Кем был Бустрофедон? Кем был, кем будет, кто есть Бустрофедон? Б.? Думать о нем — все равно что о курице, несущей золотые яйца, о загадке без отгадки, о спирали. Он был Бустрофедоном для всех, и все было Бустрофедоном для него. Черт его знает, где он откопал это имечко — или кличку. Помню только, меня он часто называл Бустрофотон, или Бустрофотоматон, или Буснефороньепс в зависимости от случая, к случаю, а Сильвестре был Бустрофеникс, или Бустрофавн, или Бустрофитцджеральд, а Флорентино Касалис стал Бустрофлореном задолго до того, как сменил имя и начал писать для газет под псевдонимом Флорен Кассалис, а одна из его девушек всегда звалась Бустрофедора, а его мать — Бустрофелиса, а его отец — Бустрофазер, и я даже не могу сказать, на самом ли деле девушку звали Федора, а мать — Фелиса и было ли у него имя, кроме того, что он сам себе дал. Думаю, всплыло в каком-нибудь словаре как название лекарства (не обошлось без Сильвестре?), что-то с континента Мутафлора, из бустрофлоралии бустрофаллосов.

Как-то раз мы отправились поужинать — он, Бустрофантаст (на той неделе так звался Рине, которого он, кроме того, величал Рине Легавый, а также Рине Лукавый, Рине Луковый, Рине Луговой, Рине Лепый, а потом был еще Ринессанс, а за ним Ринестанс, Ринешанс, Ринежанс, Ринеджазбанд, Ринеджазфан, Ринефанфан, Бомбонвиван, Бомбометан, Бурнофонтан, Бюстофантаст — вариации, отмечавшие перепады дружбы: слова как термометр) и я; они вдвоем явились ко мне в редакцию, и он сказал, Пошли в бустростоловку, потому что терпеть не мог дорогие рестораны, пышные люстры и искусственные цветы, и вот мы пришли, и, даже не успев сесть, он окликнул официанта, Бустромолодой человек, а вы ведь знаете, какие попадаются в Гаване поздно вечером официанты, они не любят, когда к ним так обращаются — ни официанты, ни носильщики, ни продавцы, ни все прочие, так что нарисовался тип с физиономией, вытянувшейся длиннее, чем хвост удава, и почти такой же холодной и чешуйчатой, и, в самом деле, он был уже совсем не молодой человек. Бустромы, сказал Бустро, х-х-хотели па-па-паужинать, пародируя гэг Бустрофаннимена, и официант глянул на него волком, а не удавом, волкодавом, а я затолкал в рот бумажную салфетку (столовка была из продвинутых), чтобы задушить смех, но у смеха была стальная глотка, а салфетка на вкус была как подстилка из-под тигра, и так уж совпало, что Б., которого в тот момент звали Бустрофат, возьми да и скажи, Надо было и Бустрофеликса с нами прикормить, а у меня смех уже подкатывал к самой бумажной плотине, А, что скажешь, Бустрофотик, а что я, у меня во рту, как мяч в воротах, салфетка, и вот я говорю, Фа, конефно, и салфетка вылетает, словно ракета средней дальности, а за ней — сверхзвуковой хохот, долгий ротовой, или рядовой, или родовой пердеж, и весь этот нарядный снаряд попадает официанту в лицо, которое еще сильнее вытягивается и превращается в посадочную полосу, и в конце концов приземляется прямо на его гладкий глаз, и он отказывается нас обслуживать и уходит из нашей жизни, как песок в море (музыка Сабре Маррокина) и закатывает вселенский скандал где-то в глубинах океана своему посейдоническому хозяину, а мы на кисейных берегах скатерти помираем со смеху, а наш умопомрачительный глашатай, герольд, Бустрофон кричит, БустрофеноНемо, старик, да ты Бустрофонбраун, Бустрошторм, кричит, Бустифон, Бустросамум, Бустромуссон, кричит, Буструраганный Ветер, кричит во всю глотку и во все легкие и во весь рот. Явился хозяин, толстый лысый маленький испанец, пониже официанта, он и дна-то ногами не доставал, похоже было, будто стоит на коленях, ходячий Бюст.

— Какие проблемы?

— Мы желаем (сказал преспокойно, не поворачиваясь, Бустро), желаем отужинать.

— Много будешь шуток шутить, не отужинаешь.

— А кто здесь шутки шутил (спросил Бустрофактотум — а он был длинный тощий малый с довольно кислой миной, изрытой к тому же то ли юношескими угрями, то ли взрослой оспой, то ли временем и морем, то ли поторопившимися стервятниками, то ли всем вместе, — привстал, поднялся на ноги, удвоился, утроился, разложился, как подзорная труба, вырастая в каждом движении до самого потолка, до балок, до крыши).

И мне вспомнилась Алиса в Стране чудес, и я поделился с Бустрофеноменальным, а он принялся выдавать, одаривать: Алиса в Степи небес, Алиса в Стане повес, Актриса в Стоне словес, Словеса, Словоблуд, Словоблудие, Словобоязнь, Словоговорение, Словоизвержение, Словоизлияние, Словоизменение, Словолитие, Словообилие, Словообразование, Словоохотливость, Словопрение, Словотворение, Чудотворение, Чудодействие, чудодей, чудовище, чудо-юдо и чудесница и кудесница и наездница, и начал напевать, вынужденно (врожденно) танцуя от моего Фа, конефно, и Алисы в Стене и Марти и Розовых башмачков, такую песню в самом что ни на есть тропическом ритме:

Лараларалара ларарарара (настройка гитарного голоса)
Арриба! Поехали!
Бустропод солнцем форкочет фурко, С фиска фыделяется фар, Фыходит на фышку Филар, Ф даль фоззряется зурко.
Фазер Фидель в рассрочку фторит живей родная из кастропленного рая пошелко вомут височку.

АХ НЕТ, это не то, это надо было слышать, его надо слышать, как он читает свои «Urchania Darii»:

Омываний смрад мерцает в переливах бормотухи, Бытовые катахрезы скрадывают послабленья Вервей утлых, что сжимают жмых пустующих арыков, И окостья загримасий всюду прапорно листвеют. Неужто нет в заводе отводков сдобрить гликоний? Волны зловолия околачивали телешом. Сыроформы цугом не шпаклевали ли пропилеи? О быстробегие шарабаны, блюющие в чистеху!
Плесневелое хитрованство испепеляется в квинте. Алычовый пастернак обгоняет Первокашку, а веснушки выдры Раздували фосфены камнееда в зародыше.
И нету топи!
Празмовые смотритамже бодрятся Ковригами, а поодаль ятаган резвился в мудросердии Трисказаний свиязи.
Тяжеловесные алтеи, Поднатужившись, снимали с якоря долото, Извращая ящур и бороня чичимеков.
Не гоните волну!
Полиглотские подначки предисловят ляпис-лазурь И сохнут по ряби гобеленов мужичьих, Параграфы золотой распердихи впотьмах Vale reis! Не вписано меж строк объясниски? Нотный настоятель!
Вавки погремушек одуряют душегуба, И в далах, в далах Геенны Змеятся урчания симонии апреля.

И не раньше, не позже, а в этом самом месяце по улице мимо столовки прошел Рохелито Кастресино, и мы взялись перепевать имена всех наших знакомых на разные лады, это такая секретная игра — пока не подвалил официчел или как его там и не встрял в церемонию, и Бустрофедон приветствовал его своим, как он говорит, говорил, бедняга, намасте, только не ладонями, а тыльными сторонами, вот так:

и мы стали заказывать.

Бустрофасоль, сказал Бустрофедон собственной персоной, С белым рисом, попытался вставить я, но он сказал, Бустрофиле, Бустрофедончай, сказал Бустрофедон, Бустрофрикасе, сказал Бустрофиолетовый фазан, говорил только он и все время смотрел на официанта в упор (упершись), лоб в лоб, глаза в глаза, в оба, даже сидя он был выше официанта и великодушно слегка ссутулился, а когда мы расправились с ужином, он заказал десерт на всех. Всеподзыватель. Бустрофлан, сказал он и добавил, Бустрофеко, и тут я наконец быстренько вклинился и сказал, Три кофе, но, стараясь держаться повежливее, ляпнул не Пожалуйста, а Пожалуйся или Пожуйлиста, не помню, и совсем не помню, как мы выбрались оттуда живыми и никто не обвинил нас в терроризме за оглушительные взрывы, разрывы смога, смеха, и когда принесли кофе, даже раньше, и мы выпили и расплатились и покинули реставрацию, то уж распевали Вариации Квистризини (copyright, Boustrophedon Inc) Кофейной кантаты, сочиненной Бустроффенбахом:

Ё тёбё нопоё нопоё моё дётко одной покостьё рёдкой ё ё сом ёё пьё КОФЁ Е тебе нэпэе нэпэе мэе деткэ эднэй пэкэстье редкэй е е сэм ее пье КЭФЕ И тиби ныпыи ныпыи мыи диткы ыдный пыкыстьи ридкый И И СЫМ ИИ пьи КЫФИ Ю тюбю нупую нупую мую дютку уднуй пукустью рюдкуй ю ю сум юю пью КУФЮ Я тябя напая напая мая дятка аднай пакастья рядкай я я сам яя пья КАФЯ

и я задавал ритм, подражал, доказывал, что человек восходит к обезьяне, шимпанзировал Эрибо, отщелкивал в такт мелодии (то есть мне так казалось: когда я пьяный, у меня прорезывается чувство ритма) пальцами, ложкой и стаканом, а потом, на улице — ладонями и кончиками пальцев, языком и иногда пятками. Эх, эх, ЭХ! Как же мы жгли той ночью, черт, той Ночью Черта, на славу, Бустрофедон выдумывал самые путаные, свободные и простые скороговорки вроде Тридцать три корабля лавировали, лавировали, да не вылавировали, и всякие «кулинархранилуки», например, этот, такой старый, такой классный, такой вечный, классика, Аргентина манит негра, и тут же на спор с Рине придумал еще три: Мир и Рим; Город уснул-то от лун судорог; Ага! Напор велел: Европа нага! простые, да не легкие, наполовину кубинские, наполовину экзотические или полностью экзотические для третьего равно(м)удаленного лица, и я удивился, потому что Рине давал три подсказки (две подножки, сказал Бустрофедон, правая и левая, одесную и ошую): Гавана и испанский флаг (почему? да потому, что мы гуляли по Центральному парку между двумя центрами — Галисийским и Астурийским), и мимо прошла мулатка, и нашлась еще одна подножка (Б. сказал, получилось четвероногое: Гну или Ну или Ню), наша извечная тема, Звезда, разумеется, и он сбустрофабриковал о ней анаграмму (которую тут же и превратил в «гарна-маму»): Чудо-дива Ночь, и если загнать ее в темницу, сделать змеей, пожирающей собственный хвост, кольцом, получался волшебный круг, а в нем зашифрована и расшифрована целая жизнь, стоило только начать читать с любого из трех слов — колесо Фортуны: дива, ива, но, ан, ночь, чу, чудо, до, уд, удод, и все сначала, пока не закатится на самый Чердак Мироздания и оттуда не поведает свою историю нам (слышащим Душу Вещей), а еще она идеально и материально подходила Звезде, потому что это слово-колесо, фраза, анаграмма из девяти букв и девяти слов:

сама была звездой и всегда напоминала о диве.

Он зачитывал нам огромные куски из того, что сам называл своим Словарем Конечных Слов и Бесконечных Идей, я помню не все, конечно, но многие — и слова, и объяснения (а не определения), которые он приводил по ходу: как, кок, Кук, кик; ага, ара, Ада, сокрушаясь, что Адам по-испански — не Ада (может, по-каталонски так? спросил он у меня), ибо тогда это был бы не только первый, но и идеальный человек, объявляя боб лучшим из растений, а око — самой важной частью тела, и да здравствует число 101, потому что оно, как и 88 (благословенно будь), — тотальное, круглое, равное самому себе, неизменное в вечности и, как на него ни посмотри, всегда одно и то же, одно, хотя самое идеальное-преидеальное, говорил он, — это 69 (к радости Рине), абсолютное число, не только пифагорейское (доводя Куэ до белого каления), но и платоновское и (льстя Сильвестре: a mystic bold of writerhood объединяло этих двоих) алкмеоническое, потому что само на себе замыкается, а сумма его составляющих плюс сумма суммы равна (в этом месте Куэ вставал и уходил) последнему числу, и еще черт знает сколько числовых запуток, неизменно выводящих Куэ из себя, и, когда тот уже хлопал дверью, Б. замечал с истинно кубинским лукавством, У кого что болит, друзья, у кого что болит.

Бустрофедон вечно охотился за словами в словарях (уходил на семантические сафари), переставал появляться, запирался с каким угодно словарем, обедал с ним, в туалет ходил с ним, спал с ним, целыми днями гулял по полям (словаря), больше он никаких книг не читал и утверждал, рассказывал Сильвестре, что это лучше, чем сны, лучше, чем эротические фантазии, лучше, чем кино. Да что там — лучше, чем Хичкок. Потому что в словаре царил саспенс слова, заблудившегося в лесу других слов (иголка не в стоге сена, где ее проще простого отыскать, а в игольнике), и было слово, зашедшее в тупик, и невинное слово и виновное слово и слово-убийца и слово-полицейский и слово-спаситель и слово конец, и саспенс крылся в том, чтобы отчаянно искать слово по всему словарю сверху донизу и найти, и, когда слово всплывало, он понимал, что оно значит нечто совершенно иное, и это было почище, чем разгадать тайну последнего свитка (тогда он как раз пребывал в страшном возбуждении, потому что узнал, что слово «adefesio», то есть бредятина, происходит от Послания апостола Павла к Ефесянам, и говорил он не кому-то одному, а всем нам, Прикинь, старик, и это придумал тот самый, на ком ответственность за все несчастливые пары и супружеские измены и танго об изменах, ведь брак, может, и есть самая большая бредятина, — Бустрофедон был ярым противником брака (на то он и брак, говорил он), и ярым сторонником замужних дам — как с безупречной репутацией, так и с оставляющей желать лучшего) Мертвого моря, и печалился он лишь о том, что словарь, словари вмещают так мало слов, да и те он уже выучил наизусть все (на одно — «олисбос», что означает «фаллоимитатор», — он попался, как на крючок, и носил его во рту несколько недель и, к досаде Сильвестре, поминал итальянский фильм «Нет мира под оливами» как «Нет мыла под олисбами»), например определение собаки из Словаря Королевской академии: ж., домашнее млекопитающее из семейства псовых, весьма разнообразных размеров, форм и мастей в зависимости от породы, но всегда с хвостом, уступающим длиной задним лапам (тут он делал паузу), одну из которых самец поднимает для мочеиспускания, а потом делился своими счастливыми словами:

Анна око пуп ротатор потоп (от него все пошло) радар кабак (любимое место) сос и гэг (самое веселое)

и чуть было не принял ислам из-за имени Алла́, идеального бога, и упивался крошечной разницей между аллегорией и аллергией и сходством забора, собора и запора и путаницей подобного и подробного, а еще составил список слов, обретающих иной смысл в Зазеркалье:

грот/торг апорт/тропа клоп/полк ворон/норов герб/брег

и отмечал перепады меняющихся местами слогов, чело и лечо, нора и рано, актер и терка, и не было этой алхимии конца, и он говорил и объяснял и толковал (он знал в этом толк) и играл словами до трех часов ночи (до тех пор, пока не стали передавать вальс «Три часа ночи», а ночь была точь-в-точь как та, когда он уел Куэ своей новой системой нерегулярного счисления, основанной на поговорке, которую он где-то вычитал (не исключено, что Б. предпочел бы сказать «подслушал»), мол, одна цифра стоит миллиона, где у чисел нет величины постоянной или определенной их порядком или местоположением, а есть произвольная, или переменная, или прикрепленная, и считать нужно: 1, 3, а после 3, естественно, не 4, а 77, или 9, или 1563, и тогда же он предсказал, что однажды все поймут, как несовершенна почтово-адресная система, логичнее нумеровать улицы, а каждому дому давать имя, и объявил, что идея близка к новому способу называть братьев или сестер — всем разные фамилии, но одно имя, и, несмотря на то что Куэ говнился (другого слова не подберешь, уж простите), это была короткая и счастливая ночь и все угорали, потому что в «Довиле» Сильвестре уцепился за карту, забракованную крупье — приятелем Куэ, двойку бубен, и сказал, что знает, где у нее верх, а где низ, не лицевая сторона и рубашка, а ноги и голова, знает, как поставить ее на ноги, Интуиция и ничего больше, сказал он, всем известно, двойка бубен всегда ложится одинаково, и Бустро страшно понравился этот графический палиндром, и он побился об заклад, что Сильвестре не сможет его разрушить, разгадав истинную направленность двойки, а Куэ сказал, что Сильвестре мухлюет, но тут Бустрофедон встал на его сторону и спас тем аргументом, что невозможно мухлевать одной-единственной картой, и уговорил Сильвестре сыграть в многоугодник (так он выразился), и Сильвестре спросил у всех, кроме Б., известно ли нам в точности, что такое шестиугольник, и Рине сказал, это многоугольник с шестью сторонами, а Куэ сказал, геометрическое тело с шестью гранями, а Сильвестре возразил, нет, это уж шестигранник, а я взял и нарисовал (Эрибо, понятное дело, не было: иначе бы рисовал он) на бумажке:

и тогда Сильвестре раскололся: на самом деле, это куб, потерявший третье измерение, и добавил в чертеж вот что:

и сказал, что, когда многоугольник найдет свое потерянное измерение и мы узнаем, как ему это удалось, мы сможем найти и четвертое, и пятое, и все остальные, сможем свободно разгуливать между ними (по бульвару Измерений, сказал Б., маша в сторону бульвара Испытаний) и войти в картину и встать в определенной точке и путешествовать из настоящего в будущее, или в прошлое, или еще куда-нибудь, стоит лишь открыть дверь, и Рине тут же пустился рассказывать про свои изобретения, вроде машины, которая превратит нас в световой луч (или в теневой луч, вставил я) и запустит на Марс или на Венеру (чур, я на Венеру, попросился Бустрофедон) или еще подальше, а через некоторое время другая машина перепревратит нас из света в твердые огни и тени, и мы станем космическими туристами, а Куэ сказал, Все равно что промежуточные порты захода, а Б. ответил, Порты Восхода и Заката, и Куэ совершил ошибку (Б. писал «ашипку»), признавшись, что однажды выдумал историю о любви, как один землянин знал, что на некоей планете в другой галактике (и Бустрофедон тут же перевел с греческого или с латыни, на пути всякого молока) живет женщина, которая его любит, и он тоже безумно в нее влюбляется, и оба знают, что это воистину трагическая любовь, ибо встретиться им не суждено, они обречены любить друг друга в молчании бесконечного космоса, и, конечно, Бустрофедон не мог удержаться и под самый конец ночи взбесил Куэ, сказав Трайстар и Изонда, и все (трам-пам-пам, трам-пам-пам, все уходят по домам, а у кого дома нет) так получилось, что — вот интересно (и не тесно) — мы повстречали Куэ в «Лас-Вегасе», а он всю ночь от нас бегал, потому как был с телкой, в народе давалкой, бабой, нимфой (может, я и говорю, как Бустрофедон, но извиняться не стану, это я нарочно, внеурочно, жаль только, что не могу так по-настоящему, естественно, всегда (всегда, включая прошлое, не только в будущем) забыть про свет и тени и светотени, про фотографии, ибо лучше один раз услышать его, чем тысячу раз увидеть), русой, высокой, белой, очень светлокожей, хорошенькой, фотогеничной моделью, просто куколкой, и Куэ сделал зверское лицо и стал говорить своим радиоголосом, а Б. бросил ему, Э, да в клубе полно элементарных частиц, и мы застебали его от души, и Бустро придумал криминальный призыв: Арсенику всем Куэ! и это был гимн той ночи, пока ночь не закончилась, и я хотел сделать его и гимном рассвета в тропиках, но Рине сказал, какие гимны в шесть утра, и я заткнулся и запнулся и недобрым словом помянул культуру, которая вечно своей метафизикой засрет всю малину.

Тогда я в последний раз (чуть не забыл, да и хотел бы забыть, зачем мне эта огромная скобка, лучше и не помнить: была суббота) видел живым Бустрофараона (как его иногда называл Сильвестре), а если вы не видели его живым, считайте, вы вовсе его не видели, а самый последний живым его видел Сильвестре. Не далее как третьего дня Бустрофильмец — так он звался на той неделе для нас и для вечности — пришел и рассказал мне, что Б. положили в больницу, а я подумал, наверное, что-то со зрением, потому что одним глазом он подкашивал, терялся в джунглях ночи, один в душу, другой на жопу, говорил Сильвестре, или, серьезно, в пустоту, и это хамелеоновское зрение, видимо, дурно влияло на мозг, у него часто бывали сильные головные боли, страшные мигрени, которые он, бедняга, называл Брутальные Гемикрании, или Брутокрании, или Бустрогемократии, и я хотел съездить навестить его в понедельник днем после ночной смены или, как говорил экономный и меткий Бустрофедон, носмены. Но вчера утром, во вторник звонит Сильвестре и ни с того ни с сего говорит, Бустрофедон только что умер, и я почувствовал, что слова из трубки будут означать то же самое даже задом наперед, как в одной из его игр, и понял, смерть — чужая шутка, еще одна комбинация: палиндром, льющийся из тысячи дырочек (дурочек) телефона, словно соляная кислота из душа. И вот совпадение, сов. падение, именно по телефону Бустрофонема, Бустроморфоза, Бустроморфема начал давать вещам новые имена, уже на самом, самом-пресамом деле больной, а не как в начале, когда он тоже все перевирал и мы не различали, в шутку он это или всерьез, да и потом не знали, в шутку ли, подозревали, что всерьез, что он абсолютно серьезен, потому что дело уже не ограничивалось феко с коломом, который он взял из аргентинского лунфардо в Нью-Йорке (где, кстати, с ним и познакомился Арсенио Куэ, первым его увидел — и услышал), от готан — танго навыворот — он произвел барум — румба наоборот, и танцуют ее вверх тормашками, вниз головой, вихляя коленками, а не бедрами, или выдавал свои Номера (позже: см. ниже), например, Америго Вепсуччьи и Гарун-аль-Гашиш и Невертити и Антигриппина, мать Негрона, и Дунс Кот и Граф Оргасм и Панамский перешейх и Вильям Shakeprick и Shapescare и Chasepear и Факнер и Скотч Физджеральд и Сомерседес Морем и Клеопутана и Карлик Великий и Александр Мудаконский и гениальный страдалец Игорь Стравилский и Жан-Поль Царьтр и Тиэсэлий и Томас де Закинься и Жорж Врак и Винсент Бонго (в пику Сильвио Серхио Риботу, более известному, благодаря Б., как Эрибо), и хотел написать Роман о Дафнисе и Клее и все такое и называл Эвтаназией Атанасию, кухарку родителей Кассалиса (косителей Розалиса), и соревновался с Рине Леалем, и тот один раз урвал победу, заявив, что украинцы тянут все, что плохо лежит, и на самом деле называются украдинцы, и говорил о себе, бессердечно одет, в смысле, с иголочки, или на спор с Сильвестре придумывал, кто больше, вариантов имени, допустим, Куэ, и назвал меня (окрестил меня заново, идея проявилась и отпечаталась и покрыла мраком мое прозаическое гаванское имя во вселенной графической поэзии) Кодаком и знал все, что нужно знать про волапюк и эсперанто и идо и нео и бейсик-инглиш, и у него была теория: в противоположность тому, что происходило в Средние века, когда из одного языка — латыни, или германского, или славянского — получалось по семь разных, в будущем этот двадцать один язык (говорил он, глядя на Куэ) превратится в один, подражание английскому, или слияние с английским, или следование английскому, и человек будет говорить — по крайней мере, в этой части света — на исполинском лингва франка, стабильном, разумном и возможном вавилонском, но человек-термит сожрет строительные леса башни еще до начала стройки, ибо каждый день он разрушает испанский, говоря, вслед за Витором Перлой (которого называл Фон Цеппелин за форму головы), «изорщенный» и «эзкотический» и «эмиферный», или говорил, если кто-то встречался с девушкой, что у того есть доступ в органы, или жаловался, что на Кубе не понимают его белый юмор, и утешался тем, что его оценят за границей или в будущем, Ведь нет, говорил он, порока в своем отечестве.

Дослушав Сильвестре молча, не успев повесить, вешая черную, уже в трауре, чудовищную трубку, я сказал себе, Бля, все умирают, в том смысле, что счастливчики и неудачники, талантливые и умственно отсталые, замкнутые и открытые, веселые и грустные, уроды и красавцы, безбородые и бородатые, высокие и низкие, угрюмые и радостные, сильные и слабые, могущественные и несчастные, ах да, и лысые: все, и те, кто, как Бустрофедон, могут из двух слов и трех букв сложить гимн, анекдот и песенку, такие тоже умирают, и я сказал себе, Бля. И всё.

Уже потом, сегодня, вот прямо сейчас я узнал, что на вскрытии, до похорон, на которые я не пошел, потому что Бустрофедон, лежащий в гробу, — это не Бустрофедон, а что-то другое, вещь, бесполезная вещица, зачем-то упрятанная в сейф, так вот, когда провели трепанацию Бустрофедонова черепа в форме вопросительного знака и вынули из природного ларца мозг, и патологоанатом взвесил его на одной руке и стал с ним играть и нарылся и накопался вдоволь, он наконец понял, что у Бустрофедона была патология (он бы, бедолага, сказал: потолокия) с самого детства, с рождения, даже до рождения: то ли кость, то ли (что, Сильвестре Икуэ: аневризма, эмболия, пузырь в юмористической вене?) узел в позвоночнике, то ли что-то еще давило на его мозг и заставляло говорить такие потрясные штуки и играть словами, словом, жить, называя все новыми именами, будто он и вправду изобретал новый язык, — и смерть показала, что прав был врач, который его умертвил, нет-нет, конечно, не убил, и в мыслях не имел, наоборот, хотел спасти по-своему, по-научному, по-медицински, как истинный филантроп, доктор Швейцер, у которого в ортопедическом госпитале был свой собственный Ламбарене с кучей увечных детей и паралитичек и инвалидов в полном его распоряжении, а он взял и раскроил череп в форме буквы «Б», чтобы избавить от головных болей, от словесных рвотных позывов, устных головокружений, чтобы раз и навсегда покончить (неслабое словечко, а?: навсегда, вечность, мать ее) с повторами, с переделками, с аллитерацией, с альтернацией проговоренной реальности, как выражался доктор, разя Сильвестре прямо в сердцевину вкуса, в ипохондрическое яблочко, в научный шов, Д-р и точка, а вокруг узоры, рисунки, формы, гарантирующее невозможное, выражался высокими, техническими, медицинскими словами в подтверждение того, что все эксперты — лжецы, но внушал, однако, доверие, ибо великим лжецам верят всегда, сыпал на языке Эскулапа, с камнем (философским или пробным?) в руках: «афазия», «дисфазия», «эхолалия», вот какими словами, крайне пренебрежительно, по словам Сильвестре, поясняя, что это Собственно, строго говоря, потеря речи, орального распознавания или, если угодно, точнее, не дефект фонации, а следствие дисфункции, возможно, разложения, аномалии, вызванной специфической патологией, которая, в конечном итоге, отделяет мозговую функцию от образности мышления и говорения или — нет, нет-нет, нет, к черту, и так все понятно, надо оставить его в покое, медики — единственные ископаемые педанты, мамонты дотошности, после того как вымерли в Мимоцене Джеймс Джус, Эзра Паук и Адольфо Салазарь. Все это лицемерные отговорки, диагноз, прикрывающий идеальное преступление, Гиппократова уловка, медицинское алиби, на самом деле он хотел дознаться, в каком уголке Бустрофедонова черепа, Бучерепа, как его отлично окрестил Сильвестреученик, в каком именно закоулке кроются чудесные превращения глупостей, банальностей, повседневностей в волшебные ночные речения Бустро, их не заспиртуешь в ностальгии, потому что из меня — а я больше всех с ним дружу, дружил — плохой хранитель слов, если они не под фотоснимком, да и там мой текст всегда выправляют. Но пусть утрачены игры и, как говорила мать Кассалиса, прибаутки, мне их не повторить; я не желаю забывать (храню: не в памятной памяти Сильвестре и не в невралгической злости Куэ и не в критических чествованиях Рине и не в точном фотографическом воспроизведении — такой снимок мне удалось сделать, — а в ящике стола, вместе с негативами одной незабываемой негритянки, фотографией, голым аффидавитом ее белой, просвечивающей, рубенсовской, как сказал бы Хуан Бланко, плоти, парой писем, ничем не ценных, кроме того, чем они были ценны при получении, и телеграммой от Амаполы дель Кампо, ну и псевдонимчик, боже праведный, некогда голубой, а ныне желтой телеграммой, написанной на испанском, выученном по радио: время и расстояние говорят мне, что я потеряла тебя: написать такое, господа присяжные, и отдать телеграфисту в Байямо — это ли не доказательство, что все женщины либо ненормальные, либо такие бесстрашные, что Масео и его героический скакун со всеми их четырьмя железными яйцами и рядом не валялись) его пародии, те, что мы записали дома у Куэ, точнее, записал их Арсенио, а я потом переписал и ни за что не вернул Бустрофедону, тем более после спора с Арсенио Куэ и тяжелого, сообща с ним принятого решения стереть записи — у каждого на то нашлись свои причины. Потому я и хранил то, что Сильвестре зовет «memorabilia», а теперь возвращаю хозяину — фольклору. (Неплохо сказано, а? Жаль, не я придумал.)