Зима на Пригорке выдалась долгая, темная и холодная.

Мама все работала на Хуторе Туманного мыса, мальчики каждое утро отправлялись в школу. Грим снова устроился возить уголь — американская армия отказалась иметь с ним дело после тюрьмы. А там и базу закрыли, казармы разобрали и перевезли в Халогаланд, в Норвегию. На Пригорке остались только ограда с колючей проволокой да забетонированный плац. Увезли даже гигантскую пушку. Люди говорили, война подходит к концу. Немцы уже отступают из России, а скоро начнется большое наступление на Западном фронте.

Грим почти перестал обращать на маму внимание. Молчал целые дни напролет, а рот открывал только для того, чтобы изрыгать угрозы и ругательства. Они больше не спали в одной кровати — мама теперь спала у Симона, а Томаса Грим забрал к себе. Все, кроме Томаса, заметили, что мама располнела за зиму, пузо торчало вперед этаким воспоминанием о чудесном лете и одновременно страшным знаком грядущего. Ведь если Грим исполнит, что обещает…

Она старалась, как могла, лишь бы, кроме семьи, никто не догадался, что она в положении. Грим запретил ей даже думать о том, чтобы оставить ребенка. То и дело обещал задушить выблядка, как только тот родится. Говорил, мама родит еще одного умственно отсталого урода, как Миккелина, такого лучше сразу удавить. Блядская американская подстилка, твердил он ей день за днем. Но всю эту зиму не тронул маму и пальцем. Держал себя в руках и только все ходил кругами вокруг нее, словно хищник, поджидающий удобного момента, чтобы напасть на жертву.

Мама попыталась завести речь о разводе, Грим расхохотался ей в лицо. Людям же с Хутора Туманного мыса она не сказала ни слова, вела себя так, словно не беременна. Наверное, до последнего надеялась, что угрозы Грима — пустые слова, что, когда дойдет до дела, не хватит у него духу убить ребенка, а там он одумается, и признает его, и станет ему отцом, несмотря ни на что.

Но в конце концов отчаяние взяло свое, и мама решилась на крайние меры. Не для того, чтобы отомстить Гриму, хотя он этого заслужил, а для того, чтобы защитить себя и дитя, которое носила под сердцем.

Миккелина очень остро чувствовала, как день за днем растет напряжение между мамой и Гримом. А еще — как изменился Симон. От этого ей делалось еще страшнее. Симон всегда был очень к маме привязан, но теперь буквально не отпускал ее от себя ни на шаг — как только возвращался из школы, словно надевал себе на шею поводок и ходил за ней до самого вечера. С тех пор как холодным осенним утром Грим вернулся из тюрьмы, с Симоном что-то приключилось, не выдержали нервы. Теперь он старался держаться от отца как можно дальше. Беспокоился за маму все сильнее, с каждым днем дрожал за нее все больше. Миккелина то и дело слышала, как Симон разговаривает сам с собой, а иногда — как разговаривает с кем-то, кого вовсе нет и не может быть в их доме, с кем-то невидимым. Слышала, как он вслух говорит самому себе, что должен вмешаться и защитить маму и ее ребенка, которого ей сделал его друг Дейв. Что это его долг — защитить маму от Грима. Что это его долг — сделать так, чтобы ребенок выжил. Ему же больше не на кого рассчитывать, ведь дружище Дейв не вернется. Все угрозы Грима Симон воспринял всерьез. Он точно знал, убедил себя, что ребенку не жить, коли он не совладает с Гримом. Ведь Грим обязательно отберет его у мамы, и больше они его никогда не увидят. Грим уйдет с ребенком в горы, а вернется один.

Томас был по-прежнему молчалив, но чем короче становились дни, тем чаще Миккелина замечала, что и с младшим братом что-то не так. В первую же ночь Грим выгнал маму из спальни в кровать к Томасу — крошечную, она едва в ней помещалась, — а Томаса забрал к себе. Миккелина не знала, о чем Грим беседует с Томасом, но брат вскоре стал вести себя по-новому. Не хотел находиться с ней в одной комнате, вообще не желал ее видеть и даже Симона перестал к себе подпускать, а ведь братья всегда были лучшими друзьями. Мама пыталась как-то поговорить с Томасом, но тот отшатнулся от нее, повернулся спиной, в ярости топнул ногой и не сказал ни слова.

Однажды Миккелине удалось подслушать брата с отчимом.

— С Симоном что-то не так, — вещал Грим, — он стал какой-то не такой. У него с головой что-то, понимаешь? Чудной он стал, понял меня, сынок? Чудной, как твоя мамаша. Так ты знай держись от него подальше. Смотри, сынок, не делай, как он. А не то тоже станешь чудной, понял?

А однажды Миккелина услышала, как мама говорит с Гримом про ребенка — единственный раз, когда он соизволил выслушать, что она думает по этому поводу. Пузо уже нельзя было не заметить, Грим приказал ей оставить работу на Хуторе Туманного мыса.

— Все, я сказал. Ты бросаешь там работать. Скажешь, мол, нужно заняться семьей.

— Но ты можешь признать ребенка.

Грим заржал.

— Чего тебе стоит?

— Заткни свой поганый рот.

Миккелина заметила, что Симон тоже подслушивает.

— Тебе ничего не стоит заявить, что ребенок твой, — сказала мама таким тоном, словно пыталась с Гримом помириться.

— Даже думать забудь, — буркнул Грим.

— Никто же ничего не знает. И не надо никому ничего знать.

— Поздно, раньше надо было думать. Нытьем ты себе не поможешь. Надо было думать, когда он тебя еб.

— Я ведь могу и отдать ребенка на воспитание, — продолжила она осторожно. — Думаешь, я одна такая, в положении?

— О нет, — усмехнулся Грим, кивая, — все знают, эти янки переебли пол-Исландии! Да что с того? Как была ты блядь, так и осталась. А до других блядей мне дела нет.

— Тебе не нужно его даже видеть. Он родится, когда родится, и я отдам его на воспитание, и тебе не придется с ним жить.

— Все знают, что моя жена — американская подстилка, — сказал Грим. — Все знают, что ты блядовала с янки.

— Это ерунда, никто не знает, — отрезала она. — Никто. Никто не знал про нас с Дейвом.

— Интересно, а я-то как прознал? Ты мне, что ли, рассказала? Безмозглая тварь! Такие вещи не скроешь, люди все узнают.

— Верно, но откуда они узнают, что не ты отец ребенка? Этого-то им никак не узнать.

— А ну закрой рот, — рявкнул Грим. — Закрой рот, а не то…

И так они всю зиму ждали, чем дело кончится, положившись на волю судьбы. Ждали неизбежного и непоправимого.

Все началось с того, что Грим заболел.

* * *

Миккелина заглянула Эрленду в глаза:

— В ту зиму она начала давать ему яд.

— Яд? — переспросил Эрленд.

— Она не знала, что ей еще делать.

— И как это происходило?

— Помните историю со Скатертной хижиной в Рейкьявике?

— Да, было дело, сестра отравила брата крысиным ядом. В начале века, кажется.

— Мама не собиралась его убивать. Она хотела только, чтобы он заболел и слег. А там она спокойно родит ребенка и спрячет его, а Грим и не заметит, а когда заметит, будет уже поздно. И так она сохранит ребенку жизнь. Женщина из Скатертной хижины собиралась брата убить, целые ложки яда подмешивала ему в кислую сыворотку и не очень-то пряталась, брат это даже видел, только не понял, в чем дело. А поскольку умер он не сразу — крысиный яд действует медленно, — то успел про это рассказать. А сестра заодно подливала ему еще самогона, чтобы забить запах и вкус яда. А как его вскрыли, то нашли в кишечнике фосфор — тогда все крысиные яды были на фосфоре. Мама хорошо знала эту историю, со всеми подробностями — тут ничего удивительного, в Рейкьявике не так часто случаются убийства, газетные статьи про дело Скатертной хижины вся столица учила назубок. Яд она добыла на Туманном мысу. Воровала понемногу и подкладывала ему в еду. Подкладывала совсем по чуть-чуть, чтобы он не заметил непривычного вкуса и запаха, ведь главное было ничем не возбудить подозрений. Поначалу она даже не держала яд дома, а каждый раз, возвращаясь с фермы, приносила щепотку с собой. Но когда совсем отяжелела и работу на хуторе пришлось бросить, принесла домой как-то целую банку и спрятала. Она представления не имела, подействует яд или нет, если его класть мало, и тогда решила подкладывать ему яд в еду каждый день — и спустя некоторое время он таки подействовал. Грим сильно ослабел, стал жаловаться, что у него болит то и это, очень уставал, его тошнило. Перестал ходить на работу. Только лежал в кровати и стонал.

— Неужели он ничего не заподозрил? — удивился Эрленд.

— Заподозрил под самый конец, да было уже поздно, — сказала Миккелина. — Он ведь врачей боялся, не доверял им. А мама, конечно, и не думала уговаривать его пойти подлечиться.

— А что с этой его фразой, уж они до Дейва доберутся или в этом роде? Что-то из этого вышло?

— Ровным счетом ничего, — ответила Миккелина. — Это он просто так сказал, чтобы маме сделать побольнее. Он же знал, что она его любила.

Миккелина продолжала рассказ дальше, а Эрленд и Элинборг сидели и слушали. Они сообщили ей, что большой скелет, найденный на Пригорке, принадлежит мужчине. Миккелина лишь покачала головой — если бы они не убежали вчера от нее как ошпаренные, не сказав ни слова, она бы сама им все объяснила, чей скелет и что к чему.

Ее заинтересовала судьба маленького скелета. Эрленд спросил, не хочет ли она взглянуть на него, Миккелина отказалась, но добавила:

— Когда вы закончите ваши дела, я бы хотела его забрать. Ей уже давно пора упокоиться в освященной земле.

— Ей? — переспросила Элинборг.

— Да, ей, — был ответ.

Эльзу о вердикте врача — скелет, откопанный на Пригорке, не может принадлежать Сольвейг, невесте Беньямина — выпало извещать Сигурду Оли. Баре те же вести передала по телефону Элинборг.

По дороге к Миккелине Эрленду на мобильный позвонил полковник Хантер. Ему не удалось выяснить, что сталось с рядовым Давидом Уэлчем — в архивах не нашлось ни записей об отправке его на фронт, ни об иных передвижениях. Полковник добавил, что его такой результат не устраивает и он продолжит поиски.

Ранним утром того же дня Эрленд еще раз заглянул в палату к дочери. Состояние ее оставалось прежним. Эрленд просидел у нее пару часов, рассказывая дальше про своего брата, который пропал без вести на пустоши над Ящичным фьордом, когда Эрленду было десять лет. Они вместе с отцом пошли в горы за овцами, и тут началась непогода. Братья отстали от отца, потерялись, а вскоре один потерял другого. Отец, невредимый, на последнем издыхании добрался до людей и вызвал подмогу. Люди отправились на поиски.

— Меня нашли по чистой случайности, — сказал Эрленд. — Представления не имею, как это так вышло. Повезло. Я только помню, что зарылся в сугроб. И все равно замерз почти насмерть, как вдруг чувствую, кто-то тычет мне чем-то в плечо. Они ходили с палками и протыкали сугробы. И мы больше не могли жить там, зная, что брат навсегда остался на пустоши. Попробовали начать новую жизнь в Рейкьявике. Да что толку…

В этот миг в палату вошел врач. Они поздоровались, поговорили о Еве Линд. Врач повторил то же, что и раньше, — состояние не меняется. Лучше ей не делается, признаков, что вскоре она придет в сознание, тоже нет. Помолчали. Попрощались. Выходя за дверь, врач обернулся и сказал:

— На вашем месте я бы не ждал чуда.

Врач очень удивился, когда Эрленд мрачно улыбнулся ему в ответ.

А теперь Эрленд сидел напротив Миккелины и все думал о дочери, лежащей в палате, и о брате, лежащем неведомо где на пустоши, в снегу, и слова Миккелины доносились до него как далекое эхо.

— Моя мама — не убийца, — сказала она.

Эрленд тряхнул головой и протер глаза.

— Она не собиралась его убивать, — повторила Миккелина. — Она просто хотела спасти ребенка. Очень боялась за его жизнь.

Глянула на Элинборг:

— И Грим не умер. Яд не отправил его на тот свет.

— Но вы сказали, будто бы он ничего не подозревал, а там стало «слишком поздно», — удивилась Элинборг.

— Верно, — кивнула Миккелина. — В итоге он все понял, но было уже поздно.

* * *

В тот день Грим с утра до самого вечера провалялся в кровати, изнывая от адской боли, но ближе к ночи ему ни с того ни с сего будто бы полегчало.

Мама тоже чувствовала себя неважно — болел живот, а вечером начались схватки, сначала редкие, потом частые. Рановато, значит, ребенок родится недоношенным. Ну что же теперь. Она знала, что делать дальше, еще бы, родила дома троих детей.

Прежде всего велела мальчикам принести из комнаты одеяло, расстелила его на полу кухни и кинула сверху одеяло из кроватки Миккелины. Затем попросила Симона приготовить чистую простыню и подогреть воды, чтобы омыть ребенка, как только родится.

И легла на прикрытый одеялами пол. Настало время ужинать.

По утрам и вечерам стояла еще кромешная тьма, как обычно зимой, но в ту неделю неожиданно потеплело, пошел дождь — значит, скоро весна. Пока было светло, мама сходила к смородиновым кустам — расчистила землю вокруг них, отломала высохшие ветки. Все приговаривала, какие хорошие осенью будут ягоды, какое вкусное получится варенье. Симон не отставал от нее ни на шаг. Мама попыталась его успокоить, сказала, мол, все будет хорошо.

— Все будет плохо, — тряхнул головой Симон, — все будет плохо. Он не даст тебе сохранить ребенка. Не даст. Повторяет это каждый день, хочет его убить. Все время. Когда он родится?

— Милый, ну что ты так. — Мама погладила сына по голове. — Не бойся. Когда ребенок родится, я унесу его в город, и он никогда его не увидит. Он же не встает с постели, совсем ослаб, ничего он не сможет сделать. Он забыл, как шевелить рукой-ногой. Ну сам посуди, что он нам может сделать?

— А когда родится ребенок?

— Со дня на день, — ответила мама ласково, словно пела сыну колыбельную, и улыбнулась. — Не бойся. Уже скоро, и все кончится. Ты не бойся, Симон. Тебе надо быть сильным. Ради меня, Симон, понимаешь?

— А почему ты не можешь пойти в больницу? Почему тебе не сбежать отсюда и не родить в больнице?

— Это нельзя, — объяснила она. — Он запросто найдет меня там и заберет домой, чтобы я рожала здесь. Он же хочет, чтобы никто не узнал, что это мой ребенок. А мы просто скажем, что ребенка нам подбросили, и отдадим его на воспитание хорошим людям. Против этого он ничего не сможет. И все будет в порядке.

— Но он же говорит, что убьет малыша.

— Он этого не сделает.

— Мне так страшно, — сказал Симон. — Почему все должно быть так? Я не знаю, что делать. Я не знаю, что делать.

Симон едва не плакал от ужаса.

И вот теперь он стоял на кухне и смотрел на маму. Она лежала на кухонном полу, на одеяле — только на кухне и было достаточно места, а в спальне жил Грим — и тужилась изо всех сил, сжимая зубы, чтобы не закричать. Томас был с отцом, за закрытой дверью — это Симон подкрался к двери и затворил ее.

Миккелина сидела на полу рядом с мамой. Мама силилась не проронить ни звука. Вдруг дверь в спальню распахнулась, и оттуда вышел Томас. Он шел на кухню. Грим сидел на кровати и стонал. Послал Томаса за кашей — на столе осталась не тронутая им тарелка — и сказал, мол, сам тоже поешь.

Томас обошел маму стороной, а Симон и Миккелина смотрели. На белый свет как раз появилась головка младенца. Мама изо всех сил напряглась и потянула дитя за голову, следом появились и плечики.

Томас взял со стола тарелку и ложку, и тут мама заметила, как сын на ходу собирается запихнуть ложку с кашей себе в рот.

— Томас! Ради всего святого, не трогай эту кашу! — закричала она, едва не потеряв сознание от ужаса.

В доме наступила мертвая тишина. Дети повернулись лицом к маме, на полу с новорожденным в руках. А мама смотрела на Томаса, который так перепугался от маминого вопля, что выронил тарелку из рук. Она упала на пол и разбилась.

Из спальни раздался скрип кровати.

Грим вышел в коридор и встал в дверях на кухню. С высоты своего роста он глянул вниз, на маму и новорожденного в ее руках, лицо исказила гримаса омерзения. Глянул на Томаса, на осколки тарелки, на кашу на полу.

— Не может быть, — едва слышно, качая головой, произнес Грим.

Впервые в его тоне удивление. Впервые он ошеломлен. Он давно пытался понять, что же с ним такое, и вот наконец отгадка. Он снова опустил глаза на маму.

— Ты меня отравить решила? Кормишь меня ядом?! — ахнул он.

Мама подняла глаза на Грима, Миккелина и Симон не посмели. Томас, не шелохнувшись, стоял там, где уронил на пол тарелку с кашей.

— Будь я проклят! Я же начал догадываться! Черт побери! Меня же всего жгло изнутри! Ногой-рукой двинуть не мог! И такая боль, такая адская боль…

Грим подскочил, налетел на шкаф, стал выдергивать ящики и швырять их на пол. На него нашло. Сбросил все с полок на пол, вытряс все из ящиков, наконец нашел старый пакет из-под молока и швырнул его об стену. Пакет лопнул, и оттуда вывалилась стеклянная баночка.

— Вот оно, да?! — заорал он, поднимая склянку и наклоняясь над мамой.

— Сколько времени ты меня травишь, а? — прошипел он.

Мама смотрела ему прямо в глаза. Рядом с ней на полу стояла горящая свечка и лежали ножницы — пока Грим громил кухню в поисках яда, мама в спешке выхватила их из ящика и нагрела на пламени свечи, обрезала дрожащими руками пуповину и перевязала ее.

— Отвечай, блядь такая!! — заорал Грим.

Ей ни к чему было отвечать. Грим все понял и так — по ее глазам, по выражению лица. Увидел наконец противную себе волю. Понял, что она, глубоко внутри, не отдала ему ни пяди, так никогда и не уступила ему, хоть он бил ее смертным боем, осталась несломленной, хоть он столько раз ломал ей кости. Он увидел все это — ее молчание сказало ему лучше всяких слов, как она презирает его, как ненавидит. Беспомощная, лежит на полу с окровавленным ребенком американского солдата в руках, но не сдастся никогда.

Никогда не сдастся. Не с этим ребенком в руках.

— Оставь маму в покое, — тихо сказал Симон.

— А ну дай его сюда! — заорал Грим. — Змея подколодная, отравительница, дай мне его сюда немедленно!

Мама покачала головой и ответила тихонько:

— Никогда ты его не получишь.

— Оставь маму в покое!

Это снова Симон, погромче.

— А ну давай его сюда! — бушевал Грим. — А не то я вас обоих убью! Всех вас убью! Всех вас!! Всех убью!!!

Изо рта у него пошла пена.

— Чертова шлюха! Решила меня убить! Одурела совсем! Как ты посмела! Убить меня!

— А ну прекрати!!! — заверещал Симон.

Мама одной рукой прижала новорожденного покрепче к груди, а другой стала шарить на полу, искать ножницы. Ножниц нигде не было. В ужасе она оглянулась вокруг, забыв на миг про Грима, но ножницы исчезли.

* * *

Эрленд поднял глаза на Миккелину.

— И кто же забрал ножницы? — спросил он.

Миккелина стояла у окна, спиной к гостям. Эрленд и Элинборг переглянулись — у обоих возникла одна и та же мысль.

— Вы — единственный человек, который знает, что произошло? — спросил Эрленд, не получив ответа.

— Да, — ответила Миккелина. — Кроме меня, не знает никто.

— И кто же забрал ножницы? — повторила за боссом Элинборг.