Покинув здание Городского суда, Элинборг созвонилась с Сигурдом Оли. Он поделился с ней полученной от Эльзы информацией, что будто бы Сольвейг забеременела вовсе не от Беньямина, и помолвка была расторгнута именно на этом основании, и что будто бы ее отец повесился после того, как дочь пропала, а не до, как утверждала Бара.
Элинборг немедленно отправилась в Комитет по статистике и погрузилась в старинные свидетельства о смерти, а найдя нужное, сразу поехала в Ямную бухту. Она страсть как не любила, когда ей лгут, а особенно когда ей лгут напомаженные расфуфыренные бабы с задранным носом, которые считают, будто законы им не писаны, а всякие простые смертные им не ровня.
Бара принуждена была выслушать пересказ истории Эльзы об оставшемся инкогнито настоящем отце ребенка Сольвейг, но, судя по ее лицу, новость не произвела на нее ни малейшего впечатления.
— Неужели до вас эти слухи не доходили? — поинтересовалась Элинборг.
— Слухи, что моя сестра шлюха? Нет, такого, признаться, я раньше не слыхала, и я не понимаю, зачем вы ко мне с этим пожаловали. Да с какой, в самом деле, стати, ведь столько лет прошло! Вам не кажется, что полиции пора одуматься и наконец оставить мою сестру в покое? Она не заслужила, чтобы про нее столько лет спустя рассказывали всякие гадости и полоскали ее имя… И кстати, эта ваша, как ее, Эльза, какие у нее доказательства? Откуда она все это узнала?
— От своей матери.
— А та от Беньямина?
— Именно так. Он вызвал ее к себе, лежа на смертном одре, и рассказал все это.
— Вы нашли медальон с локоном?
— Нашли.
— И вы намерены произвести соответствующие анализы?
— Как только откопаем скелет, сразу же этим займемся.
— Значит, вы считаете, что он ее убил. Беньямин, этот сопляк, эта тряпка, убил собственную невесту. Какая чушь, какая собачья чушь! Как вам только наглости хватает предполагать подобное.
Тут Бара неожиданно замолчала, о чем-то серьезно задумавшись.
— И все это попадет в газеты?
— Ничего не могу сказать на этот счет, — сухо ответила Элинборг. — Но находка на Пригорке вызвала немалый интерес у газет и телевидения, так что…
— И там напишут, что мою сестру убили?
— Откуда мне знать, но если таково будет наше заключение — напишут всенепременно. Как думаете, кто еще мог быть отцом ребенка вашей сестры?
— Кроме Беньямина никого не могу подозревать.
— Что, неужели не было речи про другого? Неужели сестра ни разу ни о чем таком не обмолвилась?
Бара решительно тряхнула головой:
— Это же значило бы, что моя сестра — гулящая девка! Это бессовестная ложь.
Элинборг прокашлялась. Время переходить в атаку.
— Вы мне в прошлый раз сказали, будто бы ваш отец покончил с собой за несколько лет до исчезновения дочери.
На миг женщины посмотрели друг другу в глаза.
— Пожалуй, вам лучше уйти, — сказала Бара, вставая из-за стола.
— Э-э нет, дорогуша, так не пойдет. Ведь это не я завела речь о вашем отце и его самоубийстве. Зато я заглянула в Комитет по статистике, полистала свидетельства о смерти. И вы знаете не хуже меня, записи Комитета по статистике никогда не лгут, не то что некоторые граждане.
— Мне нечего больше вам сказать, — выдохнула Бара.
Ага, носик-то уже не приклеен к потолку, да и голосок взял тон пониже.
— Я полагаю, вы потому завели об отце речь, что уже давно хотели выговориться. Слишком тяжело хранить такое одной…
— Какая чушь! — взвизгнула хозяйка дома. — Тоже мне, психолог выискалась!
— Психолог не психолог, а свидетельство о смерти датировано шестью месяцами после исчезновения Сольвейг. В свидетельстве ничего не сказано насчет самоубийства. В графе «причина смерти» прочерк. Ну конечно, семейка-то у вас не из тех, чтобы публично признаться в самоубийстве, это же какой позор, фи, дяди в шляпах и сюртуках будут показывать пальцем. «Скоропостижно скончался у себя дома» — вот и все, что я прочла в свидетельстве.
Бара повернулась к ней спиной.
— Знаете, а я еще не потеряла надежду, что у вас хватит совести сказать мне правду, — кинула козырного туза Элинборг, тоже вставая из-за стола. — Ведь зачем-то же вы помянули отца, не так ли? Значит, он как-то в этой истории замешан. И напрашивается вывод — уж не он ли сам сделал Сольвейг ребенка?
Ноль реакции.
Женщины стояли посреди шикарной гостиной, и мертвую тишину, наполнившую комнату, можно было, казалось, пощупать руками. Элинборг еще раз оглядела обстановку — сколько всяких вещичек тут и там, портреты хозяев дома, золото да серебро, блестящий черный рояль в углу, фотография Бары под руку с лидером Прогрессивной партии, поставлена так, чтобы всякий входящий немедленно ее замечал. Не дом, а склеп, подумала Элинборг, отовсюду несет мертвечиной.
Наконец Бара тяжело вздохнула и, не переменив позы, произнесла:
— У каждой семьи есть своя ужасная тайна, разве не так?
— Баша правда, — поддакнула Элинборг.
— Нет, это был не папа, — не сказала, а выдавила из себя Бара. — Я не знаю, почему солгала вам в тот раз, мол, он умер прежде сестры. Не совладала с собой. Вы угадали, конечно, я давно хотела с кем-нибудь этим поделиться, так меня жгло изнутри. Столько лет молчать, столько лет, а тут появляетесь вы с этой историей про Сольвейг, которая сто лет как спит на дне морском, над ней саженей пять. И тут во мне что-то сломалось. Не знаю, почему я не сказала правду сразу.
— Ну так кто же тогда?
— Папин племянник, — сказала Бара. — В Приречье. Мы часто ездили туда летом, и вот в один из визитов…
— Как это выяснилось?
— Сестра вернулась сама не своя, словно другой человек. Мама… мама сразу все поняла, да и как такое скроешь, через несколько месяцев все стало ясно.
— Она рассказала матери, что стряслось?
— Да. Папа сразу же поехал на север. Что он там делал и говорил, я понятия не имею. Он вернулся, и к тому времени родственники выслали парня вон из страны. Об этом ведь небось слухи ходили, там, на хуторах в Приречье. У дедушки там был огромный дом. И детей у него было только двое, папа и его брат. Папа покинул родные пенаты, переехал в столицу, стал большим человеком, близким соратником самого Ионаса, Ионаса с Хривлы. Боготворил его.
— А что с племянником?
— А ничего. Сольвейг сказал, что он сошелся с ней против ее воли. Изнасиловал ее. Родители не знали, что им делать, они не хотели тащить мерзавца в суд, ведь это же какой скандал, народ только об этом и будет говорить. А он вернулся много лет спустя обратно и поселился в Рейкьявике. Завел семью. Умер лет двадцать назад.
— А Сольвейг и ее ребенок?
— Было решено, что Сольвейг сделает аборт, только она наотрез отказалась. Отказалась, и все тут. А там бах — и в один прекрасный день исчезла без следа.
Бара наконец повернулась лицом к Элинборг.
— Эта летняя поездочка в Приречье, можно сказать, погубила нас. Погубила всю нашу семью. История легла тенью на всю мою жизнь. Все эти семейные тайны, семейная честь, семейная гордость. Мы же ох какие гордые были, только держись! Никто не смел ни слова об этом сказать. Мама тщательно за этим следила. Я знаю, она позднее говорила с Беньямином, объяснила ему, как было дело. А так все устроилось преизящненько и само собой, и вдруг оказалось, что это все дело одной только Сольвейг. Ее личное дело, собственный выбор. Умопомрачение на нее нашло, понимаете ли. А мы остались чистенькие, как с гуся вода. И с нашей точки зрения все было в порядке. Это просто с Сольвейг что-то стряслось, ну мало ли, сбрендила девица, да и нырнула в море. А мы остались в белых брюках, такие нивчем-невиноватые-нивчемневиноватые, совершенно ни при чем.
Элинборг смотрела на нее, пока наконец не нашла в себе силы испытать к хозяйке дома долю жалости — ведь это же надо, всю жизнь прожить во лжи.
— Она взяла все на себя, — продолжила Бара. — А мы остались не затронуты. Ее дела — ее дела. Мы ни при чем.
Элинборг кивнула.
— Это не она там лежит, на Пригорке, — сказала Бара. — Она лежит на дне морском, лежит там уже целых шестьдесят мерзких, проклятых лет…
Поговорив с врачом — тот повторил то же, что и раньше, состояние девушки не меняется, лишь время покажет, станет ей лучше или нет, — Эрленд вошел в палату к Еве Линд и сел подле. Он думал, о чем рассказать ей в этот раз, и снова не смог ни на что решиться.
Шли минуты. В отделении интенсивной терапии стояла тишина. Иногда мимо дверей палаты проходил какой-нибудь врач или сестра. Вот же выдают им обувь — какие-то белые, мягкие не то кроссовки, не то кеды, на резиновой подошве, так ужасно скрипят по пластиковому полу.
То ли скрип, то ли свист. Тьфу, гадость. Эрленд тряхнул головой и ни с того ни с сего, словно не по своей воле, заговорил тихим голосом.
Сама собой выбралась его любимая тема — пропавшие без вести. Особенно один случай. Он давно ломает над ним голову, до сих пор ломает, и все никак не может понять, что тут к чему.
Был, начал Эрленд, один юноша. Еще мальчиком он с родителями приехал в Рейкьявик с родного хутора, и хотя тот располагался аккурат у черта на куличках, всю жизнь скучал, до боли скучал по нему. Он был слишком мал, чтобы понять, отчего да почему они вдруг взяли да и переехали в столицу, которая еще, по сути, и не могла именоваться городом, так, крупный торговый поселок у моря. Лишь много лет спустя он понял — тому переезду было много причин.
Новое место с первого же взгляда показалось юноше чуждым и недружелюбным. Он ведь вырос на хуторе, с коровами да овцами, в полной изоляции от «большого мира», и жизнь его была простая, хуторская — теплое лето да жестокая зима да истории про предков, которые жили повсюду в округе, такие же хуторяне, как и его родители, бедные, что церковные крысы, из поколения в поколение. Эти вот люди и были главными героями историй, которые ему рассказывали в детстве и во младенчестве, и говорилось в них про хуторскую жизнь, хорошо ему знакомую. Истории самые обычные, какие случаются каждый день и какие то и дело случались целые столетия напролет, про полные опасностей переходы через пустоши, да про неурожай, да про голод, а еще про всякие более приятные события, порой такие невероятные и смешные, что рассказчики едва не помирали от хохота, хватались за животики, складывались пополам, кашляли, да просто валились на землю и дрыгали всеми четырьмя конечностями. И во всех этих рассказах действовали люди, которых юноша сам хорошо знал, или видел, или слышал, ведь кроме них никто в округе и не жил — вот тот приходится отцу двоюродным братом, а та — троюродной сестрой матери, а у тех общая бабушка, а у тех — общий пра-прапрадедушка, и так от наших дней вспять до самого заселения острова. Он всех этих людей знал по рассказам, даже тех, кто давно умер и покоился на местном крошечном кладбище вокруг старинной окружной церкви, в которую давным-давно заколотили вход; а в рассказах говорилось и про повивальных бабок, которым не страшно было перейти вброд ледяную реку, если они знали, что на другом берегу рожают; и про хозяев, бесстрашных людей, готовых идти спасать скот в самую распроклятую погоду; и про наемных работников, которые погибали на пустошах, в мороз отправившись за скотом в горы; и про перепившихся священников; и про привидений и духов-двойников; про жизнь, которая была частью его самого.
Все эти рассказы юноша взял с собой, когда его родители покинули родные края и переехали в город. На самой окраине столицы они наняли в небольшом домике бывшую душевую, какой пользовались в годы войны британские солдаты, и переделали ее в этакую клетушку. Ни на что другое у них не было средств. Городская жизнь пришлась папе не по вкусу, и вскоре у него начались проблемы с сердцем, а там он и умер. Мама тогда продала душевую, переехала с сыном в подвал близ гавани и устроилась работать на рыбзавод. Сын же плохо понимал, чем ему заняться, закончив школу. В университет он поступить не мог — у мамы не было денег. Да и не хотел он особенно туда идти. Устроился разнорабочим. Строил дома. Ловил рыбу в море. А в один прекрасный день увидел объявление, мол, хочешь работать в полиции — так милости просим.
Никаких историй ему больше никто не рассказывал, и те, что он помнил с детства, постепенно выветрились из памяти. Все его родственники сгинули, забытые и зарытые в опустевшей округе на другом конце света. А сам он оказался выброшен на берег, точно щепка после кораблекрушения, в большом городе, где ему нечего было делать. Не столичный он человек. А повернуть назад нельзя, туда нет дороги. А кто он такой тогда? А черт его знает. Но что не выветрилось у него из памяти — это тоска, тоска по другой жизни, и все больше он чувствовал, что некуда ему приткнуться, и что несет его по волнам, как лодку без парусов, и что жить ему тошно, и что последняя ниточка, связывавшая его с прошлым, оборвалась в тот день, когда умерла мама.
Он стал ходить по барам и на танцы. Познакомился в «Веселом хуторе» с одной женщиной. Он и с другими раньше сходился, но прежде все ограничивалось парой недель. А тут вышло иначе, эта была решительнее прочих и быстренько взяла его в оборот. Она много от него требовала, а он все исполнял — просто так, не потому, чтобы особенно хотелось. Все произошло так быстро, что юноша и оглянуться не успел, как уже был мужем и отцом маленькой дочки. Они сняли тесную квартирку. У жены были большие виды на будущее, она четко знала, чего и в какой последовательности они достигнут, все говорила про то, как они заведут еще детей, купят квартиру попросторнее, и все это торопливо, в сильном возбуждении и с непоколебимой уверенностью в завтрашнем дне. Спроси ее, так ничто, положительно ничто не могло помешать воплощению в жизнь всего этого сияющего великолепия. Юноша смотрел на нее и постепенно осознавал, что совсем не знает эту женщину, понятия не имеет, что она за человек.
Они родили еще ребенка, и женщина начала замечать, как ширится пропасть между нею и мужем. Он был рад рождению сына, но в остальном лишь больше мрачнел и мало-помалу стал намекать, что хочет уйти. Долго ли, коротко ли, намек был замечен. Она сразу же спросила, есть ли у него другая, он же лишь посмотрел на нее непонимающим взглядом. Что за вопрос? Никогда ничего такого не хотел. Но должна же быть другая, воскликнула она. Нет, ответил он, дело вовсе не в этом, и стал излагать ей, что у него на душе, что за жизнь происходит у него внутри и как он вообще смотрит на все. Она отказалась даже слушать. Она родила с ним двоих детей, и он попросту не смеет, слышите, не смеет затевать с ней какие-то глупые беседы о том, чтобы уйти. Он не смеет от нее уходить. Он не смеет уходить от них. От своих детей.
Да, это была серьезная тема, его дети. Одни имена чего стоят, Ева Линд и Синдри Снай — жена назначила их детям единолично, даже не посоветовавшись с ним, а если его спросить, так это погоняла сюсепусечные, а не имена, вот чего. И он никогда не думал о детях как о собственности. Не очень понимал, как быть отцом, но хорошо осознавал свою ответственность. Отлично чувствовал свой долг по отношению к ним — но этот долг касался лишь их одних, сына и дочери, а его жена и их совместная жизнь тут были решительно ни при чем. Он твердо заявил, что намерен заботиться и воспитывать детей и что ему хотелось бы, чтобы развод прошел мирно. Она ответила в том смысле, что о мире он может и думать забыть, схватила в охапку Еву Линд и прижала к себе. И тут он понял — она собирается использовать детей, чтобы не отпустить его, совьет из малышей веревки, только бы привязать его к себе покрепче. И это окончательно убедило его, что он прав. Нет, сказал он себе, с таким человеком я жить не намерен. Все это с самого начала было одной большой ошибкой, и обойдется она всем очень дорого. Ему давно пора очнуться и дать что есть сил по тормозам. Чего он только себе думал все это время?! Но, так или иначе, сегодня его терпению пришел конец.
Он попытался уговорить ее дать ему возможность видеться с детьми в определенные дни недели или сколько-то раз в месяц, но она отказалась наотрез, в крошечных глазках зажегся пожар великанской злобы, и юноше было заявлено, что в жизни ему больше не видать детей, коли он осмелится бросить ее. Уж она постарается!
И тогда он исчез. Исчез из жизни девочки двух лет от роду, которая, сидя на кроватке в подгузнике и с соской в руках, смотрела, как за ним закрывается входная дверь. Он не забыл эту маленькую беленькую соску — она поскрипывала, когда девочка сжимала ее своими крошечными зубками.
— Мы, конечно, неправильно себя повели, — сказал Эрленд.
Опять этот свист со скрипом.
Он опустил голову на грудь и зажал уши руками. Наверное, опять мимо дверей прошла медсестра в своих резиновых тапках или что это там у них.
— Я не знаю, что сталось с этим юношей, — продолжал Эрленд так тихо, что сам себя едва расслышал.
Посмотрел на дочь — какое необычное лицо, такое спокойное и умиротворенное, никогда такого не видел, почти лучится. Посмотрел на приборы, поддерживающие в ней жизнь. Опустил глаза долу.
Прошло сколько-то времени, и Эрленд встал, наклонился над Евой и поцеловал ее в лоб.
— Он исчез, пропал без вести и, я полагаю, до сих блуждает без дороги где-то там, неведомо где. Уже много лет блуждает он по неведомым тропам, и боюсь, ему не отыскать пути обратно. Ты совсем в этом не виновата. Это все случилось прежде, чем ты появилась на свет. Я думаю, он ищет дорогу к самому себе, но не знает, отчего и почему и с какой стати ему заниматься этими поисками, и, уж конечно, он сам ни за что не сможет найти ответ на этот вопрос.
Эрленд посмотрел на Еву Линд:
— Разве только ты ему поможешь.
Ее лицо — словно ледяная маска, освещенное светом ночника.
— Я знаю, ты тоже его ищешь, и если кому-либо на этом свете суждено его найти, то только тебе.
Он повернулся спиной к дочери и собирался уже выйти из палаты, как увидел в дверях, прямо перед собой, свою бывшую. Черт, и сколько она уже тут стоит? Подслушивала? Если да, то что успела услышать? Без порток, но в шляпе — одета все в то же коричневое пальто поверх спортивного костюма, но на ногах туфли на шпильках, мама же ты моя дорогая, Рейкьявик воистину город контрастов. Эрленд лет двадцать как не встречался с ней лицом к лицу — да, сильно постарела, лицо, некогда подтянутое и целеустремленное, осунулось, щеки набрякли и опали, появился второй подбородок.
— Как ты посмела! — взревел Эрленд, позабыв себя от ярости. — Как у тебя духу хватило рассказать Еве эту чудовищную ложь про аборт?!
— Оставь меня в покое, — сказала Халльдора.
Голос тоже постарел, говорит с присвистом. Слишком много курила. Слишком долго.
— Какую еще гадкую ложь ты нашептала детям?!
— Пшел вон, — процедила она и сделала шаг прочь от двери, давая ему пройти мимо.
— Халльдора…
— Пшел вон! — повторила она. — Пошел вон, мразь, и оставь меня в покое!
— Мы оба хотели детей, ты прекрасно помнишь! Обоих!
— Что, теперь ты жалеешь об этом? — прошипела она.
Эрленд не понял, что она имеет в виду.
— Решил наконец, что у них тоже есть право на жизнь, а?
— Что с тобой произошло? — спросил Эрленд. — Какая муха тебя укусила? Как ты превратилась в такую злобную, мелкую, лживую мегеру?
— Пшел вооооооон! — заверещала она. — У тебя это отлично получается! Иди вон отсюда, ну же! Дай мне спокойно посидеть с ней.
Эрленд смотрел на нее в недоумении:
— Халльдора…
— Иди же наконец вооооооон!!! Пшел вон, мразь! Немедленно! Я не желаю тебя видеть! Не желаю тебя больше видеть!!!
Эрленд вышел из палаты, Халльдора зашла внутрь и захлопнула дверь.