Покинув Хёскульда, коллеги на свежем воздухе обсудили дальнейшие планы. Элинборг сказала Эрленду, что собирается в гости к сестре невесты Беньямина — она еще утром нашла ее координаты и хочет с ней поговорить. Эрленд одобрил эту идею, но сам решил направиться в Национальную библиотеку, полистать старые газеты про комету Галлея. Выяснилось ведь, что Хёскульд толком ничего про эту историю не знает, одни только слухи. Как всякий всезнайка, он долго водил Эрленда за нос, намекая, что обладает массой полезных сведений, но по делу так ничего и не сказал. Эрленду это надоело, и они с Элинборг, не теряя больше времени, сказали старику несколько натянутое «спасибо» и ушли.

— Что думаешь про эти Хёскульдовы байки? — спросил Эрленд, садясь за руль.

— Про газгольдер-то? По-моему, чушь собачья, — сказала Элинборг. — Тут надо в самом деле почитать старые газеты. Но насчет слухов вообще он прав на сто процентов. Нас, исландцев, жареным тупиком не корми, дай сказать какую-нибудь гадость про ближних. Из этого, конечно, вовсе не следует, что Беньямин ее убил, и ты сам это прекрасно понимаешь.

— Верно, но ведь у нас и другая пословица есть, «что в народе говорят, то и правда»?

— Ну есть, и что? Про Беньямина я лучше расспрошу сестру этой девушки. А ты мне вот что скажи, как там Ева Линд?

— Лежит себе в кровати, кажется, будто спит безмятежным сном. Врачи твердят, мол, мне надо с ней разговаривать.

— Разговаривать? А зачем?

— Она якобы все слышит, несмотря на кому, и это ей якобы идет на пользу.

— И о чем ты с ней разговариваешь?

— Пока ни о чем. Не могу никак придумать, что ей рассказать.

Сестра пропавшей без вести, по имени Бара, была прекрасно осведомлена на предмет упомянутых Хёскульдом слухов и с порога заявила, что в них нет ни намека на истину. Родилась она куда позже сестры и в настоящее время жила в огромном особняке в Ямной бухте, замужем за богатеем, сколотившим состояние на оптовой торговле. Жила, можно сказать, в роскоши — бросались в глаза и изысканная обстановка в доме, и бриллианты на его хозяйке, и ее высокомерие по отношению к незнакомцам вроде этой бабы из полиции, которая зачем-то к ней пожаловала. Элинборг решила, что хозяйка, вероятно, никогда в жизни не ведала нужды, не считала деньги, никогда не сталкивалась с необходимостью в чем-либо себе отказывать и никогда не общалась ни с кем вне круга себе подобных. Наверное, никогда и не воображала себе никакой другой жизни. Аналогичную судьбу, судя по всему, прочили и ее сестре — но та вдруг взяла да и пропала без вести.

Элинборг вкратце изложила Баре суть дела по телефону, и та начала без предисловий:

— Сестрица моя по уши была влюблена в этого Беньямина, и я, признаться, никак не могла взять в толк, а с какой, собственно, стати. Если хотите знать, на мой взгляд, он был тупой чурбан. Роду он был знатного, спору нет, Кнудсены — самая знатная семья в Рейкьявике. Но Беньямин был адски скучен.

Элинборг улыбнулась, не понимая, о чем она.

— Я хочу сказать, он был мечтатель. Все время витал в эмпиреях, всем уши прожужжал про свои революционные идеи на предмет торговли. Впрочем, нельзя не отметить, он оказался кругом прав — только сам на этом ничего не заработал. И еще не мог отказать себе в другой странности — всегда держал разную шваль себе за ровню. Горничным позволялось обращаться к нему на «ты». Нынче люди и забыли, что есть такое местоимение — «вы». Никакого больше уважения не осталось в Исландии. Да и горничные перевелись.

Бара в возмущении смахнула со стола пылинку.

Элинборг перевела взгляд на главное украшение гостиной — две массивные картины, портреты хозяина и хозяйки. Первый выглядит подавленным, уставшим от жизни, думает о чем-то своем. Вторая, напротив, этакая Снежная королева, ледяная ухмылка на каменном лице. Сразу ясно, кто в этом браке глава семьи, горько усмехнулась про себя Элинборг. Мужчину на портрете нельзя было не пожалеть.

— Но если вы полагаете, будто Беньямин сжил мою сестру со свету, то могу вас уверить, вы ошибаетесь, — сказала Бара. — Кости, что вы нашли на Пригорке, не ее.

— А почему вы так в этом уверены?

— Уверена, и все тут. Беньямин в жизни мухи не обидел. Такой уж он был. Тряпка, можно сказать, на мужчину не похож. Мечтатель, я вам уже говорила. А как сестра пропала, так он и вовсе скис. Просто на глазах рассыпался в прах. Забросил дела, перестал появляться в обществе. Вообще все забросил. Так и не смог оправиться. Мама отдала ему письма, что он писал сестре. Наверное, она их и прочитала — говорила мне потом, мол, написаны с нежностью и любовью.

— Вы были с сестрой близки?

— Нет, скорее нет. Начать с того, что я много младше. Сколько себя помню, она была уже большая и взрослая, а я маленькая и совсем еще ребенок. Мама всегда повторяла, что сестра пошла в отца. Не такая, как все, замкнутая, не знаешь, как себя с ней вести. Мрачная даже. Да и то, ведь папа тоже…

Бара оборвала себя на полуслове.

— Тоже? В каком смысле? — спросила Элинборг, уже зная, о чем она.

— Да в этом самом, — недовольным, раздраженным тоном ответила Бара. — Покончил с собой.

О-го-го! Говорит так, словно речь не о ее отце. Ни капли сострадания.

— И нет чтобы сделать это тихо, как сестра. Нет, папочка был не таков, что ты. Повесился прямо посреди гостиной. На крюке для люстры. Чтобы все видели. Вот как папочка позаботился о семье, ничего не скажешь.

— Вам, наверное, было очень тяжело, — посочувствовала Элинборг, стараясь скрыть удивление.

Бара смотрела на нее, изображая на лице возмущение — кто она такая, чтобы заставлять ее ворошить прошлое?

— Сестре пришлось тяжелее всех. Они очень любили друг друга, папа и сестра. Такое так просто из головы не выкинешь. Бедная девочка.

В тоне хозяйки на миг проскочило что-то похожее на жалость.

— И это случилось?..

— За несколько лет до того, как сестра пропала.

Постойте-ка. Тут что-то не так. Готова спорить, собеседница чего-то недоговаривает. Такое впечатление, будто реплика отрепетирована. Сказано без страсти, нейтральным тоном. Странно. А может, она просто такая, эта женщина. Самодовольная, толстокожая, бесчувственная.

— Надо отдать должное Беньямину, обращался он с ней как полагается, — продолжила Бара. — Был вежлив, писал письма и все такое. Тогда было в моде, если пара помолвлена, гулять под руку по Рейкьявику и округе. В общем, ухаживал он за ней донельзя обыкновенно, аж тошно. Познакомились они в отеле «Борг», в те времена только там люди и знакомились. А потом последовали визиты, эти вот прогулки по городу, поездки туда-сюда — в общем, как и у всех. Дальше он сделал ей предложение, и когда она пропала, до свадьбы оставалось недели две.

— Насколько я понимаю, ходили слухи, будто она утопилась, — сказала Элинборг.

— Да, ходили такие слухи. Ее искали по всему Рейкьявику. Целую армию собрали, искать ее, но не нашли ни волоска. Мне мама рассказала. Сестра утром ушла из дому, собиралась по магазинам, их тогда было куда как меньше, чем сейчас. Ничего не купила, зашла в лавку к Беньямину, и после этого ее никто не видел. Полиции Беньямин сказал, что они поссорились, винил в случившемся себя. В общем, принял все слишком близко к сердцу.

— А почему говорили, будто она именно утопилась, а не другое что?

— Вроде бы какие-то люди видели, что какая-то женщина нырнула в волны с берега — там, где нынче кончается улица Трюггви. Одета она была в плащ, как у моей сестры, и росту примерно такого же. Вот и вся история.

— А из-за чего они поссорились?

— Какая-то мелочь в связи со свадьбой. Во всяком случае, так говорил Беньямин.

— Но вы полагаете, дело было в чем-то другом?

— Понятия не имею.

— И вы полагаете, исключено, чтобы кости на Пригорке принадлежали вашей сестре?

— Да, совершенно исключено. Конечно, доказать я ничего не могу. Но мне кажется, что это полная чушь. Представить себе не могу, чтобы это была она.

— А вы, случайно, не знаете, что за люди снимали Беньяминов дом на Пригорке? Во время войны? Возможно, там жила семья из пяти человек, муж, жена и трое детей. Вы ничего об этом не слышали?

— Нет, я только знаю, что во время войны не было ни дня, чтобы его дом стоял пустой. Там все время кто-то жил, в столице-то жилья не хватало.

— У вас ничего не осталось от сестры? Скажем, медальона с прядью волос?

— У меня нет, но я точно знаю, что у Беньямина был такой медальон. Я сама видела, как сестра отрезала себе прядь. Это он сам попросил ее — сказал, не сможет пережить разлуки. А ведь сестра всего-то на две недели уезжала летом на север, в Приречье. У нас там родственники жили.

Элинборг села в машину и позвонила Сигурду Оли. Он как раз уходил из Беньяминова подвала, проведя там долгий и невыносимо скучный день. Элинборг наказала ему искать изящный медальон, где должна храниться прядь волос возлюбленной хозяина дома. Сигурд Оли застонал.

— Так, приятель, не ныть на работе! — отрезала Элинборг. — Стоит нам найти прядь, как мы или раскроем дело, или исключим эту версию. Просто и удобно.

Положив трубку, Элинборг завела двигатель и уже собиралась отъехать, как вдруг ей пришла в голову одна мысль. Пришлось двигатель выключить и задуматься, закусив нижнюю губу. Делать нечего, надо возвращаться.

Бара не ожидала снова увидеть на пороге гостью из полиции:

— Вы что-то забыли?

— Нет, просто у меня возник еще один вопрос, — сказала Элинборг, переминаясь с ноги на ногу. — Очень короткий.

— Я вас внимательно слушаю, — нетерпеливо бросила Бара.

— Вы говорите, что сестра ушла из дому в плаще. Я имею в виду, в тот день, когда она пропала.

— Да, и что?

— Я хотела узнать, что это был за плащ.

— Ну как что за плащ? Самый обыкновенный плащ, ей его мама подарила.

— Я хотела узнать, — продолжила Элинборг, — не помните ли вы, какого он был цвета?

— Плащ?

— Ну да.

— А почему вам это интересно?

— Мне просто любопытно, — ответила Элинборг, не желая вдаваться в подробности.

— Я его толком не помню, — пожала плечами Бара.

— Ну разумеется, — сказала Элинборг. — Я понимаю. Большое спасибо и извините еще раз за беспокойство.

— Но мама говорила, будто бы плащ был зеленый.

* * *

Наступили странные времена. Все стало меняться.

Томас перестал мочиться в кровать по ночам. Перестал доводить отца. И еще — Симон не мог понять, в чем тут секрет — Грим ни с того ни с сего вдруг заметил, что младший сын существует, и начал с ним общаться. Наверное, думал Симон, это Грим переменился, а переменился он оттого, что приехали военные. А может, это вовсе не Грим, а Томас.

Мама никогда не говорила с Симоном про газовую станцию. Грим-то все время ее поминал, но Симон отчаялся понять, что тут к чему. Грим постоянно обзывал маму выблядком, газовой блядью и все повторял одну и ту же историю про огромный газовый баллон, где был «свальный грех» той ночью, когда ждали конца света, а комета должна была врезаться в Землю. Симон никак не мог взять в толк, о чем это Грим, но видел, что мама принимает все это близко к сердцу. Видел, что от слов Грима ей больно, больно до крика, словно бы он не говорил, а бил ее.

Однажды они были с Гримом в Рейкьявике, и тот, проходя мимо газовой станции, указал пальцем на огромный баллон и расхохотался. Там-то, сказал он, и появилась на свет твоя мать. И тут совсем стал помирать со смеху. Газовая станция в те дни была одним из самых больших зданий в городе, Симон ее боялся и все время о ней думал. Один раз он набрался смелости спросить у мамы про станцию и про баллон, который назывался непонятным словом «газгольдер», — так его мучило любопытство.

— Не слушай ты его, он говорит глупости, — ответила мама. — Ты уже взрослый, должен понимать, зачем и почему он себя так ведет. На его слова можно не обращать внимания. Пустая болтовня, только и всего.

— А что было на газовой станции?

— Представления не имею. Это он все из головы выдумал. Или подцепил где-то эту басню, вот и повторяет, как попка-дурак.

— Но где теперь твои мама и папа?

Мама замолчала и посмотрела сыну в глаза. Этот вопрос мучил ее всю жизнь, и вот теперь собственный сын, в своей детской невинности, взял да и задал его — и что же? Она не знала, что сказать Симону. Она не знала, кто ее родители, так и не смогла выяснить. Ее первые воспоминания — она живет в каком-то доме в Рейкьявике, там очень много детей, а потом ей говорят, что она никому здесь не сестра и не дочь, а платит за нее непонятный «муниципалитет». Она все время повторяла эти слова — никому не сестра и не дочь, «муниципалитет», но лишь много лет спустя поняла, что все это значит. А потом из того дома ее отправили в другой, к пожилой паре, работать кем-то вроде прислуги, а уж потом она, когда выросла, устроилась горничной к торговцу, у которого ее и нашел Грим. Вот и вся ее жизнь. Как она страдала, что у нее нет ни родителей, ни собственного дома, ни семьи, ни братьев, ни сестер, ни дедушек, ни бабушек! Сколько себя помнила, все время пыталась вообразить — а кто они были, ее родители? Но не могла даже придумать, где искать ответа.

Она решила, что они погибли. Был какой-то несчастный случай, и вот. Потому решила, что не могла даже помыслить, будто бы ее взяли и бросили. Да как же это можно, собственного ребенка-то? Она решила — они пытались сохранить ей жизнь, а сами погибли. Отдали свою жизнь ради нее. Всегда так о них думала. Ее неведомые родители были для нее героями. Не могла поверить, что они живы. Этого просто не может быть.

Встретив рыбака, будущего отца Миккелины, она уговорила его приняться за поиски. Они ходили от чиновника к чиновнику, но нигде никто не мог найти о ней никаких записей, только то, что она сирота. Имен родителей не значилось даже в самых старых документах. Свидетельства о рождении и вовсе не было. Тогда они решили отыскать дом с кучей детей, где она росла, и нашли его, но ее воспитательница не смогла ничего ей сказать, только что за нее платил город, а лишние деньги были им совсем не лишними. А о том, кто ее отец и мать, она ни у кого и не думала спрашивать — зачем?

Много лет минуло с тех пор, как она бросила искать родителей. А потом в тот вечер Грим вернулся с работы и рассказал эту историю, будто бы узнал, кто они, как она появилась на свет. Она не забыла его мерзкую улыбочку до ушей, когда он вещал про «свальный грех в Пузыре».

Она смотрела на Симона, осаждаемая воспоминаниями о бесплодных попытках отыскать свое прошлое, и хотела сказать сыну хоть что-нибудь важное, но не смогла выдавить из себя ничего, кроме наказа не задавать глупых вопросов.

А в мире тем временем полыхала война, и надо же было такому случиться, чтобы она добралась даже до их пригорка — на южном склоне откуда ни возьмись появились британские солдаты и стали строить дома, похожие на буханки хлеба, называли их «казармами». Симон не понимал, что значит это слово. А внутри казарм пряталось другое слово, его Симон тоже не понимал. Слово было «складбаеприпасаф».

Симон с Томасом частенько бегали на другую сторону холма, посмотреть на военных. Те привезли на Пригорок бревна, доски, странные, изогнутые волнами листы металла, что-то вроде сборной изгороди, мотки колючей проволоки, мешки с цементом, бетономешалку с бульдозером — это чтобы выравнивать землю под «казармы». А еще они построили крепость, из бетона, и смотрела она на запад. А в один прекрасный день братья увидели, как британцы привезли на пригорок огромную пушку с длиннющим стволом — тот торчал в самое небо — и установили ее в крепости, так что гигантский ствол лишь чуть-чуть показывался над крышей. Это все для того, чтобы убивать врагов, то есть немцев, которые начали войну и убивают всех, до кого могут дотянуться, даже таких маленьких мальчиков, как Симон и Томас.

А вокруг крепости и казарм, числом восемь, военные установили ограду, а в ограде сделали калитку, а на калитку повесили дощечку, на которой значилось по-исландски «Посторонним вход категорически воспрещен». Рядом с калиткой стояла маленькая будка, в ней все время сидел солдат с винтовкой. Военные не обращали на парнишек ни малейшего внимания, но те все же старались не подходить слишком близко. В хорошую погоду, когда облака раздувало и светило солнце, Симон и Томас брали сестру под руки, и выносили ее на пригорок, и укладывали в мох, и показывали ей издали большущую пушку и солдат. Миккелина лежала и смотрела на все, что происходит вокруг, но не говорила ни слова и, казалось, постоянно о чем-то думала. Симон решил, что сестра боится — и солдат, и большой пушки.

Военные ходили в особой одежде, которую называли «форма» — вся зеленая, как мох, на ногах массивные черные ботинки со шнурками до самых голеней, черные ремни, а еще иногда носили на головах каски, а в руках — винтовки и пистолеты в особых карманах на ремне. В жаркую погоду они скидывали куртки и рубашки и голые по пояс работали под лучами солнца. Иногда еще устраивали учения, прямо на Пригорке, — солдаты сначала прятались, потом неожиданно выпрыгивали из укрытий, бежали, бросались на землю, стреляли из винтовок. По вечерам из казарм доносился разный шум и звуки музыки. Порой музыка лилась из какого-то странного устройства — звук был шипящий и металлический, а порой солдаты пели и играли сами. И Симон всю ночь слушал, как они поют про родные края. Он знал, что страна, откуда они родом, зовется Британия, а Грим говорил, что это «империя».

Братья рассказывали маме обо всем, что происходило на южной стороне Пригорка, но она не проявляла особенного интереса. Однажды им удалось уговорить ее прогуляться с ними на юг. Мама некоторое время постояла, разглядывая огороженную британцами территорию, а потом повернулась спиной и ушла восвояси, упрекая незваных гостей за шум, и настрого запретила мальчикам подходить к солдатам близко — потому что никогда нельзя знать, что будет, если рядом с тобой ходят дяди с оружием. Не дай бог с ними что-нибудь случится.

Шло время, и в один прекрасный день в казармах появились американцы, а британцев как ветром сдуло. Грим сказал, что их всех отправили на верную смерть, а американцев, наоборот, прислали в Исландию нежиться на солнышке и жить веселой жизнью. В общем, по его словам, нечего обращать на это внимание.

Грим бросил возить уголь и устроился работать на янки, потому что, сказал он, у них есть для него много работы и они хорошо платят. В один прекрасный день он просто перешел через холм, постучался в калитку в ограде и без малейших трудностей получил работу на складе и в военной столовой. С тех пор дома стали есть по-другому. Сначала появились красные жестянки с ключом. Симон помнил, как Грим в первый раз отломал ключ от крышки банки, зацепил его за жестяной хвостик и стал крутить, пока крышка не отвалилась. Потом перевернул банку кверху дном и принялся стучать — и на тарелку вывалился большой бледный кусок мяса, весь в прозрачном желе, которое дрожало, словно живое, а на вкус оказалось соленое.

— Это ветчина, — сказал Грим. — Не откуда-нибудь, а прямо из самих Соединенных Штатов.

Симон в жизни не ел ничего вкуснее.

Сам он не задумывался поначалу, как так вышло, что эта вкуснятина оказалась у них на столе, но заметил, как озабоченно смотрит на это мама — особенно когда в один прекрасный день Грим вернулся домой с целой коробкой таких жестянок и спрятал ее под кроватью. А потом Грим стал то и дело отправляться с жестянками и другими непонятными Симону предметами в Рейкьявик, а когда возвращался, то усаживался за стол и пересчитывал кроны и эйриры, и в такие дни Симон замечал на лице Грима что-то похожее на радость. Во всяком случае, таким он его еще не видывал. Постепенно Грим стал чуть лучше вести себя с мамой, прекратил обзывать ее газовой блядью и в этом роде. И даже иногда гладил Томаса по голове.

А вещей в доме все прибывало. Появились американские сигареты, самые разнообразные — и невозможно вкусные — консервы, порой даже овощи, а особенно — нейлоновые чулки. За них, говорила мама, любая женщина в Рейкьявике готова продать родного отца. Но все это великолепие задерживалось у них дома ненадолго.

Однажды Грим вернулся домой с коробочкой, откуда шел какой-то восхитительный, но уже знакомый Симону запах. Грим открыл коробочку и дал всем попробовать, сказал, это жвачка, янки жуют ее весь день по поводу и без повода, словно коровы. Глотать эту штуку нельзя, а пожевав, надо выплюнуть и взять еще. Симон и Томас и особенно Миккелина принялись жевать что было сил, а потом выплюнули странную резинку и получили от Грима еще.

— Называется бубльгум, — сказал Грим.

Грим быстро выучился лопотать по-английски и подружился с военными, и те стали иногда заходить к ним в гости, когда получали увольнительную. В таком случае Миккелину запирали в задней комнате, мальчиков причесывали, а мама должна была надеть платье. Военные вели себя вежливо, здоровались, жали руки, представлялись, дарили мальчикам сладости. А потом садились за стол и разговаривали, потягивая что-то из фляжек. Позже прощались, выходили из дому, садились в военный джип и уезжали в город, и в доме снова становилось тихо. Других гостей у них не бывало.

Но чаще военные прямиком направлялись в Рейкьявик, а возвращались уже ночью, чем-то очень довольные, горланя на всю округу песни, и тогда у Пригорка делалось шумно, иногда слышались выстрелы в воздух, правда, не из большой пушки. Потому что если станут стрелять из большой пушки, говорил Грим, это значит, что в Рейкьявик пришли нацисты и скоро всех нас передушат, как котят. Сам он частенько отправлялся в город с военными и веселился вместе с ними, а когда возвращался домой, распевал американские песенки, которым его научили солдаты. Никогда прежде Симон не слышал, чтобы Грим пел.

А однажды случилось с Симоном нечто неожиданное.

В один прекрасный день — было воскресенье — он заметил незнакомого американского военного. Тот появился из-за холма с удочкой в руках, спустился к Рябиновому озеру и принялся ловить форель. А потом пошел на восток к Козлиному озеру, все время насвистывая, и большую часть дня провел там на берегу. Стояла отличная погода, и военный бродил в свое удовольствие вдоль воды, закидывая удочку тут и там. Казалось, он просто развлекается, а не ловит рыбу по-настоящему — просто ему хочется повеселиться, погреться на солнышке у озера в хороший день. Иногда он садился и курил.

Часам к трем пополудни он решил, что пора и честь знать, сложил удочку пополам, положил в пакет три пойманных рыбины и той же неспешной походкой направился прочь от озера и вверх по пригорку, но вместо того, чтобы обойти их дом стороной, остановился и обратился к Симону. Симон не понял ни слова.

— Аёперенцин? — повторил свой вопрос военный, улыбнулся и показал пальцем на дом.

Двери были нараспашку — мама всегда оставляла двери открытыми в хорошую погоду. Томас и Миккелина загорали на заднем дворе, а мама занималась домашними делами.

Симон все равно ничего не понял.

— Юдонтандестендми? — сказал военный. — Май нейм из Дейв. Ай эм эн америкен.

Эти звуки Симон узнал — военный сказал ему «меня зовут Дейв». Симон кивнул. Дейв протянул ему пакет с рыбой, потом положил его на землю, вынул рыбу и тоже положил ее на землю.

— Айвонтъютухэвдис. Юандестенд? Кипдем. Дейшудбигрейт.

Симон смотрел на Дейва круглыми глазами, не понимая ни слова. Дейв улыбнулся, показав начищенные белые зубы. Росту невысокого, худой, черты лица резкие, волосы темные, плотные, на пробор.

— Емаза, изшиин? — спросил Дейв. — Оёфаза?

Симон, как и раньше, ничего не понял и только пожал плечами. Тогда Дейв расстегнул нагрудный карман, вынул оттуда маленькую черную книжечку и стал ее листать. Найдя нужное место, он протянул книжечку Симону и показал пальцем на строчку.

— Кенъюрид? — спросил он.

Симон прочел указанную Дейвом строчку. Там все было понятно — написано по-исландски. А под ней написано уже что-то непонятное, на иностранном языке. Дейв прочел вслух исландскую строчку, стараясь изо всех сил.

— Ме-ня зо-вут Дейв, — сказал он и повторил по-английски: — Май нейм из Дейв.

А потом снова протянул книжечку Симону.

— Меня зовут… Симон, — сказал Симон и улыбнулся.

Дейв улыбнулся ему в ответ, полистал книжечку еще и снова протянул ее Симону.

— Как дела, красотка? — прочитал Симон.

— Иес! Иес! Батнотгорджес, джастъю, — сказал Дейв и расхохотался.

Симон не понял ни слова. Дейв нашел еще одно слово в книжечке и показал Симону. Слово было «мама». Симон прочел слово вслух, и тогда Дейв показал на него пальцем, кивнул и спросил по-исландски:

— Где находится?

Симон понял, что незнакомец хочет узнать, где его, Симона, мама, и махнул рукой — мол, иди за мной. Вместе они дошли до дома и вошли внутрь, сначала в гостиную, потом в кухню. Там мама штопала носки. Заметив Симона, она улыбнулась, но как увидела Дейва, замерла, словно окаменела, выронила носок и вскочила на ноги, да так, что стул опрокинулся. Дейв перепугался не меньше ее, сделал шаг вперед и замахал руками.

— Сорри, — сказал он. — Плиз, аймсоусорри, айдиднт уонттуфрайтенъю. Плиииз.

Мама отшатнулась, отошла назад к раковине и уставилась на пол, словно не смела поднять глаза на гостя.

— Симон, пожалуйста, уведи его отсюда, — попросила она.

— Плииз, айвилгоу, — сказал Дейв. — О'кей, о'кей. Аймсорри. Аймгоуин…

— Симон, пожалуйста, уведи его отсюда, — повторила мама.

Симон не понял, почему мама так испугалась, и все смотрел то на маму, то на Дейва. Тот тем временем спиной вперед вышел сначала из кухни, а там и из дому, на задний двор.

— Ты что это затеял? — спросила она у Симона. — Что это тебе в голову пришло, пускать в дом чужого дядю! Как это понимать?

— Прости меня, пожалуйста, — сказал Симон. — Я думал, это ничего, если он к нам зайдет. Его зовут Дейв.

— Чего он хотел?

— Он хотел подарить нам рыбу, — объяснил Симон. — Он сам поймал, в озере. Я думал, это ничего, если он к нам зайдет. Он просто хотел подарить нам рыбу.

— Бог ты мой, как я перепугалась. Боже милостивый, чуть концы не отдала со страху. Ты никогда так больше не делай, хорошо? Никогда, слышишь?! Где Миккелина и Томас?

— На заднем дворе.

— С ними все в порядке?

— В порядке? Ну да. Миккелина просто захотела погреться на солнышке.

— Больше никогда так не делай!!! — повторила мама и пошла к двери на задний двор, проверить, как там дела. — Понял меня?! Никогда!

Выйдя на южную сторону, она увидела, что военный стоит подле Томаса и Миккелины и с удивлением смотрит на девочку. Миккелина вся изогнулась и вытянула голову, чтобы получше разглядеть, кто это к ним пожаловал. Солнце светило ей прямо в глаза, так что лица гостя она не увидела. Военный поглядел сначала на маму, потом на Миккелину. Та переворачивалась с боку на бок подле Томаса.

— Ай… — Дейв запнулся. — Айдиднтноу, — продолжил он. — Аймсорри. Риили, аймсорри. Дисизнановмайбизнес. Аймсорри.

Сказав это, он повернулся и быстрым шагом отправился прочь. Дети и мама смотрели ему вслед, пока он не скрылся за холмом.

— Все в порядке? — спросила мама, присев на корточки рядом с Миккелиной и Томасом.

Симон по голосу понял, что мама уже успокоилась — военный не только ушел восвояси, но, кажется, и не собирался делать ничего плохого. Мама взяла Миккелину на руки, внесла ее в дом и уложила в кроватку на кухне. Симон и Томас не отставали.

— Дейв не такой, как Грим, — сказал Симон. — Он другой. Он хороший.

— Дейв его зовут, говоришь, — произнесла мама в задумчивости. — Дейв, ага. Кабы он был исландец, его бы звали Давид, правильно?

Симон понял, что это она говорит сама с собой. Его словно и нет рядом. И тут он заметил еще кое-что — и очень удивился.

Мама улыбнулась.

Томас всегда был мальчик молчаливый и задумчивый, немного нервный и замкнутый. В то лето — даже раньше, еще минувшей зимой — Грим начал обращать на младшего сына побольше внимания, даже больше, чем на Симона. Что-то такое Грим в нем увидел. Стал брать его за руку, усаживать подле себя, говорить с ним — все больше у себя в комнате. Симон как-то спросил брата, о чем они там говорят с Гримом. Томас ответил, мол, ни о чем, но от Симона так просто не отделаешься, и в итоге он вытянул из Томаса, что говорят они с отцом про Миккелину.

— И что он тебе говорит про Миккелину? — спросил Симон.

— Да ничего, — сказал Томас.

— Давай выкладывай, — наседал Симон.

— Я же говорю, ничего, — упирался Томас, но Симон сразу же по лицу заметил — брату стыдно, он пытается что-то от него скрыть.

— Ну расскажи мне.

— Я не хочу. Я не хочу, чтобы он со мной разговаривал. Не хочу.

— Ты не хочешь, чтобы он с тобой говорил? В смысле, ты не хочешь слышать, что он говорит?

— Я вообще ничего не хочу, — сказал Томас. — И хватит говорить со мной.

Шли недели и месяцы, и Грим все больше показывал, как доволен младшим сыном, самыми разнообразными способами. Симон так и не смог подслушать, о чем брат и отец беседовали у отца в комнате, но однажды вечером, ближе к концу лета, тайна раскрылась. Грим как раз собирался в Рейкьявик с очередным грузом товаров с военного склада и ждал в гости военного по имени Майк — тот должен был помочь ему, подогнать джип. Они собирались нагрузить джип всякой снедью и продать все это в городе. Мама готовила ужин; еда, как всегда, была с военного склада. Миккелина лежала в своей кроватке.

Симон заметил, как Грим толкает Томаса в сторону Миккелины и что-то шепчет ему на ухо, улыбаясь до ушей этой своей мерзкой улыбочкой — такая всегда появлялась у него на лице, когда он ругался и обзывался. Мама ничего не заметила, а Симон не мог понять, что к чему, пока Томас, повинуясь Гриму, не подошел к сестриной кроватке и не сказал:

— Сука.

А сказав, вернулся обратно к Гриму, и тот расхохотался и похлопал сына по плечу.

Симон перевел взгляд на маму у раковины. Она, конечно, все прекрасно расслышала, но не двинулась с места, и сначала Симон подумал, что мама решила притвориться, будто ничего не случилось. Но тут он заметил, как побелели у мамы костяшки пальцев — она что есть сил сжимала в руке небольшой ножик для чистки картошки. И тогда она повернулась лицом к Гриму, с ножом в руках, и сказала дрожащим голосом:

— Не смей.

Грим поднял на нее глаза, улыбочка исчезла.

— Что — не смей? — притворно удивился Грим. — Ты про меня? Ты о чем, я же ничего не сделал. Это все мальчишка. Это все мой малыш Томас.

Мама сделала шаг навстречу Гриму, не выпуская из рук нож:

— Оставь Томаса в покое.

Грим встал на ноги:

— Что это ты задумала, с этим ножом?

— Не смей мучить Томаса, слышишь, — сказала мама, отступая назад.

Тут с улицы донесся звук подъезжающей машины.

— Он приехал! — закричал Симон. — Это Майк, он приехал.

Грим выглянул на улицу из окна кухни, потом повернулся к маме, и Симон почувствовал, что угроза на время миновала. Мама положила нож обратно на стол. В дверях появился Майк, и Грим расплылся в улыбочке.

Вернувшись домой тем вечером, он принялся маму избивать; наутро она едва ходила, вся в синяках. То и дело из-за двери слышались крики и стоны. Томас залез в кровать к брату и всю ночь глядел Симону в глаза, дрожа от ужаса, и все что-то бормотал, словно полоскал рот, пытался очиститься от слов, которые произнес, из-за которых все и началось.

А из-за двери доносились приглушенные крики:

— …прости меня, я не хотела, прости, прости, прости, я не хотела…