Смерть луны

Инбер Вера Михайловна

Уравнение с одним неизвестным

 

 

1. Море кризисов

Фредерик Шопен, так мирно спящий на кладбище Парижа, неподалеку от Мюссе, Фредерик Шопен, чьи мазурки прозвенели по всей Европе, не представлял себе, как много горя причинит он Леве Гойху из Одессы. Лева Гойх не был гениален в полном смысле слова, но, по мнению родителей, положительно приближался к этому.

Одесса пустела, глохла, разрушалась. Дома из хрупкого желтого камня каждой своей трещинкой вопияли о ремонте, но их огораживали веревкой и не ремонтировали. Море подсасывало безвольный берег. И когда с сырым шуршаньем оседала земля, обнажая корни трав и фундаменты домов, волны отбегали далеко назад и там шумели: «Не устроили дренажа, так мы вас покроем. Мы все себе заберем. Скоро на вашей Соборной площади будут рыбы плавать…»

Порт был чист и тих. Склады еще пахли чаем, сургучом, Индией и Китаем, но были пусты. Мальчишки пускали кораблики из арбузной корки, с газетным парусом. И такой кораблик долго плыл по гладкой воде, не волнуемой никаким экспортом. Была тишина. И только из яхт-клуба выходила на закате яхточка «Наяда», узкая и серебристая, похожая на крылатую рыбу. Комсомолец в зеленых трусах стоял у руля. Закат лил горячий сургуч на сожженные солнцем отроческие плечи. Ветер трепал черную прядь. За брекватером кончался день и начиналась ночь. И зыбь морская шуршала в лунном луче, как оловянная бумага чайных цибиков.

Илья Абрамович Гойх, Левин папаша, хлебный маклер, всю жизнь любил Одессу и ненавидел город Николаев, который воображал, что он тоже соперник в хлебном деле, и даже выстроил элеватор. Но теперь хлебное дело сделалось наименее хлебным из всех. Илья Абрамович перебивался баклажанами, которые он поставлял Пищетресту для консервов.

День был труден, особенно летом, во время баклажаньего сезона. В сумерки, придя домой и сняв натруженный парусиновый пиджак, Илья Абрамович устраивал жене очередной скандал:

— Я говорил раз и навсегда, чтобы я не видел баклажанов на своем столе. Довольно они сосут мою кровь целый день. Ты слышишь меня, Адель?

Но после обеда он усаживался с Аделью на чахлом балконе и блаженствовал. Балкон выходил на улицу и был роскошно украшен почти тропическим растением, носящим название «крученый паныч». Крученый паныч полз из зеленых ящиков по веревочкам, время от времени выделяя из себя жалобный колокольчик в прожилках.

В этот час в столовой Левочка садился за пианино, втиснутое между мрачным буфетом и облупленным шкафчиком для продуктов.

При первых же звуках пианино серебристый холодок проносился по комнате. Илья Абрамович вздрагивал и расстегивал жилет. Адель Марковна Гойх, Левина мама, впадала в задумчивость. А под балконом, в подвале, где жил лудильщик, воцарялась такая тишина, как будто во всем мире не оставалось больше ни одной продырявленной кастрюли.

Лева начинал очень осторожно. Изредка один палец трогал какую-то ноту. И эта одна была незабываема.

Но вот руки разошлись, разметнулись, им стало тесно, им стало душно. Мелодия заполнила все. Шопен шумящей волной налетал на комнату. Волна захлестывала мрачный буфет, проносилась над шкафчиком и брызгами оседала на балконе. И, омытая этой волной, расцветала мечта.

Илья Абрамович мечтал:

«Одессе дадут порто-франко, и город оживет, о чем говорить. А Николаев — превратится в ноль. Просто смешно: в конце концов житница — это мы».

Адель Марковна думала свое:

«Какой это удачный ребенок! Какой золотой сын! Но он ничего не ест? Что же делать, если все ж таки это самое дешевое блюдо. Попробую их фаршировать и говорить, что это кабачки».

Лудильщик в подвале мечтал:

«Если б можно было лудить холодным способом. Этот паяльник — летом выжигает печенку. За мороженицу я возьму у Хроменко не меньше полтинника. Раз человек кушает мороженое, значит, он имеет средства».

А Лева в это время существовал где-то на луне. Там, как известно, есть впадина, которую земные ученые окрестили Морем Кризисов. В Левином представлении оно было «Морем звуков».

Громовые бури сменялись там мельчайшей звуковой рябью. А над этим морем, заливая его призрачным светом, вставало далекое, недостижимое светило — Земля.

Это и был Шопен.

Наконец Лева переставал играть. Лоб его был влажен. Пролетев в одно мгновение пространство, отделяющее Море Кризисов от столовой в родительском доме и при падении больно ударившись о буфет, Лева приходил в себя. Тотчас же очарование отлетало. Лудильщик с яростью набрасывался на мороженицу Хроменко, Илья Абрамович, вспомнив, что необходимо переговорить кое с кем насчет партии тыкв (хотя это была не его специальность), надевал парусиновый пиджак и исчезал. Одна Адель Марковна еще некоторое время была задумчива и говорила:

— Левочка, ты как будто упал с луны.

И, говоря это, не подозревала, до какой степени была права. Но потом и она становилась такой, как всегда, и уходила в гости к соседям. И только Лева до поздней ночи не был вполне спокоен. Он сидел на балконе и глядел на луну.

Так прошел год, один и другой. За это время дважды созрели баклажаны и покорно легли в жестянки Пищетреста, обливаясь томатной подливкой. Комсомолец с яхты «Наяда», уже не в трусах, а в длинных брюках, вступивший в партию, ездил по заседаниям с портфелем, и морской загар сменил на городскую бледность. Лева Гойх окончательно и бесповоротно возмужал.

Так как Шопен не самоокупался, а порто-франко все еще не было, то Илья Абрамович пристроил сына к кожевенному делу. Кроме того, одно время Лева работал в маленьком полулюбительском театре.

В ту трудную зиму, когда было так мало хлеба, театрик этот поставлял городу зрелища и, благодаря тому что обитал в подвале, под землей, именовался «Сусликом». Впрочем, занятие это было главным образом для души, потому что «Суслик» был беднее крысы.

Понемногу город начал оправляться, но зато половина его населения переехала в Москву. Знающие люди утверждали, что во всех московских учреждениях не меньше двадцати пяти процентов одесситов.

Так шло время, покамест в один вечер, в сентябре, Лева, проиграв полтора вальса и один ноктюрн, вышел на балкон очень бледный и, стиснув зубы, заявил, что он едет в Москву.

Адель Марковна схватилась за сердце, Илья Абрамович — за карман, но Левочка был тверд. Он сообщил отцу и матери, что деньги на дорогу у него есть, равно как и на неделю жизни в Москве. Что в столице должен быть спрос на все, в том числе и на Шопена, что кожевенное производство и он, Лева, не созданы друг для друга.

— На кого же ты рассчитываешь, сын? — дрожащим голосом спросила Адель Марковна. — Помни, что там нет ни одного Гойха. А квартирный вопрос?

Лева Гойх ответил, что у него в Москве блестящие знакомства в артистическом мире, и попросил только просмотреть все его вещи: зима в столице очень сурова.

Через неделю после этого разговора Лева Гойх покинул родной город. Адель Марковна обливалась слезами, Илья Абрамович беспросветно молчал.

Москва встретила Леву Гойха серым камнем Брянского вокзала, проворными трамваями и грушами «Бера Александровна», знаменующими осень. Лева, поняв, что захолустные фамильярности кончились и начинается столичная вежливость, такая, что даже груши имеют отчество, влез в трамвай № 4 и, крепко держа чемодан, понесся от периферии к центру, в самую гущу Москвы. По дороге он перечитывал адрес человека, на которого возлагал все надежды. Это была актриса по имени Рита Грин, его коллега по «Суслику». Во всей Москве он знал только ее.

 

2. Материк беспокойства

Рита Грин, стриженая, с треугольным личиком, похожая на мальчика, который похож на девочку, только что проснулась в этот час. Она была мрачна. В театре, где она служила, к ней придирались все, начиная от товарищей и кончая завхудчастью. Так, например, в последнем обозрении ей не разрешили надеть малиновые перчатки с раструбами до локтей, на которых она построила всю роль. Обидно еще было то, что монокль, который почему-то ей был разрешен, не хотел держаться ни в каком глазу. Но все это были второстепенные обиды. Самой главной обидой было то, что в Москве не писали хороших злободневных частушек. Коронным номером Риты Грин были именно частушки. И когда она выходила на сцену в пестром платке, из-под которого выглядывала косулька, вздрюченная на проволоку, в широченной юбке, с неподражаемо частушечным выражением лица, театр вспыхивал улыбками и аплодисментами. Но частушки имеют одно чрезвычайно неудобное свойство: быстро запоминаться. И даже так: чем лучше частушка, тем быстрее она влезает в голову и тем дольше там остается. Поэтому необходимо пополнять их запас. Урожай же на частушки был в тот год неважный. Они взошли было довольно густо весной, но их побило градом упреков в недостатке идеологии — и они пожухли. Все это, вместе взятое, плюс личные запутанности, действовало на Риту угнетающе.

В это синее сентябрьское утро, встав с постели и надев полосатенькую пижаму, Рита Грин решила победить монокль. Сев перед зеркалом, она вставила стекло сначала в левый глаз, который казался ей более сговорчивым. Глаз немедленно наполнился слезами и вернул ей стекло обратно. Монокль выскочил и упал в чашку какао, стоящую рядом с зеркалом.

— Ну нет, гражданин, — сказала Рита Грин, — это вы бросьте!

И, говоря это, она выудила монокль рожком для туфель, вытерла губкой и перешла к правому глазу. Тот безропотно перенес монокль и даже смотрел в него, хотя и ничего не видел.

С моноклем в глазу Рита Грин надела перчатки с раструбами, чтобы полюбоваться ансамблем, как вдруг позвонили…

Лева Гойх, увидав улицы Москвы, ощутив пульс московской жизни такого наполнения, о котором даже не помышлял в Одессе, вдруг оробел. Еще больше оробел он на парадном ходу Риты Грин, который был не столько парадным, сколько черным. Сердцебиение усилилось в то время, когда он нажал кнопку звонка и невидимый голос спросил:

— Ну?

— То есть как это, простите, «ну»? — выговорил Лева. — Мне нужно видеть гражданку Риту Грин.

Цепочка соскочила, дверь открылась, и на фоне вешалки Лева увидел гражданку Риту Грин в полосатых штанах, в чудовищных перчатках, с моноклем в глазу.

— Батюшки! — воскликнула Рита Грин, раскрывая глаза и роняя монокль. — Кто это?

Лева, не выпуская из рук чемодана и трамвайного билета, напомнил ей подвал «Суслика», Одессу, рассказал про баклажаны и Шопена, вкратце объяснил несколько различных способов обработки кожи, еще раз напомнил о «Суслике» и заключил так:

— Рита, ведь вы понимаете, что я здесь устроюсь. Я должен устроиться. Разрешите поставить чемодан.

Рита, несмотря на театральную карьеру, ожесточающую сердце, все же была добра. Она вспомнила свой собственный приезд в Москву: жажда жизни была ей так понятна. И, великолепным жестом отшвырнув от себя перчатки, как бы бросая вызов судьбе, она попросила гостя войти и зажгла примус.

Подперев ладонью треугольный подбородок с ямкой, Рита Грин за чаем еще раз выслушала Леву Гойха. Ему нужны были две вещи: кровать, чтобы спать, и пианино, чтобы играть. Обладая таким прожиточным минимумом, он надеялся в самом непродолжительном времени найти себе службу… Рита Грин, оглядев комнату, где в идеальном беспорядке были перемешаны: гримировальные принадлежности, коробки из-под шоколада (все пустые), пепельницы с окурками (все полные), два дивана и патефон, но где не было ни кровати, ни пианино, — вздохнула.

 

3. Вобла и горох

Любительская вобла выглядит безголовой, но в остальном совершенно целой. Это обман зрения. На самом деле она нарезана узкими косыми полосками, вроде кожаной бахромы на ковбойских штанах. Вместе с ней подается горох. Кроме воблы и гороха, в пивной есть еще раки, вполне вывихнутые существа, у которых хвост называется шейкой. Но лучше всего само пиво. Оно прохладно. Оно утоляет почти все жажды и многие печали.

В пивной по вечерам поет хор «Русское раздолье» под управлением Зиновия Бродского. И тогда туман пива и песен плывет над любительской воблой. Зиновий Бродский, в поддевке и крагах, дирижирует нижней челюстью. «Русское раздолье», сидя кружком на эстраде, звенит гитарами. И вдруг из гула голосов и струн, как черный туз из колоды карт, взлетает низкий женский голос. Взлетает невысоко и падает, как битая карта. Все проиграно.

По вечерам пивная полна. Там весело, но не вполне благополучно. Параллель бытия, проходящая через каждую данную пивную, искривлена, правда, ненамного, всего на шесть градусов алкоголя, которые содержатся в пиве, но все же…

Зато по утрам пивная математически спокойна. Все находится на своих местах. Жизнь встает во всей своей головокружительной трезвости.

Одна такая пивная помещалась как раз под комнатой Риты Грин, и Рита Грин порой приходила туда после спектакля. А не то днем, внезапно сообразив, что, кроме шоколадных трюфелей, есть еще другая пища, она посылала вниз, за свиной котлетой, и при виде ножа и вилки испытывала радость Робинзона. Одним словом, Рита Грин знала эту пивную и пивная знала ее…

Там, на эстраде, под сенью финиковой пальмы из пакли и картона, стояло пианино. До часу ночи оно стонало, иллюстрируя русское раздолье. Утром оно отдыхало. Но вскоре на него, в часы его утреннего досуга, обрушился Шопен.

Через пять дней после приезда Левы Гойха выяснилось, что Москва равнодушна к приезжим талантам, что спать, хотя и не вполне вытянувшись, он может на одном из диванов Риты Грин, но что играть ему негде. Его тоска по клавишам была так велика, что Рита Грин добилась для Левы разрешения играть по утрам в пивной на отдыхающем пианино. И в одно утро клеенки, горох, вобла и раки, привыкшие к широкой волне русских плясовых, были потрясены хрустальным каскадом польских мазурок.

 

4. Шапошников и Вальцев

«Найти вес рыбы, зная, что хвост ее весит два килограмма, голова весит столько, сколько весит хвост и половина туловища, а туловище — сколько голова и хвост».

Так как на слово «хвост» села клякса, то Оля Сушкова приделала ей во все стороны лучи: получился сплющенный еж. Наглядевшись на него, Оля Сушкова начала рассуждать вслух:

— Предположим, что вес рыбы — х килограммов. Тогда голова весит х минус хвост, то есть х — 2. Теперь так: голова минус туловище — это будет х — (х — 2). Раскроем скобки и перенесем все иксы в одно место; тогда получится: х — х — 2. Сократим — получится: х — 2. Получилось странно. Проверим. Мы знаем, или нет, мы не знаем, что голова весит… ох, как много она весит, какая она тяжелая, как она болит. Еще раз… Мы знаем, что хвост… и хвост болит. Мы знаем, что голова и хвост болят вместе х подушек. Мы знаем, что туловище…

В этом месте Оля уснула, голова навалилась на Шапошникова и Вальцева, туловище тяжело легло на стол, а хвост (синий шерстяной) повис в воздухе. Все вместе — голова, туловище и хвост Оли Сушковой — было поглощено сном и весило много. И своим весом равнялось тяжести слова «неудовлетворительно», которое, увы, завтра должна была начертать на тетради учительская рука.

Квартира затихла. Все тише становилась улица. Все глубже по асфальтовым ступеням опускалась ночь. Но вслед за ней по этим же ступеням восходило утро. Самая скользкая из его ступеней была вторая, ибо на ней находилась школа. А задача № 390 не была решена.

Лева Гойх плохо спал за ширмой на диване. Московские ночи были беспокойны. Рита Грин приходила поздно, расшвыривала все, что было полегче, а что потяжелее — сдвигала с места. Затем, обрушив проклятья на чью-нибудь театральную голову, ложилась в постель. Но и там у нее ломались папиросы, рассыпались спички и падали подушки. Наконец, доев последний трюфель и сообщив ширме, что ее, Риты, жизнь непоправимо испорчена, она засыпала.

Утром Лева уходил как можно раньше, чтобы освободить комнату. Кроме того, он старался прийти в пивную как раз в ту минуту, когда ее отпирали, чтобы по возможности без свидетелей беседовать с Шопеном.

В знаменательное утро конца сентября он пришел настолько рано, что пивная оказалась закрытой. Дул ветер. Близилась осень. Лева Гойх, застегнув пальто на все пуговицы, прошел на ближайший бульвар и сел так, чтобы видеть пивную. Тотчас же пошел мельчайший дождь, и водяная пыль покрыла ворсинки пальто.

От длительного недосыпания, от причудливой и скудной пищи, от московского неуюта на Леву нашла такая слабость, что он закрыл глаза. В темноте отчетливее зазвонили и зажужжали трамваи, громче зашуршали опавшие листья. И внезапно на фоне этой сложной оркестровки выделилась короткая самостоятельная мелодия: кто-то всхлипывал и тянул носом. Лева Гойх открыл глаза. На сырой скамье сидела школьница.

— Вы плачете? — спросил Лева. — Почему?

Школьница молчала.

Лева Гойх, будучи сам несчастен и сочувствуя, как никогда, чужому горю, спросил вторично:

— Почему вы все-таки плачете? Должна же быть причина. Что вас тревожит, прошу вас?

— Как может вся рыба весить х — 2, если один только хвост весит два килограмма? — был скорбный ответ.

Лева Гойх не удивился. Рита Грин приучила его ко всевозможным неожиданностям. Поэтому он продолжал спрашивать дальше:

— Зачем вам это?

— Мне это страшно важно. Я совсем не ложилась (это была правда: она всю ночь крепко проспала на стуле). И сегодня мне нужно, просто я должна…

— Покажите задачник, — сказал Лева, смутно припоминая, что и он в свое время имел дело с этой рыбой. — Так! Понимаю. Уравнение с одним неизвестным.

— Ох!

— Хорошо, будем рассуждать. Предположим, вес рыбы — х килограммов.

— Предположим, — убито согласилась Оля Сушкова.

Они предположили еще раз, и снова обнаружилось роковое несоответствие между хвостом и головой. Получился рыбий ублюдок без туловища.

— Постойте, так нельзя. Надо еще раз!

Говоря это, Лева представил себе волны родного моря. Ясно, что Шапошников и Вальцев не были рыбаками, иначе они сами ужаснулись бы тому, что поймали в свои сети.

— Как же это! Что же это? — начал было Лева, но в эту минуту туча, висевшая над бульваром, разверзлась и потоки воды хлынули на мир.

Лева Гойх, которому тяжелая капля ловко угодила за воротник, решительно встал.

— Идем, — сказал он, — мы решим это в другом месте.

 

5. Гражданин Икс

На стойке дремали раки, подвернув шейки (хвосты). Пианино молчало. Пивная была пуста. Только за столиком у окна рука в черном кожаном рукаве держала газету «Экономическая жизнь». Ноги были скрыты столом, а голова и туловище — газетой.

Лева Гойх, в качестве утреннего завсегдатая, поклонился человеку за стойкой и человеку, разносящему пиво, улыбнулся в сторону пианино и вместе с Олей Сушковой скромно сел в самом неудобном месте, за самый убогий столик в проходе. Он сдвинул перечницу и солонку, развернул задачник, и на мраморной клеенке снова тяжело забилась проклятая рыба без туловища…

Рита Грин вообще ничему не удивлялась. Но, войдя в это утро в пивную поесть сосисок, она все же удивилась, увидав Леву Гойха с белокурой девочкой, чей наплаканный нос выражал отчаяние, и услыхав слово «рыба».

«Кто бы сказал, — подумала Рита Грин, отряхивая клетчатую пелерину от дождевых капель, — кто бы предположил, что этот Лева будет здесь угощать рыбой какую-то девицу, которая уже плачет? И на какие деньги?»

И она, не замечая их, хотела пройти мимо, но Лева ухватил ее за руку:

— Как хорошо, что вы здесь. Ведь вы же учились. Посмотрите, это не решается.

И Рита Грин, забыв про сосиски и свесив над Шапошниковым и Вальцевым прямые мальчишеские волосы, погрузилась в задачу с одним неизвестным. В окна ломился дождь. В углу прошуршала газета и смолкла.

— Нет, — сказала Рита, — это нельзя решить. И вообще, все это вздор. Таких рыб не бывает. Помните, Лева, в Одессе? Там были бычки и эта, как ее… у которой только профиль и никакого фаса?

— Камбала, — вздохнул Лева. — В сухарях.

— Вот эти самые. Так разве они весили два килограмма хвост? Немыслимое дело! Ведь нет даже на свете такой сковороды. Этого не бывает.

— А семга? — неуверенно спросил Лева. — Она бывает громадная.

Рита Грин на мгновение стала в тупик, но оправилась быстро:

— Семга млекопитающееся, так же как и кит. Поэтому ее считать нельзя. Вы не плачьте, — обратилась она к Оле Сушковой, — не надо плакать. Вы скажите в школе, что все это ошибка. Ужасная ошибка. Беру ответственность на себя.

— Я застрелюсь, — вдруг бурно зарыдала Ольга. — Пойду и умру! Каждый день арифметика! Каждый день!

Рита Грин побледнела и сказала:

— Я понимаю ее, Лева. Честное слово, она права. Возьмите хотя бы частушки. Не пишут их.

Лева закрыл глаза.

— Все это еще туда-сюда. Но если вы в чужом городе и деньги кончаются? А из дома пишут, что у отца ишиас? Так что тогда? Я даже снова подумываю о кожевенном производстве. Вот только когда играю, так ни о чем…

— Сыграйте, — сказала Рита Грин, — все равно решить нельзя. Сыграйте ноктюрн. Вот и Оля послушает.

— Вздор! — раздался голос из угла. — А задача? Вес рыбы?

Все трое обернулись. Газета была опущена. Оказалось, она скрывала гладковолосую голову и серые насмешливые глаза.

— Вы кто? — спросила Рита Грин, свирепея. — Как вы смеете? Какой-то никому не известный…

— Вот именно. Дайте посмотреть задачу.

— Она не решается.

— Не может быть. Таких нет!

Он встал и, отчётливо ступая, подошёл к столику.

— Незачем вам, — сказал он, — среди белого рабочего утра слушать Шопена. Это что же получается — вроде рюмки водки: выпил и все забыл. А задача — черт с ней! Так, что ли?

— Как вас зовут? — спросила Рита Грин.

— Ну что, в самом деле, как зовут! Разве в этом дело?

— Гражданин Икс, — с иронией выговорила Рита Грин.

— Хоть бы и так. Дайте-ка задачник. Рассуждайте, — обратился гражданин Икс к Оле Сушковой.

— Я уже рассуждала.

— Да, я слышал. Семга — млекопитающееся. Ну, начинайте!

И Оля начала:

— Предположим и т. д.

И, оттого что серые глаза глядели на нее в упор и движением зрачка указывали ей ошибки, она тянула и тянула нить рассуждения, покуда на конце не повисла готовая рыба с хвостом, головой и туловищем, весом в шестнадцать килограммов (по ответу), прекрасное пропорциональное морское создание.

— Я все поняла, — с уважением к самой себе сказала Оля Сушкова. — Честное слово.

— Вышло! Удивительно, — протянула Рита Грин. — Дайте-ка посмотреть, как это?

Но гражданин Икс захлопнул книгу.

— Некогда! Вам пора идти, — обратился он к Оле Сушковой. — Вы еще поспеете.

И та, ухватив ранец, исчезла.

Гражданин Икс уложил в карман газету и придвинулся к столу.

— У меня найдется для вас отрезок времени, — сказал он. — Расскажите, как вы живете?

— Отвратительно, — ответил Лева. — Если бы не музыка, я не знаю, что я делал бы. Вот, например, Шопен. С ним я забываю обо всем.

— Ага. Так, так, — сказал неизвестный. — Ну а вы? — обратился он к Рите. — Что вам нужно, чтобы забыть обо всем?

— Мне, — ответила Рита, — мне нужна пронзительность. Вы не понимаете? Пронзительность — это когда сердце падает… лучше всего на рассвете, если не поспишь ночь. Тогда все голубеет и кружится. Тут же и вино. Белое. Снег выпал за ночь. И в зеркале отражается месяц опрокинутой лодочкой. Грусть такая крылатая. Жизнь такая проклятая, короткая, дорогая…

— Ага. Так, так, — сказал неизвестный. — Очень хорошо понимаю. Вы не спите ночь, а потом, опрокинутым рассветом, вы решаете, что пускай вас несет этот поток, как дохлую рыбу.

— Позвольте, — возмутилась Рита. — Как дохлую рыбу? Я этого не говорила.

— Нет, вы сказали, только другими словами. А вы, — обратился он к Леве, — что делаете вы? Вам отпущен природой двойной паек способностей. Как вы пользуетесь им? Наисквернейшим образом. Жизнь отвратительна, говорите вы. Так давайте же исправим ее. Действуйте, вносите коррективы, перестраивайте, боритесь за лучшее. Для этого вы прекрасно вооружены искусством, этой редкостной дальнобойной винтовкой, чьим стволом вы пользуетесь как кочергой, помешивая ею пепел воспоминаний. История оказала вам честь, выпустив вас на свет в отличную эпоху. Трудовое человечество освободит неисчислимые киловатты собственной энергии. Оно разведет сады, о которых мы и не мечтаем. Обособленного искусства не будет, потому что им будет пропитан весь быт. А вы представляете себе, как вечером в концерте зазвучит Шопен, не тот, которого знаете вы и который одинокие капли дождя и одинокую грусть превратил в песни для таких же одиночек, как он сам. Другой, новый Шопен обуздает не капли, а слитые ливни звуков, пахнущие влагой и солнцем, любимые всеми. Эта музыка будущего будет столь действенной и мощной, что над ней, как над водопадом, возможно, встанет радуга.

— Когда же? — в один голос спросили Рита и Лева.

— Когда же? Почему вы спрашиваете меня об этом. Ведь для такого будущего надо совсем иначе использовать свое настоящее. Не так, как это делаете вы. А вы… бессонными ночами, опрокинутыми бокалами, нет, простите, это месяц был опрокинут, всем этим вы смущаете не только себя, но и других. Вы блестящие дезорганизаторы, дорогие друзья мои. Куда вам до проблемы будущего, когда в настоящем вы не можете решить наипростейшей задачи Шапошникова и Вальцева.

Неизвестный умолк и встал.

Солнечный свет, светлый и холодный, потек по полу. Дождь переставал. Большой кленовый лист прилип снаружи к окну пивной.

— Я ухожу, — сказал гражданин Икс. Он повернулся к Леве Гойху. — Вот вам записка. Подите по этому адресу. Может быть, там вам помогут устроиться.

Рита Грин взяла его за кожаную куртку.

— Ну, кто вы?

— Неизвестный. Прощайте. Не стоит огорчаться из-за таких пустяков, как монокль.

И он пошел к двери.

— Молчит, — почтительно прошептала Рита Грин. — Неизвестный.

Лева Гойх развернул записку. В ней было несколько рекомендательных слов. Вместо подписи были инициалы. По ним Лева ничего не мог определить.

От себя же мы можем сказать, что это был… Впрочем, это не важно.

1926