Розыгрыш? А чем же, если не розыгрышем, была жизнь Б.? Розыгрыш? Розыгрыш-шутка? Значит, ребята, все серьезно. А задачки, которыми он доводил Сильвестре до отчаяния (тот говорил, Ты Капабланка невидимого письма. Почему? спрашивал Бустро. Ему было мало 64 клеток на доске: Хотел 69? потешался Бустро. Нет, серьезно отвечал Сильвестре, — он не понимает шуток, если говорит всерьез, и наоборот, он хотел усложнить эту игру-науку, очень уж много, считал он, было в ней от игры и так мало от науки, или наоборот, а Бустро отвечал, Только я такой Капабланка, который смотрит, как фигуры сами играют: я пишу симпатическими чернилами), и неподдельная радость Буста, прямо как у жокея в стипль-чезе (а вот такие слова приводили в ярость этого Эдди Аркаро от словаря так же, как сочетания вроде пустыня Сахара, или гора Монблан, или город Ленинград, его всегда бесило, если их произносил кто-то другой, но если он сам — они приносили ему облегчение), или еще лучше: он сам мастерски создавал литературные препятствия, например предлагал книгу, где слова будут означать то, что взбредет на ум автору, который предупредит в прологе: ночь везде читай день, а увидишь черный — считай, это красный, или синий, или бесцветный, или белый, а если написано про женщину, читатель должен думать, что это мужчина, а потом пролог выкинет (тут Сильвестре подпрыгивал: jump) еще до издания книги, или заменить клавиши на автоматически пишущей машинке (эта фраза точно понравилась бы Б.) и печатать: цвнч песвц ж’к ршфнсущс! к’фншг вкаен/ез? А еще мечтал увидеть книгу, написанную наизнанку, где последнее слово будет первым и наоборот, и теперь, когда Бус, я знаю, перебрался в иной мир, наизнанку, в негатив, в тень, в Зазеркалье, думаю, он прочтет эту страницу так, как всегда хотел: вот так:

А его Геометрия Духа, где спираль, оканчивающаяся стрелкой, — образец геометрического кошмара, или же множеством стрелок, векторов, по которым ты должен импульсивно и конвульсивно, словно каторжанин, двигаться к центру, пока линия витка все дальше и дальше от твоих ног, как в винте? А образец геометрического счастья — круг, отполированный шар, лучше стеклянный, а образец блаженной глупости — квадрат, а примитивной и подвижной твердости (геометрический носорог, говорил он) — трапеция, одержимости — простая спираль, невроза — двойная,

краткости — точка продолжения — линия первопричины — яйцевидная фигура верности — эллипс психоза — концентрические круги?

А предложение переименовать Юнеско в Ионеско? Президент: Маркс, Граучо. Секретарь заседаний: Раймон Кено. Члены комитета: Харпо Маркс (или его статуя), Тин Тан, Дик Трэйси и новый президент «Американ Вискоуз», мистер А. С. Флекс. А Трагикомедия АА, как он ее называл, история про то, как Антонена Арто с большим размахом принимали в Мексике и повели то ли в «Тенампу», то ли в «Ночную Гвадалахару», но тамошний марьячи крайне безразлично приветствовал любого клиента, грозя испортить вечер, и один из принимающих, импресарио Норьега, предупредил гитариста, Вон тот бухой чувак — это великий французский поэт Антонен Арто, усек, и, когда марьячи снова собрались играть, Норьега выкрикнул, А ну, сбацай корридо по-нашему, по-халисски, да чтоб душа рыдала! и этот языкастрый (кстати, по фамилии Кастро) гитараст, нахлобучив сомбреро и подкрутив сапатистские усищи, проорал во всю драную опытом, гвалтом и текилой глотку, Дамы и господа, с удовольствием посвящаем следующую песню великому французскому поэту, который почтил нас сегодня своим присутствием: ВЕЛИКОЛЕПНЫЙ ТОТОНАН ТОТО! А под конец ввернуть, что Граучо Маркс, Кеведо и С. Дж. Перельман были так похожи, что просто обязаны были быть разными людьми? А?

И/ИЛИМЕНА

Балеруны
Алисия Маркова Берта Лант
Диз Антраша Джэк Фрамбуаз
Вацлав Вишинский Сью-Энн Лэйк
Вышинский Фрэ д’Астэр
Маркс Платофф Пассионария
«Ла Стампа» Ги д’Юмор
Жюль Суперменский Ильда Капо
Михаил Строгонофф Ла Бойяссиана
Алисия Алонсова Любовь Вагина
Ussrлановa Шит Виллея
Пат Деде Фест Виллая
Алисия Моркова Джо Лимонад
Рут де Лукин-Гласс Джеймс Какни
Сифилида Леа Коппелия
Авторы оперед
Штраус & Штраус & Штраус Винсент Йехумэн
Роджерс & Харт Джордж Геррсвинг
Роджерс & Хэммерстайн Гол Портер!
Роджерс & Роджерс Дмитрий Пампкин
Роджерс & Триггер Джером Керн Джером
Лернер & Леве РСА Виктор Герберт
Леопольд & Лоеб Ирвинг Зап Берлин
Розенкранц & Гильденстерн Сильвер Гулливант
Бойяссян & Мамассян Тамбла Мотаун
Тинкерс & Эверс (& Чэнс) Давид Рикардо
Эфирные журналисты
Эберт Томагвак Мэнфут Леруа
Иван Солсбери Пью Занн
Оуен О. Сезами Булли Мэйкгешефт
Колми Измаил Брайан Лоудыр
Ковр о’Линн Шивер Линкольбайт
А. Ц. Тоун С. С. Пекод
Фэй Сэлэри Ширли Бойяссян
Ричард Моби Анна Колотун
Самые Освещенные Философы
Зинок Элейский Бл. Августин
Аристократ Бл. Ансельм
Аристотель Сократ Онассис Бл. Анманже
Эмпинокл Гребенейский Б. Боясян-Мамасян
Антипастер Мартин Лютер Кинг
Досократ Алкомеон Кротонский
Людвиг Оффенбах Метро д’Ор Хиосский
Люфтваффе Фойер-Банг Скотланд Ярд
Алиса Плакс Кратин
Тэйн Ф. Глэмис Кретил
Жозе Бальзамо де Сенека Платон
Мартин Борман Плотин
Граучо Маркс Платин
Джо Джейкобс Мартин Хонеггер
Джордано Брюле Дес Картер
Де Ле Карнеги Ален Делониус
Виктор Матуре Ортега-унд-Гассет
Сивой Фома Унамонос
Самые Звучие Музыканты
Джезуальдо Лоуренс Аварийный
Пармеджанни Арриго Които
Черник Луиджи Дэнса
Уонтер Пистол X. Наварра
Сесилия Хорус ван Антверп К. Бакалейникофф
Мачо Виллдлобок Дореми Фасоль
Мицва Бревис Омфала Прялк
Артур Блисс Деа Цауберфлоте
Ефрем Кимвалист Мориц Раввель
Де Тартини (создатель бурре) Руджеро Левоконь
Игорь Ставиский Арам Кача (Каридад) Турян
Аарон Коплянд С. Б. Мамасян
Карл Альбрехтбергер Сэм Луис Блюз
Барбра Целарем Дарии Мило
Художность
Микельанджело Антонини Поль Гокуинн
Леоньядро Винчитторе Эдга
Ле Мурильо Миссарро
Эль Гротто Пурильо
Пикаббио Уччильо
Ленин Рифенсталин Софонизба Ангушола
Винсент Бон Гог Джойя
Невыражаемые
Менаша Труа (в Канаде) Джей Манфут (во Франции)
Ширам Боясян Мамасян (на Кубе) Мэр д’Алор (во Франции)
Фело Бергаса (в Мексике) Э. Лекок-Тизер (в США)
Кука Вальенте (в Венесуэле) Люсилль Болл (в Гарварде)
Конча Эспина (в Уругвае) Эрнест К. Ганн (в Испании, на Кубе, в Мексике, в Аргентине)
Чао Пинь-га (на Кубе) Дмитрий Темкин (в Тэнглвуде)
Конча Пикер (в Уругвае) Ширам Боясян Мамасян (на Кубе)
Нора Кондом (на Кубе, в Испании, в США) Джованни Верга (в Мексике)
Уолтер Пистон (в СССР) Делла Педаль (во Франции)
W. С. Джонс (в США) Ширам Боясян Мамасян (на Кубе)
Лев Давидович Бронштейн (в СССР)

А то, что они с Сильвестре величали Актерский состав, тысячи непроизносимых, незапоминаемых имен актеров? НО НЕТ, АХ, но нет: и этого слишком. Подумать только. Боже, все это, все и еще многое умерло там, в регистрационной, в коалиционной, в операционной, где перестал существовать (и быть, и думать, и отбрасывать тень?) Великолепный Тотонан Тото, Далай, The Mostest, а врачу, вампиру, так и не посчастливилось узнать, что будет, когда он вернет то, что осталось от него, остальным, ближним стервятникам, веку, будто врач был доктором Франкенштейном наоборот. Но (но: это словечко, но, рано или поздно все равно вклинивается) потом на вскрытии, на мясобойне (его даже уложили на мраморный стол), в темной комнате для проявления, откровения врач убедился в своей практической правоте, в том, что его педантичный прогноз (прогнавоз) недалек от истины, а больше ни в чем, мудак, не убедился. Я, безвестный писчик современных иероглифов, мог бы поведать вам больше, например, последнее слово и права у нет меня то). Раскроил ведь он его: имя его во помянуть его имя) и осмотрел Его и зашил Его и так и не понял, никогда потому что ничего но на операционном столе у него лежали

       точка машинка швейная и зонтик

Восьмой

Мне приснилось, что я земляная червячиха, розовая, и что я иду к маме на улицу Эмпедрадо, поднимаюсь по лестнице, но иду как будто ногами, как вот я хожу, и никто не удивляется. Я поднимаюсь по лестнице, и хотя кругом день, там очень темно, и на одной площадке стоит черный червяк, и он меня раз — и изнасиловал. Потом будто бы я посреди реки на камушке с моими червячками, они все розовые, в меня, только у одного червячка черные пятна и он всегда больше всех ко мне ластится. Я его отпихиваю хвостом, а он возвращается, и я опять его пихаю. Я хочу отделить его от остальных червячков, а он на меня так жалобно смотрит, но чем печальнее его рожица, тем сильнее он меня злит. И вдруг я его пихнула так, что он полетел в воду.

Она пела Болеро

Жизнь — концентрический хаос? Не знаю, знаю только, что моя жизнь являла собой ночной хаос с единственным центром, «Лас-Вегасом», а в центре центра — стакан рома с водой, или рома со льдом, или рома с содовой, я сидел там с полуночи, пришел к концу первого шоу, когда конферансье прощался с досточтимой и любезной публикой и приглашал ее остаться на второе и последнее шоу той ночи, а оркестр играл нечто напоминающее ностальгические фанфары, как в цирке, когда с «умпа-па» переходят на две четверти или шесть восьмых, ритм будто репетируют: так обычно и звучит оркестр плохого кубинского кабаре, который желает сравняться с Костеланецом во что бы то ни стало и наводит тоску почище той, что берет меня, когда я осознаю, что уже говорю, как Куэ и как Эрибо и как еще шесть миллионов обитателей этого острова солистов под названием Куба, и вот я сидел и потирал стакан и думал, а трезвый человечек внутри меня, который всегда там на тот случай, если нужно подсказать, что я перебираю лишку, произносил то самое имя, этот джинн из бутылки, он же я, тихонько выговаривал «Куба», и она тут же появилась и радостно приветствовала меня, Здравствуй, милый, и поцеловала куда-то между щекой и затылком, а я взглянул в зеркало за стеной бутылок и увидел всю Кубу, как она есть, высокую, прекрасную и блядовую как никогда, и повернулся и обнял ее за талию, Ну что, красавица Куба, сказал я и еще назвал ее конфеткой и поцеловал в губы, и она меня поцеловала и сказала, Хорошо-хорошо-хорошо, и непонятно было, то ли она одобряет поцелуи с критичностью, которую дает истинное знание дела, то ли сообщает, что здорова телом и душой, как сказал бы Алекс Байер, то ли просто радуется этой ночи и этой встрече.

Я встал из-за стойки, и мы пошли к столику, и она успела попросить у меня монетку, чтобы поставить в уже включенном проигрывателе что же еще, как не «Долгожданную встречу», ее первую песню, хотя тема оркестра-убийцы-ритма и мелодия этого кабаре — «The music is round’n’round», и сели. Что ты тут делаешь так рано, спросил я, и она сказала, Ты разве не знаешь, я теперь пою в «Тысяча Девятьсот», первой солисткой, главнее нет, дорогой, и не важно, что скажут, важно, сколько платят, от «Сьерры» я уже начала уставать, а здесь я в центре событий, могу смыться сюда, или в «Сэн Жон», или в «Грот» в перерыве между шоу, вот как сейчас, йондерстэн? Да, да, понимаю, Куба, ты теперь центр моего хаоса, подумал я, ей не сказал, но она и так догадалась, потому что я сжимал одну ее грудь в ультрафиолетовом мраке, где рубашки выглядят как простыни бледного привидения, а лица лиловы или не видны или виднеются восковыми масками, зависит от цвета, от расы, от выпитого, и где люди перетекают от столика к столику и пересекают пустынный теперь танцпол и оказываются то тут, то там, и тут и там они занимаются тем же, что называется заниматься любовью, точнее, бьются, вот куда лучшее слово, потому что в каждой сцепке ты убиваешь любовь, пока не остается голый секс, и эти перемещения боком от столика к столику, перемена компании, но не должности, и вдруг я подумал, что мы плаваем в аквариуме, все, и я тоже, а мне-то казалось, я мнил, я позволял себе считать, что лишь другие — аквариумные рыбы, и вдруг все мы оказались рыбами, и я решил погрузиться в глотку Кубы, между грудей, выглядывающих из блузки у небритой, подсмотренной у Сильваны Мангано, или Софи Лорен, или любой другой итальянской киноактрисы подмышки, и там я плавал, нырял, жил своей жизнью и ощущал себя команданте Кусто в ночных водах.

Потом я поднял взгляд и увидел огромную рыбу, галеон, плывущий в глубине, подводную лодку из плоти, которая остановилась, не протаранив мой столик и не пустив его на поверхность. Привет, мальчик, сказал голос, тяжелый и суровый и такой же затопленный ромом, как мой. Это была Звезда, и я вспомнил, как Витор Перла, земля ему пухом, нет, он не умер, просто врач прописал ему спать на мягком или однажды он вообще не проснется, сказал мне, что Звезда — Черный Кит, и он знал, что говорил, видно, и ему однажды ночью она явилась, как мне сейчас, и я сказал, Здорово, Эстрелья, не знаю, само с языка слетело или нарочно сказал, только она закачалась, накрыла столик рукой, как скатертью, оперлась на него и сказала мне, как всегда, Звезда звезда звезда, я было подумал, что она настраивает микрофон у себя в груди, но на самом деле она меня исправляла, и снисходительно отвечал, Да, единственная Звезда, и она расхохоталась громовым смехом, который разом прекратил все перетекания от столика к столику, и, кажется, даже проигрыватель умолк на полуноте, и, насмеявшись вволю, ушла, и, должен заметить, они с Кубой не обменялись ни словом, они вообще друг с другом не разговаривали, должно быть, певица, поющая без музыки, никогда не удостоит словом певицу, все пение которой и есть музыка, или скорее музыка, чем пение, и прошу прощения у ее друзей, ведь они и мои друзья тоже, но Куба напоминает мне Ольгу Гильотину, кубинскую певицу, любимую людьми, любящими искусственные цветы, атласные платья и мебель с синтетической обивкой: мне Куба нравится по другим причинам, не из-за голоса, не из-за голоса, не совсем из-за голоса, по причинам, которые можно щупать и нюхать и оглядывать, а такого не проделаешь с голосом, кроме как с одним, пожалуй, с голосом Звезды, заключенным насмешкой природы в плотско-водно-жировой вырост. По-твоему, я все еще несправедлив, Алекс Байер, она же Алексис Смит?

Оркестр уже снова играл что-то танцевальное, и я крутился, спотыкался о музыку, и голос в моих объятиях говорил, подхихикивая, Ты совсем улетел, и я присмотрелся к ней и увидел, что это Иренита, и спросил себя, куда девалась Куба, но не спросил, а как получилось, что я танцую с Иренитой, И-ре-ни-той, ее зовут Иренита, Ирена, если угодно, и — никак иначе, и — никаких союзов, ибо я, как Швейцария, окружен союзными державами, и не кто иной, как Иренита, говорил мне, Ты падаешь, и действительно, я убедился в этом в тот момент, когда говорил себе, Она вышла из-под стола, точно, она вышла оттуда, сидела под столом, она легко там помещается, стоп, помещается? не такая уж она и мелкая, с чего это я решил, мне до плеча будет, и тело отличное, может, бедра или та часть их, что видна, не так идеальны, как зубы или та часть их, что видна, надеюсь, она не пригласит меня к себе посмеяться вместе, не хочу видеть задворки ее бедер, видел уже задворки ее зубов, смеясь, она показывала дырку от выдернутого зуба, но тело было самое что ни на есть красивое и ладное, а на лице наслаждение, и лицо было зеркалом тела, и я позабыл о Кубе совершенно полностью абсолютно. Но о Звезде забыть не смог, потому что вдруг у входа в клуб поднялся страшный гвалт, и все понеслись туда, и мы тоже понеслись. На диване у входа, рядом с дверью, где темнее всего, громадная темная тень билась и рычала и падала на пол, а люди вновь аккуратно заваливали ее на диван, это была пьяная в стельку Звезда, у которой случился приступ отчаяния и ярости, она рыдала и кричала, я подошел и споткнулся о ее башмак, валявшийся на полу, и упал на нее, а она загребла меня своими дорическими колоннами и прижала к себе и плакала и обнимала и говорила, Ох, миленький, как больно, как больно, а я подумал, у нее где-то болит, спросил, а она опять, Как больно, как же больно, а я снова, Что болит, а она мне, Ох, родной, помер он у меня, помер, она рыдала и не говорила, кто у нее помер, и я высвободился и встал, и тут она выкрикнула, Сынушка мой, и много раз подряд повторила, Сынушка мой и напоследок, Помер он у меня, и рухнула на пол то ли в обмороке, то ли замертво, но на самом деле просто заснула, потому что немедленно захрапела так же громко, как кричала, и я отошел от всех, кто стоял там, пытаясь вновь поднять ее на диван, толкнул дверь и был таков.

Я прошелся по всей Инфанте и уже у Двадцать третьей улицы повстречал ночного продавца кофе, который всегда там ходит, он предложил мне чашечку, и я ответил, Нет, спасибо, я за рулем, я и вправду не хотел кофе, потому что мне хотелось не трезветь, шагать, не трезветь и жить, не трезветь, а это все равно что не прозреть. И, раз уж я не хотел чашечку, я выпил три чашечки кофе и разговорился с кофейником, он сказал, что работает каждую ночь с одиннадцати вечера до семи утра по всей Рампе, я спросил, а сколько платят, оказалось, семьдесят пять песо в месяц, сколько бы ни продал, а он каждый день, точнее, каждую ночь продает сто — сто пятьдесят чашек. С этого, сказал он, похлопывая лилипутской ручкой по великану-термосу, в месяц накапывает около трехсот песо, и притом я не единственный продавец, и все идет хозяину. Не знаю, что ответил ему, потому что я пил уже не кофе, а ром на скалах, и не у моря, как вы можете подумать, а за стойкой, и вдруг решил позвонить Магалене, и уже в кабине вспомнил, что у меня нет ее телефона, и тут же увидел целую телефонную книгу, нацарапанную на стенах, и выбрал номер, все равно уже монетку кинул, набрал и ждал, пока шли и шли гудки, и в конце концов послышался очень слабый, утомленный мужской голос, и я спросил, Это Ольга Гильот? и мужчина ответил своим безголосым голосом, Нет, нет, сеньор, а я спросил, Кто это говорит, ее сестра? и тогда он сказал: Слушайте, а я: А-а-а, так это ты, Ольга? и он повторил: Слушайте, вы вообще знаете, который час, и я послал его и повесил трубку и взял вилку и принялся осторожно резать стейк и услышал за спиной музыку, пела девушка, растягивая слова, это была королева музыкального саспенса Наталья Гут(ьеррес ее настоящая фамилия), и я сообразил, что нахожусь в клубе «21» и ем стейк, а у меня есть привычка иногда за едой встряхивать правую руку чтобы манжет рубашки не цеплялся за рукав пиджака, а сползал назад, и, когда я поднял руку, меня ослепил прожектор, и я услышал свое имя, встал, мне аплодировали, много народу, и свет над моим лицом погас и переметнулся на несколько столиков дальше, и выкрикнули чье-то имя, и стейк был тот же, а вот кабаре другое, я сидел в «Тропикане», но мало того, что я не знаю, как туда попал, пешком, на машине или меня привезли, я даже не представляю, было ли это в ту же ночь или нет, а Эмси все представляет собравшихся, словно каких-нибудь знаменитостей, где-то в мире, должно быть, затерялся объект этой пародии, думаю, в Голливуде, и это слово мне сложно уже не то что произнести, но и просто подумать о нем, и я выпадаю в пространство между столиками и, ведомый капитаном официантов, оказываюсь во дворике и перед уходом отдаю ему честь.

Я возвращаюсь в город и от свежего ночного воздуха начинаю узнавать улицы и доезжаю до Рампы, до конца, сворачиваю на Инфанту и паркуюсь у «Лас-Вегаса», а там закрыто и на входе двое полицейских, спрашиваю, говорят, вышел скандал, и просят меня идти своей дорогой, строго, а я говорю, Я журналист, и мне вежливо объясняют, что арестовали Лало Вегаса, владельца, — выяснилось, что он наркобарон, и я спрашиваю у одного полицейского, Все кончено? а он смеется и отвечает, Журналист, будь другом, не создавай мне проблем, а я ему, Да без проблем, и иду своей дорогой, к перекрестку Инфанты и Гумбольдта, пешком, и прохожу мимо темного переулка, а в переулке гигиенические мусорные бачки, поставленные Службой здравоохранения, и я слышу, что из одного бачка несется песня, и брожу между ними, чтобы выяснить, какой именно бачок поющий, и представить его достопочтенной публике, обхожу один, второй, третий и понимаю, медовый голос льется с земли, из-под объедков, грязных бумажек и старых газет, опровергающих чистоплюйскую кличку этой помойки, и вижу, под газетами на тротуаре решетка, выход вентиляционной трубы какого-то заведения, которое, наверное, внизу, под улицей, или в подвале, или в жерле музыкального круга ада, я слышу пианино и удары тарелок и медленное прилипчивое влажное болеро и аплодисменты и другую музыку и другую песню, я стою и слушаю и чувствую, как слова и музыка и ритм зацепляются за низ моих брюк и проникают в меня, и, когда музыка смолкла, я уже знал, что через эту решетку выходит горячий воздух, гонимый кондиционером из кабаре «Тысяча Девятьсот», и я заворачиваю за угол и спускаюсь по красной лестнице: стены выкрашены в красный, ступени застланы красными коврами, на перилах красный бархат, я окунаюсь в музыку и звон бокалов и запах алкоголя, дыма и пота и в разноцветные огни и в толпу и слышу знаменитый финал этого болеро, Огни, бокалы, поцелуи, осталась в прошлом ночь любви, прощай, прощай, прощай, это самая известная песня Кубы Венегас, я вижу, как она кланяется, элегантная, ослепительная, с головы до ног в небесно-голубом, и снова кланяется и показывает большие полукружья грудей, похожие на крышки волшебных горшков, в которых томится единственное блюдо, превращающее мужчин в богов, амброзия секса, и я рад, что она кланяется, улыбается, изгибает свое невероятное тело и откидывает назад красивую голову и не поет, потому что лучше, гораздо лучше видеть Кубу, чем слышать; лучше потому, что видевший ее способен любить, но тот, кто слышал и слушал и знает ее, уже не сможет полюбить ее никогда.

Девятый

Я же вдова, я вам не говорила? Я вышла замуж за Рауля, того мальчика, который пригласил меня на Новый год. Вся его семья собралась на церемонии, свадьбу играли в Хесус де Мирамар, и в церкви было полно народу из высшего общества, я была в белом платье и из-под фаты смотрела на жениха, пока служили мессу, и он тоже все смотрел на меня, смотрел, очень нервничал. Он женился на мне, когда узнал, что я, — как вам сказать, доктор? — что я… Ну, помните, я рассказывала про брата, у которого был скелет в ванной? Так вот, после того вечера он однажды заехал за мной в театральную академию, мы встречались несколько раз, и у нас были такие довольно близкие отношения, и, в общем, я оказалась, ну, забеременела. Он, его звали, и сейчас тоже зовут, Артуро, ничего про меня знать не хотел после этого, и я пошла к его брату Раулю, все ему рассказала, и он тут же решил на мне жениться, вот так мы и поженились. И прямо после свадьбы мы уехали на медовый месяц в Варадеро, там у его родителей дом, они его нам освободили, а отец подарил ему новую машину на свадьбу. В первую брачную ночь он проговорил со мной допоздна и остался сидеть внизу, а я пошла спать, он сказал, попозже поднимется. Попозже, попозже, в общем, через три часа я проснулась, потому что звонил телефон, из полиции, сказали, что он разбился на машине. Три дня он был в критическом состоянии и в конце концов умер. Первое, что он произнес, когда пришел в себя в больнице после аварии, было мое имя, но больше ничего не говорил, только в бреду что-то, какие-то слова, никто понять не мог. Родным его я сказала, что он поехал купить мне чего-нибудь перекусить, потому и оказался так поздно на улице. Две вещи я так и не сумела объяснить: за чем таким он мне поехал, если в доме было полно еды, и что он делал на шоссе, по дороге в Гавану, два часа спустя. Семья с тех пор держалась со мной холодно, но они были очень милы, когда родилась девочка, и еще милее, когда через два года они все-таки ее у меня отняли и увезли в Нью-Йорк, судье сказали, что я якобы веду аморальный артистический образ жизни. Девочка пошла в Рауля.

Она пела болеро

Сейчас, когда идет дождь, когда сквозь ливень за окнами редакции город как будто теряется в дымке, когда город закутан в вертикальный туман, когда льет дождь, я вспоминаю Звезду, ибо дождь стирает город, но не может стереть воспоминание, а я помню апогей Звезды и помню, когда она погасла и где и как. Я уже не хожу по найтклубсам, как говорила Звезда, потому что цензуру сняли и меня перевели из отдела досуга в политическое обозрение, теперь я только и делаю, что снимаю задержанных, бомбы, детонаторы, трупы, оставленные лежать всем в назидание, как будто покойники могут остановить какое-то другое время, кроме своего собственного, и я снова на посту, но пост этот печален.

Я долго не видел Звезду, точно не знаю, сколько, и ничего о ней не знал, пока не наткнулся в газете на анонс ее дебюта в «Капри», и даже не представляю, как все количество ее величества совершило такой качественный скачок. Кто-то рассказывал, будто американец-импресарио услышал ее в «Лас-Вегасе», или в баре «Селеста», или на углу О и Двадцать третьей и подписал с ней контракт, не знаю, короче, я увидел ее имя в газете и перечитал два раза, сначала не поверил, а когда убедился, то по-настоящему обрадовался: так значит, Звезда наконец взошла, сказал я себе, и меня напугало то, что ее вечная уверенность оказалась пророческой, мне всегда не по себе от людей, превращающих свою судьбу в личные убеждения, отрицающих удачу, совпадения и сам рок и одновременно исполненных такого глубокого знания и веры в себя, что это не может быть ничем иным, кроме предназначения свыше, и теперь я видел в ней не только физическое чудовище, но и метафизического монстра: Звезда была Лютером кубинской музыки и всегда оставалась непоколебима, как будто в музыке, хоть она не умела ни читать, ни писать, заключались ее линованные священные письмена.

В тот вечер я смылся из редакции и пошел на премьеру. Мне рассказывали, что на репетициях она нервничала, сначала являлась как штык, а потом прогуляла пару важных прогонов, ей вычли из гонорара и чуть было вообще не выкинули из программы, и выкинули бы, если бы не угроханные на нее деньги, и еще отказывалась от оркестра, да прослушала, когда ей зачитывали контракт, тот пункт, в котором черным по белому сказано: она должна идти навстречу всем требованиям работодателя, и был еще отдельный подпункт про использование партитур и сопровождения, но первого слова она не знала, а второе явно от нее ускользнуло, потому что под контрактом, рядом с подписями владельцев отеля и импресарио, стоял жирный крест, ее личная роспись, так что пришлось петь с оркестром. Это мне поведал Эрибо, он бонгосеро в «Капри» и должен был играть с ней; он знал, что у меня к Звезде интерес, а в редакцию пришел извиниться и загладить вину за один свой поступок — обернись тогда дело чуть похуже, и я не рассказывал бы вам сейчас о Звезде, я вообще никогда бы уже ничего не рассказывал. Я шел из «Хилтона» в «Пигаль» и на переходе через улицу Н увидел под соснами у парковки, рядом с небоскребом общества «Ретиро Медико», Эрибо, разговаривающего с одним из американцев, которые играют в «Сент-Джоне», а именно пианистом, и они не просто разговаривали, а спорили, и, поздоровавшись, я заметил, что вид у американца кислый, и Эрибо отвел меня в сторонку и спросил, Ты по-английски как? говорю, Ну так, пару слов могу, а он, Слушай, тут у моего друга проблема вышла, и потащил меня к американцу и представил, ситуация странноватая, а сам ему по-английски говорит, мол, вот он о тебе позаботится, поворачивается ко мне и спрашивает, Ты же на машине, а я, Да, на машине, а он, Окажи мне услугу, найди ему врача, я, Зачем, а он, Ему надо укол сделать, у него боли жуткие, он играть не может, а ему через полчаса на сцену, я глянул на американца, по лицу было заметно, что боль точно жуткая, я спросил, А что с ним, а, Эрибо, Да ничего, болит у него, будь другом, выручи, он хороший мужик, а то мне выступать пора, первое шоу уже закончилось, повернулся к американцу, разъяснил что и как, сказал мне, Ну, давай, пока, и убежал.

Мы ехали, и я соображал, где взять врача; такого, который уколол бы сидящего на героине наркомана, и днем-то не найдешь, не то что ночью, а американец на каждом ухабе и на каждом повороте стонал и раз даже вскрикнул от боли. Я попытался разузнать, где болит, он сказал, что вроде в заду, и я было подумал, очередной извращенец, но тут он объяснил, что просто геморрой, я говорю, Давай отвезу в больницу, тут недалеко, но он все талдычил, что ему нужен только укол обезболивающего, как рукой все снимет, а сам корчился на сиденье и плакал, и я, смотревший «Человека с золотой рукой», ни капельки не сомневался, отчего у него боли. Тут я вспомнил, что один мой приятель-врач живет в высотке «Пасео», рванул к нему и разбудил. Он напугался, подумал, я ему привез огнестрельное ранение или террориста, подорвавшегося на собственной бомбе или за которым охотится разведка, но я заверил, что ни во что такое не лезу, политикой не интересуюсь и живого революционера-то не видел, кроме как на фокусном расстоянии два пятьдесят, и тогда он согласился осмотреть американца, велел ехать в его частный кабинет, дал адрес, а сам он за нами следом. Мы подъехали туда, а американец уже отключился, и, вот удача-то, как раз в тот момент, когда я пытался привести его в чувство, чтобы втащить в дом и усадить на лестнице ждать врача, мимо проходил патрульный. Он подошел и спросил, что случилось, я ответил, что вот мой друг, пианист, приболел. А что с ним, спрашивает, отвечаю, Почечуй, а он повторил, Почечуй, Да, говорю, почечуй, тогда он усомнился еще сильнее, чем я усомнился, и говорит, А он, часом, не из этих, и сделал опасный жест, а я, Да нет, что вы, он музыкант, и тут мой пассажир очнулся, я сказал полицейскому, что сейчас поведу его в дом, а американцу сказал, чтобы старался идти прямо, чтобы не вызывать подозрений, а полицейский явно что-то понял, потому что взялся нас проводить, и я все еще помню, как скрипнула решетка, когда мы вошли в тихий дворик, и как лунный свет заливал карликовую пальму в саду и холодные плетеные кресла, и то, как странно смотрелись мы вместе, сидя на той террасе в Ведадо, под утро, — американец, патрульный и я. Наконец подъехал врач, включил свет в парадном, увидел полицейского, полумертвого пианиста и полуживого от страха меня, и лицо у него стало такое, какое, наверное, было у Христа, когда тот ощутил поцелуй Иуды и увидел у него за спиной свору римских ищеек. Мы вошли в кабинет, и полицейский за нами, врач уложил пианиста на стол и велел мне подождать снаружи, а полицейский остался и, должно быть, тщательно осмотрел зад американца, потому что остался доволен увиденным, а врач подозвал меня и сказал, Этот малый совсем плох, а я вижу, тот спит, а врач, Сейчас я ему сделал укол, но у него ущемленный геморрой, надо срочно оперировать, и я не мог опомниться от изумления, до того мне повезло: я выиграл по самому пропащему билету. Я рассказал, кто этот американец и где я его подобрал, и врач велел мне ехать, а он отвезет его в свою клинику, тут неподалеку, и все сделает, проводил меня к выходу, и я поблагодарил его и патрульного, который отправился дежурить дальше.

В «Капри» народу было как всегда, ну, может, чуть побольше, все-таки пятница и премьера, но мне достался хороший столик. Я пришел с Иренитой, она всегда хотела погреться в лучах славы, пусть даже чужой и ненавистной, мы сели и стали поджидать тот звездный миг, когда Звезда взойдет в музыкальный зенит сцены, я поглядывал по сторонам и наблюдал женщин в атласных платьях и мужчин такого вида, что сразу становилось ясно, что они носят кальсоны, и старух, которые, должно быть, приходят в восторг от искусственных цветов. Зазвучала барабанная дробь, и ведущий с удовольствием представил достопочтенной публике открытие века, самую гениальную кубинскую певицу после Риты Монтанер, единственную в мире, способную сравниться с величайшими из великих международных звезд, такими как Элла Фитцджеральд и Катина Раньери и Либертад Ламарк, месиво на любой вкус, но неудобоваримое. Свет погас, и зенитный прожектор пробил белую дыру на фиолетовом занавесе в глубине сцены, и из его складок выпростались ищущие выхода колбасные пальцы, а за ними ляжка, в которой с трудом угадывалась рука, а за рукой следовала Звезда с маленьким черным микрофоном в ладони, который, словно наперсток, терялся в колодце жира, и наконец она вышла вся: она пела «Бессонную ночь» и двигалась к круглому черному столику и стульчику рядом, Звезда направлялась к этому намеку на кафе-шантан, спотыкаясь о подол длинного серебристого платья, а ее негритянская шевелюра обернулась прической, которую и Помпадур сочла бы излишеством, и дошла и села, и все они вместе, стол, стул и Звезда, чуть не загремели на пол, но она продолжала петь как ни в чем не бывало, заглушая оркестр, беря иногда свои прежние высоты, наполняя своим непостижимым голосом огромный зал, и на миг я забыл о ее странном макияже, о ее лице, уже не уродливом, а гротескном, там, в вышине: лиловом, с пухлыми, накрашенными ярко-алым губами и все теми же выщипанными и заново нарисованными, прямыми и тоненькими бровями, которые никогда было не разглядеть во тьме «Лас-Вегаса». Я подумал мимоходом, что Алекс Байер в этот великий миг, наверное, на четырнадцатом небе, и остался до конца — из солидарности, любопытства и жалости. Естественно, никому не понравилось, хотя была клака, и они аплодировали как безумные, я решил, что половина — приятели Звезды, а вторая половина — служащие отеля или нанятые специально, или те, кого бесплатно пустили.

После шоу мы пошли поздравить ее, и, разумеется, она не пустила Ирениту в гримерную, на двери которой красовалась большая серебряная звезда с замаранными клеем краями: я хорошо запомнил, пока дожидался, чтобы Звезда — в последнюю очередь — меня приняла. Я вошел, гримерная утопала в цветах и всевозможных гомиках, клиентура «Сен-Мишеля», и два мулатика причесывали ее и помогали переодеться. Я поздравил ее, сказал, как мне понравилось и как она замечательно смотрелась, и она протянула мне левую руку, как Папа Римский, я пожал ее, она улыбнулась уголком рта и ничего не сказала, ничегошеньки: ни слова, только улыбалась загадочно и смотрелась в зеркало и требовала от своих прислужников почтительного внимания жестами, исполненными тщеславия, которое, как ее голос, как ее руки, как вся она, было просто чудовищным. Я, как мог, достойно убрался из гримерной, сказал, что еще зайду другим вечером, а то сегодня она устала и перенервничала, и она загадочно улыбнулась мне, будто поставила точку Я знаю, что она прижилась в «Капри», а потом стала петь в «Сент-Джоне» под гитару и там действительно прославилась и записала пластинку, я купил и слушал, а еще позже поехала в Сан-Хуан и в Каракас и в Мехико, и повсюду гремел ее голос. В Мексику она отправилась, наплевав на предостережение личного врача о том, что высота губительна для ее сердца, несмотря ни на что поехала и жила там, пока не переела как-то за ужином и утром уже валялась с несварением, позвонила врачу, а несварение перетекло в сердечный приступ, и три дня она пролежала в кислородной камере, а на четвертый умерла, и между мексиканскими и кубинскими импресарио завязалась тяжба, кто возьмет на себя расходы по перевозке трупа на Кубу для захоронения, хотели послать обычным грузом, но в авиакомпании сказали, что гроб — никакой не обычный груз, а форс-мажорная транспортировка, и тогда решили положить ее в ящик с сухим льдом и везти морем, как возят омаров в Майями, но ее верные прислужники встали грудью, возмущенные этим последним оскорблением, и в конце концов ее оставили в Мексике, и там она похоронена. Не знаю, правда эта история или вранье, точно можно сказать только, что она умерла и скоро никто и не вспомнит о ней, а когда я познакомился с ней, она была жива, а теперь от этого чудища в человечьем обличье, этого исполинского биения жизни, этой необычайной личности остался лишь скелет, такой же, как сотни, тысячи, миллионы поддельных и настоящих скелетов, населяющих страну скелетов Мексику, черви напировались на всю жизнь, триста пятьдесят фунтов оставила она им в наследство, и — да, правда, отправилась в забвение, то есть ко всем собачьим чертям, и только и осталось, что средненькая пластинка с пошлой безвкусной цветной обложкой, на которой самая страшная женщина в мире с закрытыми глазами подносит микрофон к разинутому рту, к губам печеночного цвета, и, хотя все, кто ее знал, понимают, что это не она, определенно это не Звезда, и неплохой голос в отвратительной записи — не ее великолепный голос, ничего больше нам не осталось, и через полгода или через год, когда все вволю назабавятся над обложкой, над ее ртом и металлическим членом, через два года ее позабудут, вот что ужаснее всего; единственное, что я ненавижу всем сердцем, — это забвение.

Но даже я ничего не могу поделать, потому что жизнь продолжается. Незадолго до того, как меня перевели, я пошел в «Лас-Вегас», вновь открытый и с новым шоу и компашкой и теми же завсегдатаями, проводящими там вечера, ночи и утра, и пели две новые девочки, хорошенькие негритяночки, без аккомпанемента, и я задумался о Звезде и ее музыкальной революции и об этом продолжении ее стиля, пережившем человека и голос, а эти две под названием «Капеллы» поют отлично и имеют успех, и мы с моим приятелем-критиком Рине Леалем взялись отвезти их домой, и по дороге, прямо на углу Агуадульсе, пока стояли на красном, заметили паренька, играющего на гитаре, видно было, что он из простых, любит музыку и сам хочет играть, Рине уговорил меня остановиться и выйти из машины под мелкий майский дождик и зайти в бар, он же магазинчик, где сидел этот паренек, я представил Капелл и сказал гитаристу, что они без ума от музыки и обожают петь, но только дома, в душе, а под музыку боятся, и этот скромный парень очень наивно и по-доброму сказал, Попробуйте, попробуйте, не стесняйтесь, я подыграю, а ошибетесь, так я подхвачу, подстроюсь, и снова повторил, Давайте, не смущайтесь, и Капеллы спели с ним, и он аккомпанировал так здорово, как только мог, думаю, наши две черные красавицы никогда не пели так прекрасно, и мы с Ринелеалем захлопали, и продавец, и хозяин, и все, кто там был, тоже захлопали, и мы бегом понеслись под уже не мелким дождиной к машине, и гитарист прокричал нам вслед, Не надо стесняться, вы отлично поете, далеко можете пойти, если захотите, и мы доехали до их дома и сидели в машине, пока не прояснилось, но и когда дождь прошел, мы все сидели и разговаривали и смеялись, и наконец в машине повисла уютная тишина, и мы ясно услышали с улицы стук в какую-то дверь, и Капеллы подумали, что это их мать так зовет, удивились, потому что их мама классная, сказала одна, мы затихли, и опять кто-то постучал, мы вылезли из машины и пошли проводить их до двери, мама спала, а больше там никто не жил, и весь квартал спал в такой час, нам стало совсем странно, и Капеллы завели разговор о покойниках и привидениях, и Рине немножко пожонглировал словами, рассказал про бустрофантомы, и я сказал, что поеду, надо пораньше лечь, и мы с Рине вернулись в Гавану, и я думал о Звезде, но ничего не сказал, и уже в центре, на Рампе, мы остановились выпить кофе и повстречали Ирениту с безымянной подругой, выходящих из «Закутка Эрнандо», и позвали их в «Лас-Вегас», где уже закончилось шоу и компашка и все на свете, только играл проигрыватель, посидели с полчаса, пили, разговаривали, смеялись, слушали пластинки, а потом, уже почти на рассвете, увезли их в один пляжный отель.

Десятый

Доктор, я опять не могу есть мясо. Не так, как раньше, — раньше мне в каждой отбивной чудилась корова, которую я однажды видела у себя в деревне, она не хотела заходить на бойню, упиралась ногами в землю и рогами цеплялась за двери, так упрямилась, что в итоге мясник вышел и заколол ее прямо на улице; кровь текла по канаве, как вода в дождь. Нет, и кухарке приказано жарить мне мясо, пока не почернеет. Но, вы знаете, я вот так жую, жую, жую и жую и все жую и не могу проглотить. Просто не лезет в горло. Вы не знали, доктор? Когда я была девушкой и шла на свидание, то обязательно натощак, иначе меня рвало.