LXXXVI

В Сокольниках вечером от метро к парку текла толпа. Отдельные люди в пешем потоке, наполнявшем бульвар, казались Королеву водоворотами. У каждого водоворота был свой характер вращения. Сильный или слабый, по часовой стрелке или против, пенный и узкий, или широкий, властный, обнимающий за плечи, поворачивающий себе вослед.

Королев стоял у них на пути и покачивался.

Он улыбался. Закат, отразившись в окнах торгового центра, ложился теплом на губы.

Королев поворачивал голову, шептал: «Песня атома…»

Свет грел чумазые скулы, заливал ресницы сиянием.

Он стоял так долго – час или два.

В церкви за бульваром зазвонили к вечере.

– Документы предъявляем, – козырнула перед ним женщина в милицейской форме. Кожаная куртка и брюки мешковато сидели на ее приземистой фигуре.

Королев повернулся, двинулся ко входу в парк.

Кто-то схватил его за рукав.

– Так, гражданин, со мной проходим.

Королев рванулся, толкнул милиционершу, побежал.

Запыхавшись, женщина перешла на шаг и переложила дубинку в левую руку, чтобы правую обдуло, просушить. Внутри у нее все горело. Аллея парка, деревья с лопнувшими почками, горы прошлогодней листвы, смуглые рабочие в оранжевых жилетах, детские коляски, парочки, катящиеся на роликах, – все это шаталось и скакало перед нею, как посуда на пьяном подносе. Глаза прыгали по сидящим в пивных шатрах отдыхающим, терлись, расталкивали спины шедших впереди, нашаривали среди них лохматый затылок над клапаном рюкзака, выхватывали фигуры в очереди к прилавку, чтобы выцепить косматого парня – не то хиппи, не то бомжа, в пыльной куртке с множеством карманов, жилистого и с потрясенным, распахнутым взглядом…

Навстречу ей показался линейный патруль. Женщина вскинулась, поджала губу и ускорила шаг.

Она служила вместе с этими двумя парнями, вместе они в вестибюле метро высматривали плохо одетых приезжих, чтобы потребовать у них паспорта.

Одного из напарников звали Сергей, у другого была лихо заломлена фуражка, большие пальцы он держал за ремнем.

– Воздухом дышите, да? – спросила женщина у сотрудников.

– Присоединяйся, Свет, погуляем, – ответил Сергей, а второй улыбнулся.

– Некогда мне разгуливать. Чмо тут одно на меня накатило. Сбежал, тварь, – отвечала Светлана.

Милиционеры нашли Королева в самых дебрях парка, у кафе «Фиалка». Опираясь рукой на рюкзак, он стоял на одной ноге у приоткрытой в кухню двери и жадно смотрел, как перед порогом небольшая лиловая собака ворочала в миске здоровенные мослы. Широко упирая кривые лапы, она велась вокруг миски.

Не умея взять горячие, дымящиеся паром кости, собачка хрипела от усилия. Ожегшись, она бросала лакомство, кость стучала о миску.

Повар-узбек в новеньких резиновых сапогах натачивал нож и придирчиво поглядывал из-за двери на песика.

Вдруг на Королева сзади обрушился конь. Он ударил его темнотой, проскакал дальше, развернулся среди деревьев, рывками разбрасывая копыта, вернулся и, встав на дыбы, громко кусая удила, застил черным лоском небо.

Удары посыпались галопом.

Женщина-милиционер била, поджав губу. Взмахивала часто, и оттого удар получался не слишком сильным, без оттяжки. Прядь выпала из-под форменной шапки и волосы влетали ей в рот.

Иногда дубинки сталкивались, обезвреживая одна другую.

Когда Королев упал на четвереньки, повар захлопнул дверь.

Выбежав с добычей на аллею, собачка припустила прочь. Для отдыха она иногда роняла кость и, застыв над ней, на всякий случай рычала.

После того как Королева избили в Сокольниках, он отупел.

Очнувшись на следующее утро, никак не мог нащупать себя. Окоченевший, окостеневший, он не понимал, что с ним произошло.

Объятый колотуном, он боялся отойти от кафе. Голубой цвет его стен казался ему источником сознания. Он стоял, привалившись к дереву, приподнимал отбитую руку другой рукой.

Возле кафе он провел все утро.

Приходила собачка, крутилась под ногами.

Узбек открыл дверь, позвал:

– Кет бака!

Королев попробовал отвалиться от дерева, но тут же сел на землю.

Узбек вложил ему в рот носик алюминиевого чайника.

Разбитые губы ничего не чувствовали, он не мог их сжать, и воздух сипел. Теплый сладкий чай потек в горло, он стал неловко глотать, закашлялся.

Постояв над Королевым, узбек отвел в сторону чайник, махнул рукой, еще и еще раз:

– Коч! Коч! Гуляй, Зинка!

LXXXVII

С тех пор голова его то звенела внезапным страшным трамваем, то глохла, и мир он слышал как из-под воды. Он ничего не хотел, ничего не ел, но все время хотел пить. Несколько ударов пришлись ему по кадыку, и теперь горло саднило, как во время сильной ангины.

Внезапно на Королева нападала судорога. От беспомощности он пугался, доставал припасенную бутылку, жадно присасывался к горлышку. Вода ходила от спазмов перед глазами, нисколько не убывая – он не мог толком сглотнуть.

Теперь у него не было ни чувств, ни мыслей, от него почти отстала память. Пытаясь очнуться, он вспоминал все что угодно, но вспоминалось только детство, пятнами. Актовый зал, экзамен, тишина усердия, в распахнутых окнах стрижи расчеркивают криками небо. Сильный град на Москва-реке лупит по голове, рукам; закрываясь рубахами, они несутся по Афанасьевскому мосту, река кипит внизу белой рябью града, брызг, ползет порожняя баржа, на корме буксира висят детские качели, дымится в ливне самовар, вверху мост гудит и трусится под проезжающими «БелАЗами», поднявшимися из винтового провала карьера на том берегу…

Глухой страх стоял у него внутри, он ощущал его как выросшее сквозь него дерево. Кора душила, царапала изнутри грудь и горло.

Королев мало чего понимал о себе, что с ним происходит, и день за днем ездил в троллейбусах, увязавших в пробках, машинально пересаживался на конечной в обратную сторону. В киоске он купил себе книгу и читал ее все время. Точнее, держал перед собой на рюкзаке, посматривая за окно. Книга его защищала. Он всегда знал: ментам и другим пассажирам читающий человек внушает если не уважение, то сожаление и опаску, напоминая юродивого.

Ночевал по вокзалам, избегая засиживаться днем в залах ожидания. Он боялся толпы, гул ее вызывал в голове шквал.

Одуревший от побоев, он ходил по городу, заглядывал в витрины дорогих магазинов и ресторанов, не соображал, что голоден.

Наличие рюкзака за спиной поднимало его над классом бомжей. Городской житель всегда с долей романтического уважения относится к туристу. Но степень его запущенности – спутанные лохмы и всклокоченная борода, перечеркнутое ссадинами грязное лицо – сбавляла ему цену в глазах прохожих.

Однажды на Тверском бульваре на него замахнулся беспризорник. Он сидел на скамейке, грелся солнцем. Раньше никто бы просто так не посмел поднять на него руку. Подросток только отвел кисть – и Королев отпрянул. Тогда мальчик сделал шаг назад и наддал ему подзатыльник.

Королев успокоился, когда понял, что потерял обоняние. Что-то это понимание решило внутри него. Теперь он не слышал запахов. Травма мозга или носовой перегородки перенесла его в опресненный мир.

Он ходил по городу и рассматривал окна как таковые. Он словно бы заново открыл свойство стекла отражать и быть прозрачным. Ему нравилось еще и то, что он не узнавал себя в отражении.

Особенно его привлекал один богатый рыбный ресторан на Петровке. Королев уже ничего не понимал о роскоши. Его интересовало не убранство, а пространный лоток, полный разных рыб, каменных устриц, аккуратных гребешков, разложенных на льду. Он изучал воткнутые рядом с экспонатами таблички.

Его почему-то не прогоняли от витрины. Метрдотель первый день всматривался в него, потом только посматривал.

Ровно в двенадцать Королев переходил ко второму окну, так как в нем появлялся нужный ему человек.

Это был седой плотный старик в тройке, с часовой цепочкой на жилете и в круглых очках. Вместе с ним за столиком сидела очень красивая девушка. Каждый раз она была в другом платье.

Аккуратная бородка старика, его жесткий медлительный взгляд, жесты, которыми сопровождал процесс отбора устриц, омаров и вина, подносимых ему внимательным официантом, – весь его облик мучил Королева невозможностью вспомнить, где он его видел и что значил этот человек в его жизни. Руки старика – с выразительными толстыми пальцами мастерового – мучили Королева. Он не мог от них оторвать взгляд.

Девушка, бывшая со стариком, носила открытые строгие платья. Ее прямая спина, ниспадающий блеск черных волос, собранных на затылке в узел Андромеды, три крохотные родинки, длинная шея, увлекавшая взгляд в долгое, обворожительное скольжение, тени под тугими острыми лопатками, шевеление которых было ему мучительно, – все это открывалось перед Королевым сияющей плоскостью, с которой ему было страшно сойти, все вне этого было ненадежно темным и ненастоящим.

Старик и девушка приходили не каждый день. И если их не было, метрдотель делал такое движение рукой, после которого Королев спешил отойти.

Но если они были в ресторане, его никто не трогал.

Однажды в конце обеда старик подозвал официанта. Тот принес бутылку вина и чуть позже серебряный поднос с омарами. Старик, выпрастывая манжет со сверкающей запонкой, выбрал двух тварей.

Омары, поводя клешнями, стянутыми белой лентой, поместились в бумажный пакет, который был уложен вместе с бутылкой в корзинку с булочками.

Когда к Королеву вышел официант, державший на вытянутой руке корзинку, он отпрянул.

Официант не то ложно улыбался, не то смотрел с внимательной учтивой ненавистью. Тогда он взял корзинку и обратился к старику.

Матисс не смотрел на него.

На него смотрела натурщица.

Омары хрустели пакетом. С холодным вниманием она оглядывала его несколько мгновений.

… Омаров он выпустил на бульваре. Вино медленно выпил, размачивая во рту поджаристые булочки.

Почти слившись с прошлогодней, еще не очнувшейся травой, твари расползлись из виду.

LXXXVIII

Блохи на Королеве завелись внезапно. Он ехал в троллейбусе и читал «Приключения Тома Сойера», место, где объясняется, чем надо сводить бородавки. Как вдруг на одной из страниц, дойдя глазами до конца строчки, он понял, что никак не может понять смысл предложения, потому что последняя буква в строчке не прочитывается. Он вернулся в начало и стал заново продвигаться к концу строки, и ему это удалось, но уже через три предложения история повторилась: он снова не мог прочесть последнюю букву. Тогда он в нее вгляделся как в отдельное целое. И увидел насекомое. Продолговатое, оно шевелило передними крохотными лапками. Длинные задние изгибались фалдами.

Буква вдруг скакнула по страничному полю.

От ужаса у Королева шевельнулся весь скальп и волосы на голове стали отдельным предметом.

На следующей остановке женщина, сидевшая рядом, крякнула и стала проталкиваться к выходу. Но не вышла, а вкось уставилась на него. И когда к нему кто-то решил подсесть, она двинула широко шеей и громко сказала:

– Не садись, он блохастый. – И уставив на Королева палец, обратилась к пассажирам: – По нему блохи скачут, я все понять не могла.

Королев выскочил из троллейбуса. Он хотел сорвать с себя волосы и кожу. Надо было срочно вымыться. На баню денег не было. Он оглянулся. Похожий на стеклянную отопительную батарею, за эстакадой сиял мотель «Солнечный».

Пеший путь с самого юга Москвы на Пресню занял весь оставшийся день.

Сжавшись, взмыленный от напряжения, Королев часто переходил на бег. Иногда он разжимал кулак и тряс перед собой ключами от автомобиля.

Уже стемнело, когда он оказался на Пресне. Обретя второе дыхание, взлетел по Малой Грузинской, прошил свое парадное.

Не имея ключей, Королев решил действовать так. Он стучится к соседям и просит позвонить. Затем набирает 426-84-14, МЧС, говорит, что потерял ключи. Спасатели приезжают и взламывают дверь.

Никто не открывал. Королев скинул рюкзак и попеременно колотил в обе двери. Потарабанив, он замирал и вслушивался в то, что происходит за дверью. Всматривался в темное стекло «глазка», не мелькнет ли в нем просвет присутствия. Постояв, на всякий случай громко, как заведенный, произносил: «Сосед, это я, Королев. Позвонить нужно». И переходил к другой двери.

Белорусы могли разъехаться. Религиозная семейка не открывала из брезгливости.

Но он не унывал, счастливый своим возвращением. Он колотил и колотил, словно бы оповещал себе и миру: «Ну как же, товарищи, это я, сосед ваш, я вернулся, теперь все в порядке. Вот только звякнуть в одно место надо».

Он уж было решил сбежать на этаж вниз, стукнуться к Наиле Иосифовне. Они никогда не были в ладах, но сейчас он готов был пойти на мировую. Вдруг за спиной он услышал, как забарахтался замок. Королев просиял, словно бы стал внутри хрустальным.

Гиттис стоял на пороге его квартиры. Его бровки подымались над очками, живот был объят пестрым фартуком, полным подсолнухов. В руках он держал его половник и его кухонное полотенце.

Только прямое попадание железной молнии в темя могло так уничтожить Королева.

Он захрипел и ринулся на Гиттиса.

Удар головой в живот не навредил толстяку. Он отступил назад и стукнул Королева половником по лбу.

Секундная потеря сознания перечеркнула Королева. Гиттис вытолкал его на лестничную клетку и захлопнул дверь.

Королев покачивался от ярости. Из глаз его хлынули сухие слезы. Лицо сморщилось, он заревел. Он ударился всем телом в дверь, еще и еще.

Сзади щелкнул замок и женский голос выкрикнул:

– Сейчас милицию вызову. Пошел отсюда!

Дверь захлопнулась.

Королев спустился ниже на пролет, сел на корточки, он не мог сдерживать плач. Набирал воздух и снова ревел.

Вдруг он подскочил и с лицом полным слез позвонил. И еще позвонил протяжно.

Гиттис смотрел на него в глазок.

Тогда Королев отошел подальше, чтобы его лучше было видно, – и встал на колени.

– Умоляю, простите меня, – выкрикнул он.

Гиттис не открыл, но визгливо буркнул в скважину верхнего замка:

– А чего ты хотел? Поезд ушел. Ушел поезд, понял?! Свободен!

Королев взревел и набросился на дверь.

Менты приехали только через час. За это время Королев разбил себе руки, колени, отбил ступни. Обессиленный, он сидел на рюкзаке, привалившись к стене, дыханье перехватывала дрожь.

Он рад был тому, что его забрали в отделение, ему надо было с кем-то побыть, отвлечься, он не знал, что с собой делать.

На рассвете его выпустили.

День он прошатался по набережным, вечером пришел на Пресню и стал кружить вокруг дома. Распухшие, синие кулаки не сжимались, он сильно хромал. Гиттис, видимо, из квартиры в тот день не выходил. Дождавшись, когда зажгутся окна, Королев поднялся на этаж.

Позвонил. Глазок затемнился.

– Прошу прощения. Мне нужно забрать свои вещи, – прохрипел Королев.

Гиттис ответил через дверь:

– Приходи завтра – заберешь.

Королев два раза ударил в дверь локтем.

– Ну-ну, не балуй, – визгнул Гиттис.

Без сна он просидел в подъезде всю ночь, а утром ушел в город.

Когда вернулся, еле таща ноги, на лестничной площадке нашел аккуратную гору своих пожитков: книги, коробки, компакт-диски, ворох одежды, глобус, компьютер, монитор и зонтик. В этой куче зачаровано копались, бережно перебирая вещи, двое бомжей – бородатый мужик и заторможенная, медленная девка.

Королев взревел:

– Не трожь.

Девка испугалась, бородач опустил книгу на стопку.

Окинув взглядом вещи, Королев взлетел на пролет и заколотил в дверь.

– Чего надо? – спросил скоро Гиттис.

– Не все отдал.

Открылась дверь. Гиттис стоял с газовым пистолетом, прижатым к груди.

– Не все отдал, – выдохнул Королев и шагнул за порог.

Он все еще задыхался. Кинулся в кухню, оттуда в комнату, в туалет, в ванную, сорвал наброшенные полотенца, схватил в охапку скульптуру девушки и сбежал по лестнице.

Гиттис ногой захлопнул за ним дверь.

Королев спустился в переулок, обошел дом, приблизился к мусорным контейнерам, освещенным фонарями. Он поднял вверх девушку, как поднимают, радуясь, ребенка, заглянул ей в лицо.

Алебастр цокнул о кладку, будто скорлупа яйца, разбитого ложкой.

LXXXIX

Постепенно остыв, он вспомнил этих ребят, бомжей-заседателей, и как-то сразу пристал к ним. Ему не терпелось с кем-то поделиться горем. Он не мог держать его в себе, оно душило, пускало в болтовню. Он все им рассказал, но бомжи вряд ли что-то еще поняли, кроме того, что ему сейчас негде жить.

Девушка с ним вообще не разговаривала и, казалось, мало слушала. Она была дурочка и все рассматривала картинки в его книжках, покуда он рассказывал Ваде о себе.

Только корысть обусловила то, что Вадя не оттолкнул Королева. Для жалости он был слишком расчетлив: долгосрочно этот фраер был бесполезен – лишний рот, какой толк с сумасшедшего? Но вещи из потусторонней жизни, особенно не старые, особенно высокотехнологичные, такие как компьютер – они словно бы были тотемом бомжей. Вещи заворожили Вадю, и он испытывал зачарованную умиротворенность от близости к ним – к этой груде книг, компьютеру, глобусу, который со всех сторон рассматривал с тщательностью ювелира, исследующего дефект камня перед проникновенной огранкой.

Неделю они жили на вещах, потом Королев решил все продать, Вадя стал ему помогать. Они оставляли Надю на хозяйстве и тащили книги на Боровицкую, где у дома Пашкова на парапете раскладывали свои запасы. Покупали у них слабо, почти ничего, так что Королев скоро решил сдать все книги оптом букинистам-лоточникам, по утрам выстраивавшимся перед Домом книги на Арбате.

В аде не хотелось расставаться с книгами как с символом жизни, но Королева жгла идея скопить денег на дорогу, на неизвестную дорогу. Он щедро делился с Бадей половиной выручки, таким образом его подкупая.

Вадя в ответ учил Королева понемногу, в основном осторожности и бродяжнической сноровке. В ответ на его жалобы о насекомых, которых тот видел на себе, но сейчас что-то не замечает, успокоил:

– Блохи – это ничего. Блохи как прискочут, так и соскочут. А вши – те от уныния заводятся, тогда дело плохо. Вон Надька второй месяц тоскует. Мучится.

Королев посмотрел на Надю. Она что-то делала руками, какую-то мелкую работу. Блох Королев видел в детстве, когда играл с дворовыми собаками. Вшей – еще ни разу в жизни.

Наличие приличных пожитков легитимировало их проживание в подъезде. Со стороны выглядело так, что люди переезжают.

Белорусы сначала матерились, но скоро успокоились.

Гиттис уже проходил мимо – не ежась и держа пугач в кармане, а любопытно поглядывая на уменьшающуюся груду.

Королев понял, что надо формулировать свою историю – и делал это четко, назубок, как забубённый, – потому что, чужим выговаривая себя, свою беду, ему становилось проще.

Вадя про себя отметил способности Королева и зауважал. Надя слушала его в основном хмурясь, она не то чтобы не верила, – просто вот такие обороты жизни были вне ее опыта.

Наиля Иосифовна подходила говорить с Королевым: «Я думала, тебя убили!». Потом долго цокала языком, слушая, приносила хинкали. Она оказалась большая мастерица. В молодости жила в Тбилиси и была прославленной хинкальщицей. Кормила однажды самого Шеварднадзе, – так она рассказывала, стоя на лестнице с пустой тарелкой в руке.

– Ты не знаешь, как меня умоляли остаться. Говорят: вот тебе квартира, у гостиницы «Иверия», в Тбилиси это самый престижный район, на горе, – и вот тебе ресторан: делай вкусно! – Нет! вышла замуж, уехала, стала жить тут, на Тишинке, – взмахивала сокрушенно рукой пучеглазая старуха.

– На юге жить хорошо, это очень правильно, – соглашался Королев. – Я тоже на юг подамся, – сосредоточенно добавлял он.

Горе Королев забил хозяйственными заботами.

Распродав книги, отвез на Митинский рынок радиорынок компьютер. Ездил один – и тогда понял, как страшно ему одному. Примчался в подъезд на всех парах и потом уже никуда без Вади не уходил.

Теперь они с Вадей готовили к продаже автомобиль. За остаток зимы «жигуль» поник: грязный, как кусок земли, он стоял на спущенных колесах, с выбитым боковым стеклом. Из машины были украдены аккумулятор, запаска, домкрат, магнитола, слит бензин, вывернуты свечи, снят карбюратор.

Аккумулятор, карбюратор, стекло он купил на вырученные от продажи книг и компьютера деньги. Машину они отмыли, колеса накачали. Три дня простояли на авторынке у начала Новорязанского шоссе. Надя с Вадей стояли поодаль, чтобы не отпугивать покупателей. Королев к ним время от времени подходил, приносил пирогов и чаю.

Вдали жужжали, ревели, грохотали автомобили. Между рядов ходили возбужденные или нарочито важные покупатели. Продавцы суетились, подновляли, дополняли надписи, меняли цены на картонных табличках, или – выпивали на задних сиденьях, держа нараспашку все двери, капот и багажник.

Оглядевшись, Королев аккуратно вывел на «карточке» модель, год, пробег и цену.

Весна замерла перед наступлением календаря. Земля просохла, зелени еще не было, и ветер уныло гнал сухую грязь по обочинам, полным дорожного мусора…

За бесценок продав машину – пугливо озирающемуся коротышке в морском бушлате со споротыми погонами и нашивками, Королев вышел из вагончика нотариуса, отщипнул от пачки и протянул Ваде.

Тот, подумав, отвернулся:

– Ты что, процент мне платишь?

Королев озаботился гордостью Вади. Он боялся, что новые друзья его бросят. В нем проснулось бережливое желание быть любезным. Например, для Нади в подземном переходе у зоопарка он купил заводную плюшевую собачку. Она тявкала, мотала головой и, ерзая, продвигалась вперед на кривых упорных лапах.

Надя даже не взяла в руки щенка. Только поджала колени, дав ему место проползти, протявкать.

В этот вечер она что-то все время жевала, украдкой доставая из пакета.

Вадя, как обычно, молчал. Поглядывал сурово на Королева, и когда что-то из его беглой речи вызывало сочувствие, подправлялся, садился ровнее, крякал и доставал папиросу. Иногда, подумав, словно бы еще раз взвесив чужие слова, прятал обратно в пачку.

Вдруг Королев заметил, что Надя перестала жевать. Посерев лицом, она сидела с опущенной челюстью, дурнота владела ее лицевыми мышцами.

Вадя вгляделся в Надю, подскочил, выбрал из-под нее пластиковый пакет, в нем оказалось печенье. Раскрыв, понюхал содержимое.

– Бензину опять наелась, – сморщился он, шумно втянув в себя воздух.

Вадя попросился к Наиле Иосифовне набрать теплой воды.

Кинув в бутыль щепотку марганцовки, он сунул ее Королеву и повел Надю вниз.

Лампа медленно поворачивалась сквозь распустившийся в воде чернильный осьминог.

Королев встряхнул бутылку и ринулся за ними.

Достав с пояса тесак, Вадя вырыл в палисаднике ямку.

Надю рвало безудержно.

Вадя давал ей пить воды из бутылки и объяснял Королеву, что за Надькой глаз да глаз. Месяц назад они на свалке за продуктовой базой нашли коробку галет, пропитанных бензином. Видимо, кто-то собирался сжечь товар, но передумал. Надя хотела набрать галет, взять с собой, но он не разрешил ей. Теперь стало ясно, что она его не послушалась.

Вадя послал Короля за новой порцией воды. Когда тот вернулся, Вадя ссыпал с кончика ножа кристаллы, они слетели, не оставив никакого следа на блеснувшем металле.

– А я не учуял. Думал, от тебя керосинит. Ты же с машиной возился, – сердито буркнул Вадя.

– И я не учуял, – пожалел Королев. – Я вообще запахов не слышу.

Вадя недоверчиво посмотрел на него.

Надя отпала от штакетника и, покачиваясь, опиралась рукой на дерево. Лицо ее было мокрое.

Вадя сказал ей, чтоб утерлась, отдал бутыль Королеву и перешагнул ограду закапывать ямку.

XC

– И все-таки хорошо, что мне не все еще помороки отбили! – однажды утром со всех сил подумал Королев. – Пора выбираться из этой прорвы.

Никогда он не разговаривал сам с собой, но сейчас ему очень важно было слышать себя. Собственный голос успокаивал, выводил из цикла бешенных скачков вокруг одной и той же мысли об окончательной утрате жизни.

– А что… – говорил он себе, и язык тыкался слепо в нёбо, губы едва разлипались. Королев прихмыкивал, откашливался, и начинал медленно уговаривать себя: – А что, неужели не выберусь? Надо что-то делать, куда-то идти, как-то спасаться. Уехать за границу? Документы у меня с собой. Вот только помыться надо перед походом в посольство. Но откуда я возьму деньги на билет? И потом – что я там буду делать? Вот так же бомжевать, как я бомжую здесь? Там сытнее, это да. Но куда меня пустят, с какой стати? Назваться физиком, хорошим бывшим физиком? Сказать: «Hello, I would prefer to be your school teacher!» Там вообще оборванцев хватает. И потом, кто ты такой без родины? Но очевидно – в Москве оставаться нельзя. Москва место не гигиеничное, хотя бы. И потом, что человеку нужно? Место где спать? Спать всего лучше на земле. Что-нибудь покушать? Земля накормит, если надо будет. Отступать некуда, но за спиной вся прекрасная наша страна – вот в нее мы и отступим, не пропадем. Отсюда вывод: идти нужно в землю, собой удобрить ее, по крайней мере… Но идти нужно на юг. Там сытнее. Там море. В горах Кавказа есть тайные монастыри. Зимой их заносит по маковку. В них попроситься, если не послушником, то служкой. Носить орехи им буду. А они меня приселят, если что. Или – в Крым, на Чуфут-кале, там в пещерном городе на горе есть община. Попроситься туда перекантоваться зиму. А летом все легче, летом солнце кормит… В самом деле, стать не бомжом, а туристом, гулять везде. Прийти на край моря. Долго жить на берегу. Вслушиваться в то, что за морем. Вглядываться в то, что за ним. Потихоньку готовиться к переходу… Нужно двигаться на юг. Ничего, вон на дворе весна. Природа обновляется. И мы обновимся… – лицо его скривилось, губа задрожала.

Решение уйти на юг, найти в теплых краях хлебное место успокоило внутренности. Ему вновь стал безразличен Гиттис, жизнь вообще. Мечта наполнила его тягой.

Королеву еще помогло то, что после утраты обоняния он обрел подобие эйфории – в голове у него время от времени подымался легкий, влекущий звон. В носоглотке переставала пухнуть пресная глухота, и подымался тонкий одуряющий вкус грозового воздуха. Таким запахом веяло из распахнутого в июльский ливень окна. Иногда он ослабевал, перетекая в трезвящий запах мартовского ветра, промытого талой водой.

Сначала Королев пугался, особенно когда при волне обонятельной галлюцинации застилал глаза дикий красный танец. В бешенной пляске – по синей круговерти – красные, как языки пламени, танцоры неслись вокруг его зрачка. Потихоньку это потемнение он научился выводить на чистую воду. Он просто поддавался, потакал танцорам увлечь себя, а когда цепь растягивалась, убыстрялась, словно бы поглощалась своей центростремительной энергией, он приседал на корточки и изо всех сил рвал на себя двух своих бешенных соседей – танцоров с раскосыми глазами, гибких и сильных, как леопарды, лишенные кожи, – и они опрокидывались на спину, увлекая других, – и взгляд тогда прояснялся.

Эти симфонии запахов помогли ему. Он прикрывал глаза и отлетал душой в покойные упоительные области. «Человеку должно быть в жизни хотя бы один раз хорошо, – думал Королев. – Это как наживка. Стоит один раз поймать кайф – не так важно от чего, – и когда-нибудь потом воспоминание об этом может вытянуть тебя. Что у меня было хорошего в жизни? Голова? Природа? Тело?» Здесь он замирал всем чутьем, пытаясь очистить незримую область наслаждения от наносов бесчувственности, – но ничего представить у него не получалось, кроме плотской сокрушительной любви, которую он пережил однажды в юности.

Кроме внезапного сознания себя стариком, выведшего его на твердую почву, еще ему помогло то, что Надя стала развлекать его. За этих двоих он держался от страха – они были его единственными, хоть и бессловесными слушателями. Ему надо было говорить, он должен был не столько выговориться, сколько речью осознать свое положение, просто сформулировать его. Он оказался не в силах одиноко вынести утрату, обретенную собственным убежденьем.

К тому же Королев понимал, что у него нет и толики того опыта выживания, какой есть у Вади. И отношение к нему он питал ученическое – корыстное и благодарное в равной мере. Главным было завоевать расположение этого скрытного вождя, чье придирчивое покровительство не только облагораживало Надю, но и укрепляло его самого перед близостью распада. Свое несколько надменное отношение к нему Королев подавлял наблюдением его изобретательности, непреклонности, того согласия с самим собой, с которой он управлялся со всеми подробностями жизни.

Королев два дня был рядом с Вадей и Надей, сначала как обуза – и потом как младший компаньон. Вместе они сидели под чердаком в его подъезде, на два пролета выше площадки с вещами, куда Королев спускался спать.

В эти ночи вполголоса он выговорил все.

Ему повезло, что в среде бомжей этого рода всегда было уважение к речи, к собеседнику. Пока человек говорил, ему ничто не угрожало, его не перебивали.

– А то ведь и правда, – бормоталась и бежала мысль в первосонье перед Королевым, – ведь правда хочется, страждется на родине дальней, невиданной побывать… Оно, конечно, и понятно, что везде хорошо – особенно для человека непоседливого, но ведь на одном месте ничегошеньки не высидишь. А вот как двинешься, как пойдешь, как пойдешь, – вот тогда и полегчает, свет и ветер душу омоют. И солнышко на тебя светит, и ты ему видней, трава, вода в роднике о жизни больше говорят, чем человек со всеми его умственными сложностями, психологизмами, которые только почва для гадостей и любезности… И вот идешь – лес боишься и клонишься к нему в то же время, реке радуешься, в полях тоскуешь… А за Полтавой раскинутся степи, ровное раздолье, полное полувидимой духовитой травы по пояс, солнца, птиц из-под ног… Выколотый зрачок зенита ястреб крылом обводит. Внизу – поля, перелески. Над ними – дыра черноты: белый глаз солнца – прорва света, зренья провал. Жаром напитан воздух. Солнечный сноп. Колосья сжаты серпом затменья. Великая жатва жизни горит, намывает ток. Шар в бездне пара рдеет, дует в пузырь окоема, и горячая стратосфера набирает тягу взлета. Белый бык бодает пчелу зенита и на обочине полудня ворочает плавную пыль. Над медленной водой слабые ветви тени. Скошенное поле – круг прозрачного гончара. Расставленные скирды. Меж них струится лень. Полуденная лень, горячая, как заспанная девка. Пес дышит языком на хлебе. Вокруг в стреногах кони бродят. Вдали безмолвное село. Холмы облиты маревом – и дышат. Как душен сад. Примолкли птицы. Скорей купаться, ах, скорей! И вот прохладная река. Коса глубокой поймы. Тенистый куст. Песок обрыва. От шороха мальки прозрачны. Долой рубаху. Взят разбег и – бултых – дугою – нагишом! В объятия упругие наяды. Такие искры, брызги – башка Горгоны из стекла. Как смерть прохладная приятна, как прекрасна. Трава потом нежна, нежна как прах. А степи идут до самых теплых морей, где живут цикады сладкогласные, где деревья зимой ни листа не обронят, где человеку жить в довольстве и справедливости легче… И вот туда как раз и следует идти… Тут у нас где только не побываешь, раз ноги сами заведут. А вот начать бы вдоль рек – с Оки на Волгу, и дальше к югу, бережком, за правдой… А то – что дома-то, а? Справедливости в человеке меньше, если он на одном месте сидит… Ход прямой, свет белый вокруг всю неясность из души выметут…

… Так справедливо грезилось Королеву – и видение забирало его дальше, с подробностями представляя, как карта развернется перед ним и его попутчиками… Как очнется перед взглядом и минет среднерусская равнина, как спустя месяцы откроется Великий Юг: свечки тополей, Таврида, паром Севастополь-Синоп, как двинется навстречу малоазиатское побережье, как кремнистая долина Каппадокии разольется под ногами закатом, голодом, надвинется армией слоеных остистых столпов; как однажды утром встанут они на гористую дорогу на Леванон, как после нескольких дней проволочки с паломнической визой на границе в Газянтипе наконец минет транзитной сотней километров Сирия, как пройдут они Бейрут… и пустынный КПП перед Кирьят Шмона – и вот уже поворот на Цефат, вот губы шепчут землю, вот кипенные сады на взмывающих склонах – и мальчонка верхом, в белой рубахе, цветущей веткой погоняет мула ввысь по переулку… А потом загрохочет, зачадит вокруг тахана мерказит, «Show Must Go On» будет литься из музыкальной лавки, и в ожиданье автобуса на Кфар-Сабу Вадя вопьется в питу с огненными фалафелями, Надя самозабвенно будет держать в руке винтовой рожок с мороженным, сласть будет плавится и течь, но Надя так и не лизнет, не решится, и Королев, наконец заметив, вынет платок и аккуратно, нежно вытрет и сольет ей на руку из своей питьевой бутылки…

XCI

Королев долго считал, что Надя совсем дурочка.

Она или скоро теряла внимание, или, напротив, слушала поглощенно. Один раз она слушать перестала, достала свои игрушечные вещи, блокнот, книжку с пестрой обложкой, на которой веснушчатый мальчик катил огромную тыкву, достала баночку с кремом, открыла, тронула пальцем и палец облизала. Как вдруг она стала зажимать уши, корчиться, хныкать, дрыгать ногой – и кинула в Королева пластмассовыми ножницами.

– Не лезь, Надька. Дай человек доскажет, – одернул ее Вадя. Но Надя не сразу успокоилась и долго еще морщилась, прикладывала ладони к ушам.

И вдруг один раз она обратилась к нему, и он вздрогнул от вопроса:

– Когда ты мне бисер привезешь? Я все жду, жду. На свадьбу мне бисер нужен, для вышивки. И пуговицы красивые. Как большие раковины, знаешь? Так что привези мне, ждать буду.

Королев испугался. И поспешил согласиться:

– Привезу, конечно привезу.

– Не забудешь? – не поднимая глаз, спросила Надя.

– Не забуду, – кивнул Королев.

– Все так говорят. Никто не привозит. А мне на свадьбу надо, – грустно сказала дурочка, возя пальцем по странице. И погодя добавила, деловито сокрушаясь: – Всю зиму с мамашей провалялись. Бока отлежали.

Королев здесь не нашелся что сказать. Он помолчал.

– Что читаешь?

– Книжку одну, не скажу. Книжечку мою. Книжечку. Книжечку. – Она необычно произносила слова, словно бы стараясь вспомнить еще что-то, но ничего не получалось и, чтобы заполнить пустоту, называла то слово, которое у нее уже было.

А однажды, когда они перетаскивали вещи на продажу, она подпала к нему, прося:

– Поцелуй!

Королев не задумываясь ткнулся носом через вельветовый берет в ее макушку.

Надя покраснела и прибавила:

– А тебе если крупный бисер попадется – привози! А мелкий есть у меня… Мелкий.

Вадя при этом посматривал на Надю. Внимательно, как на расшалившегося, но еще не переступившего грань ребенка.

XCII

Потихоньку Королев распродал все вещи. Вадя присматривал за ним. Он сдержанно принимал желание Королева поделиться заработанным. Но вот Наде нравилось, что у Королева есть деньги, и что им не нужно теперь маяться по помойкам, собирать бутылки и каны.

В конце мая потеплело. За домом припавшим к земле облачком зацвела яблоня. В сумерках, когда цветы прикрывались, казалось, что дерево дышит.

Вверху кричали стрижи. Майские жуки кувыркались над палисадником. Вадя, чтобы развлечь Надю, сбил ладонью двух хрущей и связал длинной ниткой.

Они летали как коромысло. Один падал, тянул другого, падал и второй, но тут набирал тягу первый.

– Тяни-толкай, – вдруг узнала Надя. – Тяни-толкай! – она засмеялась.

Она долго не хотела остановиться, смеялась, под конец через силу, так что Королеву показалось, что это не смех, а плач.

Вадя знал, что ей нельзя перевозбуждаться, порвал нитку, распустил летунов – и увел ее в сторону.

Проблем жизни обитатели подъезда у них не вызывали, да и они старались жить незаметно. Гиттиса вообще не было видно. Королев лишь однажды встретил его. Толстяк вылезал из машины, остановленной у подъезда. Завидев Королева, он плюхнулся обратно на сидение и заблокировал двери. Глядя в сторону, напряженно сидел, положив руки на руль. Королев неотступно стоял на тротуаре, неподвижно смотрел на бывшего начальника. Видно было, как тот сопит. Потом завел двигатель и медленно отъехал.

Так что они могли бы оставаться в Москве и дальше. Но Королев взял в оборот Вадю и стал уговаривать его идти на юг.

– Понимаешь, город – грязная среда, нечистое место. И не только потому, что мы тут все завшивеем. На природе разве б вши у нас были? Если бы природа нас приняла, она бы вшей всех выместила сама, они противны ей. А город – он клоака, в нем паразитство живет само собой. Здесь человек человека сосет. Город сосет землю. В нем нечем облагородиться или просветлиться, неоткуда выше ступить, понимаешь? Здесь мир в нутро не проникает… А ты видел когда-нибудь море?… – спрашивал Королев, и брал паузу, чтобы продохнуть, прожить снова слова, которые должны были у него сейчас выйти.

В ответ Вадя задумался:

– А я не вшивый. Я в позапрошлом году последнюю гниду лаком свел. Надьке тоже надо лак купить. Лаком для волос гнид ихних душат, – объяснял Вадя Королеву, который и так знал, что личинок вшей нужно обезвоздушить обильным слоем лака, а потом смыть.

Королев закивал и стал соображать, что надо помыться, срочно.

Тем временем Вадя озадачился. Он не вполне понял, к чему ведет Королев, и размышлял, что ему рассказать в ответ. Он хотел ему тоже рассказать чего-нибудь существенного, не просто баек каких-нибудь. Уловив мотив протеста против города, он стал рассказывать про бунт.

Король слушал весь вечер, вникал. Тогда-то он и сказал Ваде:

– А я тебе скажу, что бунт внешний ничего не даст. Бунт должен быть внутренним, чтобы мозг засветился. Потому что только тогда у нас появится шанс стать собственными детьми, когда мы решимся стать иными.

XCIII

Вадя не сразу дал Королеву себя уговорить. На Кавказ идти отказался наотрез:

– Был я там уже, хорошо похавал, до сих пор утираюсь. На Кавказ от несчастья к несчастью ходят. Не пойду. В Крым, пожалуй, – ходу есть.

Прежде чем выйти из города, они довольно еще побродяжили по Москве.

Перво-наперво сходили помыться. Купили два флакона лака, залили себе в бороды и волосы, Наде построили страшный колтун на голове. Вадя подумал и зачем-то заботливо накрутил ей башенку-спираль. И так – страшные, косматые – пошли они в Петровско-Разумовскую ночлежку мыться. Вадя Королеву был ниже плеча, так что троица выглядела живописно.

В ночлежке помылись, погужевали три дня на кроватях, застеленных колючими солдатскими одеялами.

Вадя сутки напролет играл в шашки со знакомым корешом – молодым парнем, с оплывшим улыбчивым лицом. Когда он двигал шашки, тонкие его белые руки, покрытые цыпками, вытекали из-под рукавов.

Королев все время дремал. С закрытыми глазами он слушал, как шаркают, как стучат шашки, как крякает парень, проигрывая Ваде.

Надя возилась сама, потом подладилась к Королеву. Спрашивала снова про бисер, горевала.

Королев стал заговаривать с ней. Заметил, что она что-то пишет на коленке, расспросил. Оказалось, она в столбик складывает.

Тогда он дал ей задачу на дроби, показал, как вычисляется остаток, объяснил бесконечные дроби.

Надя слушала молча.

Напоследок он написал ей несколько задачек.

Она принялась за них.

Королев все ждал, когда она покажет решение.

Наконец сам попросил.

Надя и не выдала, что слышала его, – только отложила тихонько тетрадку.

В ночлежке ходил человек, из гражданских. Интервьюировал бомжей. Подсаживался, устанавливал на коленке дощечку с широкой жестяной прищепкой, удерживавшей стопку разграфленных анкет в мелкую клетку. И долго расспрашивал – как попали на улицу, где жили, как тужили.

Поговаривали, что вот таким волонтерам выдают коробочки с ментоловой анестезирующей мазью, какой пользуются патологоанатомы, вымазывая ею нос, чтобы не слышать запах. Сравнение их с трупами вызывало среди бомжей неодобрение, но сама технологичность такого подхода неодобренье это притупляла. Так что воодушевление, с которым бездомные воспринимали возможность поведать высшей инстанции о своей доле, уже ничем не была омрачена.

От рыжего бородатого крепыша в свитере «с оленями», похожего на геолога, в самом деле разило мятой. Он расспрашивал с кротостью, с тактом и участливым выражением, опросником пользовался редко.

Бомжи поднимались на локте, вслушиваясь в рассказ товарища, перебивали, или крякали, выражая отношение.

Бородач говорил с сильным акцентом, и когда он подсел к Королеву, тот спросил его, откуда он. По всей видимости, изначально бородач выделил Королева за выражение лица и отвечал охотно.

Оказался он норвежцем, уже три года наезжавшим в Россию с гуманитарной миссией. Раньше плавал радистом на китобойном судне, сейчас на пенсии. Пока бороздил северные моря, изучал русский язык, в эфире у него были друзья-радиолюбители. Владимир Черникин. Да, Владимир Черникин из Баку, он был его первым русским другом, приславшим ему почто-вую открытку, подтверждавшую факт установленной радиосвязи.

В Россию Фритьоф – так звали бородача-волонтера – впервые приехал именно за тем, чтобы повидать своих радио-друзей. Сейчас он катается по миру, изучает бездомных. Говорит, в бывшем СССР можно услышать особенно интересные истории. Здесь снятся необычные сны. Он от них плачет. Чувствует себя ребенком. От этого он поправился душевно. И стал еще больше путешествовать.

Например, он был в Казахстане. Там их группа искала бомжей. В Казахстане почти нет бездомных, потому что все живут небогато. Если живешь бедно, тогда ценишь то, чем живешь, и держишься за последнее со всех сил. Но тем не менее они нашли бомжей. Целую колонию в степи, рядом с космодромом Байконур. Около сорока человек. Посреди пустого места они обитали на заброшенном стартовом столе, не использовавшемся уже с конца 1970-х годов, под обломками первых ступеней ракет, служивших им кровлей. Они взбирались на стол, на могучую бетонную плиту, потрескавшуюся, поросшую в щелях травой, а в центре, между ажурными крыльями установочных ферм почти зеркальную – и спускались с него в степь, изборожденную увалами, рассеченную подъездными путями, которые вели к стальному арочному каркасу, некогда бывшему сборочным ангаром.

Наконец, власти снарядили отряд милиции для вывоза бомжей из опасной зоны: вся степь вокруг была отравлена ракетным топливом.

Сидя в автобусах, бездомные плакали.

Фритьоф интервьюировал их всех. Это были особенные бомжи, со своим необычным укладом. Питались они байбаками – сусликами. Охотились на них каким-то сложным загонным методом. Главное – отогнать байбака от норы. Мясо суслика очень питательно, почти сало. Раскопав нору, бомжи горстями доставали из нее злаки. Так они и жили: питались кулешом, сваренным из степных злаков и мяса суслика; одевались в плащи и шубы из суслячьего меха. Воду брали из родника километра за три, в балочке. Вот только цвета отчего-то она была бирюзового и сладковатая. И байбаки в тех местах не переводились и вырастали очень крупные, больше кошки. Вместо посвистывания на закате они издавали крик – протяжный, тревожный клич. Не будучи социальными животными, суслики в тех местах почему-то перекрикивались, словно бы чтобы что-то выяснить, перед тем как залезть в нору на ночевку.

У космодромного народца было даже свое кладбище, небольшое – девять могилок, за которыми тщательно ухаживали, возводя из камешков оградки, обсаживая дикими тюльпанами, высевая мак. Зимой грелись вокруг тлеющего кизяка, который собирали на кочевьях, – это был один из постоянных экспедиционных трудов. Жилища байконурских бомжей представляли собой ржаво-белые вычурные сооружения из обломков ракетных корпусов. Вокруг бродили косматые люди в лоскутных лоснящихся шкурах, которые тряслись и колыхались при шаге.

Четыре красные буквы «С» – полумесяцами и две буквы «Р» были рассыпаны там и тут на цилиндрических крышах. В отдалении от пускового стола стояли развалины машинно-тракторной станции, водокачка, еще времен покорения целины. Все вместе с высоты напоминало поселение будущего или декорации научно-фантастического фильма.

Занятия бомжей состояли в приготовлении пищи, охоте на сусликов, поиске в степи обломков ракет и пеших путешествиях за семьдесят километров в поселок Восток-2, где они шабашили ради лакомств – чая, конфет и кумыса.

– Местность там чудовищная, – качая бородой и разглаживая ладонями толстые колени, рассуждал Фритьоф. – Представляете, ровное место со всех сторон переходит в шар окоема. Далеко-далеко идет запуск ракеты. Огненный грохочущий кузнечик стартового зарева пухнет над горизонтом. В результате взлета над степью вплоть до стратосферы, несколько десятков километров стоит столб ионизованного воздуха. Молекулы разрушаются под воздействием раскаленных газов, бьющих из сопла…

И вот этот многокилометровый столб, – дальше Королев соображал уже сам, – переливается, сопрягает зеленовато-перистое свечение, замирает разводами цвета, перетекает, оправляет крылья, поднимает взор – и тает.

Эти видения бомжи наблюдали сутки напролет после взлета. Ночью, особенно летом, столб таял, но не исчезал.

Среди байконурских бомжей жила легенда о специальной ракете, способной взять их на небо, в колонию лунных поселенцев. Этот чудовищный слух привлекал сюда бездомных даже из Оренбургской и Курганской областей.

Но не каждый мог стать полноправным поселенцем. Община строго присматривала за пришельцами больше года. Случалось, что не выдержавших экзамен прогоняли. Из общины изгонялись и провинившиеся: воры и буяны. Специальная бригада гнала их палками по степи десяток километров. А были и такие, которых не прогоняли, но и не допускали к общему котлу жизни. Селили их в водокачке, или подле нее, под скорлупками.

– Причем, что удивило меня чрезвычайно, – ахал Фритьоф, обхватывая себя руками, – так это то, что в общине не было вождя. Наверно, потому, что было много женщин, втрое больше мужчин…

А еще в ночлежке Королев видел, как ночью Вадя поднялся с кровати, присел на корточки к Наде и стал гладить ее по голове, приговаривая шепотом:

– Родиночка, родиночка, родиночка.

XCIV

Королеву уже невозможно было оставаться в Москве.

Но Вадя был упорен.

– Погоди, – говорил, – дай попрощаться.

Вадя сомнамбулой водил их по всем бомжевым местам Пресни. Все что-то высматривал, искал, расспрашивал бомжей о Пантелеймоне, о Зое-стружке. Никто не знал.

– Тогда, – говорил им Вадя, – сказывайте, Строгий кланялся, что ушел в Палестины.

Королев изнывал. Надя равнодушно ходила за Бадей.

На Пресне нешуточных подвалов, как на Солянке, не было, зато имелась разветвленная система старых бомбоубежищ. Под Трехгоркой, под старыми цехами таилась система сухих дореволюционных складов. Был еще склад братьев Логидзе, тифлисских лимонадчиков, где в 1905 году хоронилась подпольная типография.

Пресненские бомжи обретались в Ермаковой роще, у Мелькомбината за рекой, в склепах XIX века на Ваганьковском кладбище, на рынке, на платформе «Тестовская» и на Шелепихе – в заброшенных бараках Пресненской пересыльной тюрьмы, – мрачное место, полное каторжной тоски-ненависти. По всем этим местам Королева провели Вадя и Надя, – и всюду он скучал смертно, отовсюду ему надобно было срочно исчезнуть. Вот только на Пересыле – его было не оторвать от ограждения гигантской стройки Москва-Сити. Вид огромного провала, в котором можно было захоронить целый город, поднимал у него внутри простор. Великая пустота – обратной тягой вынутого со дна грунта тянула его вверх. Целый день он потихоньку шел вдоль ограды, перебирал пальцами ячейки рабицы. Он был заворожен этой пропастью. В ней ползли грузовики, ворочались экскаваторы, били фонтаны сварки, опускались и вздымались решетки арматуры. На выстроенных основаниях небоскребов вращались подъемные краны, чуть в стороне висел рекламный дирижабль. Сзади по многоэтажным рукавам эстакады бежал поток автомобилей.

Королев за день обходил всю стройку. И замирал внутри. Она влекла его, как могила.

XCV

Пока шатался с ними, Королев не скучал, вдруг придумав невиданный способ добычи денег.

Наконец он урвал момент и купил в магазине «Чертежник» на Дорогомиловке большие листы ватмана и клей.

На привале в парке, на скамье свернул из ватмана и проклеил длинный узкий рупор.

Через весь город, поглощенные озабоченностью, они пронесли его на Курский вокзал, спрятались за киосками. Со стороны они походили на ремонтников, взявшихся за непонятное, но важное дело.

В качестве штатива Королев использовал Надю.

Рупор направлялся в сторону цыганок, кучковавшихся в стороне от вокзальной площади, на пути в переулки. Здесь они завлекали молодых пассажиров, гадали им, завораживали, шантажировали предсказанием. Например, говорили: «Молодой, молодой, сюда иди, сюда иди, такую вещь скажу, семь лет с женщинами спать не будешь, все, что не жалко, отдай, дети голодные, ты отдай, а завтра сюда приходи – отдадим тебе».

Испуганный человек отдавал им все содержимое кошелька.

Королев придумал вот что.

Он дожидался, когда какая-нибудь цыганка отделялась от группы.

Тогда он направлял на нее свою «трубу Вуда» и вполголоса убеждал:

– Соль тебе в глаза, подлюка, зачем людей грабишь? То, что ты человеку сейчас наговорила, пусть на твоего мужа перейдет. Оставь деньги на земле и не воруй.

Цыганка серела от испуга.

Озираясь и посматривая вверх, она видела, что ни рядом, ни ближе, чем в ста шагах, никого не было.

Спокойный голос Королева раздавался у нее над ухом.

Перекрестившись, цыганка подбежала к своим товаркам.

Те стали поправлять платки и беспокойно перекладывать детей с руки на руку.

Королев перевел рупор в их сторону.

– Зачем людей грабите, мерзкие, – шепнул он.

Цыганки заозирались и побежали.

Через час вернулись. И быстро-быстро посыпали место монетами и купюрами.

– Сыпь – не жалей, – потребовал Королев, вновь наведя с Надиной спины рупор.

Цыганки стали доставать деньги из юбок.

Вадя крякнул и пошел прямо на цыганок, которые уже бежали с проклятого места.

XCVI

Наконец почистились, снарядились и отправились электричкой с Киевского вокзала. Королев купил билеты. Прикинув, сколько не жалко потратить, он сэкономил до Крекшина.

Шевеля губами, Вадя важно рассмотрел билеты. Две бумажки спрятал в зарукавную нычку, другую протянул Королеву. Но вдруг убрал в рукав руку, буркнул:

– Посеешь еще. У меня живее будет.

На выезде из Москвы они нагнали лиловые косматые тучи, сгущавшиеся по ходу поезда в клубящуюся черноту.

Рушился ливень, молнии метались во всех окнах вагона, треск поглощал шум поезда.

На полном ходу в полупустой вагон, заливаемый в заклинившую наискось форточку, влетела обломанная ветка, полная мокрых листьев.

Надя подобрала ее и провела у лица.

Ветка пахла дождем и листвечным ветром.

Листья трепетали от напора воздуха из окна.

Не чувствуя запаха, Королев смотрел на Надю, словно на отлетевшую часть своей души, уже потерявшую связь чувства.

Поезд вырвался в солнце, окно засверкало травой, листвой, каплями, летящими с телеграфных проводов, которые волнами бежали за вагоном.

В Крекшине Королев повел друзей за поселок, в лес, пробрался к речке.

За автомобильным мостом, на котором стоял столб с синей табличкой «р. Незнайка», он стал оглядываться, и когда мост пропал из виду, остановился на первом песчаном пляжике.

Посмотрел на обоих:

– Раздевайтесь мыться. Песком тереться, мылом мылить, – Королев поднял перед собой в воздух и опустил в траву кусок детского мыла.

Вадя набычился и стал раздеваться.

Королев ушел в лес. Приметив неподалеку муравейник, вернулся.

Вадя и Надя, голые, стояли в реке.

Королев изумился красоте тел.

Вадя намыливался. Надя трогала ладонями воду и медленно охватывала свои плечи.

Скульптурное тело Вади поворачивалось сухими мускулами, плечистым корпусом, узловатыми сильными руками – под большой мокрой головой – на фоне реки, слепившей прыгающими, дрожащими бликами.

Надя, видимая против солнца, стояла задумавшись, поглощенная видом мелкой бегущей воды.

Вдруг Королев покраснел, хлопнул себя по шее и поднял с травы одежду.

Он вернулся в лес, разделся и с солнечной стороны разложил вещи вокруг горы муравейника, привалившегося к стволу сосны.

После чего сам прыгнул в речку, выше по течению – и стал спускаться к друзьям, барахтаясь на мелкоте и планируя, зависая над дышащими бочагами.

Три часа они просидели в воде, поджидая, когда муравьи растащат с одежды всех насекомых.

Водомерки скользили, останавливались, исчезая в промежутке перемещенья, жуки-плавунцы протискивались сквозь воду, голавли то и дело оплывали пугливо мелководье за перекатом, на корнях телореза, нависших над водой, сохли раскрывшиеся из страшной каракатицы-казары большие стрекозы. Они были похожи на скомканных Вием химер.

Облака тянулись в воде через женское тело.

Оно слепило.

Отворачиваясь, давая плавающему незрячему пятну наползти на боковое зрение, Королев жмурился из-за того, что ему никак не удавалось изгнать из-под век свеченье Надиного тела.

Река перетекала чистым ровным слоем через живот, возносилась к груди, – и дальше взгляд уходил выше берега, проникая в ряд сильных мачтовых сосен, полных теплого света, скопленного в полупрозрачных отставших чешуйках коры.

Время от времени Вадя то одним, то другим боком приподнимался из воды, чтобы согреться.

Выйдя из речки, Надя заблагоухала шиповником.

Эта галлюцинация мучила Королева несколько дней, то пропадая, то возвращаясь снова мучительным и сладким задыханьем.

XCVII

Четыре дня они по солнцу забирали на юг – ночевали у костра, хоронились от дождя под елью. Скользкая мягкая хвоя не намокала и хранила под ладонью тепло. На пятый день, войдя в Серпухов, долго препинались о крутые горки, над двумя речками завертевшими девятивальной круговертью и так попутанный пчелиного, лепной застройкой город. Проталкиваясь хлопотно сквозь толчею на закрестивших рынок перекрестках, отстояв в сутолоке, запруженной крестным ходом вокруг женского монастыря, к вечеру они все же вырвались на распах совхозных полей и побрели по приокскому сияющему атмосферой простору.

На краю заливного окоема Ока угадывалась по темному валу прибрежных деревьев. Далеко-далеко над противоположным берегом сияла крупинкой сахара Поленовская церковь. Она крепила под небосвод возгон парящей массы взора.

За деревней Калиново они остановились. В этих местах когда-то проходил рубеж обороны Москвы. На пьедестале стоял серебристый самолет Як-2. Внизу на табличке, изображавшей карту, Королев прочел, что в январе 1942 года с этого рубежа 49-я армия отбросила немцев от берега Протвы и перешла в наступление. На карте Королев заметил обозначение аэродрома – поблизости от того места, где они находились.

Очутившись среди полей, они были поглощены зрением. Отныне друг на друга почти не смотрели, и когда разговаривали, взгляды были обращены к горизонту.

Плоскости и крылья лугов, перелесков распахивали ширь и даль. Душа хлебным мякишем выкатывалась на праздничный стол. Взгляд купался и реял, потихоньку увлекая за собой все существо без остатка.

Когда тень облака набегала на поля, очерняла реку, – взгляды их омрачались – вместе с лицом земли.

Королев вообще в каждом ракурсе ландшафта старался отыскать образ лика, – и находил: сердитый или мягкий, милосердный или строгий, – но всегда открытый и прямой.

Глядя вокруг, они все – даже самоуглубленная или вовсе пустая Надя – целиком помещались в простор, учась угадывать дальнейший путь наслаждения зрением.

Вскоре они вышли на рубеж. За ним открывалось аэродромное поле. Оно было утыкано прутиками с привязанными к ним выцветшими тряпками.

Заросшие болиголовом ржавые костровые бочонки тоже означали посадочные коридоры.

Вдалеке, почти до винта скрытый бурьяном, стоял вертолет. Подальше в леске они увидели четыре спортивных самолета и один побольше – Ан-2, «утку». Все хозяйство аэродрома составляли два домика – контора и диспетчерская, ангар и три сарая, крытых толем.

Надя обошла сарай, следя за тем, как в щелках поворачиваются косые плоскости тихого света, высоко проникающие внутрь, в теплый сумрак. В сарае, на земле – в какой-то особенной чистоте лежала упряжь и оглобли.

На самом краю взлетного поля, рядом с шестом, оснащенным полосатым ветровым чулком, был раскинут шатер, забранный под маскировочную сетку. На ней большими клеенчатыми буквами, белоснежно хлопавшими на ветру жабрами, было выведено:

БРАТЬЯ РАЙТ

Определив стоянку в соседнем леске, Королев отправился на разведку. Через два дня она привела к результатам. Королев с Вадей принялись выкашивать посадочную полосу. Надя мыла посуду, подметала, отваживала от аэродромной мусорки дачников, норовивших сбросить в чужой контейнер свои пакеты, строительный хлам, лом – ржавую печь, ванну, облепленную цементной коростой, крошенный шифер.

Всю полосу Вадя и Королев выкосили за четыре дня. На перекуре слушали, как певуче вжикают и звенят оселки, как купается жаворонок в слепящей мути зенита, как отдаленно то пропадает, то нарастает звук самолета. Серебряный его крестик то барахтался, то рушился «бочкой», то повисал в пике, то рассыпался плоскостями в салютующем штопоре.

В какие-то мгновения звук мотора пропадал вовсе, и Королев привставал на локтях и, пока высматривал запавший в воздушную могилу самолетик, движок вновь выныривал из звона и стрекота поля.

Хозяин кафе – лысый толстяк с мешками под глазами и грустным взглядом – делил себя между тремя занятиями. Или он бегал трусцой со своим фокстерьером по лесу. Или пришпиливал в кафе фотографии старых самолетов и дирижаблей к сетчатым стенам балагана. Или выпиливал, шкурил, клеил, лачил, шпатлевал плоскости и фюзеляж планера, стоявшего неподалеку в ангаре, полном сена и заржавленных огнетушителей. Закончив латку, он гладил рукой крыло, вел ладонью, прикладывался щекою, выслеживая и наслаждаясь гладью, профилем, яростно застывшей, рыбьей тягой лонжеронов.

Толстяк был похож на крота, выхаживавшего мертвую ласточку.

По выходным на аэродром наезжали москвичи. К ним относились бережно, так как они приносили единственный доход аэроклубу. Два часа их инструктировали и учили укладывать парашют. Затем усаживали в «утку». Сидели они рядком, с бледными нервными, или сосредоточенными, или возбужденными лицами. Оживленной веселостью или углубленным ступором отличались новички. Решительностью бравировали только набравшие десяток-другой прыжков – число, но не опыт.

На стенах кафе висели фотографии доисторических летательных конструкций, скорее всего, никогда не бывавших в воздухе, больше похожих на этажерчатые гладильные доски с запутавшимся между ними велосипедистом, чем на летательные аппараты. Тем не менее творения эти были исполнены такой мощи непрямой мысли о воздухе, о полете, что казалось, будто конструкция должна подняться в воздух, благодаря одной только силе противоречия, возникшей между страстью и реальностью.

В кафе хватало посетителей. Здесь спортсмены оставляли друзей, жен, детей. Дети бегали по полю, запуская воздушных змеев. После прыжков и прогулочных полетов все устраивались компаниями в плетеных креслах, пили пиво, кофе, закусывали, все время посматривая в небо.

Находясь на краю поля, единственное, что видишь – небо. В глазах и солнечном сплетении все еще стоит воздушный столб свободного падения. Параллелограммы и лоскуты полей, лезвие реки и кучевые россыпи лесов и рощ скользят под упругой качелью строп, лениво колышущегося, хлопающего купола – реют и стынут, долго-долго поворачиваясь, раскрываясь – как вдруг взрывчато все рассыпается на отдельные кусты, деревья, кочки, травинки, чертополохи, горизонт меркнет от удара в ноги и схлопывается над головой…

Раз за разом мы пропускали через себя этот столб счастья.

Полуденный окоем звенел, и короткая щедрая радость приобнимала за плечи.

Тенистый леопард бежал по ветерку над нами.

XCVIII

Если Надя долго смотрела на насекомое – раскормленное вниманием, оно укрупнялось незаметно, крылья разрастались ветвистыми витражами, слюдяные их плоскости рассекали воздух ячеистым сияньем, зенки наливались стеклянистыми, жившими рябой отдельной жизнью глыбами, в которые странно было заглянуть; ноги вымахивали в многоэтажные зубчатые сочлененья, челюсти раздавались шевелящимися стопками страшных лезвий, бока и волосяное брюшко то наливались тугим глянцем, то выдыхали, как кожистые паруса под штилем.

В поле, под воздушными текучими стадами, городами и странами облаков, от непрестанно изменчивых границ которых нельзя было оторвать глаз, – было полно насекомых. Кузнечик разрастался до высоты лошадиной холки и, страшно грохнув, пронзал высь, уменьшаясь в конце дуги, пропадая за частоколом травинок. Синяя стрекоза месила воздух стеклянным геликоптером. На муравья Надя садилась верхом и, управляя упругими усиками, за которые держалась, как за рога велосипедного руля, взбиралась на нем – как на муле – в самую чашечку цветка, где они вместе отпаивались нектаром. Озаряющие крылья лимонницы были полны коврового рельефа пыльцы, в котором тонули пальцы.

Больше всего Надя боялась больших зеленых стрекоз, шершней и особенно косиножек, которые вырастали над ней колоколом ножек, возносивших в зенит страшную пучеглазую челюсть. Купол многочленных ножек дышал и шатался, перебирал стопами. В челюстях паук держал почти бездыханного Королева. Решив его спасти, Надя стала тянуться, взбираться по скользкой костяной ноге – и сумела преодолеть первое колено, как вдруг нога дернулась, пошла – и закачалась и, складываясь косою, пошла выкашивать воздух, высоко и страшно пронося ее меж огромных ворсистых стволов, нежной жильчатой зелени листов, под зонтичным пухом одуванов.

Надя следила за приготовлениями парашютистов неотрывно.

Инструктор, сухой старик в штопанном тренировочном костюме, никогда не прогонял ее, когда она садилась на траву в кружок вместе с теми, кто собирался прыгать впервые.

Аэродром этот был еще времен ОСОАВИАХИМа. Чкалов, наезжая из-под Егорьевска, инструктировал его первых пилотов. Об этом рассказал Королеву хозяин кафе. Вадя вообще не знал, кто такой Чкалов…

Вадя лежал в траве, раскинув ноги и руки.

Солнце опускалось на его переносицу.

Коса лежала за головой, острие касалось запястья.

Королев поймал кузнечика, тот брызнул из пальцев, отстегнув ножку. Она сокращалась между подушечек указательного и большого, как часовая пружинка.

Вадя видел, как в вышине протянулась «утка», как просыпались восемь куполов, как остановились, стали укрупняться, растягиваясь в разные стороны парашютисты…

Надя опустилась неподалеку от них.

С изменившимся лицом Королев бежал к ней.

Вадя шел, не торопясь, строго вглядываясь в то, как она рухнула, как не сразу поднялась и, дернувшись, встала неподвижно, прямо, с вытянутыми с силой руками, опутанная постромками, с мертвенно бледным лицом.

Из прикушенной ее губы текла на подбородок и шею кровь.

XCIX

После Надиного прыжка Вадя что-то задумал.

Теперь он отлынивал от косьбы и все ходил у самолетов, заговаривал с механиками, угождал им подсобной работой.

Спали они в сарае на сене. Хозяин им запретил курить внутри, сказав, что выгонит.

Вадя ночью выходил наружу подымить.

Что-то заподозрив, Королев всякий раз увязывался за ним.

Вадя виду не подавал.

И вот однажды под утро Королев открыл глаза.

Сарай наполнялся изнутри рассветом.

Сено оживало каждой травинкой, каждым сухим цветком – васильком, кашкой, сурепкой…

Вади не было. Королев выскочил наружу.

По росе темнел след, ведший к самолетам.

Скоро он оказался на стоянке.

Вадя сидел под откинутым кокпитом и щурясь смотрел прямо перед собой. Солнце всходило на него прямо по курсу.

Увидав Королева, подмигнул:

– Ну-ка крутани, братишка! С полj4борта возьмет.

– Иди ты к черту, – заорал Королев.

Он махнул рукой и обежал самолет с другой стороны:

– А ну – вылазь! Кому говорю?!

Королев боялся поддаться и потому нервничал и кричал, одергивая еще и себя.

Вадя плюнул и потихоньку стал выбираться из кабины.

С

Пример Нади вдохновил и Королева, и он попросился полетать.

Летчик – крупный лысый дядька с умными глазами – допил кефир и теперь складывал в школьный пенал кузнечиков, которых собирал с замасленной овчинки. Это был такой способ ловли наживки – для рыбалки. Летчик расстилал овчинку, и кузнечик, попав на нее, как на облако, не мог дальше прыгать. Под ним проминались волоски меха и проглатывали усилие толчка.

Вадя молча смотрел, как Королев усаживается в кабину, поджимает ноги. Летчик заметил, что Вадя топчется рядом, – и позвал его тоже занять место пассажира.

Вертолет рванул вдоль реки на бреющем.

Под ними понеслись бледные языкастые отмели, крутые лесистые берега, причалы, веером облепленные лодочками.

Вадя сидел едва живой, но поглядывал с суровостью.

Королев задохнулся ветром восторга.

Река взяла крутой поворот, они вписались в излучину, окинули разворотом городок, рассыпавшийся здесь по ярусам надпойменных террас – и полетели обратно напрямик, через лес, замелькавший страшно близкими верхушками сосен.

На аэродроме было уютно – они честно работали, никто их не гнобил, все вокруг состояло из насыщенной смеси воздушного ремесла и наслажденья полетом. Они сами не заметили, как покинули аэроклуб.

Просто встали утром, не сговариваясь вышли на шоссе, потом свернули в рощу, вышли на череду полей, перелесков, в которых искали грибы, варили кулеш, пили чай…

Королев решил идти на юг, ориентируясь по солнцу и не взирая на наличие дороги. Но дороги почти всюду были – грунтовые, пыльные, или непролазные в низинах, – они шли через поля, множась колеями, которые сходились, расходились, ответвлялись. Вдоль главных дорог, которые можно было отличить по наличию на них крупной щебенки, иногда встречались погнутые скорлупки автобусных остановок.

Ночевка в поле была курортом по сравнению с ночевкой в подъезде. Погоды стояли сухие, роса и зори побеждались костром и теплыми вещами. Выдавая Наде ватник, Вадя любил вспомнить присказку:

– Холодно не бывает, бывает мало одёжи.

Они шли с наслаждением.

Вверху через купол неба чертили пассажирские самолеты. Скорее всего, они шли вдоль воздушного коридора – воздушной дороги, которой пользовались самолеты при полете на юг. Днем самолеты летели часто – примерно один в пять-семь минут. Лежа навзничь, Королев не раз с замиранием сердца видел, как два матово сияющих самолета расходятся друг над другом. Он даже видел, как на многокилометровой высоте солнце иногда мигает в стекле кабины.

Надя собирала цветы, пробовала плести веночки, у нее не получалось. Не получалось и у Королева, когда он стал ей помогать. Венок всегда у него рассыпался, хоть и выглядел вполне крепким, свитым. Наконец Вадя взялся за дело – и у него получилось. Теперь Надя шла в венке, и выглядела в нем по-дурацки. Королев иногда просил ее снять венок. Она его не слышала.

Поля давно не засеивались, заросшие по пояс, все они были покрыты кротовыми холмиками, хоть и мягкими, но создававшими неудобство ходьбы. кое-где попадались колоски. Но все больше желтела сурепка.

Иногда Королев включал «транзистор» – одну из немногих нераспроданных вещей. В Москве у него была любимая радиостанция, которая ретранслировалась и на Калужскую область. Экономя батарейки, он слушал только одну песню и выключал приемник. Иногда чистая трансляция прерывалась радийным шумом. Скоро он заметил, что это случалось всегда, когда на подлете с юга появлялся самолет. Шум этот сопровождался переговорами командира лайнера с диспетчером. Бодрый голос обычно сообщал что-то в этом духе: «Доброе утро. 9600. Борт 408. Ухожу на Шереметьево». Голос диспетчера Королев не слышал. Так было идти веселее – видеть, как навстречу или вослед им продвигаются осиянные солнцем серебряные крестики самолетов, как они скользят в вышине над лугами, полями, рекой. «На Опалиху покороче будет», – видимо, парируя ремарку диспетчера, отвечал, вклиниваясь в песню, пилот…

Королев в самом деле думал податься в Палестину. Мысль об исходе растапливала вокруг него все бытие – и он скользил в нем, словно раскаленное скоростью лезвие конька – по льду прозрачности. Ему совершенно неясно было – как он сумеет это сделать, но точно знал, что сумеет. Иногда ему встревали в голову разные мысли – о дороге, о границах стран, о международном положении, наконец. Но вскоре он отметал, деловито сдувал их, как столяр сметает стружки с верстака, чтобы не мешали разметке. Он точно знал: Бог помогает простакам. И потому пока только решил, что дойдет до Черного моря, до Крыма, – а там будет видно.

Вечерами Королев слушал короткие волны. Ему нравилось несколько станций, но «Голосу Китая» он внимал с особенным удовольствием. Он был очарован голосом дикторши – молодой китаянки, выговаривавшей слова очень чисто, но с каким-то неуловимым фонетическим шармом. Видимо, этот обворожительный эффект возникал от того, что какие-то слова из произносимого девушка не понимала. И от этой любовной отвлеченности Королев приходил в еще больший восторг. Он нежился в ее ласковом голосе – прием был четкий и ясный, только иногда его штриховали зарницы далекой грозы. Королев представлял себе Китай как потустороннюю цивилизацию. Теплое воодушевление мысленным простором и мощью этой страны овладевало его воображением. Китай округло тек перед ним, словно бы этакой Луной, на которой вдруг были открыты чернозем, пригодная атмосфера и уже выращены сады, выстроены города, космодромы. Он тщательно вслушивался в подробности экономического обоснования прокладки скоростной железнодорожной трассы Пекин-Шанхай, 14 часов пути между которыми вскоре будут сокращены втрое. Шанхай процветет от такой приближенности к столице.

CI

Все лето они пропадали в полях, потихоньку смещаясь вдоль реки к Югу. На заливных угодьях еще встречалась сельскохозяйственная деятельность. Совхозы, будучи разорены, сдавали земли различным арендаторам. Ими, как правило, оказывались люди пришлые: азербайджанцы, вьетнамцы, корейцы. Местное население их не жаловало по всем статьям неприязни. По населенным пунктам они нанимали бичей, или просто малоимущих, согласных на любую работу. Они селили их в полузаброшенные пионерские лагеря, кормили не ахти, обещали заплатить за работу ближе к осени, после реализации урожая.

За лето Вадя, Надя и Король побывали в трех таких колониях – «Факел», «Ветерок», «Энтузиаст». В первом же лагере Королева ограбили. Когда спал, попросту навалились четверо, пятый обыскал, снял из-под колена чересок, где были завернуты вырученные от продажи автомобиля деньги. Королев пыхтел и задыхался от боли в грудине, пока долговязый скуластый человек с веселыми глазами, ласково и четко, как доктор, шарил по его телу.

Вадя сидел в это время на соседней кровати и по ровному его взгляду Королев понял, что бесполезно.

Надя волновалась, стоя в ногах Королева и пытаясь заглянуть за спины сгрудившихся над ним людей. Она разводила руками, не зная куда их приложить, что-то мычала, клокотала – и громко говорила, будто одергивая нападавших:

– Алло! Алло! Алло! Алло! Алло!…

В начале лета они были заняты на прополке, прореживании моркови, сборе укропа. Многокилометровые грядки уходили к горизонту. Окоем лишь с востока прерывался валом зарослей, шедших вдоль берега реки. Большие, как дом, стеклянные улитки на рассвете выгрызали кружево в листах только завязавшейся капусты. На перекуре Вадя развлекался тем, что раскапывал гнезда полевых мышей, показывал Наде голеньких слепых мышат, тыкавшихся вокруг их взмокшей от ужаса мамаши. Надю мыши не интересовали. Вадя присыпал гнездо тщательно распушенной в ладонях землицей.

Жизнь в полях разнообразилась только неприятностями.

Вьетнамцы кормили их на полевом стане. Основным блюдом был свекольный кисель, почти не сладкий, и хлеб.

Мелкие, шустрые, как злые гномы, вьетнамцы все время представлялись во всех делах скопом, этакой гроздью ртутных виноградин, совершенно недоступных, благодаря тому, что ничего не понимали, или прикидывались, что не понимают, что их наглое дело неправо. От их гомона у Нади случался ступор, а у Королева приступом болела голова. Тогда он брал лопату и шел прокапывать оросительную канаву. Один Вадя относился к вьетнамцам со сдержанной прямотой. Однажды, когда вьетнамец на него отчего-то долго кричал, топал ножками и хлопал в ладоши, Вадя коротким замахом дал ему оплеуху. Вьетнамец отлетел, еще что-то побурчал – и больше к В аде не приставал.

В июле капустное поле стало сохнуть от жары. Дней двадцать не было дождей. В воздухе повисла дымка гари, дошедшей с далеких торфяников.

Тогда вьетнамцы подняли Короля и Вадю, дали в руки по лопате и повели к овражку, откуда поднялись к прудовой плотине. Плотину прорубили и подкопали. Весь и так обмельчавший пруд они спустили себе на свои гряды. Поле слегка протопилось, как рисовое.

Через час, отбиваясь от дачников бейсбольными битами, вьетнамцы погрузились в джип. Тогда дачники побили Королева и Вадю.

Очухавшись, долго искали Надю.

Оказалось, она забралась под стол на полевой кухне и там заснула от страха.

На следующий день Вадя ободрился:

– Так теперь все поле наше, во как.

Королев два дня думал об этом. При полном безденежье было разумно дождаться урожая, его продать и на вырученное отправиться дальше. Но что-то подсказало Королеву, что все это может обернуться просто капустной диетой. И он решил двигаться дальше.

CII

После вьетнамцев они тяжело работали на картошке – окучивали, тяпали, собирали в бутыли колорадских жуков, заливали керосином рябую шевелящуюся массу, закладывали хворостом, сухим бурьяном, поджигали – долго потом переминались и прыгали, растаптывая по периметру бегунов.

Жизнь в лагере «Ветерок» сама по себе была безобидной, но безрадостной. Бригадир их – предводитель бичей был человеком с такой походкой, по которой было ясно, что он никогда не умрет. Он придирался к Королеву из одного только внешнего вида, из-за всклокоченного страстного взгляда, будто бы вопрошавшего: «Где я?! Что здесь?!».

Один раз он послал его вместе с учетчицей оптовой базы на поля подсчитать количество затаренного укропа, ящики с которым были составлены друг на дружку для погрузки у самого берега Оки.

Учетчица – молодая красивая девушка, белокурая, с тонкой нежной кожей, в синем рабочем халатике и белой косынке – с интересом взглянула на необыкновенного бича. Пока шли через поле, пока срезали через овражек, Королев надышался близостью. И когда, нагнувшись подсчитать число ящиков в стопке, увидел голое на уровне глаз женское колено, в глазах его что-то ослепительно помутилось, и он едва сумел отвернуться, чтобы не укусить, – и выпрямился с пылающим лицом и больше не смотрел.

Вскоре подскочил вразвалку грузовик, с подножки спрыгнул бригадир – сбитый сухой мужик с узкими глазами и твердым ртом. Он с ходу саданул Королеву в пах – и подмигнул учетчице:

– Ну что, Верка, женихался к тебе профессор?

Стоя на коленях и закрывая пах руками, Королев видел это голое, еще более желанное колено, край халатика, начало бедра, листок в клетку, свесившийся с блокнота, исчерканный бледными цифрами.

– Да ничего, пускай живет, – тихо проговорила девушка.

Все же в полях было несколько развлечений. Прежде всего сам простор возбуждал странность ощущений. Жили они в одном из шиферных домиков, оснащенных двухэтажными полатями на восемь человек. Вдоль комнаты шла труба парового отопления. Нижние места под ней занимали блатняки. За домиками находилось спортивная площадка, покрытая рифлеными резиновыми плитами. По торцам стояли баскетбольные щиты и гандбольные ворота.

За площадкой сразу вздымался горизонт, застеленный полями. Ночью над окоемом не виднелось ни огонька, только звезды.

Однажды Вадя откуда-то принес конский череп. Он что-то возился с ним долго, весь день чистил, гладил, оттирал песком, обливал водой. Когда стемнело, он взобрался с ним к баскетбольному щиту, установил на самом ребре верхотуры, но прежде зажег свечку, накапал, прикрепил. Погода была пасмурной – и вот в этой тьме полей, едва-едва угадывавшихся по не ясно откуда взявшемуся свеченью облаков, на этом самом краю земли и бездны воссиял гигантский черный конь с огненной гривой и лучистыми столбами света, бившими из глаз.

Королев содрогнулся, закурил – и долго еще смотрел на этого черного, несущегося по небосводу коня.

– Всадника ищет, – шепнул ему Вадя, подсев рядом.

Надя, казалось, ничего не заметила, так она и сидела на скамейке, что-то перебирала на коленях.

Череп этот Вадя зажигал каждый вечер, и Королев думал, что привык к нему. Для Вади это было целым ритуалом. Он где-то добывал стеариновые свечки, резал их раскаленным ножом, чтоб не крошились, аккуратно вытягивал с торца фитиль. Сколотил себе специальную лесенку, чтоб удобней было взбираться на алтарь. После он слезал и, не поворачиваясь спиной, отходил к скамейке. Садясь, округло и неполно кланялся в сторону баскетбольного щита, закуривал – и так сидел, посматривая на небесный пожар, разгоравшийся над полями среди Млечного пути.

Королев, уже и позабыв об этой странности Вади, однажды в полночь вышел за домик поискать подорожник – саднил ушиб на локте. Он присел на корточки и зажег спичку, сорвал листок, послюнявил, приложил, поднял глаза. И тут он смертно обмер, увидав этого вороного, раскинувшего копыта по будущим своим следам, всего припорошенного звездами коня…

Посидев, Вадя вставал, тушил свечу, снимал череп. Утром счищал парафиновые сосульки, переплавлял и отливал в колбочку из-под валидола, куда прежде закладывал ссученный из нескольких ниток фитиль.

Другое развлечение состояло в том, что они ходили на дальнюю ферму, где коровы, какой-то удивительной породы – палево-бархатной масти, с огромными глазами и длинными ресницами, нежной мордой, с прозрачными на закатном солнце ушами, тяжело чавкая грязью, возвращались в стойло. Доярки снимали и подтягивали плети молокоотсосов, гремя, ополаскивали в корыте с белой водой – и нацепляли с чмоком на ведерное вымя беспокойных, мучающихся ревом коров. Скоро горячее розовое молоко, бурля, наполняло стеклянные молокопроводы, и, нагрузив десяток тачек кормовой свеклы, они получали трехлитровую банку парного. Выпивали тут же, передавая друг другу по кругу. Надя кивала и вздыхала от восторга – и то Вадя, то Король передавали ей банку вне очереди – она снова и снова прикладывалась, пуская голубые усы на подбородок…

А еще они любили ночью выйти на берег Оки, выкупаться в парной, мерцающей темени реки… Тонкая дымка начинает ткаться в воздухе. Луна, поднявшись, разливается по излучине. Королев ложится на спину и, раскинувшись под небом, спускается по течению, слушая, как изредка оживают птичьим вскриком берега, как сонно бьет на плесе тяжелая рыба, как шуршат и плюхаются в воду бобры, как лодочка с турбазы перебирается на другой берег, выпевая уключинами «уик, уик», – как далеко по воде доносится любовный шепот… Обратно он шел берегом, долго-долго, вышагивая среди лопухов и крапивы выше роста, ожигаясь по плечам и прядая от проливающихся под ноги ужиков.

Вадя же мылся обстоятельно, деловито – с постирушкой. Сначала отмокал по грудь, выстирывая и свое, и Надино. Затем намыливался – и долго так ходил по мелководью. После залезал в воду и фыркал, фыркал, крякал.

После, обсыхая, они сидели на берегу, покуривали.

Однажды река за поворотом осветилась просторным, мощным конусом, завладевшим всем речным пространством. Уровень реки пополз далеко вниз, жутковато обнажая каменистое дно, копны водорослей, еще струившихся вослед ушедшему урезу… Чуть погодя мимо них потянулся трехпалубный лайнер. Он пылал светом. На верхней уровне оркестр играл вальс. Кружились пары, люди с бокалами шампанского прохаживались вдоль борта. Кто-то, свесившись, тяжело, со стоном блевал на корме в воду. Огромный плавучий город шел посреди полей в Волгу, в Каспийское море, к иным берегам, с иной, фантастической жизнью на них…

После той ночи Надя всегда тянула их на реку. Она не объясняла зачем. Она не просила их пойти с ней. Она просто в какой-то момент поднималась и шла в поле к реке. Никогда не оставляя ее одну, Вадя шел за нею. Королев подтягивался.

А еще один раз бригадир послал Королева с Вадей ночью в поле, пригнать грузовик, брошенный внезапно запившим водилой. Сначала все шло хорошо, но вдруг они скатились в низинку, там колеса замылились в масляном глиноземе, и, буксуя, машина стала зарываться в грязь, по оси.

Светила полная луна. Она ползла, смещаясь за перелесок. Вслед за ней склонялся зрачок Венеры. Блестели лужи в колеях. Стояло одинокое деревце на взгорке. В леске заливался соловей.

Машину они домкратили по очереди с четырех сторон, гатили каждое колесо. Бегали в лесок – рубить ветки. Глядя на Вадю и сам погружаясь по брови в грязь, Королев думал о пехоте. О том, как солдаты зарывались в землю, вращая ее на себя вместе с колесами полковых пушек.

CIII

И еще одно развлечение им устроил бригадир. Случилось это после того, как Вадя побрился. Брился он на реке, ночью, на ощупь – так: тихо зашел в воду по грудь, держа в руках коробок со спичками. Чиркнул спичкой и провел огоньком под шеей. Вся борода и часть шевелюры вспыхнула. Королев вскрикнул. Зашипев, Вадя опустился под воду. После он долго скреб себя ножичком. Подбирая лезвие оселком, правя о брючный ремень.

После этого утром он проснулся иным человеком. Его босое лицо, обрамленное бакенбардами, пронзительно напоминало чрезвычайно знакомый образ.

Королев мучился Вадей целый день. Целый день он не разговаривал с ним и все посматривал со стороны, пытаясь взять в толк, что же случилось.

Надя радовалась. Она подсаживалась к Ваде, хлопала его по плечу и, довольная, осторожно взглядывала на него в профиль.

– Уйди, Надька, чего пристала, – смущался Вадя.

Вечером в комнату к ним пришел бригадир. Он видел утром Вадю и тоже озадачился. Сейчас он зашел и молча склонился к Ваде, прикрепляя ему к груди какой-то листок.

– Вождем будешь. Герой! – пояснил бригадир, выпрямляясь от скосившегося на свою грудь Вади.

Королев опасливо приблизился.

На груди у Вади красовалась журнальная вырезка, пришпиленная гвоздиком к свитеру. Это был портрет А. С. Пушкина, кисти Кипренского.

Хоть Вадя и был темно-русой масти, но сходство было поразительным. Взгляд, правда, он имел мужичий – и хитрый, и тупой, и скрытный, и живой одновременно. Тем не менее его короткое туловище и крупная голова, сложенные на груди руки замыкали сходство с совершенной полнотой.

Результатом этого открытия стало то, что Вадя возгордился. Приосанился, обрел в коллективе отчетливую неприязнь, замешанную на почетном внимании. Он стал таким небольшим ритуальным вождем, окруженным насмешливым почетом.

Например, к нему подсаживался бич и спрашивал:

– Ну, похож ты на Пушкина, как сказывают? Не врешь?

Вадя охотно доставал из-под подушки наклеенный на картонку портрет Крамского, убранный в целлофановый пакет. Показывал, не вынимая, подержать не давал – и снова прятал.

Обретя популярность, Вадя стал получать приглашения забухать, или побыть в общей компании, развеять скуку. Не делая из него шута, тем не менее с ним обращались как с папуасским вождем, предназначенным для ритуального съеденья.

Вадя стал блюсти себя. Подстригать бакенбарды, бриться.

Бригадир принес хрестоматию и потребовал выучить несколько стихотворений. Об орле в темнице, о Лукоморье и о «выпьем, где же кружка». Стихи Вадя выучить не смог, но, сделав себе шпаргалки на ладони – и на резиновых мысках кедов, научился хорошо читать.

Сборища происходили на втором этаже опустошенной столовой. Столы и стойки раздачи были сложены баррикадой. Пыльное солнце заливало просторное помещение. Брагу разливали из никелированного граненого чайника. Блики играли на смуглых лицах бичей. Мутные столбики стаканов чинно стояли подле хозяев. Бражный мастер наконец давал отмашку чтецу. Вадя вставал и выносил вперед ладонь, будто собирался петь. Первый прихлеб приходился на строки: «Спой мне песню, как синица тихо за морем жила».

Когда, репетируя, Вадя начинал декламировать, Надя принималась плакать и бить его по руке. Он терпел. А когда уходил в компанию, шла за ним и все продолжала его стукать. Мужики просили его подобру прогнать, увести дурочку.

Надя боялась мужиков. Королев боялся Нади.

Наконец, она выкрала у Вади хрестоматию.

В день, когда Вадя, отметав и отбушевав, пьяный, так и не нашел хрестоматию и полез к Наде драться, Королев ударил его в челюсть, и когда тот поднялся, ударил еще раз. Вадя после этого притих, хотел ринуться прочь, но вернулся и сел на полати.

– Уходим, – махнул рукой Вадя.

– Давно пора, – согласился Королев – и увидел, как обрадовалась Надя, как засобиралась, доставая из-под матраса свои книжечки, поднимая разбросанные по полу обрывки.