L
Дальше ничего не было, и очнулся Королев спустя два года в городе Александрове. На заводе, выпускавшем телевизоры, он работал наладчиком конвейерной линии, на которой собирались компьютерные мониторы.
Для компании «Восход» выгоднее было покупать в Сингапуре детали мониторов и собирать их в России. Обычно Королев стоял в цеху на втором ярусе и наблюдал, как лента внизу несла расчерченные параллелограммы плат, как над ними водили руками слепцы с выразительными крупными лицами, в белых халатах, в синих целлофановых шапочках и нарукавниках. Вздев горе запавшие бельма, они опускали сырые пальцы в коробочки, проворно наживляли ножки транзисторов в монтажные гнезда, трогали, отжимали, погружали кисти рук в воздух, отправляли платы дальше – по направлению к участку глубокой пайки, где в травочной ванне темно дымилась «царская водка» – и чуть дальше сверкало раскаленное зеркало припоя…
Случалось, к Королеву подходил бригадир сборщиков – Семен Кустодиев и, глядя в пустоту, спрашивал разрешения петь во время работы. Репертуар слепцов ограничивался песнями Гражданской и Отечественной войны. «Катюша», «Щорс», «Темная ночь», «Полем вдоль берега крутого», «Журавли».
Заслышав распевку, Королев старался поскорей уйти из цеха.
Закончилось все тем, что заводскому «Обществу слепых» были выданы таможенные льготы. Таким образом, оформляя свои и чужие грузы на слепых, «Восход» мог заработать хорошие деньги. Сборкой мониторов руководил хваткий юноша – Петр Наливайко, недоучившийся студент Ленинградского матмеха. Узнав о льготах, он выпучил глаза, расчесал пятерней бородку и, подсчитав в уме годовую прибыль от аферы, яростно воскликнул:
– Да за такие деньги всему «Восходу» можно глаза повыкалывать!
Через два месяца сборочный цех превратился в таможенный терминал, а еще через полгода Наливайко ретировался в Сингапур, спасаясь от уголовного дела, заведенного попеченьем конкурентов на контрабандном поприще. На дорожку он прихватил где-то кредит под залог склада, и скоро в Александров приехали судебные приставы. Вывалившись из пропылившего «пазика», вооруженная команда фантомасов уложила слепых на пол. Как единственного зрячего, следователь взял Королева в оборот. Но тот настолько ушел в себя, в неподвижный взгляд и заиканье, что следователь выругался:
– Подонки, дебила над слепыми поставили матрешки собирать.
Приставы забили автобус мониторами – и провалились.
Слепые, хоть и были распущены по домам с сохранением зарплаты, привычке изменить не смогли. Они приходили утром к цеху и по стенке, оберегаясь от бесшумных юрких каров, пробирались внутрь, усаживались в «красном уголке» за длинный стол.
Слепые не пили чай, остерегаясь пролить, ожечься. Королев выставлял им пряники, сушки, карамель, лимонад. Бригадир Кустодиев исполнял роль концертмейстера. Однажды Королев закрыл глаза и попробовал вполголоса присоседиться к их пению. Через минуту его пробила дрожь.
Королеву казалось, что вокруг слепых зыбила, дышала воронка. Ему трудно было находиться рядом – реальность вокруг них была разрежена. Она запутывалась, заштриховывалась, заплеталась сверхточными движеньями пальцев, разносилась вдребезги по околесице разнобоя слепых взглядов. Он все время проваливался в их слепоту, невольно пускаясь в долгие лесные переходы, полные сумрака, полные то решетчатых, то пупырчатых, колких дебрей. Голова кружилась при выходе в открытое поле, отброшенное негативом, в лабиринт перелесков, в область сна наяву – и, очнувшись, Королев спешил податься прочь, на твердое зрячее место. И так однажды не стал останавливаться на задах за цехом, курить одну за другой в кулак, пинать проржавленную цистерну с надписью «Кислота!», выбивая из нее тягучий «бом-м, бом-м-м-м», – а вышел с территории, дошел до вокзала и сел в электричку – налегке, бросив пожитки на съемной квартире, в которую никогда больше не вернулся.
LI
В Москве он сначала снял квартиру в Бибирево. Не любил эту фатеру – приезжал только переночевать, весь день пробродив по городу. Покупал у метро на завтрак пачку крабовых палочек и майонез, заходил – и заваливался спать.
До него квартиру эту снимал один из сотрудников «Восхода» – ушлый парень, подключившийся к соседскому телефону и наговоривший с Сингапуром и Саратовом тысячу долларов. Вскоре пьяные дружки соседки избили Королева в подъезде, выместив на нем нерастраченный заказ.
На следующий день Королев устроился ночным сторожем в фирму, торговавшую электронными микроскопами. Ночевал он в демонстрационном зале, где стоял настроенный микроскоп. Ночью Королев иногда включал его. В окуляре плыло ослепительное поле микронного образца, по которому рельефной тенью, подобно Скалистым горам, залитым с орбиты солнечным светом, шириной всего в несколько атомов золота шли надписи: «АНГСТРЕМ», «АТОМ», «СЛАВА КПСС», «РАДОСТЬ».
Контора находилась в переулке у Большого театра, и утром он не отказывал себе выйти покурить в портик, на пустой театральный подъезд. Ему нравилась колоннада как таковая, ее возвышенность, устремленность, открытость городскому ландшафту, – он воображал себя стоиком, что будто бы гуляет в Стое, раскланиваясь с воображаемыми философами, оправляя тогу, подходит к кружкам Зенона, Хрисиппа, Клеанфа, слушает, спорит, поддерживает мнения.
Однажды летней ночью он вышел покурить в галерею, не включая свет, припал к открытому окну. Он уже собирался уходить, как вдруг услышал вкрадчивый лязг. Под фонарем приподнялась крышка канализационного люка и из него, не скрываясь, вылезли два человека. В пятне ртутной лампы они устроились играть в карты. Бомжи то переругивались, то шлепали козырями, то чинно спорили, то подходили к стене отлить. Прислушавшись, Королев понял, что ставка в их игре превышает его зарплату.
LII
Место работы Королев менял часто, как будто разгребал кучу хлама, поднимая, выпуская из рук бессмысленные вещи. Самой интересной была работа расклейщиком объявлений.
Держала эту рекламную фирму женщина с недавним академическим прошлым, довольно значительным: была она крупнейшей специалисткой в стране по прочности летательных аппаратов. Расчет первой советской крылатой ракеты составил в свое время ее диплом. Теперь она отпечатывала на ризографе объявления и нанимала для расклейки своих бывших сослуживцев. Королева, не имевшего научной степени, она взяла в виде необходимого исключения из правил. Главным клиентом их конторы была компания «ПиК», торговавшая бетономешалками. С банкой казеинового клея и пачками рекламок, на которых веселый гусь в кепке нажимал крылом кнопки пульта управления смесительным барабаном, он изъездил все Подмосковье. Дачная местность, изобиловавшая строительством, была особой заботой заказчика. Фаустово, Виноградово, Конобеево, Конев бор – Звенигород, Тучково, Салтыковка – на станциях он выходил, развешивал объявления на столбах и, поджидая следующую электричку, бродил в окрестностях. В хорошую погоду он пускался в недалекие приключения. Например, решил выяснить, откуда произошло название поселка «Фаустово». Для этого отправился разведать местность. Нашел пруд посреди сырого поля. Вода была синяя от неба. Рыбак один сидел под высоким берегом, швырял песок с овсом в поплавки. Горсти с шумом падали длинными косицами. Рыбак рассказал Королеву о том, что в здешних лесах имеется подземный завод. «Ракетные двигатели собирают. Рабочих везут на автобусах. Они проваливаются в туннель. Завод еще в войну стали строить. Для начала фаустпатрон содрали. Так и станцию назвали».
А самой беспросветной была его работа страховым агентом. Он обошел всю Москву, предлагая организациям подписку на страховочные сертификаты. От него требовалось нацелиться на производственные помещения. Никто не хотел страховаться, всем было наплевать: будущего не существовало. Зато где только он не побывал. Москва оказалась полна неведомых промзон, грузовых терминалов, складов, товарных станций, машиностроительных заводов, – казалось, не было в ней места жизни. «В центре Кремль расползается пустотой, разъедая жизнь; окраины полнятся лакунами пустырей, заставленных металлоломом производства; где осесть жизни?» – думал Королев, обходя разливанные апрельские лужи, пробираясь страшными задворками завода Михельсона. Это был пустой и бестолковый, огромный завод – с дремучими корпусами, в которых скрипучие двери вертелись на блоках, приоткрывая пошедший винтом, захламленный коридор, прокуренную мастерскую, заставленную до потолка стеллажами, вздетыми на попа станками, стойками с электромоторами, испытательными стендами, верстачком, за которым едва было можно разглядеть пучеглазого мастера в сильных очках и выцветшем халате, с тремя прядями, протянутыми через трудовой череп, – с беломориной в зубах и паяльником в руке; на стене висела воронка пожарного ведра, полная окурков, и календарь 1982 года с пляжной японкой.
– Здравствуйте! Застраховаться не хотите? От пожара, от смерти?
Дрогнули, поплыли захватанные стекла очков. Мастер испугался, не ответил. Королев не очень-то и хотел, чтобы тот отвечал. Он с удовольствием вдохнул горячий запах канифоли.
– Извините. Не подскажете, где на территории произошло покушение на Ленина?
Мастер поднял глаза от пайки:
– Где памятник – видел? Там, – и он махнул паяльником в сторону стены.
Королев долго еще бродил по заводу, оглядывая, заходя в дырявые, выпотрошенные ангары, на ветру звенящие, оживающие в верхотуре висячими частями, – обходя всякую не опознаваемую рухлядь, вертикальные цистерны с красными черепушками и костями, пока не вышел к парадной площадке, с обелиском и доской почета. Здесь он, воздев руку над огнем зажигалки, поклялся себе больше никогда не быть страховым агентом.
LIII
Все трудоустройства Королева были так или иначе обусловлены его студенческими знакомствами. Где он только не работал. Самое бешенное время с ним приключилось, когда, поддавшись уговорам институтского приятеля, он переехал в Питер.
Рустам был родом из Оренбуржья. Его опекала младшая сестра, вышедшая замуж за нувориша. Королев жил с другом в полуподвале на Большой Конюшенной, где мечтали устроить репетиторский класс, сезонно готовить школьников к поступлению в вузы, а полгода посвящать путешествиям: на Алтай, в Монголию, мечтали проделать путь Стеньки Разина – с Нижней Волги в Персию… Для этого сначала неделю заливали бетоном земляные полы, обдирали, прочитывая, со стен газеты 1889 года, затем пилили и строгали стеллажи, столы, топчаны, плели из проволоки ограждение перед окнами, чтобы забредшие в подворотную глухомань люди не мочились им под форточку. Июньской белой ночью выходили на улицу. Их двор был одним из многочисленных дворов-матрешек в округе. В проходе к Дворцовой площади худенькая девушка играла на гитаре Баха… Затем лето, питерское лето понеслось глупым счастьем. Питер предстал перед Королевым совершенно потусторонним прекрасным миром. До обеда они готовили школьников в вузы, в пух и прах разрешивая сборники вступительных задач, а после мчались в Петергоф, Царское Село, Гатчину. Королев мог часами бродить по Царскосельскому парку, заглядываясь на галерею Камерона. Ему вообще нравилось все, что напоминало портик: он обожал одновременность покрова и открытости всему ландшафту. Даже новые бензозаправки вдохновляли его на античные ассоциации. Родись он в Питере, думал Королев, этот город совсем по-другому бы его слепил, выпестовал – одним только пространством…
А потом началась промозглая осень – посыпались искрометные знакомства с китайцами-ушуистами, поклонниками стиля шаолинь-цюань: один из них вытекал из смирительной рубашки, а у другого было удивительное рукопожатие – ладонь его выливалась из руки, как подсолнечное масло. От китайцев они перешли к кружку самураев, – то по ночам ковавших мечи в металлопрокатном цеху Путиловского завода, то под дождем рубивших бурьян вокруг дворцовых развалин в Стрельне; а от них к гейше-любительнице, учившей Королева сочинять растительные стихи – икебана. Гейшу звали Татьяна-сан, была она средних лет и при всей непривлекательной нескладности источала такой тонкий аромат, что Королев в ее обществе терялся, задыхаясь от неясного жара, вдруг раскрывавшегося пылающим сухоцветом в солнечном сплетенье. Потом была девушка Оксана, год назад спасшаяся от рака йогой, голоданием. Королев гулял с ней вдоль каналов, следил, как фасады перетекают в дрожащие зигзаги кильватерной ряби, разбегавшейся от прогулочных баркасов, вникал в подробности ее титанической борьбы за жизнь. Оксана любила шить, он приходил к ней послушать стрекот челнока, последить, как ловко, будто печатью, ложатся на шов стежки. Содрогаясь от легкости, он брал ее на руки, нес на диван, тушил бра, и она жалась, стесняясь телесной своей ничтожности, а Королев наполнялся жестокой, любопытной жалостью, с какой он снимал с нее кофточку, пузырящиеся брюки, выпрастывал спичечное тело, вдруг начинавшее биться, складываясь в его ладонях со стыдливой, прерывистой горячностью, и все смотрел на ниоткуда взявшийся скелетик, словно бы недоумевая, и вдруг, как внезапные слезы, пробивало его неистовство, он словно бы попирал саму смерть, зверея над ней, над этой худышкой…
Потом были унылые девки с улицы Жени Егоровой, как на школьной линейке, гулявшие вдоль обочины: осовелые, бесчувственные, желающие только срубить на дозу. Везли их на такси через весь город, и наконец Королеву опостылело: однажды он весь сеанс просидел с такой подружкой в кухне, в то время как вторую в спальне Рустам гонял ремнем за нерадивость.
«Не убьет?» – спрашивала у Королева девочка, откусывая пирожное.
А потом они с Рустамом уехали в Оренбург закупаться пуховыми платками, войлоком и валенками – для открытия торговли на базаре. Но прежде заехали в деревню Рустама. От станции тряслись на телеге, упряженной мохнатым тяжеловозом, оглядывавшимся на Королева, как на знакомого. Возница тоже оглядывался – ревниво – и понукал, подстегивал Гришку, – так звали дряхлого, засыпавшего на ходу мерина.
Затем они окунулись в простой и важный мир, в котором жили дымящиеся стога запорошенного снегом сена, коровы, овцы, хлопотливые гуси, лошади – и ноябрьский буран в степи, разверзшийся из тучки-кулачка – как из раскрытой в очи жмени – ураганом колючих хлестких бесов. Теплая широкая печь, по которой так приятно было кататься поверх стеганого одеяла, сытная пища, дневной сон, тишина. Такая тишина, что закладывало уши – и специально самому себе приходилось подать голос: кашлянуть или мыкнуть, – чтоб очнуться слухом. В этой татарской патриархальной деревне жители редко говорили по-русски. Но если говорили, язык их звучал необычайно чисто, парадно.
Вскоре Королев порожняком вернулся один в Москву: родители оставили Рустама, чтобы женить.
LIV
По большей части потому Королев не мог жить, что не способен был наслаждаться простыми сущностями. Он и сложной и радостной жизнью наслаждался не вполне, поскольку всегда принимал изобилие за предвестие недостачи.
Не любя себя, он не то, чтобы не роскошествовал терпеть других, но чувства его всякий раз оказывались опосредованы: ревнивое тело одиночества всегда вмешивалось третьей частью в его связи с человеком. С женщинами его отношения строились по принципу карточного домика. Из-под их руин выбираться было просто, но такая тоска охватывала Королева снаружи, так ему было там просторно, будто отплыл он без привязи от космической станции. Постепенно он перестал испытывать себя и перевел эту часть жизни в область практическую. Но и в такой конструкции темперамент Королева проделал брешь, размером превосходящую бытие. И вот уже год Королев жил один. И даже думать о женщинах себе запретил…
Его общение с однокурсниками по причине всеобщего их отъезда за границу постепенно сошло на нет. Кто остался, тот мыкался там и тут, каждый на свой – необузданный или ничтожный – манер. Двое из однокурсников попали в следственный изолятор за экономические махинации, – и сидели там, пока родственники собирали деньги для откупа. Одного – Лешу Шварева, комсомольского вожака из Свердловска – застрелили. Барсуков и Данилов, сидевшие в Бутырке, временами звонили ему из камеры и шепотом просили привезти то продукты, то телевизор. Королев возил передачи, покупал на Митинском рынке портативный телевизор, электрическую бритву, десяток кипятильников… Один вышел через год. Другой – через полтора. И оба пропали.
Оставалась еще у него до поры компания из трех человек, для приобщенья к новому государственному строю поступивших в Школу международной экономики, – время от времени он наезжал к ним в общагу, где-то на «Октябрьской». Поездки эти, как правило, заканчивались игрой в «мафию» – ночь напролет, или – в шахматы, на деньги.
Последний друг, покинувший Королева, был ему особенно близок. Высокий, тонкий, красивый, горячий, чуть сутулый Эдик Симонян был сумасшедшим, подчас несносным, но неподотчетная симпатия Королева всегда действовала безотказно. Вообще, сумасшедшими его было не удивить: те или иные степени маниакально-депрессивного психоза были так же часты на его факультете, как грипп. Чересполосица циклотомии мотала всех поголовно по пикам эйфории и провалам беспричинного горя. Умственное переутомление, взвинченное бурей гормонов, многих подталкивало к краю безумия. Зимой третьего курса, в самую тяжелую сессию на Физтехе, через психдиспансер Яхромы в академический отпуск отправилась четвертая часть всех его однокурсников.
Королев всегда следил за психиатрической гигиеной. Лучшим заземлением для него была физическая нагрузка: волейбол, баскетбол, футбол по колено в снегу, до упаду, каникулярные походы, изнурительные и счастливые; девушки, случалось, с благодарностью, как трава росу, принимали в себя его буйство.
Эдик аристократически брезговал совмещать сдачу теоретических минимумов с физкультурой – и к концу четвертого курса заработал смещение сознания в религиозную сторону. Выражалось это сначала в его философии, развиваемой в коридоре общежития факультета общей и прикладной физики (мол, познание суть гордыня, а стремление к вершинам теоретической физики, выстроенное еще со времен Ландау на поляризации – кто умный, а кто дурак, – дерзновение низкой нравственности), и затем – в скитальческом поведении. Аскетически исхудавший, с мученическими кругами под глазами, своими воззваниями неофита он приводил однокурсников в трепет. Однажды унылые соседи прогнали Эдика из комнаты, – и приютил его Королев. Вдумчивой беседой он осадил его воспаленные речи, и когда соседи остыли, водворил на прошлое место.
С этого началось их приятельствование, далеко не сразу развившееся в дружбу. Не виделись они несколько лет, и однажды, когда Королев из ностальгии заехал прогуляться в Долгопу, он встретил Эдика. Жил тот по-прежнему в общаге, преподавал на кафедре теоретической физики. Они обрадовались друг другу и остаток дня проходили по Москве. С тех пор часто гуляли вместе – и сдружились не на шутку. Эдик говорил тихо, с глубинным горением, – и Королев слушал теперь бережно, осторожно подхватывал, но все-таки одновременно думал свою отдельную трудную мысль. Эдик рассказал ему, как одну зиму прожил в Ереване, у брата, сколько там было горя, униженья, нищеты. Как было холодно, как они воровали из заброшенных квартир мебель – на дрова, как налаживали «буржуйку», как брат однажды кинулся на него с топором, – потому что Эдик замучил его разговорами о покаянии…
Однажды, разговаривая, они дошли от Воробьевых гор до Водников и на закате купались в Клязьминском водохранилище. Обсохнув, Эдик достал из рюкзака буханку, вяленого леща с лопату и персиковый сок. Королев навсегда запомнил наслаждение, с которым – после такого восхождения духом – он сыпал серебряной шелухой, срывал с хребта полоски просвечивающего от жира мяса, протягивал другу, как разломил пополам буханку, – и как, насытившись, они легли, глядя в бледное небо, высоко рассекаемое виражами стрижей, и закурили… И как потом пешком шли в Шереметьево-2, как высился за обочиной строй медвежьей дудки, как вышли они к посадочному коридору, означенному красно-полосатыми мачтами, батареями прожекторов, – и долго высматривали в рассветном небе серебряный крестик самолета, полого дымившего с посадочного склона над полями и лесом вдали, над широкой просекой на подлете, как, бесшумно нарастая тушей, шевелясь, подкручивая подкрылки, пропадал громадой за бетонным забором, как дико взвывали на реверсе двигатели… И как завтракали по институтской памяти в рабочей столовке аэропорта, на четвертом этаже (подняться на бесшумном лифте), где однажды Королев познакомился с группой шведов, транзитно дожидавшихся утреннего рейса. Среди них оказался актер, снимавшийся у Тарковского в «Жертвоприношении», – милый вдумчивый человек. Полночи они простояли перед темным панорамным окном, выходившим на взлетное, полное дрожащих огней поле, разговаривая на простом английском о простых вещах, – и на память у Королева остался альбом нефигуративной живописи на шведском языке…
Следующей весной Королев проводил Эдика в недавно возрожденный монастырь под Чеховым – на послушничество. Летом Королев ездил к нему однажды. У ворот монастыря они постояли в неловкости. Королев все хотел его расспросить, но Эдик молчал, уставившись в землю, и время от времени повторял: «Всё хорошо, Лёня. Всё слава Богу». Королев тогда раздосадовался: «Да чего ты заладил», – махнул рукой и пошел к остановке, не оглядываясь. А сев в автобус, увидал, что Эдик все еще стоит у ворот – высокий, смуглый, в рясе, которая очень шла к его стати, – и как, отплывая за стеклом, вдруг поднял глаза и украдкой перекрестил дорогу. Зимой Эдик сообщил письмом, что принял постриг. А в марте он сидел на кухне Королева, в гражданском платье, курил и беззвучно плакал.
Пожив у Королева, Эдик засобирался в Ереван. Да и Королю с ним становилось все трудней и неспокойней. Например, он стыдился в его присутствии приводить домой женщин, возмущавшихся к тому же, что это за чудик живет в кухне, – голой в ванну не проскочить. Наконец насобирал ему денег на билет – и проводил в Домодедово. При прощании Королеву стало явно, что Эдик решается сказать что-то важное, но Королев отступил, махнул рукой и повернулся к выходу…
LV
Как раз Эдик не только привил Королеву любовь к кладбищам, но и указал на практичность этой любви. Гуляя среди надгробий, Королев словно бы примерял себя к земле, и тем самым немного успокаивался. Он предпочитал старые кладбища – не столько из-за паркового их убранства, сколько из-за убедительности разброса дат, который он видел на памятниках. К тому же его увлекали эпитафии, в новейшие времена утратившие поэтичность. Краткий набор средств – даты рождения и смерти, фамилия (часто вышедшая из употребления), – памятник – или его отсутствие, железный, ржавый или подновленный, крест, проволочные выцветшие цветы, яичная скорлупа, конфетные обертки, изорванные птичьими клювами, тщательно выложенная – или, напротив, раскрошенная плитка; квадратный метр, обнесенный оградкой, или площадь, со скамейкой, клумбой, пьедесталом и никелированным хозяйственным ящиком, гранитные полированные глыбы с полноразмерными портретами непохожих на себя мертвецов; трогательная роскошь могил рано ушедших; отчаянная аккуратность убранства – след каждодневных посещений; совершенная затертость, заброшенность иных могил, которые вотвот приберут к рукам новые мертвецы; многосемейные, наследные могилы, с чередой надписей многоэтажных захоронений…
Глядя на всю эту унылость, Королев грезил воздушным покоем, кладбищем в воздухе! Столпотворенье знаков, мет, примечательностей – все это действовало на Королева благотворно, сообщая о неудаленности словно бы воздушных городов забвения, полных душевной анестезии и упоительности зрения.
Королев понимал, что воздух – не земля, что свет в ней – это, в лучшем случае, вода; и даже пытался изобрести зрительное капиллярное устройство, каким бы должна была обладать грибница глаза, воспринимающая лучистую воду, – и единственное, что годилось ему на это, было некое растение, пустившее корни зрительного нерва, почему-то фиалка. Он сам не понимал, как так получилось что в его идеальном кладбище все зрячие мертвецы лежали с глазницами, полными букетиков фиалок…
Королев прочитывал кладбище, как стихи. Воображение его полнилось томами поминальных материалов, но еще одна задача занимала его жгуче: та самая мысль о воздушном зрячем кладбище. Он понимал всю нереальность своих соображений, но все равно никак не мог отделаться от зрелища, в котором внутреннее небо было полно похоронных дирижаблей, с гондолами, упокоившими тела умерших в крионическом холоде недр стратосферы – в стерильной целости для воскресения.
И вот однажды в Лефортове на старом немецком кладбище с ним приключилось утонченное происшествие. Он уже вдоволь нагулялся по вихрю тенистых аллей, под высоко сомкнутыми кронами лип, по непроходимым баррикадам, сплоченным из оград, канав, тропинок шириной в ступню, – и направился было к выходу, как вдруг на парадной уличке, шедшей вдоль богатых купеческих захоронений, увидел склеп-часовенку. Чугунная дверь, охваченная замковой цепью, была неплотно прикрыта. Сквозь щель он разглядел мраморную статую девушки. Чело ее было освещено тихим днем, проникавшим из купольных бойниц. На надгробии стояла только дата: 20 Februar 1893.
Во дворе мастерской «Жизнь камня», имевшейся при кладбище, валялись повсюду куски гранита, сахарного известняка, стояли ванны, обрюзгшие окаменевшим на стенках раствором, на спущенных шинах покоился компрессор. Кожух крылом был поднят на спицу. Под птичьим его изломом виднелись замасленные ребра, трубчатые внутренности дизеля и рыжие псы, вдоль забора толкавшие миску друг другу носами. Каменные глыбы лежали, изборожденные желобами взрывных шурфов, опутанные шлангами пескоструев и проводами шлифмашин всех видов. Незавершенные памятники блестели сходящей на нет, неоконченной шлифовкой.
Королев подошел к мастеру, курившему у дверей на корточках.
– У меня дело к вам. Нужно снять копию с памятника. Можно гипсовую, – сформулировал Королев.
Мастер, покрытый каменной мукой, непроницаемо, как клоун или мельник, раза два пыхнув, цыкнул сквозь зубы.
– Алебастр. Тысяча за куб. Армированный – две. Срок – две недели. Полировать сам будешь?
– Сам, – кивнул Королев и достал деньги.
Так через неделю он обрел себе подругу. Белоснежная, отлитая по слепку, наполненному каркасными проволочками, склоненная долу, со стекшими в кротость руками и убранной кудрями печальной головкой – она стояла в кухне у окна, с наброшенной тюлевой вуалькой. Смотреть он мог на нее часами – курил, видел свет за окном, как падают в нем листья, как светлые кроны деревьев склоняются над ней. Он ни за что не хотел давать ей имя.
Ничуть он ее не обожествлял – напротив, всегда был готов взять на пробу достоверность своего чувства: покупал ей бижутерию и платья – и наслаждался этим затянутым выбором тряпичного убранства, всей этой ощупью шелков и крепдешина, завистливых укромных взглядов, мечтательных советов продавщиц, – набрасывал шаль, повязывал косынку, цеплял очки, менял ей парики, рядил в сарафан и лыжную шапочку. Он покупал ей цветы, укладывал в руки. Готовил завтрак для двоих и, покончив со своей порцией, чуть ждал – хватал и доедал быстро, украдкой. Однажды купил колечко с жемчужиной, фату в «Гименее» и лилию. Надел ей и, севши напротив, выпил бутылку шампанского. Что-то бормотал над краем бокала, смотрел в окно неотрывно, кивал своему опьяненью. Стемнело. Не зажигая света, откупорил бутылку коньяка, хлебнул. Подождал и, осторожно дотянувшись, дрожащими пальцами приподнял вуаль. Свет дворовых фонарей тронул тени, лицо мертвой девушки обратилось к нему. Он прянул, зашатался, повалил стул и кинулся в спальню, где упал без чувств.
LVI
Семь лет потребовалось Королеву найти работу, относительной покладистостью удержавшую его в равновесии. Была она сплошной морокой, но все-таки формировала призрак если не роста, то стабильности. Призрак этот через два года оказался морковкой перед ослом, но, так и не растаяв, питал пустую надежду, по крайней мере, согревавшую постоянством.
Работа эта отыскалась через институтского знакомого, оказавшего услугу по принципу: «На тебе, боже, что нам не гоже». Приятель сам отмахнулся от этой бодяги, сосватав Королева человеку по фамилии Гиттис. Это был толстый невысокий человек, с острой бородкой и в очках, основательный в манерах, с виду немногословный. Но вскоре он разговорился навсегда, безостановочно говоря о себе, или давая указания по жизни и делу.
А дело состояло вот в чем. В Западной Сибири, на песках над вечной мерзлотой, среди болотистых озер и редких черных сосен был построен Январьск – город нефтяников. Ханты эту местность называли: «кок-кок-галым». В переводе прозвание означало: «место, где гибнут мужчины». Город находился на содержании у нефтяной компании, главой которой был бывший начальник бакинского нефтегазодобывающего управления. В прошлом метролог, начинавший с кооператива по установке контрольно-измерительной аппаратуры, Гиттис жаждой наживы и занудством, которые он принимал за трудолюбие и чувство собственного достоинства, отвоевал себе щелочку в тамошней потребительской нише. Куда и стал поставлять из Москвы все подряд: от горшечных растений до компьютерной техники и пива.
Почти всей координацией торгового потока руководил Королев, имея в подчинении одного ленивого, как пожарник, водителя. За мизерные для Москвы деньги Гиттису были обеспечены: склад, офис, представительские, координаторские, юридические и прочие срочные функции. Все это было взвалено на Королева, который из неопытного простодушия долго не понимал настоящей цены своему труду. А когда понял, было поздно.
Гиттис читал только две книги: компендиум афоризмов и томик в мягкой обложке под названием «Путь к богатству, или Опыт дурака». Их содержание со слов начальника Королев знал наизусть. Знал он также и все раскладки по гороскопическим типам характеров. Знал о львином величии Гиттиса – и все знал про себя, «беспокойного Стрельца с сильным суицидальным влиянием Скорпиона». Выпив, начальник любил мечтательно процитировать строчки Константина Симонова, всегда одни и те же, от чего Королеву становилось больно. В автомобиле развалившийся Гиттис мешал переключать передачи. Он или храпел, или делал пассы руками, шумно вдыхал, выдыхал, выполняя какую-то особенную экстрасенсорную зарядку. Или угрюмо молчал, вперив набыченный взгляд в бампер впереди ползущего автомобиля: так он «рассасывал» усилием воли автомобильные пробки. Разговорившись, всегда важно подводил разговор к тому, что он «верит в свою звезду». Гиттис любил подчеркнуть благородную деловитость в отношениях с людьми, но не стеснялся их надувать, как не стеснялся посмеиваться над Королевым, приговаривая, что ему импонирует его наивность.
– Эх, профессор! – крякал Гиттис. – Пропадешь ни за грош, помянешь мое слово.
Гиттис мог выпить море. И был в нем непотопляем.
Когда Гиттис садился в автомобиль, Королев внутренне сжимался, потому что мотор еле тянул эту тушу, на колдобинах пробивались стойки, и сам он чувствовал себя рикшей.
Тактикой Гиттиса было объять, завлечь, обязать и поглотить. Наезжая в Москву, он водил Королева в рестораны, поил, кормил и приближал. Потом несколько раз, как бы между прочим, предлагал одолжить крупные суммы. Королев понимал, что нельзя дружить и тем более брать взаймы у человека со смекалкой ростовщика, жаждущего власти и богатства – и не брал, и не пил, украдкой проливая водку за шиворот, или с края стола на брюки. А придя домой, стаскивал мокрую рубашку и джинсы, шалея от сладковатого духа. Но на третий год Гиттис предложил ему беспроцентный кредит для покупки квартиры, с одним только требованием – вписать его совладельцем. А когда Королев выплатит все деньги, то он откажется от своей части. И тут Королев устоять не смог. Он был измучен бездомностью, необходимостью из года в год дарить деньги за жилье чужому дяде. При мысли о том, что так он проведет всю свою жизнь, ему хотелось поскорее одряхлеть. Или повеситься.
Он не думал долго, взял у Гиттиса кредит, оформил сделку, – и зарплата его сократилась вчетверо.
Так он окончательно попал в рабство к бывшему метрологу, любившему мифически рассуждать о нескольких нефтяных олигархах, с которыми на заре карьеры или еще в институте имел дело, – пил, ходил по девкам, заседал в одном комитете комсомолии.
Семья Гиттиса – жена и две дочки – несколько лет уже жили в Москве. Королев часто им помогал по обустройству жилья, поездкам и т. д. Жена, пользуясь знакомством с секретаршей одного из нефтяных «генералов», стала успешно спекулировать поставками в Январьск всякой всячины. Рентабельность этих сделок была огромная: идущие под «откат» счета в нефтяном офисе подписывали не глядя. Так что эта скандальная заполошная женщина со временем составила главную конкуренцию конторе мужа, чем порой доводила его до бешенства. Она не боялась, что Гиттис ее бросит, поскольку привезла из Уфы престарелую свекровь, разбитую инсультом, – и держала ее в заложниках. Иногда Гиттис был вынужден поручать Королеву отрабатывать и поставки жены тоже. Набожная, крестясь на все попутные церкви, сопровождая речь свою благолепными выражениями, она не то изливала Королеву душу, не то агитировала. Говорила, что все делает ради семьи, что ремонт квартиры и обученье дочерей целиком на ней, что Гиттис заблудший человек, что он поплатится. Королев слушал ее, стиснув зубы, не понимая, что она имеет в виду. Гиттиса она называла клоуном – «этот клоун». Она просила Королева повлиять на него. Заезжая к ней, Королев слушал ее болтовню, упрямо разглядывал сусальный иконостас, размером со стенгазету, стоявший в углу кухни, и думал о пустоте. О ее величии.
Однажды после разговора с этой женщиной Королев он вдруг задумался об иных формах жизни. Если есть где-то инопланетяне, наверняка у них нет психики. Иначе такое удвоение бессмыслицы находилось бы в противлении замыслу бога. Таким образом, заключил Королев – у ангелов нет нервов и рассужденья. Почти как у птиц. «Среди птиц прячутся некоторые ангелы. Исходя из подобия», – почему-то так в конце подумалось Королеву – и он застыл, пораженный такой абсурдной, но что-то скрывающей за собой мыслью…
Наконец Гиттис бросил семью, снял квартиру и стал знакомиться по объявлениям с девушками, желавшими «нежной дружбы с состоятельными мужчинами, способными протянуть крепкую руку помощи». Об их любви к себе он регулярно рассказывал Королеву. Девушки менялись часто – это можно было определить по тому, как Гиттис вдруг мрачно молчал вместо того, чтобы, как раньше, говорить без умолку на романтические темы, о том, как его любят и ценят, и как он учит жизни, как поучает очередную пассию.
А еще Гиттис очень любил ездить на курсы повышения квалификации. Один такой годичный курс назывался «Президент». Это была школа для руководителей, проходившая в Сочи, в одном из прибрежных отелей. Гиттис оттуда всегда прилетал пьяный. В аэропорту его встречал Королев. По дороге в Москву начальник рассказывал о пьянках и гулянках, которые проводились массовиками-затейниками из программы «Президент». О том, с какими серьезными людьми, бизнесменами федерального масштаба ему довелось проходить тренинг, как они превозносили его способности руководителя, как пили с ним на брудершафт, и какие теперь у него большие планы на сотрудничество и развитие дела.
В конце одной такой пьянки Гиттис вместе с двумя девушками удалился на пляж, прихватив бутылку шампанского. А несколькими днями ранее он приметил недалеко от берега подводный камень. Какое-то пятно темнело в толще лазурного штиля. Этот смутный объект подспудно захватил его сознание и мучил несколько дней. Но взять где-нибудь маску, пойти еще раз на пляж, заплыть за буйки, разглядеть подробности, – он ленился.
Так вот, иногда во время занятий мучительное подводное пятно всплывало перед его глазами то сундуком тусклых драгоценностей, то огневой башней торпедного катера, то головой гиганта, погруженного по шею в грунт, – головой с тихо качающимися водорослями волос. В тот вечер, крепко выпив, Гиттис прихватил с вечеринки двух девушек, которыми угощала своих участников программа «Президент», и отправился на пляж. Спьяну план его был нелеп: засунув в трусы бутылку, доплыть до подводной скалы и, найдя в ней опору, предаться возлияниям. В темноте Гиттис то ли не сумел отыскать камень, то ли глубина над ним слишком была велика, не достать на цыпочках, – и попытался наплаву откупорить бутылку. Вылетевшая пробка попала одной из девушек в глаз. Началась истерика.
– Я чуть не утонул, они стали хвататься за меня, кричать, хвататься, тянуть на дно.
– А что с девушкой, что у нее с глазом? – спросил его Королев.
– Не знаю, – возмущенно ответил Гиттис, – я еле от них отбился.
LVII
Королев был исполнен неподотчетной ненависти. Он мучился ею, понимая греховность этого чувства. Он даже пробовал молиться, как умел, прося смиренья. Не помогало. Ненависть его, словно дар свыше, шла через него потоком горячего света. Ему было горячо в нем и по ночам, в которые ему попеременно снились два революционных сна, все время уточнявшихся, вынимавших из него душу. Первый относился к странному житью на берегу Каспийского моря, вместе с кучкой армян-подпольщиков, хоронящихся от полиции на прибрежной даче. Апшеронский полуостров, море с веранды сверкает вдали, сад полон смокв и абрикосов, лучистая листва наполняет сферу взгляда, мелкий залив, поросший тростником, выходит к забору. Главарь подпольщиков вдруг получает известие, что англичане, вместе с мусаватистами опрокинувшие Бакинскую коммуну, арестовали комиссаров и теперь везут их на пароходе в Красноводск. Королеву поручается срочно погрузиться в ялик и плыть на опережение через весь Каспий, чтобы успеть организовать на том берегу революционные массы туркменских кочевников – и отбить у англичан наших героев… Королев налаживает паруса. Ему страшно. Товарищи толкают лодку по мелководью. Главарь – тихий и твердый седой человек в золотом пенсне – чтобы напоследок успокоить Королева, протягивает ему книгу, ведет пальцем по оглавлению и говорит:
– Не бойся, все будет хорошо. В двадцать второй главе тебя выпустят из плена, – говорит он, отчеркивая ногтем строчку.
– А комиссары? – спрашивал его Королев.
– Их расстреляют. Но это ничего не значит. Ты обязан их спасти. Плыви! – И каждый раз за жестом главаря Королев тянулся вдаль, распутывал тихим ходом зигзаги залива – полные паруса при совершенном штиле давали уверенную тягу, и каждый раз он замирал при виде выхода в открытое море, свободно гулявшего на просторе набегом качки, разверстых меж пенистых волн могил, – и сон обрывался на бесконечном ужасе над то вздымающейся, то падающей в дымящуюся брызгами пропасть лодки, на том, как руль каменеет и заламывает руку, как хлопает парус, как рангоут бьет его по темечку на перемене галса…
А второй сон ненависти был еще мучительней. Королев в нем оказывался мичманом на броненосце, стоявшем у берега под яростным солнцем на стрельбах. Раз в час грохал пушечный залп, от которого глохла вся команда – и с противного борта отрывался набег волны, набранной инерцией отката. Королев был на этом броненосце одним из активистов революционного подполья. Вместе с товарищами они задумывали бунт, в результате которого броненосец должен был превратиться в летающий остров, в дирижабль. По ночам Королев вместе с другими вынимал из рундуков свитки шелковой ткани – и они шили что-то громадное, путаясь в чечевичной форме кройки, долго шепотом выясняя геометрию сшива, расправляя в тесноте лоскуты, клеенчатые аршины. Шили они не то гигантский саван на всю команду, на корабль, не то – возносящийся купол, который наполнялся из труб паровой машины горячим тяговым воздухом – для взлета… Вдруг капитан решает наградить команду за стрельбы борщом – и снаряжает мичмана на канонерке за говядиной. И вот тянутся сто морских миль в Одессу, канонерка бежит туда и обратно все сутки, рассекая кефалевым телом волну – и превращаясь то в деревянную рыбу, то в живую, с которой вдруг Королев в недоумении соскальзывал, срывая ногтями крупную чешую. На базаре в Одессе долго ходил, подбирая сходную цену, – и потом тащил на себе телячью тушу, задыхаясь от сладковатого запаха синего, уже обветренного мяса, отмахиваясь загривком от гремящих мух, которые блистали изумрудными дугами, будто дирижируя тяжким его проходом. И как потом лежал вместе с тушею на леднике, в трюме, воняющем машинным маслом, рвотой, прокисшим хлебом, как шуровали всполохи в кочегарке, выхватывали катающиеся от качки ведра, бочки, рухлядь, как черные кочегары склонялись в протуберанцах шара топки, будто человечки в желтке луны; как крыса вкрадчиво подбиралась к его ляжке, сначала царапала брючину, взбиралась, грызла, но, наткнувшись на дерево, переходила на говядину, – и лед, подобравшись к паху, вползал в его тело, грудь прозрачнела, мертвела… И вот борщ сварен, команда ушла в отказ от несвежего мяса – и всколыхнулась стрельба, кутерьма подхватила, вынесла мичмана из трюма в главари. Бунтующая команда понесла его на руках, на капитанский мостик – и оттуда все они наблюдали, как матросы расправляли полотно, как вздымалась блестящая его волна, наполняясь свежим ветром, как под неполной сферой заворачивали в оставшиеся лоскуты капитана, других убитых офицеров, как вязали к ногам колосники, как переваливали тела за борт… И последнее, что он видел перед пробуждением: вздыбившийся в небо корабль полным ходом шел под белоснежным, гудящим от полноты тяги куполом, – и вдруг все проваливалось, и мостик пикировал вниз, рассыпаясь обломками, вымпелами, телами – и там, внизу, хлопал парус, концы хлестали под шквалом в виски, длинные космы тонущего старца срывались в лицо с гребня волны, пахло йодом, волна вновь запрокидывала нос, и рангоут при смене галса бил привязанного за ноги к мачте мичмана по мертвому затылку…
С этим нужно было что-то делать, – и тогда он решил погасить разрушительную составляющую ненависти пониманием. Подобно тому, как нервозное влечение к шлягеру, раздражающему слух, изживается тем, что перестаешь отмахиваться от песенки и наконец вслушиваешься в нее, вдумчиво проговаривая все строчки – и пониманием бессмыслицы изгоняешь дразнящую заинтригованность, – так и он тогда стал вникать в свою ярость.
Для начала прочел «Капитал». Книга понравилась, но не воспламенила. Затем изучил современную политэкономию, микроэкономику, макроэкономику. Обнаружил, что Норвегия – социалистическое государство: там правило Маркса о включении части прибавочной стоимости в зарплату трудящихся стало национальным обычаем. Вдохновившись этим знанием, Королев решил поговорить с Гиттисом, чтобы часть своей спекулятивной прибавочной стоимости он включил в его зарплату. Королев не помышлял о тридцати двух норвежских процентах. Он думал хотя бы о пяти – при том, что – как ни скрывал от него Гиттис – он все-таки знал, что маржа при отправке в труднодоступный Январьск составляла сто, а в случае дефицита – и двести, и триста процентов. Королев не сомневался в целесообразности разговора, ведь ему на месте Гиттиса было бы важно, чтобы основной его работник оставался доволен жизнью.
Но Гиттис не понял, о чем пытается с ним говорить Королев.
– Да ладно, старик, брось. Дыши проще, – хлопнул Гиттис его колену и вышел из машины.
Разговор этот заронил Королеву в душу грубость, которая скоро дала о себе знать.
Олигарх, глава жизнетворной нефтяной компании приезжал в Январьск дважды в год. Ради этого там построили гостиничную виллу. Всякого рода ширпотреб для нее поставлялся через контору Гиттиса. Среди прочего Королев закупил и отправил тысячу горшечных растений – от подснежников до гигантских кактусов, десяток кальянов и контейнер постельного белья. Вилла была почти готова к приему гостей, когда Гиттису поступила информация, что олигарх прилетает через два дня, а в комнате отдыха при сауне до сих пор нет нардов, без которых хозяин не мыслил своей жизнедеятельности.
Два дня Королев метался по Москве в поисках нард из красного дерева, с дайсами и фишками из слоновой кости. Гиттис звонил каждые полчаса и закатывал истерику.
Наконец Королев примчался в аэропорт с двумя драгоценными коробками, чтобы отправить их в Январьск срочным грузом, вместе с пилотами. Оставалось заполнить транспортную накладную. Уже вися грудью над прогнувшейся от напора воздуха финишной ленточкой, Королев замешкался и в графе «Наименование груза, описание» крупно вывел: «НАРЫ СБОРНЫЕ, КРАСНОЕ ДЕРЕВО».
LVIII
Королев любил в ясную погоду бывать в Домодедове. Пока водитель его выписывал накладные и распатронивал «газель» у грузового терминала, он садился на лавочку в отдаленье, откуда до самого горизонта простиралось летное поле. Огромное небо – во весь свет, насыщенное свеченьем, которое вдруг с торжественным ревом пронзал наискосок и тут же тонул блесткой самолет, – напоминало видение моря, наполняло спокойными мыслями о смерти.
Королев совсем не свысока жалел Гиттиса. Тому в самом деле было не позавидовать. Помещая себя на его место, Королев тоже оказывался бессилен что-либо поделать. Ничего нельзя было поправить в нравственном хламе, поглотившем жизнь. Ничего нельзя было поделать с дебрями колючей проволоки прошлого, полонившего однообразное будущее. Он смотрел на своего начальника – обрюзглого, чванливо-нервного, курносого человека – и догадывался, что и сам Гиттис понимает безнадегу, что и у него глаза застила все та же серая тьма близкой дали. Может, только поэтому он такой гоношистый, чванливый, нервный как барышня, думал Королев. Несколько раз он всерьез боялся, что из-за грошовых неурядиц, поступавших по мобильному телефону из Январьска, начальника могла хватить кондрашка, так он переживал и задыхался от негодования, закатывал глаза и т. п. И Королеву становилось страшно – как это он с толстым потным мертвецом в этой долгой нудной пробке – ужасаясь, отбиваясь нещадно от буйной его агонии, час или больше проваландается до ближайшей больницы…
И Королеву становилось страшно, что в том-то и суть: тьма общего положения основывалась тем, что даже кратное увеличение дохода ни на что не могло повлиять. Ничто не могло принести избавления от рабства, не говоря уже о рабстве метафизическом: благосостояние не возбуждало в себе отклика, оно оставалось глухо к усилиям. Следовательно, не могло возникнуть стимула к улучшению ситуации, общество вязло в тупике, ни о каком среднем классе речи быть не могло, следовательно вокруг царствовало ничто иное как рабство. В рабстве нормально функционировать могут только воры – или эксплуататоры, которые алчностью уравниваются с ворами… И невдомек им, в отличие от норвежцев, что треть прибавочной стоимости, оросившая зарплату их «шестерок», может привести к бесплатным медицине и образованию. Сиречь не капитализм у нас, а в лучшем случае феодальный строй, не кредитная система, а ростовщичество, и так далее. И конца и краю Королев этому не видел.
– Гады, – бормотал он, – Господи, какие гады…
Отойдя от припадка, Гиттис обязательно разглагольствовал, как ни в чем не бывало, что все болезни от нервов, что через псих он набрал центнер, – и тут же кидался куда-нибудь жрать, в ближайшее кафе, ресторан, приговаривая: «Надо срочно повысить сахар, надо срочно повысить сахар».
Да, несмотря на всю стыдную ненависть, Королеву иногда до слез было жалко начальника. Однажды зимой Гиттис обкатывал новую «Мазду» и они где-то застряли во дворе, посреди гололедицы. Машина буксовала нещадно, Гиттис застыл над рулем, вошел в нервный ступор, пытаясь враскачку вытолкнуть машину из глубокой колеи. От напряжения многометровая труба его кишечника, в которую можно было засунуть фаршем десятка три баранов, исторгла сокрушительный призыв к опорожнению. Королев погибал от приступа рвоты, будто отверзли люк клоаки и опустили его вниз головою за ноги. Дверь и стекла были заблокированы со стороны водительского места, и, зажав рукой горло, он теребил мертвую ручку двери и мычал его выпустить, но Гиттис, выпучив глаза, жег об лед резину. Тогда Королева вырвало на виниловый коврик, – и потом он жалко ползал в истерике на коленях, вытирал платком, рукавом, извинялся, лепетал: «Я не хотел, простите» – и, припав к колесу жадно кусал, схватывал, тянул ноздрями воздух, свежий, пьяный воздух марта…
LIX
Постепенно его отдохновением стало мечтание. Им он упражнялся в покидании здешних окрестностей, в постепенном развитии зренья, которое научился выстраивать новым, непохожим на прошлое… Видения сверхгеографические – заграница исключалась: это был ад за порогом, в который он бы сошел, если б только решился совсем пропасть из виду. Чаще всего, мотаясь по городу, он представлял, что сидит на берегу реки, солнечные блики греют щеку, гремят, брызгают в траве и щелкочут кузнечики – роса вечерняя напоит дыханье, медовый свет заструится на закате меж соснами, озарив с теневой стороны стволов матово-прозрачную шелуху; ночью лес вскрикнет очнувшейся птицей, – она слетит, спросонья не сразу ухватится за ветку, снова вскрикнет слабее: «А-аа-а». Вот это солнечное рябое пятно, горячо разлитое по воде, мучившее жмурившийся глаз, незримо стояло у него где-то над переносицей, просвечивая, прожигая насквозь бетонные толщи подземных переходов, дорожных туннелей, обложные пешие толпы, поруку фасадов, упор филенчатых панелей в бывших министерских приемных, где Королев, вечно унижаясь перед хамскими чинушами, добывал для Гиттиса халтурные лицензии; прожигая мутную, сложную темень складской выдачи, закутков, где то стремятся, то плетутся синие силуэты грузчиков, то выкручивают пируэты кары, то вдруг комом метнется под стеллаж, помедлит, пропадет – и вдруг снова покатится крыса…
Однажды к нему приехал знакомый – Гоша, геолог, теперь занимавшийся тем, что бурил старые, еще чкаловских времен – времен ОСОАВИАХИМа – подмосковные аэродромы, откачивая из почвы дрейфующие керосиновые линзы, которые скопились за многие десятилетия от протечек топлива (колодцы в деревнях рядом с такими аэродромами припахивали сладковатым душком). Познакомились они с ним давно – застряли вместе в лифте в одной из панельных высоток в Сокольниках. Гоша тогда спас Королева, уже страдавшего клаустрофобией, все полтора часа рассказывая истории о рухнувших лифтах и не давая упасть духом.
Гоша был простым здоровым работягой, любившим пообщаться с толковыми людьми. Время от времени он приезжал к Королеву с бутылкой водки и каспийской селедкой, которую, разделав, заливал молоком в миске… Королев обожал слушать его россказни. Например, Гоша рассказывал, как студентом Горного института однажды смотался на Сахалин, поработать летом в строительном отряде. Там бросили жребий – и, вместо того чтобы остаться строить коровник, его и сокурсника Щеглова отрядили на плавучий рыбокомбинат. Смердящий, пьяный от качки железный город, по внутренностям которого долго-долго приходилось выбираться на палубу, чтобы глотнуть взглядом моря, – на всю жизнь заключил многие страхи Гоши. На дне просторного, высокого, как храм, трюма ниспадали желоба подачи, тянулась лента конвейера, громоздились холодильники, ящики, серебряная лавина анчоуса лилась под округлые движения рук, с вороным мерцанием дрожал поток тунца, женщины в резиновых фартуках взмахивали тесаками, лезвия хрустели о рыбьи хребты, стояла уничтожающая вонь, хлюпали и хлопали перчатки, блистали ножи, то гудел гомон, то рисовалась песня Пугачевой…
И однажды как раз Гоша Королеву и рассказал историю, увлекшую его необычайно. Оказывается, существует некое английское рекрутское агентство – «Oil For Life», которое по всему миру ищет людей для работы на буровых платформах, расположенных в самых разных местах планеты: в Норвежском море, у Огненной земли, в Мексиканском заливе или у берегов Эфиопии. Высокий риск, вечная качка, суровые условия, сопоставимые по риску и вреду для здоровья с условиями труда полярников, подводников или космонавтов, – обеспечивают высокую зарплату даже у подсобных рабочих. Работа осуществляется согласно вахтенному расписанию: две недели вкалываешь, две отдыхаешь.
– Торчишь где-нибудь в Ванкувере, в дешевой гостинице, – объяснял Гоша потрясенному Королю. – Слоняешься по барам, по лесу рассекаешь на снегоходе, – или деньги экономишь, билет-то обратный оплачивается… Это если домой не хочется. А если хочется – то, пожалуйста, хватай крылья да лети. В Шереметьеве уже и закиряешь…
История о буровых вышках овладела Королевым на многие месяцы. Он мечтал устроиться на американскую нефтяную платформу, хотя бы полотером. Тщательно прорисовывал воображение многокилометровыми полотнами открытого моря, вдруг озаряющегося проблеском глянувшей из-за туч луны, высотная конструкция буровой установки тяжело ходит во тьме ажурной тенью, грохочут скважинные замки, с воем заходит в клин привод воротника. Свистит шквал в снастях, за бронированными окнами пятипалубного рабочего городка буровиков пылает свет, стоят компьютеры, в кают-компании блестят бокалы. Внизу в рубке связисты то и дело припадают к микрофонам, на локаторе бежит луч, высекая там и тут прыгающие по клеткам точки. Три порожние баржи из разметанного штормом буксировочного каравана дрейфуют нынче подле буровой – в сердце морей, во тьме и пустоши пучины угрожая тараном. Светлая зыбучая каюта, всюду увешанная постромками, морская болезнь, от каковой он спасается вставленной между зубов спичкой, леденцами и курением донской полыни – маслянистого крошева, кислый густой дым от которого вышибает из головы и страх, и тоску, и мороку. Размещается он при этом блаженно сначала в гамаке, потом в плетеном кресле-качалке на заснеженной веранде дешевого коттеджа в Анкоридже, укрывшись пледом и полярным спальником, глядя из-под козырька на плывущие, ложащиеся в сумерки саваны снегопада, на многоярусные пагоды сосен, на гирлянду огоньков, стекающую волной с козырька конторского домика, на лошадку, запряженную в сани, укрытую попоной, с которой две синицы склевывают раскисшие хлебные крошки, на свои пальцы, греющиеся от чашки трубки, на потрескивающий в ней раскаленный пятак, прикрытый стопкой золы… Месяц спустя, сойдя утром с вертолета, он вновь скрывается от взглядов команды оранжевой бейсболкой и трет мохнатой шваброй полы, исчерканные кованными ботинками, трет, трет и – когда никто не смотрит – вдруг прижимается лицом к стеклу, за которым прожектор слабо выхватывает бушующие в пропасти зигзаги и рвы: тяжкие антрацитовые горы, огромные, как целые страны, дышат, ходят у самого горизонта, – и от величия зрелища у него подымается в горле ком…
Королев заплатил две сотни долларов за комплект анкет, усеянных рядами квадратиков, на просвет дававших водяной знак в виде курсива – Nobel Brothers Baku 1898 – под допотопной буровой вышкой, возле которой почему-то паслись три барана. Он аккуратно заполнял анкеты три вечера подряд, растягивая удовольствие. Отослав заказной зарубежной бандеролью в Голландию, в центр обработки информации, стал ждать избавления призывом: когда подойдет очередь полететь винтиком в дебри неизвестности – для пополнения комплекта обслуги на новой буровой платформе.
LX
Неожиданным потрясением, но зато сам собой разрешился Гиттис, вдруг переставший отягчать Королева всеми тяжкими чувствами.
Однажды после сеанса в Киноцентре (по интернатской привычке, он ходил в кино, как в баню – раз в неделю) он встретил Лену, старшую дочку Гиттиса. Королев вызвался ее отвезти домой. Лена согласилась и наскоро попрощалась с подругой. В машине сказала, что хочет выпить пива.
– Где тут на Пресне подают «Гиннес»? – спросила она, открыто глядя на него с улыбкой. Ей было восемнадцать. За последние два года она превратилась из девочки в женщину. В ресторане болтала без умолку. Взвинченная матерью, среди прочего сообщила:
– Я люблю отца, но не уважаю.
… Ночью, полулежа в постели, благодарно запустив пальцы в волосы Королева, она тихо объясняла клокотавшей в трубке матери, что несколько дней поживет у подруги на даче.
На третью ночь он проснулся от жажды. Лена спала, разметавшись. Он нагнулся, скользнул губами по налитой, качнувшейся груди, лизнул твердый сосок. Девочка зашевелилась, повернулась, что-то пробормотала, – и взгляду его открылся курносый профиль, белесые ресницы, бровки, выкаченные веки. В ртутном свете уличного фонаря – рядом на подушке размещался профиль исхудавшего, осунувшегося Гиттиса… Он улыбнулся во сне – и брекеты, мешавшие им целоваться – проволочные скобки на зубах, о которые Королев оцарапал язык, – блеснули в полусвете, поразив своим видом, будто вынесенный наружу скелет.
Король вышел на балкон и закурил, едва попав спичкой о коробок – дрожали руки. Внизу, сидя на бортике песочницы, пьяный парень забубенно объяснял другу:
– Ты в армии не был. Да ты чё. В армии тебя бы научили.
«Мой мир полон насилия. И я тому виной», – пробормотал Королев, задыхаясь от слёз и дыма.
После этого случая Гиттис стал ему безразличен, однажды мысленно отплыв всей тушей в безопасную даль, – подобно облаку, полному града, только что смертно угнетавшему всю округу ледовыми, лягушечьими казнями, которым, казалось, нет конца и краю.
А Лена стала иногда заезжать к нему в гости от скуки, также и телесной.