Господи, пути Твои неисповедимы! И сейчас, на закате жизни своей, я вновь перелистываю прошлое, много лет тому назад происшедшее. Коснусь умолкнувшего. Притронусь к уснувшему. Воскрешу умершее.

Так же, как переезд на Урал начался с пустяка, или, вернее, из ряда пустяков, которые Вы знаете, как закончились, так и во второй раз в моей жизни слова «случайно» и «неожиданно» прошли яркой нитью через небольшой томик, в несколько десятков страниц, которые изменили и перевернули и жизнь, и все мое мировоззрение. Только больше думается, что все совершается по законам, не нами написанным, не нами установленным. Мы похожи на учеников, а жизнь ставит нас все в новые и новые обстоятельства и без конца задает уроки-задачи. Вот тут-то и требуется от нас весь наш багаж, то есть качества нашей интуиции, запасы духовных сил, разумно-мудрое применение нашей человеческой свободной воли. Как разноречивы суждения и понятия о ней. Она дана нам как дар, человеку предоставляется совершенно свободный выбор: идти по пути добра, или зла. Выбор добра — путь к свету, глубинная (внутренний скрытый центр, сердце) теплота, радость, победа над искушениями, приближение к Господу. Выбор зла — отпадение от Господа, мрак души. В обоих случаях человек пользуется свободной волей без ограничений.

Таким образом, человек выявляется, вернее, самоопределяется и своим поведением отражает свою сущность. Так я поняла и приняла, но каждый человек имеет свои понятия, принятия, уклоны и взлеты. Так вот, события идут, идут, развертываются. Живет себе человечек тихой, спокойной жизнью, ничем не замечательной, день на день похожей, и вдруг вклинивается такое, чему Вы сперва и названия не дадите, да и не успеете. Вас уже подхватило, понесло, что ветром в бурелом, что бревнышко в половодье.

Обыкновенно с такой помпой появляется прекрасная гостья — Любовь.

* * *

Совсем выпало из памяти название вновь открытого кафе у Страстного бульвара, которое славилось необыкновенно вкусным кофе и слоеными пирожками. Было оно фешенебельное, дорогое, и потому ли или по какой-либо другой причине, но публика была здесь не та, что в кафе Филиппова на Тверской, не пестрая, не разношерстная, а весьма томная.

Очутившись в это утро, хорошо помню, около одиннадцати утра у Страстного бульвара, я почувствовала, что очень голодна, и хорошо было бы пойти позавтракать в хваленое кафе.

Народу было полно. Свободного столика не оказалось. Пахло душистым кофе и еще чем-то вкусным. Жаль… Я повернулась к выходу.

— Если желаете, есть одно место за занятым столиком, — сказала удивительно приветливая и милая девушка в белом переднике.

Она провела меня через весь зал. У окна в углу, за маленьким столиком, только для двоих, сидел гусар. Я заняла место против него. Заказывая кофе и пирожки, невольно скользила взглядом по противоположной стене, окну и гусару. Он был углублен в чтение письма большого казенного формата. Кофе его остыл. На краю стола на газете лежала гусарская фуражка. Ни я, ни все окружающее в данную минуту для него как бы не существовали.

Удивительный дар — наша мысль, скажем, например, она остановилась на известной нам книге, мы мгновенно ясно фотографируем цвет, объем, толщину переплета или бумажной обложки, и в то же мгновение переживаем впечатления: содержание, приятность или раздражение.

«Гусар», — подумала я. Тотчас последовало: форма, звон шпор, волочащаяся сабля, молодцевато надетая фуражка, военная выправка. И одновременно «прожигание жизни», кутежи, карты, женщины, смелость, отвага. Затем песенка, гулявшая по Москве «Всех купчих бросает в жар голубой сумской гусар». Его соседство не особенно мне нравилось, еще привяжется.

Мне принесли кофе и пирожки. Гусар все еще читал. И странная вещь, чем я чаще на него поглядывала, тем все более и более чувствовала, что этот гусар не по-гусарски весел, не забияка, и море ему не по колено. Что было в нем замечательно при тщательном осмотре, это его ресницы, как густая зубная щеточка, от них даже легкая тень падала. «Воображаю, какие должны быть красивые глаза в такой оправе», — подумала я. Построение головы, шеи, красивые волнистые, почти черные волосы, овал лица, черты лица привлекали.

Гусар кончил читать, неожиданно откинулся на стул, и наши глаза встретились. Я забыла, что пирожок был совсем близко от моего открытого рта, готового проглотить его. И больше, чем требовало приличие, мы смотрели друг на друга.

Познакомиться с мужчиной в кафе, на улице, это совсем не то, не сторож Потапыч, не Настя цыганка. Эта мысль вогнала меня в такую краску и смущение, что я растерялась. Гусар быстро встал, строго, вежливо поклонился мне и направился к выходу. Его кофе и газета остались.

Я себя чувствовала страшно взволнованной. Собственно, ничего особенного и не произошло, утешала я себя. Но все-таки очень и очень мило с его стороны, он сделал вид, что не заметил ни моей смешной позы с пирожком, ни открытого рта, ни моего смущения.

Я потянула к себе газету, досмотреть, что идет сегодня в театрах. Под газетой оказался большой серебряный портсигар. Вам, может быть, покажется странным, но меня охватила такая радость, как будто бы я вновь нашла то, что потеряла. Где-то смутно, далеко, там, где живет впечатление, что-то ныло: «Ты никогда больше не увидишь это серьезное, почти строгое лицо и эти синие-синие глаза, которые могут и умеют смотреть в самую душу». И от этой мысли становилось горько.

На портсигаре была большая монограмма «Д. Д.». На верхней внутренней крышке был вделан портрет немолодой женщины, гладко причесанной, с тонкими чертами лица и большими темными, задумчивыми глазами. «Наверно, его мать», — подумала я. Подозвав ту же симпатичную милую девушку в белом переднике, я попросила ее провести меня к хозяину или заведовавшему этим кафе. Я прижала к себе портсигар, и мне показалось, что синие глаза опять смотрят в мою душу. «Ну вот и все», — сказала я себе, сдав портсигар и выйдя на улицу. И бывает же так, вдруг, сразу, ни с того ни с сего, не знаешь, куда себя девать. Идти тебе некуда и делать тебе нечего и «никакого интереса», как говорила Глаша на все, не стоящее ее внимания.

Глаше, да-да, и всем им отдам свою свободу. О! Они, наверняка, завертят, закрутят, затаскают то в театр, то в магазин, то в гости. То у них обеды, ужины и сборища молодежи! К ним, к ним!

Взяла извозчика. В Лоскутной потребовала счет, уложила вещи и… осталась. Хочу быть одна, переодеться, мягкий халатик, кушетка, книжечка, и… Нет, нет, все это не то, не то. Ни книжечка, ни халатик, ни… Но что же это? Какое-то беспокойство, спутанность мыслей и абсолютное нарушение порядка, самочувствия, словно заболела. Но чем? «Ищи начало, корень, первопричину», как говорил мне отец. Ничего особенного не случилось, а покой в этот день обрести я не смогла. Чувство, что я утрачиваю господствующую, руководящую и контролирующую власть над собой, испугало меня. Как ни переключала я свои мысли, что ни предлагала себе: солнце, воздух, прогулку, друзей, театр — на все был ответ: «Нет, нет, нет!». Хочу быть одна, разобраться, выздороветь, а главное, привести себя в мое обычное, нормальное состояние, может быть, иногда и повышенное, но только не это, не это, как сейчас.

Как еще недавно, так мне всегда казалось, ушел отец, Николай Николаевич. Они были всегда каким-то балансом, мерилом в моих хотениях и желаниях. А сейчас я почувствовала себя брошенной, одинокой.

Уже шесть лет я живу на Урале, когда захочу, то приезжаю в Москву или в Питер. Я совершенно не знаю, что значат скука, там, у себя, в лесу, и на удивленные вопросы друзей относительно моей добровольной ссылки отвечала, что отдана в закрытое учебное заведение. Все, кто приезжал ко мне, надо сказать, гостил подолгу, в особенности летом, и скуки я у них не замечала.

А жизнь шла, шли и годы. Где-то в тайниках, глубоко была запрятана тоска по идеалу, по другу сердечному, по его голубиной ласке, по его взлетам орлиным, по воле, по мысли мужской стальной, не колеблющейся. Послушать, как бьется в груди его благородное, храброе сердце, быть защищенной, безмерно любимой. А если иначе, то тогда ничего не надо. Пусть опять будут будни.

Почему-то сегодня этот синеглазый со строго-серьезным лицом, по обличию, по манере держать себя, показался не как все, новым, манящим, притягивающим. Его синие-синие глаза смотрели, не отрываясь, весь день, и из книжечки, и из халатика, и из всех углов комнаты, и за окнами на улице. Нет, нет, не ходить завтра и после завтра, совсем не ходить больше в это кафе. Забыть, вычеркнуть, вырвать страницу, не нужно продолжения. Пусть этот синеглазый будет встречный пешеход, прохожий, идущий мимо меня в уличной толпе. Да ведь он, может быть, случайно, как и я зашел в это кафе выпить чашку кофе, но не притронулся к ней, чем-то озабочен, и где портсигар оставил. Может, и не хватится, и в кафе больше не придет? И опять жутко, до необъяснимой тоски. Мысль, что я его больше не увижу, делала меня несчастной. Господи! И привязалась же ко мне эта ноющая нота «не увижу, не увижу больше». Ну и не увидишь и успокоишься. А женщина с открытым ртом, чуть пирожком не подавившаяся смешна и нелепа. Она для него такой же пешеход, такой же встречный. Да выйдя из кафе, он уже и забыл о ней. А она? Стыдно, Татьяна, ты ведь не девочка. Я почти успокоилась, но спала отвратительно.

На другой день в одиннадцать часов утра я была у Страстного бульвара и вошла в кафе. За столик с гусаром я, конечно, не сяду и, если не будет свободного, я уйду. Словно на заказ у самого входа был свободный столик и так удобно стоял, что виден был весь зал. Ко мне подошла вчерашняя милая девушка, я заказала ей кофе и еще что-то, не помню. Народу было много. Мне показалось, нет, я скорее почувствовала, гусар здесь, там же, где был вчера. Было очень интересно, получил ли он уже обратно свой портсигар, и как он реагировал на это? Если он подойдет и пустится в разговоры — его акции упали. Если он совсем молча пройдет мимо этого, то он гордец и невежа. Мое хотение равнялось требованию, чтобы он был, согласно своей исключительной наружности, необыкновенным, как я его себе рисовала, и должен поступать и действовать по-особенному, не так, как все. Олечка, так звали эту милую девушку, принесла мне завтрак. Я обратила внимание на ее радостное, возбужденное милое личико и, конечно, вопрошающе смотрела на нее.

— Я Вам так благодарна, так благодарна. Господин гусар дали мне сто рублей, когда я сказала ему, что Вы нашли его портсигар и отдали его в контору.

И еще добавила, что он только с неделю к ним приходит в кафе: «И уж очень серьезен, никогда не улыбался, не разговаривал, а сегодня совсем другой, веселый, страшно обрадовался, что портсигар нашли».

— А Вам он просил передать, только уж очень много раз все говорил, чтобы я как-то особенно сказала, Боже сохрани, не обидела бы Вас, уж очень он Вас благодарить просил. Портсигар для него большая ценность, память.

Олечку позвали к другому столику. Было в этой девушке что-то чистое, простое, душевное. Все, что передала она мне от гусара, не сопровождалось ни улыбочкой, ни чем-либо обидным. В самом деле, как бы я выразила благодарность, если бы портсигар был мой? Никто, как Оля, не подошел бы более быть мостиком, ниточкой между нами. Теперь, подумала я, кто из нас первый по этой ниточке ко второму подойдет? Да и подойдет ли?

Я заметила, что гусар подошел к кассе, рассчитался и направился к выходу. Достигнув моего стола, он приветствовал меня. Лицо его было серьезно, даже строго, только опять наши глаза задержались друг на друге. Я ответила на приветствие. Он вышел из кафе.

Итак, со вчерашнего дня, с одиннадцати часов утра, начал разыгрываться акт первый. Действующие лица: гусар, я, известная Вам героиня, и девушка из кафе. И все трое мы были далеко не случайны, не неожиданны, и каждый из нас сыграл немалую роль друг для друга в жизни.

Я просила Олю оставлять мне всегда место за столиком у входа; ровно в одиннадцать часов, даже если я на десять минут опаздываю, то место должно быть свободно.

На улице было сумрачно, была осень, а у меня на душе пели не только соловьи, а все певчие птицы, звонили колокола, как на Пасху, и весна выглядывала из всех углов. Это было то, что люди называют счастьем, оно посетило меня. Я часто буду повторять слово «счастье», нет другого слова, которое таило бы в себе те свойства, то колдовство, от которых и день и ночь сердце слушает и само поет песни неслыханные, никем не писанные, от них оно сладко замирает, от них словно в груди не помещается. А все прошлое — книга забытая, книга закрытая, все сегодняшнее звенит, блестит. Все, все залито лучами тепла, радости, и пил, и пил бы этот напиток без конца, без отдыха. Так я чувствовала и перевивала слово «счастье» с сегодняшнего дня. Это то человеческое счастье, к которому мы так жадно тянемся. Это та самая синяя птица, которую не поймать, а поймаешь — не удержишь.

Прошло детство, отрочество, пролетела юность, кончилось созревание, наступила новая глава — зрелость. Мне исполнилось тридцать лет.

* * *

В это же утро, в половине первого, я вошла в столовую моих друзей X., и всех застала за завтраком — шум, гам, вопросы. Вечером меня потащили в театр. Шел «Тангейзер» с артистом Петербургской оперы, знаменитым исполнителем вагнеровских опер Ершовым. Я не особенно любила Вагнера, но сегодня эти мощные звуки «Вечерней Звезды» из Тангейзера унесли меня в мир экстаза, в мир чистоты, радости, благоговения. И опера, и зал с ослепительным светом, нарядная толпа, ложа с моими друзьями и их посетителями, и через все виденное и слышанное пели птицы, звонили колокола пасхальные, и радость весны не покидала меня. Я смотрела, слушала, отвечала как во сне, но с открытыми глазами. Все окружающее было прозрачно. Сон сладкий, сон желанный, просачивающийся через все и всех, отрывал меня от действительности, которая казалась каким-то случайным фоном.

Я не была в кафе два дня. Мне было жаль расстаться, потерять то радостное счастье, которое посетило меня, я боялась упасть с небес в пошлость, боялась, что все превратится в роман дешевого издания.

Мне было так приятно сознание, что ни мои друзья, никто, никто не предполагал, не думал, не видел, не чувствовал, что происходило со мной. Каково же было мое удивление, когда вечером второго дня, я была уже в кровати, ко мне вошла Глаша, села на кровать и как-то зорко мне в глаза глянула. Ну, думаю, что-то будет!

— Что это ты, Глафира Петровна, меня словно рублем даришь?

— Ты шутки-то не строй, Царевна, — (на этот раз она меня Заморской не обозвала). — А вот с чего бы это глазища твои нынче, что фонари ночью светят?

Я рванулась к ней, крепко обняла ее:

— Глаша, ты угадала, я безумно счастлива.

— Ну, ну, Христос с тобой, Христос тобой… Ну, ну, спи с Богом, ну… — заторопилась Глаша.

В таких случаях откровенности и проявления с моей стороны ласки, обязательно хлюпанье носом, тут и слезы близко. И откуда это у простой крестьянки дар сердцем чувствовать, без ключа, без отмычки в душу проникать?

Когда через два дня я вошла в кафе раньше одиннадцати часов, мой столик оказался свободен, но один стул откинут. «Ждет меня Оля», — подумала я. Народа было не много, и мне был виден пустой столик гусара. Его нет. Может быть, больше и не придет? Как хорошо, я вновь буду свободна, наваждение кончилось. Однако, какой серый день сегодня, неприветливый, и, в сущности, какая скучища. Все словно полиняло, выцвело, и кафе это ничем не замечательно. Кто может мне ответить, зачем я собственно сюда прихожу? И какая сила владеет мной, граничащая с приказанием, а с моей стороны абсолютно нет воли сопротивления?

Я увидела, как ко мне положительно неслась Оля с радостным лицом. «И чему дурочка радуется?» — подумала я.

— А мы думали, что Вы больше не придете.

— Кто это «мы»? — перебила я.

Дмитрий Дмитриевич очень беспокоился, что я не сумела передать Вам то, что он велел, и что, наверное, я Вас обидела, — затем она пояснила: — Господин гусар просил просто звать его Дмитрием Дмитриевичем.

Мне передалось Олино радостное настроение, и, совершенно неожиданно для себя самой, я сказала:

— Передайте Дмитрию Дмитриевичу, я очень рада, что могла быть ему полезной.

Слово вылетело. Я расписалась в атрофии своей воли и очутилась на поводу событий. Оля пошла за кофе. В это время вошел Дима, — так я начала его называть мысленно. Мне показалось, что по лицу его скользнула радость, но это было мгновение, скорее, я это почувствовала. Сдержанно, вежливо поклонился и прошел к своему дальнему столику. Оля принесла кофе.

— Олечка, Вы не перепутайте и скажите так, как я Вам сказала, пожалуйста, ничего не прибавляя лишнего.

Оля в точности, слово в слово повторила мою фразу. Я решила как можно скорее уйти. Мне вдруг стало стыдно, что я встала на тоненькую ниточку, протянутую между мной и Димой.

И такая игра продолжалась еще несколько дней. Один приходил, другой тотчас уходил. Сидели за разными столиками, вежливо кланялись с каменными лицами, а глазами жгли, пепелили друг друга, не жалеючи. Оба чувствовали, понимали, заговори он тогда здесь, в кафе, то что-то очень красивое, хрупкое сделалось бы обыденным, потеряло бы всякий интерес. Было у нас что-то общее с Димой, в этом случае ни гордость, ни упрямство, а тянулись оба к чему-то необыкновенному, чистому, прекрасному, хотелось чего-то не так, как у всех. Словно силами мерились друг с другом, как бы решили оба одинаково, что только не нами придуманное может заставить заговорить, подойти друг к другу.

Так оно и случилось.

* * *

«Ну, матушка моя, если тебе стыдно даже Глаше сказать, что ты ходишь в продолжение недели в кафе, значит, поступаешь нехорошо. А подумала ли ты о том, что, может быть, он женат, и у него любящая жена и дети?» — обожгла меня эта мысль. И пришло мне в голову: «Значит, ты, моя милая, занимаешься флиртом, и он, Дима, готов к измене. Мы нарушаем закон нравственности». Все, что казалось таким сказочно-прекрасным, сейчас тушилось, выжигалось каким-то едким, терпким чувством-снадобьем. Я тотчас же поехала на станцию, купила билет на завтра на пять часов вечера на скорый поезд и проехала на телеграф.

Дала телеграмму домой о своем выезде. Время близилось к вечеру, меня потянуло на Воробьевы горы. Сумерки сливались с надвигающейся темнотой, огоньки над городом все больше и больше вспыхивали. Зажмуришь глаза на минуту-две. Ох! Сколько еще прибавилось, и еще, и еще загорелись тысячи, а местами яркими пятнами.

— Прощай, Белокаменная, прощай любимая, прощай Дима, прощай сказка!

Наутро, несмотря на солнышко, день выдался очень холодный, ветреный. Накинула я на плечи соболью пелерину, спереди как жакет-жилет, плотно обхватывающий, а с боков спускающий и падающий складками непринужденными, а на спине длина до колен доходила. Большие прорезы для рук. Замшевые длинные перчатки, под цвет соболя, и шляпу мягкого фетра со страусовыми перьями и с дымкой шелкового тюля. Поля с загибами-разгибами, в профиль и анфас очень к лицу, и, все в цвет моих волос и соболя. Одним словом, я ли красила костюм, или он меня, но я была другая, и строгай tailleur был сменен на богатый элегантный костюм светской дамы. Извините, что пишу так подробно, дело женское, без тряпок не обойтись.

Горжусь Уралом, северной жемчужиной моей Родины. Сибирь и Урал пушниной славились. Вы могли встретить такой редкой красоты меха, которыми можно любоваться, как вы любуетесь произведениями искусства. Бобры, соболь с проседью, очень ценный и редкий мех, а песец, голубовато-серый, серебристый — залюбуетесь, глаз не отвести, а песец белый, как снег, сугроб пушистый, а горностай с черным кончиком хвостика, а красавица лиса черно-бурая. И маркой ниже хороши меха подкладочные для шуб: белка серая, колонок, куница, лиса желтая и др. Город Ирбит, Пермской губернии, продавал меха во время январской Ирбитской ярмарки на миллионы рублей в Лейпциг и Лондон. Извините за отступление от повествования, но Вы меня просили писать о России, что я о ней знаю, люблю и помню.

Было десять часов утра, до поезда еще масса времени. Если я сейчас проеду в кафе, это будет половина одиннадцатого. Димы не встречу. Как Вы мне, так и я себе не особенно доверяла, будто бы мной руководило желание только сказать Оле «до свидания» и больше ничего. Оля меня не узнала в новом одеянии. Поманив ее к себе, я поразилась видом девушки.

— Оля, что с Вами, Вы больны? На ее глазах заблистали слезы.

— У меня мама больна, умирает. Сегодня утром приедут Дмит… Доктор, а меня не отпускают из кафе до вечера.

— Пойдемте к хозяину, я попрошу, чтобы Вас отпустили как можно на дольше.

Хозяин обещал сохранить место за Олей и отпустил ее на несколько дней.

— Я еду с Вами, Оля.

Она совершенно растерялась.

— Но я… Я живу так далеко, так далеко.

Тем лучше, возьмем автомобиль.