Эрленд появился на Пригорке спустя пятнадцать минут после разговора со Скарпхедином.

Мобильный он в спешке оставил дома, а то бы перезвонил археологу по дороге и попросил задержать женщину до его приезда. Эрленд был уверен — это ее старик Роберт видел близ смородиновых кустов, это та самая скрюченная женщина в зеленом плаще.

На Большом шоссе было совершенно пусто, и Эрленд на всех парах пролетел по Холму Речной усадьбы и далее на восток по Западному шоссе, а там направо, по ответвлению на Пригорок. Эрленд оставил машину чуть поодаль от котлована, в виду раскопок. Скарпхедин как раз отъезжал, но заметил гостя и остановился. Эрленд подбежал к окну, археолог опустил стекло.

— Не ждал вас, мон шер, признаться. А что это вы бросили трубку, кстати, ан масс? Это вообще-то невежливо, ву компрене? Что-то случилось? С вами вообще все в порядке?

— Женщина еще там? — спросил Эрленд.

— Какая еще женщина?

Эрленд прищурился, глядя в сторону кустов; кажется, там кто-то шебуршится.

— Это она, вон там? — спросил он и снова прищурился; с такого расстояния не очень хорошо видно. — Женщина в зеленом плаще, это она там?

— Да, стоит у кустов, — ответил Скарпхедин. — А в чем дело?

— Я вам потом объясню, — бросил Эрленд и, не прощаясь, направился к цели. Постепенно в сумерках прояснились очертания смородиновых веток и человека, одетого во что-то зеленое. Эрленд прибавил ходу — вдруг она возьмет да и растворится в воздухе? Нет, никуда не делась, стоит рядом с голыми ветками, держась за одну из них, смотрит на север, на Эсью, глубоко о чем-то задумавшись.

— Добрый вечер, — поздоровался Эрленд, подойдя поближе.

Женщина в удивлении повернулась к нему — явно не слышала, как он подошел.

— И вам добрый вечер, — откликнулась она.

— Замечательная сегодня погода, вы не находите? — сказал Эрленд, не зная, как иначе поддержать разговор.

— Ваша правда, весной тут самое лучшее время, на Пригорке.

Говорит с большим трудом — вся напрягается, голова начинает трястись, буквально каждое слово требует усилий. Правую руку не видно, рукав длинного зеленого плаща болтается пустой. Правая нога искорежена, загибается налево, со спиной тоже что-то не так. Лет за семьдесят, но выглядит, несмотря на странную позу, весьма бодро, волосы серые, густые, до плеч. Выражение лица одновременно дружелюбное и печальное. Эрленд заметил, что голова у нее трясется не только когда она говорит, а все время — легкий такой тремор, голова словно чуть-чуть подпрыгивает каждые несколько секунд. Держать ее неподвижно женщина явно не в силах.

— Вы жили здесь, на Пригорке? — спросил Эрленд.

— Нынче сюда сам Рейкьявик пожаловал, — сказала она, словно не отвечая ему. — Кто бы мог подумать.

— Да, вы правы, проклятый город расползается, как зараза, — поддакнул Эрленд.

— Вы расследуете дело о скелете? — спросила она ни с того ни с сего.

— Да, — ответил Эрленд.

— Я вас видела в новостях. Я сюда заглядываю периодически, особенно весной, особенно по вечерам, ближе к ночи, когда все затихает и здесь так красиво, в лучах закатного солнца.

— Да, мне тоже так кажется, — согласился Эрленд. — Так вы жили здесь, на Пригорке, или, может быть, неподалеку?

— Я сама собиралась к вам пойти, — сказала женщина, игнорируя вопросы следователя. — Думала позвонить вам завтра утром. Хорошо, что вы меня сами нашли, очень вовремя. Давно уж вышел срок.

— Срок?

— Рассказать обо всем.

— О чем?

— Это мы тут жили, рядом со смородиновыми кустами. Дома давно нет, не знаю, что с ним стало. Он чем дальше, тем больше превращался в развалюху. Мама сама посадила тут кусты и каждую осень делала из ягод варенье. Но посадила она их не только ради варенья, и не столько. Она ведь хотела сделать тут сад, выращивать зелень и цветы — как бы было красиво, когда с юга светит солнце и цветы раскрываются ему навстречу! А дом закрывал бы сад и огород от северного ветра. Он, конечно, ей этого не позволил. Ни этого, ни другого.

Она заглянула Эрленду в глаза, голова вздрагивала при каждом слове.

— Когда светило солнце и была хорошая погода, они выносили меня из дому, — сказала она и улыбнулась. — Я имею в виду, мои братья. Ничто мне так не нравилось, как сидеть снаружи и греться на солнышке, и я хихикала от радости, когда они приносили меня сюда, на задний двор. И мы все втроем играли. Они все время изобретали новые игры для меня, а это было непросто, ведь я не особо-то могла передвигаться. В те дни я была самый настоящий инвалид, ни встать, ни сесть. Но братья всегда брали меня с собой, чем бы ни занимались. Этому они от мамы научились.

— Чему?

— Доброте. И долгое время оба хорошо знали, что это такое.

— Один пожилой человек рассказал нам, будто бы видел здесь, на Пригорке, близ этих самых кустов, женщину в зеленом. Вы хорошо соответствуете его описанию. Мы полагаем, здесь раньше стоял дом.

— Это вы правильно полагаете.

— Да, и мы знаем, что дом сдавался в аренду, знаем кое-кого из арендаторов, но не всех. Согласно нашей информации, среди них будто бы была семья из пяти человек, жила здесь во время войны, и будто бы отец семейства поколачивал жену и детей. Вы сейчас помянули мать и двух братьев, а по нашим данным, столько их и было, и коли вы — третий ребенок, то, получается, все совпадает.

— Говорите, некий старик рассказывал вам про женщину в зеленом? — спросила она и улыбнулась.

— Да. Он просто сказал «зеленая женщина».

— Зеленый — мой цвет. Всю жизнь так было. Сколько себя помню, носила зеленое.

— Говорят, те, кто предпочитает зеленое, практичные люди.

— Говорят. Может, оно и правда. — Она улыбнулась. — Я уж точно человек весьма практичный.

— Так вы узнаете эту семью по моему описанию?

— Ну да, мы и жили в том самом доме, что стоял тут.

— А насчет, как это теперь называют, «домашнего насилия»?

Женщина подняла глаза на Эрленда:

— Да, теперь это называют так…

— И…

— А как вас зовут? — перебила Эрленда женщина.

— Меня зовут Эрленд.

— У вас есть семья, Эрленд?

— Нет, впрочем, да, семья, в некотором роде, м-да.

— Что-то вы не уверены. И вы хорошо обходитесь со своей семьей?

— Мнээээ…

Эрленд задумался, не ожидал услышать эти вопросы. Тем более не знал на них ответа. Хорошо ли он обходится со своими родными? В целом, пожалуй, да.

— Вы, наверное, разведены, — сказала женщина, глянув на его истертые штаны.

— Угадали, — кивнул он. — Я вас меж тем хотел о чем-то спросить… Ах да, про домашнее насилие…

— Какое округлое, приглаженное слово для того, что должно именоваться убийством — моральным, хотя там и до физического недалеко. Пустышка, мертвое, сухое, ровным счетом ничего не значащее слово, которое легко произносить тем, кто понятия не имеет, что это на самом деле такое. Вот скажите, вы можете себе представить, каково это, просыпаться каждый день, боясь за собственную жизнь? С мыслью, что вот прямо сегодня она может закончиться?

Эрленд не знал, что ответить.

— Жить в доме, где тебя ненавидят, где с утра до вечера на тебя изливается злоба, что бы ты ни делал, как бы ты себя ни вел? Каждый день смотреть в глаза этой ненависти и в итоге не жить уже, а лишь ждать, выбросив собственную волю на помойку, ждать новых побоев и надеяться лишь на то, что в этот раз будет не так больно, как в предыдущий…

Эрленд и здесь не знал, что сказать.

— Мало-помалу побои выходят, так сказать, на новый уровень, это уже чистой воды садизм, ведь у мерзавца нет ни над кем никакой, ни малейшей власти, кроме этой одной — власти над несчастной женщиной, свой женой, но зато эта власть у него абсолютная, ведь он прекрасно знает, что та не может ничего с ним поделать. Ей решительно не к кому обратиться за помощью, она вся — в его руках, и это потому, что он не ей одной угрожает. Ее жизнь в его руках потому, что угрожает он ее детям, обращает свою ненависть не только на нее одну, но и на них, и в мельчайших подробностях излагает ей, что именно сотворит с ее детьми, коли она посмеет совершить хоть единую попытку вырваться из-под его ига. Он бьет ее смертным боем, но это не самое ужасное, ибо над всей болью, за всеми сломанными ребрами, синяками, ссадинами, разбитыми губами, опухшими глазами высится тучей высотой до неба пытка, в которой живет ее душа. Постоянный, ежесекундный, неизбывный страх за свою жизнь и за жизнь детей, который ничто не способно угомонить. В первый год, когда у нее еще были моральные силы, она попыталась обратиться за помощью, сбежать от него, но он сумел ее отыскать, а отыскав, прошипел ей на ухо, гадко улыбаясь, что убьет ее дочь и закопает на пустоши. Вот прямо сейчас. И она знала — так оно и будет. И поэтому сдалась. Сдалась на его милость, отдала свою жизнь в его руки.

Повернулась лицом к Эсье, устремив взгляд на запад, туда, где на фоне вечернего неба виднелись очертания Снежной горы.

— И ее жизнь стала лишь тенью его жизни, — продолжила женщина. — Она не смела больше сопротивляться, перечить ему, а с волей к сопротивлению исчезла и воля к самой жизни. Ее жизнь стала его жизнью, и она была уже не жива вовсе, а мертва и бродила по дому как призрак в безнадежных поисках выхода. Выхода, спасения от побоев, от душевной пытки, от жизни под его пятой, ибо она не жила уже, а пребывала на свете — и то лишь потому, что ему больше не на кого было направить огонь своей злобы.

Пауза.

— И в итоге он ее одолел.

Глубокий вдох.

— Потому что убил ее. Она вроде бы и жила, но он ее убил.

Женщина погладила ветви кустов смородины.

— Годы, десятилетия он праздновал победу. Вплоть до той самой весны. Той самой военной весны.

Эрленд все молчал.

— Где, в каком суде судят за убийство человеческой души? — продолжила она. — Скажите мне, где? Как человека привлечь к ответственности за убийство души ближнего? Где та скамья, на которую его можно усадить, где те судьи, что вынесут ему приговор?

— Этого я не знаю, — растерялся Эрленд, не совсем понимая, о чем ему рассказывает странная женщина в зеленом плаще.

— Вы уже откопали скелет? — спросила она, глядя вдаль.

— Завтра, — ответил Эрленд. — Вы не знаете, случайно, кто там лежит?

— И оказалось все же, что она была как эти кусты, — сказала женщина едва слышно.

— О ком вы?

— Точь-в-точь как эти смородиновые кусты. Ведь за ними не нужно ухаживать. Они крепче самой крепкой стали, они способны выносить любую непогоду, самые ужасные зимы им нипочем, ибо каждую весну они, что бы ни случилось, выпускают новые, зеленые листья и красуются в этом одеянии все лето, а там появляются и ягоды, ярко-красные, наполненные соком. Появляются, словно и не было никакой зимы, никакого мороза, пробирающего до костей.

— Прошу прощения, а вас как зовут? — спросил Эрленд.

— Солдат воскресил ее. Дал ей волю ожить заново.

Женщина замолчала, разглядывая кусты смородины, и казалось, будто ее уже нет рядом, будто она перенеслась в другое место, в другое время.

— Кто вы? — снова спросил Эрленд.

— Маме очень нравилось зеленое. Она говорила, что зеленый — это цвет надежды.

Кажется, вернулась в здесь и сейчас.

— Меня зовут Миккелина.

Запнулась, замолчала.

— Он был чудовище. Лишенное человеческого облика, полное злобы и ярости.