Сигурд Оли покинул подвал, так и не найдя в куче ностальгического барахла никаких свидетельств об иных, кроме Хёскульда, арендаторах летнего дома Беньямина. Ему, впрочем, было на это начхать — довольно и того, что он может теперь вольной птицей вылететь из заточения. Дома его уже ждала Бергтора. На столе стояла открытая бутылка красного и два бокала, наполненный и пустой. Заметив Сигурда Оли, Бергтора наполнила пустой бокал и протянула ему. Пригубив, Сигурд Оли начал с места в карьер:
— Я совершенно не похож на Эрленда. Это жуткое оскорбление, ты даже представить себе не можешь. Никогда больше не говори мне такого.
— Но тебе хочется походить на него, — возразила Бергтора.
Готовит пасту, зажгла на столе свечу. Отличный антураж для выяснения отношений.
— Все мужики только о том и мечтают, чтобы быть такими, как он, — добавила она.
— Что за чушь ты несешь? С какой, ради бога, стати?
— Все мужики только того и хотят — быть свободными и предоставленными самим себе.
— Это неправда. Ты и представить себе не можешь, что у Эрленда за жизнь. Это сущий ад, поверь, уж я-то знаю.
— Ну хорошо, будь по-твоему. Но мне хочется все-таки понять, что к чему у нас с тобой, — сказала Бергтора и еще подлила Сигурду Оли красного.
— Отличная идея, давай разберемся, что у нас с тобой к чему. Приступай.
Нет на свете женщины практичнее Бергторы. Никаких тебе сцен и нытья про любовь-морковь. То самое, что надо Сигурду Оли.
— Значит, что? Мы живем вместе уже сколько, три, нет, четыре года, и ничего не происходит. Ни-че-го-шень-ки. У тебя что-то умопомрачительное всякий раз делается с физиономией, стоит мне завести беседу о том, чтобы оформить отношения. Мы ведь даже финансовые дела ведем по отдельности. Венчание решительно не входит в твои планы, а что ты думаешь про другие способы вступить в брак, мне неизвестно, из тебя клещами не вытянешь. Мы даже как состоящие в гражданском браке нигде не записаны. Что до детей, то мысли о них ты изгоняешь за пределы Солнечной системы. В свете всего этого возникает вопрос — и что дальше? Что остается?
Ни намека на гнев в тоне Бергторы. Покамест она лишь хочет установить факты, понять, как обстоят дела между нами и каковы перспективы. Надо этим воспользоваться, пока не поздно, подумал Сигурд Оли. Ковать железо, пока горячо. Поскольку в подвале необходимости пользоваться интеллектом не было, он успел все хорошенько обдумать.
— То есть как «что дальше», «что остается», — улыбнулся Сигурд Оли. — Дальше — мы. Мы двое. Вот мы двое и остаемся.
Не теряя времени даром, он сунул в проигрыватель компакт-диск с песенкой, которая не шла у него из головы с тех самых пор, как Бергтора впервые начала сверлить ему мозги на предмет «оформления отношений». К собеседникам неожиданно для самой себя присоединилась Марианна Фейтфул и, не найдя ничего лучше, решила поведать им историю Люси Джордан, домохозяйки тридцати семи лет от роду, которая все мечтает о том, как пронесется по Парижу за рулем открытой спортивной машины и теплый ветер будет свистеть у нее в ушах.
— Мы ведь давно обо всем договорились, — сказал Сигурд Оли.
— Ты о чем? — недоуменно спросила Бергтора.
— Да о поездке.
— Ты про Францию?
— Ну да.
— Сигурд…
— Давай, чего мы ждем? Поедем в Париж, возьмем напрокат «феррари» с открытым верхом, и весь мир наш, — сказал Сигурд Оли.
Эрленд шел сквозь пургу, ураган гудел, видно не было решительно ни черта. Ледяной ветер резал руки, хлестал по лицу, окутывал тьмой и холодом. Идти становилось все труднее, он повернулся к ветру спиной, замер и так и стоял, покуда его целиком не засыпало снегом. Он знал, что скоро умрет, но ничего не мог с этим поделать.
На фоне воя пурги вдруг послышался телефонный звонок. Телефон не унимался, под стать пурге, и тут неожиданно ветер стих, адский снежный свист умолк, и Эрленд очнулся у себя дома, в собственной гостиной. Домашний телефон на столе трезвонил с прежним энтузиазмом, не желая дать спасенному от холодной смерти хозяину покоя.
Эрленд выкарабкался из кресла и уже хотел снять трубку, как звон прекратился. Следователь постоял над аппаратом, ожидая повторного звонка, но телефон, мерзавец этакий, и тут показал хозяину язык. Даже два — телефон-то старый, ни определителя, ни автоответчика, так что никакой возможности узнать, кто пытался выйти с ним на связь. Наверное, решил Эрленд, телефонная реклама — как ему надоели эти ребята, все время предлагают то пылесосы с тостером в придачу, то еще какую-нибудь ерунду. А все равно, спасибо, дружище, выручил меня из беды, а то бы я там так и замерз, в снегу на пустоши.
Пошел на кухню. На часах восемь вечера, светит, как днем, и никакие занавески от приполярного дня не помогают. Все равно задернул, в солнечных лучах засеребрилась домашняя пыль. Нет, не мое это время, лето и весна. Слишком светло. Слишком весело. Куда лучше зима, так уютно зимней тьмой кутаться в депрессию… Ничего съедобного дома нет, так. Ладно, сядем за стол, подопрем руками подбородок, посидим, поокаем.
Эрленд так до сих пор и не оправился от встречи в больнице. Вернулся, как обухом ударенный, домой около шести и продрых до восьми, и тут ему возьми да и приснись пурга. Тоже из головы нейдет, эк я повернулся к ветру спиной и стал ждать, когда отдам концы. Ему часто снился этот сон, с разнообразными вариациями. Не менялось только одно — эта самая жуткая пурга, шквальный ветер, пробирающий до мозга костей. Он хорошо знал, чем бы кончился сон, не разбуди его телефонный звонок.
Телефон зазвонил снова. Отвечать или не отвечать, вот в чем вопрос. М-да. Ладно, так и быть, встанем и пойдем в гостиную.
— Добрый вечер, это вы, Эрленд?
— Да, я, — ответил Эрленд и прокашлялся, сразу узнав голос.
— Это снова Джим, из посольства. Прошу прощения, что побеспокоил вас дома.
— Мне кто-то звонил пару минут назад, не вы?
— Нет, не я. Я только сейчас ваш номер набрал. Дело вот в чем, я опять говорил с Эдвардом Хантером и решил, что надо вам немедленно перезвонить.
— Как любопытно, что-нибудь новенькое нашли?
— Он решил плотно заняться этим делом, как я понимаю, а я-то просто полюбопытствовал. Так вот он связался с друзьями в Штатах, перечитал несколько раз этот свой дневник, поговорил с тем и с сем и, кажется, установил имя человека, который донес о воровстве на складе.
— И кто же это был?
— Хантер мне не сказал, только попросил передать вам. Сказал, ждет вас в гости.
— Что, прямо сейчас?
— Нет, нет, завтра утром. Думаю, завтра утром будет в самый раз. А сейчас он уже спать пошел.
— Ну хотя бы исландец это был или нет?
— Он вам обо всем сам расскажет. Спокойной ночи, и еще раз прошу прощения за беспокойство.
И Джим повесил трубку.
Эрленд не успел толком переварить полученные от Джима новости — телефон зазвонил снова. На этот раз говорил Скарпхедин, прямо с Пригорка. Как всегда, без предисловий:
— Завтра вынимаем скелет из земли.
— Давно пора, мон шер, ву компрене? — передразнил его Эрленд. — Это вы звонили минут десять назад?
— Да, видимо, вас не застал. Вы только что вошли?
— Да, — солгал Эрленд. — Нашли что-нибудь в смысле улик?
— Нет, ничего такого, но я хотел вам сказать… какая неожиданность, добрый вечер, э-э, мнэээ, простите, пожалуй, будет лучше, если я вам помогу, да-да, вот так… простите, Эрленд, о чем я говорил?
— Вы сказали, что завтра извлекаете скелет из грунта.
— Да-да, именно так, ближе к вечеру, во всяком случае после полудня. Ничего не нашли в смысле улик. Как он оказался на Пригорке, ума не приложу. Возможно, что-нибудь полезное найдем под скелетом.
— Хорошо, увидимся завтра.
— Будьте здоровы.
Эрленд положил трубку. Он еще не до конца проснулся, все думал о Еве Линд, о том, поможет ей его последний рассказ или нет. А еще о Халльдоре, о том, как она ненавидит его все эти годы и пожар злобы все не унимается. В миллионный раз подумал, что было бы, не уйди он тогда. Так и не нашел ответа на этот вопрос.
Стоял и смотрел прямо перед собой, в никуда. Солнечные лучи частоколом ножей врезались сквозь занавески в сумерки его квартиры. Почему так, ведь занавески у меня плотные, бархатные, до самого полу. Плотные, из зеленого бархата, не должны по идее пропускать солнце, а вот на тебе…
Добрый вечер.
Добрый вечер.
Будет лучше, если я вам помогу…
Занавески отбрасывали зеленоватые тени на пол квартиры.
Скрюченная.
Зеленая.
— Неужели Скарпхедин там?..
Эрленд вскочил на ноги. Номера археолога он не помнил, пришлось звонить в справочную.
— Скарпхедин! Скарпхедин!!! — заорал Эрленд в трубку.
— Что такое, мон шер? Это снова вы?
— Кому это вы сказали давеча «добрый вечер»? Кому собирались помочь?
— А?
— С кем вы там разговаривали?
— С кем я разговаривал? Что за спешка, дружище? Где-то пожар?
— Пожар, ага, щас так разгорится, не потушишь! Кто там с вами у раскопок находится, скажите же наконец!
— Вы хотите знать, с кем я поздоровался?
— Черт вас дери, Скарпхедин! Вы прекрасно понимаете, что у нас тут не видеофон и я не мог видеть, с кем вы там здоровались на Пригорке! Вы кому-то сказали «добрый вечер». Так будьте же так добры сказать, кто это был?
— Да женщина какая-то, ей не на раскопки, она вот отошла, стоит там, близ кустов.
— Кустов? Уж не смородиновых ли кустов? А?!! Она у смородиновых кустов стоит, я вас спрашиваю?!!
— Ну да.
— Отлично. А как она выглядит?
— Она… Вы что, ее знаете? Что это за женщина? Отчего у вас к ней такой нездоровый интерес?
— Повторяю. Свой. Вопрос. Как. Она. Выглядит, — отчеканил Эрленд, едва сдерживая гнев.
— Успокойтесь же наконец!
— Сколько ей лет?
— Сколько ей лет?
— Мать твою, клыкастый кусок говна, скажи мне наконец, сколько ей, по-твоему, лет, а не то я тебя поколочу!!!
— Лет шестьдесят. Нет, скорее семьдесят. Так на глаз не поймешь.
— Во что она одета?
— Одета? Длинный такой зеленый плащ, до пят. Росту примерно моего. Инвалид.
— Инвалид?
— Хромает, причем как-то странно. Что-то особенное в позе и походке. Как бы это сказать, не знаю даже, как описать…
— То есть как это ты не знаешь?! А ну давай рожай!
— Это, мон шер, не так просто, ву компрене… я бы сказал, она скрюченная.
Эрленд бросил трубку и выбежал на улицу, забыв потребовать от Скарпхедина, чтобы задержал неожиданную гостью на Пригорке до его приезда во что бы то ни стало.
* * *
Минула без малого неделя с того дня, как Дейв был у них в последний раз. И тут вернулся Грим.
Осень давно вступила в свои права, дул промозглый ветер, на земле лежал первый снежок. Пригорок — на то и Пригорок, стоит высоко над морем и продувается со всех сторон, зима там наступает раньше, чем в столице, в низинах. Симона и Томаса по утрам забирала в рейкьявикскую школу машина, возвращались они ближе к вечеру. Мама каждый день отправлялась на Хутор Туманного мыса, доила там коров и занималась другой мелкой работой. Уходила раньше мальчиков, а когда они возвращались, была уже дома. Миккелина Пригорок не покидала, и ей ой как это не нравилось, весь день проводить в одиночестве. Когда приходила мама, дочь едва не прыгала от счастья, а как появлялись, на бегу бросая учебники в угол, Симон и Томас, радовалась еще больше.
Дейв бывал у них все чаще, все регулярнее. Они все лучше понимали его, особенно мама. Взрослые порой часами сидели за кухонным столом и разговаривали и в таких случаях просили мальчишек и Миккелину не шуметь. А случалось, когда они хотели остаться совсем наедине, и вовсе уходили в спальню и запирали за собой дверь.
Порой Симон замечал, как Дейв гладит маму по щеке или убирает с ее лица прядь волос, словно причесывает. А иногда он гладил ее по руке. Еще они частенько отправлялись гулять вокруг Рябинового озера, иногда забирались подальше, вверх на гору, а порой совсем далеко, в долину Мшистой горы и к Хельгиному водопаду. Уходили, как правило, на целый день и поэтому брали с собой еду. Иногда дети отправлялись вместе с ними, мальчики бежали сами, а Миккелину Дейв сажал на шею — девочка, говорил он, не тяжелее пушинки. Дейв даже название придумал таким прогулкам — «пикник», Симону и Томасу слово очень понравилось, они сказали, что оно похоже на то, как говорят куры, и прыгали вокруг Дейва, голося «пикник, пикник» и притворяясь, будто клюют раскиданные по земле зерна.
Дейв и мама часто разговаривали друг с другом о чем-то серьезном, и на «пикнике», и на кухне, и даже в спальне — Симон однажды случайно открыл туда дверь. Они сидели на краю кровати, Дейв держал маму за руку; заметив Симона, они оба ему улыбнулись. Он представления не имел, о чем они разговаривают, но тема всякий раз была не из приятных — уж Симон-то знал, какое лицо бывает у мамы, когда ей плохо.
И вот одним холодным осенним днем всему этому настал конец.
Грим вернулся ранним утром, когда мама уже ушла на работу на Хутор Туманного мыса, а Симон и Томас собирались в школу. На Пригорке было так холодно, что пробирало до костей. Мальчики, дрожа, вышли из дому, направляясь к перекрестку, где их подбирала машина, и по дороге встретили Грима. Тот шагал по скованной инеем земле к дому, кутаясь в изодранную куртку, чтобы было не так холодно — дул пронизывающий северный ветер. Он их даже не заметил. Они тоже не разглядели хорошенько его лица в осенних утренних сумерках, но Симон без труда представил себе его — злобное, холодное. Мальчишки ждали отца. Мама сказала, что примерно в эти дни он должен выйти на свободу и, скорее всего, направится к ним на Пригорок, так что они, Симон и Томас, должны быть готовы к новой встрече с ним со дня на день.
Симон и Томас переглянулись. Грим шагал себе вверх по холму. Оба вздрогнули — обоим пришла в голову одна и та же мысль. Миккелина осталась дома одна. Она просыпалась, когда уходила мама, а потом братья, но затем засыпала снова. Когда Грим войдет в дом, он не найдет там никого, кроме Миккелины. Симон попытался вообразить себе, как отец поведет себя, увидев, что дома нет ни мамы, ни мальчиков, но зато есть спящая Миккелина, одна-одинешенька, беззащитное существо, которое он ненавидит пуще всего на свете.
Подъехала школьная машина, погудела мальчикам дважды. Водитель видел, что они стоят на дороге, но не мог ждать больше и уехал, исчезнув за поворотом. Мальчишки стояли не шелохнувшись, не говоря ни слова, а потом встряхнулись и тихонько направились обратно к дому.
Они ни за что не хотели оставлять Миккелину дома одну.
Симон подумал сбегать за мамой или послать Томаса, но решил, что время терпит; мама заслужила провести еще один, последний день в покое. Они увидели, как Грим зашел в дом и закрыл за собой дверь, и ринулись за ним со всех ног. Они не имели ни малейшего представления, что их ждет внутри. Думали только об одном — Миккелина, в полном одиночестве, спит в большой кровати в спальне. Куда ей — пока Грим был дома — было настрого запрещено совать свой вонючий калекин нос.
Братья открыли дверь и прокрались внутрь, Симон шел первым, а за ним, не отставая, держа брата за руку, Томас. Они подошли к кухне и увидели, что Грим стоит у стола, к ним спиной, втягивает носом воздух и харкает в раковину. Он зажег над кухонным столом свет, но дети видели лишь его очертания.
— Где ваша мать? — не поворачиваясь, спросил Грим.
Наверное, все-таки заметил нас на дороге, подумал Симон и ответил:
— На работе.
— На работе? Где? Где она работает?
— На молочной ферме, на Туманном мысу.
— Она что, не знала, что сегодня я возвращаюсь домой?
Грим повернулся к ним лицом и сделал шаг вперед, к лампочке. Мальчишки впервые смогли разглядеть его — утром так темно, без лампы ничего не видно, — впервые после нескольких месяцев отсутствия. Глаза у братьев стали как тарелки, едва они в тусклом свете лампочки увидели лицо Грима. С ним что-то случилось. Половину лица над правой щекой покрывал ожог, правый глаз полузакрыт — нижнее веко прикипело к верхнему.
Грим улыбнулся:
— Что скажете, красавчик ваш папочка, а?
Братья все не могли отвести глаз от изуродованного лица.
— Тебе предлагают кофе, а потом как плеснут тебе им в лицо, такие дела.
Грим подошел поближе.
— И главное, им вовсе не нужно заставить тебя говорить. Нет, они все и так знают, кто-то им разболтал. Не оттого они плещут крутым кипятком тебе в лицо. Не оттого хотят превратить тебя в сраного урода.
Мальчишки совершенно не понимали, о чем он.
— Приведи ее, — приказал Грим и глянул на Томаса, прятавшегося за спиной старшего брата. — Отправляйся в этот сраный жвачный хлев и приведи мне эту распроклятую корову.
Симон краем глаза заметил, что в коридоре кто-то есть, но не смел даже подумать о том, чтобы повернуть туда голову. Миккелина проснулась. Она научилась худо-бедно передвигаться и, видимо, выбралась в коридор, но не отваживалась ползти на кухню.
— Воооооон! — зарычал Грим. — Немедленно!
Томас аж подпрыгнул. Симон не был уверен, что младший знает дорогу на хутор. Томас пару раз всего ходил с мамой на ферму летом, а сейчас почти кромешная тьма и холодно, а Томас такой маленький.
— Нет, лучше я, — сказал Симон.
— Хуй собачий!!! — прошипел Грим и заорал на Томаса: — Уебывай, выблядок!
Томас выпустил руку Симона, открыл дверь, вышел на мороз и аккуратно закрыл дверь за собой.
— Так, Симон, сынок, а теперь подойди-ка к папочке да присядь рядом с ним, — велел Грим.
Как резко он меняется! Миг назад готов был нас убить, а тут бах! — и всю злобу как рукой сняло.
Симон неуверенно, мелкими шажками зашел на кухню и сел на стул. Точно, кто-то есть в коридоре. Только бы, ох только бы Миккелина не попалась сейчас ему на глаза! В коридоре была маленькая клетушка, и Симон изо всех сил надеялся, что Миккелина догадается там спрятаться, доползет-дохромает и Грим не заметит ее.
— Соскучился небось по старику своему, а? — сказал Грим и сел напротив Симона.
Симон, не сводя глаз с ожога, кивнул.
— Ну расскажи папочке, как у вас тут было летом, папочке ведь интересно.
Симон, не говоря ни слова, смотрел на Грима и все думал, где начинать врать. Ведь нельзя же рассказывать ему про Дейва, про то, что он захаживал к ним по сто раз на дню, про то, что он куда-то ходил вместе с мамой, не зовя с собой детей, про их прогулки, про пикники. Нельзя же ему рассказывать, что они все вместе спали в одной кровати, в той самой большой кровати — его, Гримовой, кровати, — и не как-нибудь там, а каждый день. Нельзя же рассказывать ему, что мама словно ожила, едва только Грима усадили за решетку, и все — благодаря Дейву. Дейв вдохнул в нее новую жизнь. Нельзя же ему рассказать, с какой радостью мама просыпается по утрам, как прихорашивается. Как расцвело ее лицо. Как оно делалось краше день ото дня, и все потому, что рядом был Дейв.
— Что, неужели ничего не было? — удивился Грим. — Ничего не было целое лето?
— Нет, была… была отличная погода, — еле слышно сказал Симон, не отводя глаз от ожога.
— Да, погода была что надо, Симон. Прекрасная была погода, мне докладывали. И я уверен, ты все дни напролет играл на холме, бегал вокруг казарм. Ты там, часом, ни с кем не познакомился?
— Нет, — выпалил Симон. — Ни с кем.
Грим осклабился:
— Я гляжу, ты за лето выучился врать, сынок. Удивительно, как быстро люди выучиваются врать. Скажи мне, ты и впрямь выучился за лето врать, Симон?
У Симона задрожала нижняя губа. Сама начала дрожать, Симон не мог ничего поделать.
— Только с одним, — сказал он. — Но так, просто.
— С одним, значит, познакомился. Эвона как. Знаешь, Симон, врать нельзя, врать нехорошо. Если врать, вот как ты сейчас врешь, то будут неприятности на пустом месте, а там, глядишь, и у других будут из-за тебя неприятности.
— Ага, — кивнул Симон.
Только бы это все кончилось! Только бы на кухню выползла Миккелина, и тогда все это кончится! Может, сказать Гриму, что Миккелина в коридоре, а раньше спала в его кровати?
— И с кем же ты познакомился в казармах? — спросил Грим.
Симон почувствовал, что угодил в трясину и его засасывает все глубже.
— Только с одним.
— Только с одним, — повторил Грим, погладил себя по щеке, почесал ожог указательным пальцем. — И кто этот один? Ты не бойся, я рад, что был только один.
— Я не знаю. Он иногда ходил ловить рыбу на озеро. Ловил форель, иногда дарил нам.
— И как, он хорошо обращался с вами, с тобой и Томасом?
— Не знаю, — сказал Симон.
Это, конечно, была неправда. Симон ни одного человека в мире не знал добрее Дейва. В сравнении с Гримом Дейв был ангел небесный, посланный Господом на защиту маме. Где же Дейв? Ох, только бы он пришел! Бедный Томас, бегает снаружи в такой мороз, в такую темень, ищет дорогу на Туманный мыс. Бедная мама, она еще не знает, что Грим вернулся. Бедная Миккелина, прячется в коридоре.
— И он часто бывал тут?
— Нет, только изредка.
— А до того, как меня упрятали в каменный мешок, он бывал тут? Ах, ты не знаешь такого слова. Каменный мешок, Симон, это тюрьма. И знаешь, когда человека сажают в тюрьму, это вовсе не значит, что он сделал что-то плохое. Это только значит, что человека засадили за решетку, упрятали в каменный мешок. Они не очень-то стали разбираться, со мной-то. Все говорили — надо его примерно наказать. Дабы исландцы не смели воровать у военных. Ужасное, кричали, чудовищное преступление! Так что пришлось им меня осудить по всей строгости и со всей скорости. Чтобы не брали с меня пример другие исландцы, не воровали у армейских. Понимаешь? Вся страна должна учиться на моих ошибках. А ведь воруют все вокруг, не только я один. Все воруют, все зарабатывают деньги. Хаживал он сюда прежде, до того, как меня упрятали в каменный мешок?
— Кто?
— Да солдат этот. Тот единственный, с которым ты познакомился. Хаживал он сюда прежде, чем меня упрятали в каменный мешок?
— Иногда ловил рыбу в озере, до того, как тебя забрали.
— И дарил вашей матери форель?
— Ага.
— И много вылавливал?
— Когда как. Но вообще он никакой рыбак. Сидел только у берега да курил. Ты много больше вылавливал. Особенно в сеть. В сетях ты столько рыбы приносил!
— А когда он дарил вашей матери форель, он заходил к нам сюда? Вот сюда, на кухню, кофе выпить, за столом посидеть?
— Нет, — ответил Симон.
Интересно, соврал он или нет? Вроде как это очевидная ложь, но не все так просто. Симон пребывал в затруднении. Он был жутко перепуган, не знал, что делать дальше, нижняя губа дрожала, и он решил прижать ее к зубам пальцем. Симону казалось, он примерно представляет, какой ответ хочет от него услышать Грим, значит, надо стараться дать именно такой ответ, но одновременно позаботиться, чтобы из-за этого не пострадала мама — вдруг он сболтнет Гриму что-нибудь такое, что тому лучше не знать. Симон не узнавал Грима — ему никогда не случалось столько говорить с отцом, вопросы застали мальчика врасплох. В общем, Симон совершенно запутался. Он не очень хорошо понимал, что именно Гриму лучше не знать, но твердо решил изо всех сил постараться продержаться подольше и защитить маму.
— Неужели он ни разу сюда не заходил? — спросил Грим.
Голос изменился — не подлизывающийся, заискивающий, а жесткий и резкий.
— Раза два, может.
— И что он делал, когда приходил сюда?
— Да ничего особенного.
— Ага, «может». Вижу, сынок, ты снова начал мне лгать. Что, не так? Поверить не могу, что ты начал снова мне лгать. Я возвращаюсь домой, проведя бог весть сколько времени в кутузке, где надо мной издевались, как над последней тварью, и что меня встречает дома? Сын, который обнаглел настолько, что смеет мне лгать. Скажи, сынок, ты и дальше намерен лгать мне?
Не спрашивает, а бьет Симона наотмашь по лицу.
— А что ты делал, пока сидел в тюрьме? — спросил Симон, цепляясь за призрачную надежду — вдруг получится перевести разговор на что-то другое.
Ну почему он все время спрашивает про Дейва и маму? Ну почему Дейв не приходит? Разве они не знали, что Грим выйдет из тюрьмы сегодня? Разве они не говорили об этом, не строили планов — вот в те самые минуты, когда хотели побыть одни, когда Дейв гладил маму по руке и расправлял ей волосы?
— В тюрьме? — переспросил Грим.
Голос его снова стал другим, вкрадчивым, игривым, с хитрецой.
— О, сынок, в тюрьме я слушал. Каких только историй мне не рассказывали! Самые разные истории рассказывали твоему папе, вот какая штука. Ведь понимаешь, в тюрьме можно услышать много всякого, да тебе только того и хочется, услышать как можно больше, ведь к тебе никто не приходит, никто тебя не навещает, никаких новостей из дома. Только и думаешь, как бы кого послушать, ведь в тюрьму все время приходят разные люди, а твой папа умеет заводить друзей, да-да, особенно среди надзирателей, и те все время тебе рассказывают то да се. И поскольку делать-то в тюряге нечего, у тебя масса времени хорошенько обдумать услышанное, ой как хорошо обдумать.
Из коридора донесся какой-то шум, и Грим на миг замолчал, но сделал вид, будто ничего не случилось, и продолжил допрос:
— Ты, конечно, еще маленький, Симон. Хотя постой-ка, сколько тебе точно лет, сынок, скажи-ка?
— Мне четырнадцать, а скоро будет пятнадцать.
— Ты скоро станешь взрослым, так что я думаю, ты поймешь, о чем я. Вот послушай. В городе только и говорят про исландских девок, которые дают солдатам направо и налево. Понимаешь, наши бабы, особенно которые помоложе, как только видят парня в военной форме, то просто теряют волю — только от баб и слышишь, какие военные причесанные да приглаженные, какие они мастаки обходиться с дамами, какие они вежливые да куртуазные — вишь слово какое, «куртуазные», любим мы, исландцы, иностранные словечки-то! Как они, понимаешь, никогда не пьют и ведут себя обходительно, открывают бабам двери, пропускают их вперед, танцуют с ними, угощают сигаретами да кофе да прочим разным, да еще сулят им, будто заберут их отсюда в разные города, откуда они родом, и наши бабы просто с ума сходят от всего этого. А мы, Симон, мы с тобой, исландцы, — мы как дерьмо у них под ногами. Мы неотесанные мужланы, понимаешь, сраная деревенщина. Вот кто мы такие, Симон, и с нами бабы не хотят знаться. Не ровня мы им, вишь как. Вот поэтому мне и хочется узнать побольше про этого солдата, что лавливал у вас тут рыбку в озере. А особенно потому, сынок, что папу ты предал. Я полагал, мой сын сумеет за папу постоять, а ты оказался трусом.
Симон посмотрел на Грима и весь обмяк. Сил к сопротивлению не осталось.
— Мне, видишь, столько всего разные люди рассказывали про этого военного с Пригорка, а ты как будто и не знаком с ним вовсе. Это странно. Разве только ты врешь мне, и мне кажется, это не очень-то вежливо и хорошо, когда сын лжет своему папе, особенно когда к папе домой все лето чуть не каждый день наведывается какой-то солдат, да еще водит гулять его жену вокруг озера. Ты что же, никогда про такое не слыхал?
Симон молчал.
— Никогда про такое не слыхал, сынок? — повторил свой вопрос Грим.
— Они иногда ходили гулять, — сказал Симон, и глаза его налились слезами.
— Молодец, сынок, — похвалил его Грим, — вижу, мы до сих пор с тобой друзья. А теперь скажи мне, ты ходил гулять вместе с ними?
Грим и не думал отставать, все сверлил сына глазами, все подставлял под свет лампы ожог и полузакрытый глаз. Симон почувствовал, что недолго еще продержится.
— Мы иногда ходили к озеру, он приносил с собой еду. Ты ведь тоже иногда приходил домой с этими банками, которые открываются ключом.
— А он целовал твою мамашу? Там, внизу, у озера?
— Нет, — сказал Симон.
Он был очень рад, что на этот раз лгать не пришлось. Он никогда не видел, чтобы мама и Дейв целовались.
— А что они делали? Держались за руки? А сам ты что поделывал? И как ты посмел позволить своей блядской мамаше ходить с этим человеком гулять вокруг озера? Тебе разве не приходило в голову, что я могу быть против? Тебе не приходило это в голову?
— Нет, — сказал Симон.
— Значит, пока вы гуляли туда-сюда, никто обо мне и не вспоминал. Что, не так?
— Нет.
Грим наклонился вперед, чудовищный красный ожог осветило ярким светом.
— Скажи мне, как зовут этого человека, который взял да и украл у меня жену и детей и считает, что так оно и надо?
Симон не ответил.
— Как полагается звать человека, который уводит у другого законную жену и притворяется, будто так и надо?
Симон молчал.
— Знаешь, сынок, этот самый человек плеснул в меня кипятком и сделал мне вот такое лицо. Понимаешь? Ну вот, а теперь скажи мне — как его зовут?
— Я не знаю, — сказал Симон так тихо, что едва сам себя расслышал.
— Его не упрятали в кутузку, хотя он накинулся на меня и облил меня кипятком. Что ты скажешь на этот счет, а? Выходит, эти военные — они святые, а мы грязь у них под ногами. Тебе вот как кажется, они святые или как?
— Нет, — сказал Симон.
— А мамаша твоя, как у нее с брюхом, не стало больше за лето? — спросил Грим, словно ему неожиданно пришла в голову какая-то новая мысль. — Она, Симон, конечно, тупая жирная корова, которой место в хлеву, да только я не про это. Я про то, уж не водилась ли она с солдатами с базы на другой стороне холма. Скажи, не набухло ли у тупорылой твари брюхо?
— Нет.
— А мне вот кажется, что очень даже может быть. Ну да вскоре все станет ясно само собой, такое не скроешь. Ладно. А теперь вот что, сынок. Этот человек, что плеснул в меня кипятком, знаешь, как его зовут?
— Нет, — сказал Симон.
— У него, сынок, неправильные представления о том, что хорошо и что плохо. Уж не знаю, где он такого говна поднабрался, с чего это он взял, будто я плохо обходился с твоей мамашей. С чего это он вообразил, будто я сделал ей что-то плохое? Ты же прекрасно знаешь, мне то и дело приходится учить ее уму-разуму. Этот солдат про все это знал, но чего-то недопонял. Он, видать, не понимает, что бабам вроде твоей мамаши надо все время напоминать, кто в доме хозяин, за кем они замужем и как им полагается себя вести. Совершенно не мог этот глупый солдатик взять в толк, что порой мужу необходимо немного попинать жену, а то она то и дело распоясывается. Он прямо кипел весь, когда говорил со мной, ты не поверишь, сынок. Я немного понимаю по-английски, потому что у меня-то были хорошие друзья на складе, и я запросто разобрал, что он там на меня кричал, ну, большую часть. И видишь, сынок, разозлился этот дурачок на меня не из-за чего-нибудь, а из-за твоей мамаши.
Симон не спускал глаз с ожога.
— Этого дурачка солдата, Симон, звали Дейв. А теперь я хочу, чтобы ты перестал лгать мне и сказал — тот, другой солдат, который так хорошо обходился с твоей матерью, который хаживал сюда еще весной и пробыл тут у нас все лето и осень, как его зовут? Уж не Дейв ли?
Симон весь обратился в слух и не спускал глаз с ожога.
— Уж они ему покажут, — посулил Грим.
— Они? Покажут?
Симон не понял, о чем это Грим. Ничего хорошего не предвещает.
— Это крыса там шуршит, в коридоре? — спросил Грим, кивнув в сторону спальни.
— А?
Симон снова не понял, о чем он.
— Сраная калека. Безмозглая уродина. Она что, подслушивает?
— Ты про Миккелину? Не знаю, — сказал Симон.
Это, кстати, была, скорее всего, правда.
— Его зовут Дейв, Симон?
— Может быть, — осторожно произнес Симон.
— Может быть? Стало быть, ты не уверен. А как ты его называл, Симон? Когда ты говорил с ним, а он гладил тебя по голове, как ты его называл?
— Никогда он меня не гладил…
— Как его звали?!
— Дейв, — сказал Симон.
— Дейв! Спасибо, сынок.
Грим откинулся назад, лицо скрылось во мраке, а голос стал тише.
— Все сходится. Мне в кутузке говорили, будто бы этот самый Дейв поебывает вашу мамашу, да так, что щепки летят.
И тут отворилась входная дверь, и на пороге появилась мама, а за ней Томас. В дом пахнуло холодом, дунул промозглый осенний ветер, и по залитой потом спине Симона побежали мурашки.