ВАДИМ ИНФАНТЬЕВ
ПОСЛЕ ДЕСЯТОГО КЛАССА
ПОД ЗВЕЗДАМИ БАЛКАНСКИМИ
ЛЕНИЗДАТ
84.3Р7 И 74
Редакционная к о л л е г и я:
А. И. Белинский, И. И. Виноградов, С. А. Воронин,
А. Е. Г а в рилов, Г. А. Горышин, Д. А. Гранин,
Л. И. Емельянов, В. Д. Л пленное, Б. Н. Никольский,
Б. А. Рощин, О. А. Цакунов, В. С. Шефнер
© «Под звездами балканскими»,
4709flifl9on 1 пч Воениздат, 1979
та 232—-85 © Послесловие, оформление,
М171 (03)—85 Лениздат. 1985
ПОСЛЕ ДЕСЯТОГО КЛАССА
Группа фашистских армий «Север» двигалась на Ленинград. Сверкали огнем тринадцать тысяч ее орудий, давили землю полторы тысячи танков, сквозь тучи дыма плыли в небе, тяжело завывая моторами, тысяча двести самолетов. Семьсот двадцать тысяч автоматов и пулеметов прошивали пулями воздух.
Пал Псков. Пал Остров. Путь на Ленинград был открыт. Оборонительные работы на Лужском рубеже еще не были закончены. А непосредственные подступы к Ленинграду с юго-запада вообще не укреплялись, да и кому могло прийти в голову, что противник сумеет подойти к городу с этой стороны?
Пали Новгород и Чудово. Пала Гатчина. Берлинское радио кричало в эфир: «Остались считанные часы до падения Ленинграда, этой твердыни Советов на Балтийском море!»
Застучал неумолимый железный метроном, отсчитывая историю, метры расстояний и жизни людей.
В лабиринтах построенных на улицах баррикад, под продырявленными крышами заводских цехов, в траншеях и орудийных котлованах жили, боролись и умирали тысячи людей. Стиснутый в кольцо, Ленинградский фронт не поддавался никакому натиску.
На окраине Автова окопалась зенитная батарея, одна из сотен ей подобных. Четыре орудия, ПУАЗО1, дальномер, толстые кабели синхронного управления. Из железных труб наспех вырытых землянок поднимается дымок. Снуют солдаты, проходят командиры — течет будничная фронтовая жизнь.
Пользуясь затишьем, в котловане третьего орудия сидит его командир сержант Николай Бирюков. Потертая шинель ладно облегает его фигуру, пилотка не наползает на уши, а держится солидно на стриженой голове. Видно, что, несмотря на молодость, он не новобранец и на военной службе не первый год.
Он пишет, положив под тетрадку планшетку, пишет, сам не зная для чего, пишет обо всем, что приходит ему в голову. Он видит окружающую действительность через бруствер своего окопа, он пытается оценить происходящее и судит скорее сердцем, чем умом. Иногда он выносит свои суждения со скоропалительной мальчишеской безапелляционностью, иногда вообще ничего не может понять — один из миллионов маленьких мирков в гигантском столкновении двух миров. Он думает, думает, карандаш торопливо бео/сит по бумаге.
Писал он много, даже удивительно, как находил для этого время, но надо учесть и то, что в течение девятисот дней Ленинградский фронт вел в основном оборонительные бои. Порой обе стороны настолько изматывались в боях, что на отдельных участках неделями длилось затишье.
Суровая ленинградская погода часто сковывала действия вражеской авиации. По зенитчикам не положено отходить от орудий. С рассвета до темноты батарейцы стояли на своих местах... А человек создан для труда, он не может без него жить, так же как не может жить и не думать.
Одни находили отраду в ремесле. Сидя возле ору-дия, на коленке, с помощью ножа да шила, создавали из подручных материалов порой удивительно филигранные вещи. А Николай Бирюков писал, думал, чертил...
Поэтому вполне понятно, что более подробные записи относятся к дням ленинградской блокады. С января сорок четвертого года, когда Ленинградский фронт пошел в наступление, заметки в тетрадках стали отрывочными и превратились в короткие реплики, похожие на те, какими обмениваются по радио летчики в бою.
В начале сорок пятого года Николай Бирюков был ранен и пришел в сознание уже в санитарном эшелоне, следующем в Ленинград.
Николай не очень жалел о пропаже своего чемодана—стального ящика из-под немецких ручных гранат с проволочной ручкой и петлями для переноски за спиной. Что там было? Пара казенного белья, мыло, зубная щетка, трофейная планшетка да несколько толстых исписанных тетрадей. Бывают потери посерьезнее.
Весной сорок пятого года, когда Николай после выхода из госпиталя служил в Ленинграде, он неожиданно получил от незнакомого человека открытку, предлагающую забрать свои вещи. В открытке был указан адрес, Николай его сейчас не помнит — где-то возле бывших Казачьих казарм.
Николай сел в трамвай и приехал. Дверь открыла незнакомая женщина. Несколько минут она подробно расспрашивала, чтобы убедиться, действительно ли перед ней владелец чемодана, а после вынесла сундук из кухни.
Его привез ей какой-то сержант с совершенно незнакомой Николаю фамилией и к тому же по специальности топограф. А с топографами Николаю встречаться не доводилось.
Теперь этот сундук стоит в комнате Николая, и он держит в нем кой-какой слесарный инструмент, необходимый в домашнем обиходе.
Николай часто встречается с фронтовыми товарищами, но до сих пор так и не может выяснить, как его чемодан нашел своего владельца.
После войны никаких записей Николай Бирюков не вел. Некогда было. Пропустив после десятого класса шесть лет (и каких лет!), нелегко было окончить с отличием Артиллерийскую академию.
Ну а потом Николай Владимирович Бирюков занимался такими серьезными вещами, что вообще избегал делать какие-либо заметки в записных книжках и домашних блокнотах.
Почти четверть века пролежали его тетрадки в самом нижнем ящике письменного стола. Николай считал их заурядными, обычными для своего ровесника в те годы. И берег как память боевой юности.
Показывая на железный чемодан, Николай Владимирович усмехался и говорил, что почти по Лермонтову получается: «„Я ехал на перекладных из Тифлиса. Вся моя поклажа состояла из двух чемоданов...”. Правда, у меня-то был вот этот единственный чемодан».
Очень редко он перелистывал свои тетрадки, вспоминал и дополнял написанное.
Вот я и решил изложить все это в виде повести, ведущейся от первого лица. Основу ее составляют записки военных лет, остальное добавлено со слов Николая Владимировича.
1
Почему мне часто снится школа теперь, когда прошло так много времени? Вот и сегодня видел приятный и грустный сон: школу, знакомые лица одноклассников, главным образом девчат. Они в школьном коридоре дружно увязывали вещи и даже полосатые матрацы.
Я подошел и спросил, чему они радуются. Девчата ответили, что окончили десятый класс, жизнь теперь пойдет интереснее, веселее, самостоятельно, без нудных педагогов и ворчания родителей.
Я вздохнул и сказал, как мне хочется снова учиться в этой школе, снова прожить прожитое.
Девчата страшно удивились, оглядели меня с ног до головы, потом одна шепнула что-то на ухо подруге, та вскинула на меня глаза, и они вдруг наполнились такой печалью и состраданием, что я проснулся, сел и закурил.
Это не дневник. Это записки. Дневники в армии вести запрещено. Так нам сказал политрук полковой школы на третий день нашего пребывания в ней.
Оказывается, не только я, но и многие ребята, после того как нас внезапно взяли в армию из институтов, стали строчить дневники.
На вопрос, почему нельзя, политрук ответил, что дневник может попасть в руки врага, из него он узнает о жизни и настроениях в части.
— А почему об этом ничего не написано в уставе? — спросил парень из железнодорожного института. Ему было лет двадцать пять, он имел отсрочку от призыва, но проходил военное дело и знал устав.
Политрук ответил, что устав не догма, а руководство к действию.
Вечером во время самоподготовки я вытащил из кармана тетрадку, раскрыл первую страницу, прочитал и ахнул:
«8 ноября 1939 года.
Итак, судьбы свершился приговор. Я — курсант школы младших командиров 492-го зенитного артиллерийского полка 2-го корпуса ПВО. Нас разместили в казарме военного городка Автово, в нескольких трамвайных остановках от Кировского завода».
Полное разглашение военной тайны!
Я выдрал первую страницу (она была исписана наполовину), скомкал, сунул в карман и вовремя перерыва изорвал в уборной на мелкие клочья и бросил, куда следовало. Потом писал только письма и стихи. Письма опускал в почтовый ящик, а стихи были в записной книжке всегда со мной.
Командирам положено все осматривать, и скрывать от них ничего нельзя, да и ни к чему. Но все-таки неприятно, когда кто-то будет читать то, что ты написал только для себя.
Я еще в школе бросил вести дневник. Когда учился в шестом классе, однажды на пионерском сборе наша вожатая Клава зачитала нам дневник, найденный у Нюрки Семеновой.
Ох и хохотали мы все! Кроме Сережки Варфоломеева. Тот сжимал кулаки и выкатывал глаза. Нюрка написала, что она в него влюблена, что он самый лучший и красивый. А Нюрка стояла перед всем отрядом, ревела, закрыв лицо руками, противная, как мокрая курица. В дневнике была масса грамматических ошибок. Весь нам его Клава не прочитала, только заявила, что Нюрка записывала разговоры родителей, показывающие их морально-политическую отсталость, и все прозвища наших учителей.
Мы единогласно исключили Нюрку из пионеров, и в школе она больше не показывалась. Родители перевели ее в другую.
Но нельзя ничего не записывать теперь. В такое время, какого не было с монгольского нашествия. Я даже стихи написал. Они заканчивались словами:
Ничего, подымайся, товарищ!
Подымайся. Вперед! И не трусь.
Снова в полночь глазами пожарищ Смотрит грозная древняя Русь.
По-моему, неплохо, но посылать не буду. Все равно не напечатают. Только одно мое стихотворение поместили в газете «На страже Родины» сразу после финской
кампании.
«Автомат» называлось, А что! Там есть неплохие строки:
Когда мы шли на приступ снежных гор,
Когда врага лавиной гнали вниз мы,
Я на груди отогревал затвор,
Берег, как жизнь, стальные механизмы.
В финскую мне как следует повоевать не пришлось. Нас, нескольких отличников боевой и политической подготовки, из школы послали на боевые позиции. Я попал заряжающим на батарею, которая стояла на Лисьем Носу. Холода были собачьи. С рассвета до темноты мы прыгали у орудий, стуча зубами, проклиная все на свете, и считали минуты, когда отпустят погреться в землянку. Часовые на посту менялись через час. С залива дул такой скуловорот, что улыбка получалась только в одну сторону — подветренную, а ресницы приходилось разлеплять пальцами. Слезы мгновенно замерзали, а у того, кто завязывал рот полотенцем, через час отрастала длинная снежная борода. После смены часовой выходил из тулупа, как из будки, а тулуп сам оставался стоять на снегу с растопыренными рукавами.
Однажды (в который раз!) объявили боевую тревогу:
— По самолету противника, над четвертым, гранатой, высота двенадцать, темп пять!
И по тому, как тревожно закричал командир батареи, мы все поняли, что тревога настоящая. У меня заколотилось сердце, и что-то дернулось в горле. Ведь это первая настоящая боевая тревога, и не только для меня, для всех, и для командира батареи. Разноголосо кричали читатели трубки, следя за движением стрелок на циферблатах орудийных приборов:
— Сто двадцать! Сто восемнадцать!
Сейчас раздастся ревун, и трубочный передаст мне в
ю
руки настоящий боевой снаряд с установленным на расчетное деление взрывателем. Я сбросил рукавицу с правой руки, зная, что из-за нее может заклинить затвор.
— Заряжай!— крикнул командир.
Проблеял ревун. Мне показалось, что трубочный не хотел отдавать снаряд, и я его отбирал долго-долго. Вот он с лязгом, словно сам, ушел в патронник, клин затвора вытолкнул мою руку вверх, и я ухватился за спусковую рукоятку...
Раздался визг:
— Отставить! Не заряжай!
Мог ли я остановиться в тот момент или не мог, до сих пор не знаю. Дернул рукоятку. Шильями кольнуло в уши, всего разом накрыло горячим колпаком, рукоятка выдернулась из моей руки, долго звенело в ушах, перед глазами искрилась снежная пыль и оседала на лицо.
Потом над нами прогудел самолет «СБ» с красными звездами на крыльях, а командира батареи срочно вызвали в штаб, и он вернулся оттуда страшно злым.
Больше наша батарея ни по каким самолетам не стреляла.
Командир мне ничего не сказал, лишь посмотрел с укоризной. А мне было и стыдно, и радостно. Стыдно за то, что выстрелил по своему самолету, а радостно оттого, что быстрее всех выполнил команду, а от быстроты действий трубочных и заряжающих зависит точность огня батареи. И потом я впервые в жизни выстрелил из пушки боевьш снарядом. А то, что по своему, так не я же виноват...
В солнечный мартовский день, когда в шинели было жарко и капало с крыши, меня с батареи снова отправили в полковую школу — доучиваться.
В поселке, возле магазина, стоял грузовик, выкрашенный белой краской. В его кузове сидели бойцы с бурыми, задубевшими лицами, в полушубках и ватниках. Они мне крикнули:
— Эй, артиллерия, садись! Довезем до Ленинграда!
Вскоре из магазина вышли трое бойцов. Карманы их полушубков и брюк были так набиты, что полы топорщились в стороны, как пачки у балерин. Бойцы залезли в машину, и мы поехали. Я чувствовал себя неловко, но быстро привык. Один спросил меня, по какому году я служу и сколько мне лет.
Я ответил, что служу по первому, а всего мне девятнадцатый, на фронт попасть не удалось, зря проторчал на огневой позиции — огонь мы вели редко.
Хмурый боец, сидевший в углу машины, усмехнулся и проворчал, что только этого не хватало.
Вскоре содержимое карманов перешло в наши желудки, и мы ехали весело. Я расстегнул шинель, сдвинул буденовку на затылок. Лицо у меня было обветренное, и я походил на фронтовика.
Один из бойцов рассказал, как для него кончилась война.
Они ползли под снегом на сближение с противником. Внезапно наша артиллерия стала отчаянно палить этак часа два без передышки. Потом стрельба разом прекратилась, и стало страшно тихо.
— Лежу и ничего не могу понять, то ли оглох, то ли помер,— рассказывал боец.— Осторожно высовываю голову, а прямо перед носом финн. И мы оба, как нырки, в снег. Еще полминуты — и стукнулись бы лбами. Что делать, не знаю. Положение дурацкое. Выстрелить сквозь снег, может, пулей достану? А может, он ко мне с ножом ползет? Гранату не бросит: уж слишком близко мы друг от друга. Снова высунулся. И он тоже. И снова мордами в снег. Слышу сзади по цепи передают: «Не стрелять! Война кончилась!» Ушам не верю. А сзади перекликаются все больше и больше и, похоже, встали во весь рост. Им-то что! Они далеко. А у меня под носом финн. Может, он не знает, что война кончилась?
Впереди закричали по-фински. Эх, была не была! Зажмурился я и сел. Открыл глаза — финн передо мной сидит и глаза лупит на меня. Гляжу я на него и не знаю, то ли «здрасьте» говорить, то ли «до свиданья» или ругаться... Смотрю, справа и слева то наши, то финны высовываются из снега, что суслики...
Весело мы ехали до Ленинграда! Весна, солнце, и война кончилась победой! С панелей люди нам махали руками, на перекрестках, когда мы останавливались, подбегали к машине, жали нам руки, совали папиросы, а одна тетка суетилась-суетилась, потом раскрыла сумку и сует нам батон с изюмом, а мы ей обратно. Она — колбасы, мы — снова:
— Спасибо, гражданочка, не нужно, мы вот как сыты!
А она нам пачку масла, а потом взяла и высыпала всю сумку через борт, сама ревет-ревет, щеки от слез блестят.
Ребята в полковой школе рассказывали еще более смешные истории. Их однажды рано утром повели в баню. На углу они увидели старушку. Она крестила всех рукой и говорила: «Дай бог, чтоб все вернулись». А Сашке Свистунову повезло. У него за ухом вскочил чирей, и фельдшер замотал ему бинтами голову. Когда он входил в трамвай, все вскакивали, как по команде «Смирно», наперебой предлагая место. Девчонки па него смотрели, как на Печковского, а очередь в магазине расступалась, как перед королем.
Мы от души хохотали, вспоминая все это. И от смеха было как-то особенно тепло на душе, словно побывал дома или у хороших-хороших друзей.
А война-то на самом деле была совсем не такой, как о ней писали в газетах и рассказывали на политинформациях.
С фронтовиками нам встречаться не пришлось. Когда шла демобилизация, нас в город не увольняли. Была весна. Распускались деревья и цветы. Все стало голубым и зеленым. А нас кормили концентратами, которых до черта навезли фронту. Особенно нам опротивел гороховый суп-пюре. Мы его прозвали так, что даже сейчас, когда вспоминаю это слово, тянет к ведру.
Жаль, конечно, что я не вел записей с начала своей службы, и теперь многое придется восстанавливать по памяти. Эта возможность, кажется, появилась. Фронт под Ленинградом стабилизируется. Сегодня вообще тихо. Лениво перестреливается артиллерия, погода нелетная.
После окончания полковой школы нас, семерых отличников, оставили командирами отделений в этой же школе. Мы дежурили по столовой, по КПП, по школе и по штабу полка. Последнее — самое хорошее дежурство. Дежурный по полку находился на Лермонтовском проспекте вместе со всем личным составом, в здании, где когда-то размещалась школа прапорщиков лейб-гвардии гусарского полка. Об этом теперь никто бы и не знал, если бы эту школу в свое время не окончил прапорщик Михаил Юрьевич Лермонтов. Штаб наш — на проспекте Красных Командиров. Дверь его закрыта на ключ. Дежурный ночью сюда не показывается. За дверью стоит часовой и никого без разрешения дежурного по штабу не пускает. Телефонисты и радисты сидят в отдельной комнате и изредка проверяют связь.
Дежурный по штабу может валяться на диване в кабинете командира полка с папиросой в зубах. В кабинете, в который днем даже командиры дивизионов входили, торопливо проверяя свое обмундирование.
Однажды ночью я уселся за стол командира полка, развалился в кресле и положил руки на стол. Было до того приятно, что даже взвизгнуть захотелось. Смотрю — средний ящик стола не заперт. Выдвинул: там — брошюрка. Открыл первую страницу, там написано, что в брошюре обобщается опыт боевых действий различных родов войск во время финской кампании. Действительно, там был обобщен лучший опыт, приводилось много положительных примеров. Далее автор отмечал, что командиры некоторых частей и соединений действовали формально, по шаблону, тактика не была гибкой. Что мы недостаточно иногда уделяли внимания вопросу применения минометов и автоматического стрелкового оружия, в частности автоматов, которые стали поступать на вооружение уже в процессе войны. Но что меня порадовало, это положительная оценка нашей артиллерии. Автор писал и о плохой подготовке одиночного бойца. О том, что мы излишне бережем патроны в мирное время и нередки случаи, когда, отслужив действительную, красноармейцы уходили со службы, ни разу не выстрелив из винтовки.
Меня тогда порадовало, что мы так критически оценивали опыт войны. Взяв из него все лучшее, мы, видимо, решительно взялись за искоренение недостатков.
Весной сорокового года, перед выездом в лагеря, командир взвода собрал нас в классе, долго сидел, потирая лоб и размышляя, потом сказал:
— Вот что, товарищи курсанты, вы ребята грамотные, студенты, вы много задаете вопросов. Скоро вы станете непосредственными воспитателями молодых бойцов. Вся основа— одиночная подготовка и слаженность орудийных расчетов — ляжет на вас. Есть приказ: патронов и снарядов для учебы не жалеть. Используйте это полностью в своей подготовке и будущей вашей командирской деятельности.
Вот потом была настоящая огневая подготовка. Все лето мы ходили глухие. Правое плечо ныло, как у ревматиков. Лагерь стоял на берегу Ладожского озера. Во время купания мы, как девчонки, осторожно оседали голыми задами в воду, вытягивая шеи, боясь, чтобы не попала в уши вода, не то начиналась такая боль, хоть вой.
Палили с утра до вечера то из пушек, то из винтовок и пулеметов, и, если захочешь, словно добавку каши, можно было попросить патронов еще. Мы научились и стреляли здорово. А наша стрельба по танку удивила всех.
Колька Фролов был тогда командиром орудия, наводчиком — Федька Шиляев, а мне досталось быть заряжающим. На стрельбу прибыл командир полка полковник Максютин. Длинный, тощий, носатый, все лицо в складках. Он еще в империалистическую воевал и всю гражданскую. Глаз у него был точный. Мы так и не могли понять, как он угадывал. Выстрелили, снаряд еще не долетел до цели, а он уже говорит: «Недолет».
Грузовик па длинном тросе потащил фанерный танк. Покрашенный в защитный цвет, он еле различался среди кустов и зелени, порой только клубы пыли выдавали его. Фролов Колька прикинул дистанцию и дал команду. Федька Шиляев быстро навел орудие. «Огонь!» Выстрел, второй, третий, четвертый. Мы вертелись у орудия как черти. Колька различил в бинокль только одну пробоину в башне и скомандовал: «Полтанка вниз!» И мы выпустили последний, пятый снаряд. Оседала вокруг орудия пыль, пороховые газы щипали в ноздрях. Танк подходил все ближе и ближе. Мы увидели две пробоины одну в башне, другую в корпусе. Значит, четверка за стрельбу.
Полковник Максютин вдруг сощурился, подался вперед, словно собираясь прыгнуть на танк, потом выпрямился, развел руками да как при всех загнет:
— Что за трам-тара-рам!
Смотрим — верхняя пробоина в виде вафли: все четыре снаряда угодили почти в одну точку, а пятый — после корректировки — ниже. Построились мы за орудием. Полковник растерянно зашарил по карманам, бормоча:
— Надо ж, такая точность!..— Вытащил бумажку в полсотни рублей и протянул ее Шиляеву: — На,— говорит,— лично от меня, часы бы отдал, но не могу — именные. И... пять суток отпуска. Старшина, увольнительную! Сам выпишу.
Из лагеря нас увольняли только в исключительных случаях.
В тот же день Федька укатил в Ленинград. Проходит пять дней — не возвращается. Мы всполошились* Неделя проходит — Федьки нет. Более двух суток — это уже дезертирство, трибунал, а в военное время — расстрел.
На десятые сутки Федька является чистенький, сияющий, как малосольный огурчик. Докладывает дежурному, что во время увольнения никаких происшествий не случилось, и протягивает три увольнительных. Вот ведь жук оказался!
Командир полка дал ему отпуск с одиннадцатого по шестнадцатое. Потом Федьку вызвал начальник школы и поздравил. А Федька ему: мол, у мамы семнадцатого день рождения, нельзя ли суток на двое съездить к ней. Начальник школы тотчас выписал увольнительную. После него Федька пошел к командиру взвода, тот на стрельбе нашей не был, так как дежурил по лагерю. Федька отпросился у него на день рождения папы, девятнадцатого числа. Командир взвода тотчас выдал увольнительную на двое суток. Вот Федька и гулял целую декаду.
Увольнение в город — высокая награда. В городе у каждого или родные, или полуродные, ну если не полу-родные, так еще более близкие.
За то лето один раз уволился и я
Перед инспекторским смотром начальство хватилось, что боеприпасы хранятся под открытым небом. Старшина школы Опара построил нас и говорит:
— Если выроете до ужина — двое суток каждому.
Мы тотчас разделись до трусов и взялись за лопаты.
А грунт — слежавшийся песок, переплетен корнями столетних сосен, и валуны напиханы еще со времен ледникового периода. Вот это была работа! Без единого перекура! Мы не поверили собственным глазам, когда котлован к ужину был вырыт.
Старшина выписал нам увольнительные, а с моей задержался:
— Вы же не ленинградец, где будете ночевать?
— У меня,— ответил Свистунов.
Старшина велел нам немедленно помыться в озере, а то потом от нас за версту разило.
На бегу к станции я спросил у Свистунова, где же мы будем ночевать. Лихо работая локтями, он ответил:
— В Ленинграде более ста тысяч домов.
Билеты взять не успели и вскочили в поезд на ходу. Нам показалось, что он плелся еле-еле. За дорогу мы составили точный план действий с запасными вариантами на случай неудачи. Ведь нас никто не ждет. Многие разъехались в отпуска. У студентов каникулы...
А время — это самое Явление упрямое.
Оно не птица и не кот.
Оно за хвост не ловится,
Оно не остановится,
Оно идет себе, идет.
А время то действительно было суматошное и непонятное. Вдребезги разгромили японцев на Халхин-Голе. Там, в безводной степи, в пустыне, развернулись огромные сражения, а потом закипела жуткая траншейная борьба с рукопашными схватками, с гранатами и огнеметами. Затем освободили Западную Украину и Бело-руссию. Во время освобождения, рассказывали участники, по ошибке наша дивизия сшиблась с немецкой, да так, что клочья от немцев полетели. Но правительства быстро конфликт уладили. Может, это подтолкнуло Риббентропа прилететь в Москву и заключить с нами договор о ненападении? Имя Адольфа Гитлера часто стало появляться на первых страницах газет в официальных сообщениях и в подписях под телеграммами. Сначала это так резало слух и коробило! Коммунисты с фашистами заключили договор о ненападении! Волк и лось улеглись рядышком греться на солнце? Но, с другой стороны, худой мир лучше доброй ссоры. А договор— это официальный международный документ и ко многому обязывает...
Это увольнение для меня было не очень веселым, даже захотелось до срока вернуться в лагерь, и я не вернулся только потому, что стал бы посмешищем для всего лагеря. Добровольно досрочно вернуться из увольнения! Да такого, наверно, не было в истории всех армий мира!
Ходили с Колькой в кино, были на танцах. Колька с девушкой, а я один. На следующий день она познакомила меня с подругой, я развлекал ее, а все думал о Ляльке и о последней размолвке с ней.
Весной прибежал к Ляльке в общежитие, а она сказала:
— Почему не пришел вчера? Тогда бы ничего не случилось...
Мы с Лялькой учились в одной школе, в одном классе, но поступать в институт поехали из дома порознь, решив, что новому времени новые песни. В сентябре, когда начали заниматься, встретились с ней в трамвае и признались друг другу, что это — судьба. Ведь случайно встретиться в трехмиллионном городе почти невозможно. После этого наши отношения стали еще крепче. Когда меня неожиданно забрали в армию и я пришел с ней
проститься навсегда, потому что был уверен, что три года разлуки — это почти вечность, а у Ляльки так много новых знакомых в ее институте, она сказала, что, невзирая ни на что, будет ждать меня. И вдруг: «Тогда бы ничего не случилось...»
Оказывается, была студенческая вечеринка, Лялька пила с одним парнем на брудершафт и целовалась с ним.
Мне стало очень тяжело, и сначала я обозлился. Потом подумал и решил, что это не такая уж беда. Мало ли с кем чего не бывает.
Летом, уезжая домой на каникулы, Лялька написала мне в лагерь письмо, начав его словами: «Как хорошо, что у меня есть такой друг, как ты». И я успокоился.
И вот, бродя по улице с девушкой и слушая ее болтовню, я думал о Ляльке, о том, что, может быть, сейчас она тоже с кем-то идет под руку и, может быть, ей не так грустно, как мне, и, может, ей понравился брудершафт?.. Тошно было у меня на душе.
И время непонятное. Сплошные перемены. Что ни день, то новость. Недавно с шестидневки перешли на семидневную неделю и стали называть дни по-церковно-му: понедельник, вторник, среда, четверг, пятница, суббота и... воскресенье (!). В вузах ввели платное обучение. Это нас особенно взволновало: смогут ли нам помогать родители, когда мы после армии вернемся в свои институты? И совесть не позволит садиться на шеи старикам. В общем, нам придется туго. Учредили новые звания. Теперь комбригов, комдивов, комкоров и командармов не будет, а будут генералы, и вместо ромбов в петлицах станут носить звезды. Пришел приказ о том, чтобы военнослужащие, отслужившие срок, увольнялись в запас в той одежде, в какой были призваны. Теперь понятно: готовились к войне и экономили на всем. А тогда... Мы стали выменивать у кладовщиков гимнастерки, шинели и сапоги. Во-первых, нелепо вернуться домой сразу штатской шляпой, во-вторых, наше штатское на нас не налезало. Я слышал, как однажды старшина школы жаловался начальнику:
— Если им сейчас подгонять обмундирование, то к выпуску они будут ходить с расстегнутыми воротниками и рукавами до локтей. Они же еще растут.
И начальство больно часто менялось. Нашим полком командовал старый полковник, а соседним —- молоденький капитан. Наш начальник штаба — старший лейтенант — ужасно крикливый и суетливый. Он все путает или делает не так, и каждое утро полковник Максютин вызывает его к себе в кабинет и по нескольку часов вправляет ему мозги. Артиллерией нашего корпуса командует майор, и, говорят, такой строгий, что его даже командиры полков боятся.
Мы запутались в наших начальниках школы. Когда нас призывали на службу, школу возглавлял капитан Котов. Он нам очень понравился. Пришел на занятия по физподготовке, посмотрел, как мы беспомощно болтаемся на турнике, скинул портупею и начал выделывать упражнения, как мастер спорта, и все закончил «солнцем».
Через месяц его отправили учиться в академию. Он оттуда нам письма писал, их старшина зачитывал нам на вечерних поверках, Вместо Котова начальником школы был сутулый, мрачный майор, его сменил полковник. После этого курсант Мышкин наш доморощенный Вольтер — сострил: «Теперь надо с ромбами ждать».
Словно в воду глядел. Не прошло и месяца, нас построили: «Смирно! Равнение направо!» Входит и впрямь комбриг. Маленький, голова яйцом, на ней редкий белый пух, лицо морщинистое-морщинистое. А гимнастерка красивого дымчатого цвета, такого материала мы раньше и не видели. Остановился перед строем, постоял потупившись, думая о чем-то, и тихо, словно между прочим, произнес:
— Здравствуйте, курсанты.
Обычно мы гаркали «здрас» лихо, а тут получился разнотык, хоть заново перездоровывайся.
Комбриг не обратил на это внимания и, как положено по уставу, приступил к опросу претензий. Но не так уж плохо шла наша жизнь, чтоб все время были претензии. Только Мышкин заявил, что очень часто меняются начальники школы, не успеваем привыкать. Комбриг посмотрел на него без всякого выражения, пожевал сухими губами и тихо ответил:
— Сие ни от вас, ни от меня не зависит.
Говорили, что он был крупным генштабистом, профессор, имеет труды по тактике артиллерии... Вскоре его сменил полковник. Статный, высокого роста, но чем-то похожий на комбрига: такой же о чем-то думающий все время и безразличный ко всему. И снова: «Смирно! Равнение направо!» Опрос претензий.
Полковник сдал дела лейтенанту Курдюмову — нашему командиру взвода. Этот за дело взялся круто. Он вообще был характером не гладок и разумом не хром.
Есть в нашем взводе курсант Соколинский. Однажды на занятиях лейтенант Курдюмов говорит:
— Курсант Соколовский, к доске! — И смотрит на Соколинского. Тот ему:
— Я не Соколовский, а Соколинский.
Лейтенант посмотрел на него пристальнее и повысил голос:
— А я говорю — Соколовский. Повторить!
— Есть, Соколовский,— ответил курсант Соколинский.
Мы лейтенанта Курдюмова боялись и уважали. Школил он нас так, что курсанты других взводов сочувствовали, но и в обиду никому не давал. Мы всё получали в первую очередь.
Мне на всю жизнь запомнился его совет:
— Если вы по ошибке отдали неправильное приказание — добейтесь, чтоб подчиненный начал его выполнять, а потом прикажите: «Отставить!» и «Теперь делать так».
В перерывы Курдюмов курил вместе с нами, угощал папиросами. Раздавался звонок — становись и ешь его глазами. В учебе он спуску ни в чем не давал. Зимой во время занятий по командирской подготовке настала очередь командовать курсанту Тушканскому — встречать начальство. Его изображал командир взвода. Он приближался к нам. Тушканский во все горло подал команду и побежал к нему навстречу. По старому уставу, к начальству надо было бежать, а не идти строевым шагом.
Тушканский был маменькин сынок, рохля и толстяк. Во время приема пищи в столовой на него жалко было смотреть. Он морщился и усиленно жевал хлеб, уминая за обед полбуханки. Ему мама наказала есть побольше хлеба. Она ему каждую субботу приносила пирожные. Сначала он их съедал в темном углу коридора, а потом стал делиться с нами.
Побежал он навстречу лейтенанту, не рассчитал, остановиться не успел (у людей тормозов не бывает) и сшиб лейтенанта Курдюмова. Оба кубарем покатились в канаву.
Мы стояли по струнке и грызли губы, чтоб не рассмеяться. Курдюмов быстро вскочил и застыл, что-то соображая. А Тушканский сидел перед ним — лапы врозь, голова набок.
— Становитесь в строй,— бросил ему лейтенант. Подошел к нам. А мы мелко вибрируем от внутреннего смеха, и глаза на лоб вылезают от натуги. Курдюмов крикнул: — Разойдись! — И первый захохотал во все горло.
Когда мы полностью выхохотались, он приказал Тушканскому повторить.
Мы окоченели, стоя на морозе по команде «смирно» целый час, а у Тушканского пот поверх шинели мелким бисером выступил. Целый час он бегал от строя к начальнику и обратно, пока не научился, как положено, докладывать и встречать.
Ко мне лейтенант Курдюмов относился очень хорошо. Проверяя наши тетрадки по матчасти, он обратил внимание на то, что я неплохо рисую, и приказал мне изготовить большие, в красках, наглядные чертежи пушки. Дал мне денег и в середине недели уволил в город.
Я успел купить краски, ватман, кисти и еще побывать у Ляльки в общежитии на Малом проспекте Васильевского острова.
Лейтенант освободил меня от всех работ и разрешил заниматься ночью. За две недели я на огромных листах изобразил все механизмы пушки и еще из картона сделал макет, показывающий, как работает полуавтомати-ка — устройство, открывающее затвор после выстрела. Понятно, что, перерисовав всю пушку и приборы, я изучил их до винтика и сам удивился, что хорошо разбираюсь в технике.
В средней школе я терпеть не мог математику, физику и физкультуру. Любил поэзию — Лермонтова, Блока, Бальмонта и Есенина. И хотя я поступил на архитектурный факультет строительного института по совету родителей, чувствовал себя не в своей тарелке, и первые лекции по высшей математике меня удручали. Отрадой было рисование и черчение.
И вот вдруг здесь, в полковой школе, я обнаружил, что машина — это очень интересная и остроумная вещь. Я проштудировал «Курс артиллерии» Козловского и «Автоматическое оружие» профессора Благонравова. Я был потрясен, узнав, что трехдюймовое орудие при выстреле развивает мощность, равную Волховской гидроэлектростанции. Я вспомнил заново всю математику и даже попытался залезть в высшую. Все это было захватывающе интересным.
На одном из занятий лейтенант Курдюмов запутался и никак не мог объяснить взаимодействие частей дистанционного взрывателя в процессе выстрела. А я вдруг отчетливо представил, как вспыхнул в гильзе порох, как газы сдвинули снаряд с места и погнали его со все возрастающей скоростью по стволу, как медные ведущие пояски врезались в нарезы и снаряд начал вращаться, потом он вылетел из ствола, и газы рассеялись в воздухе, а снаряд, вращаясь, полетел, преодолевая земное тяготение и сопротивление воздуха. Когда я все это представил, мне стало ясно, как и почему срабатывают те или иные части взрывателя, и я поднял руку.
Лейтенант выслушал меня, нахмурился, помолчал, потом встал и заявил:
— Курсант Бирюков, за отличное изучение матчасти объявляю вам благодарность. Вот так надо слушать и соображать.
Когда лейтенант Курдюмов стал начальником школы, он поселился прямо в кабинете, хотя в городе у него была очень красивая жена и трехлетняя дочка. Они иногда приходили и терпеливо ждали в проходной.
Почти каждую ночь новый начальник школы поднимал по тревоге то один взвод, то другой. Через сорок пять секунд мы были обязаны уже одетыми, с винтовками стоять в строю. Курдюмов осматривал нас, потом говорил: «Курсант такой-то, у вас грязные ноги, идите и вымойте». Или: «Курсант такой-то, плохо сложили на ночь обмундирование, разденьтесь и уложите, как положено».
Поеживаясь и зевая, мы ждали, пока наш товарищ вымоет ноги или разденется, сложит на тумбочке брюки, гимнастерку и ремень.
После этого лейтенант объявлял отбой, и мы снова ложились в койки.
Потом он приказал по территории школы ходить только строевым шагом с подъемом ноги не ниже сорока сантиметров или бегать, независимо от того, идешь ли ты на смену дневального или в уборную.
Весной, осматривая хранение личных вещей, начальник школы влепил мне и еще пятерым курсантам по наряду вне очереди за беспорядок и добавил, взглянув на меня:
— Отработаете наряд и придете ко мне.
Мы всю ночь мыли полы в коридорах и на кухне, чистили картошку. Я ломал голову, в чем же еще провинился.
На следующий день я вошел в кабинет начальника школы и доложил. Лейтенант Курдюмов встал, как положено по уставу, принимая рапорт. Потом осмотрел меня с ног до головы и несколько раз повернул кругом.
— Вольно, садитесь. Прошу,— протянул мне пачку «Беломора». Когда я закурил, он спросил, что за рисунки и чертежи он видел в моей тетрадке.
Я признался, что изобретаю пушку автоматическую, скорострельную, в которой установка дистанционного взрывателя происходит тоже автоматически, по данным ПУАЗО.
— Принесите тетрадку.
Я сломя голову сбегал за ней и вновь влетел в кабинет.
— Выйдите и зайдите, как положено,— приказал лейтенант.
Потом целый час, сидя рядом плечо к плечу, я рассказывал о своей идее. Когда я закончил, он спросил:
— Вся конструкция ваша?
— Нет,— ответил я.— За основу взята пушка системы Бофорса. Она есть в артиллерийском музее, и мне разрешили ее тщательно рассмотреть и даже разобрать и собрать.
— Молодец,— сказал лейтенант. Потом встал. Я тоже вскочил и вытянулся. Лейтенант приказал: — Завтра все переписанное начисто, с аккуратными чертежами принести мне к одиннадцати ноль-ноль. Разрешаю работать после отбоя.
Предыдущую ночь я не спал, потому что был в наряде. А эту всю, до подъема, просидел над чертежами и объяснительной запиской. Потом думал только об одном: как бы не заснуть в строю или на занятиях. Спать хотелось так, что казалось, засну во время упражнения на турнике.
Через неделю меня снова вызвал начальник школы. Он опять тщательно осмотрел меня со всех сторон и попытался засунуть палец за мой ремень, но не вышло. Мы форсили заправочкой и ремень затягивали так, что не только палец, иголку не засунешь. Однажды Лялька решила примерить мой ремень и застегнуть его на ту дырку, на которую я затягивался. И ремень ей оказался как раз. Она даже погрустнела, но я успокоил, сказав, что если с такой силой затянуть ремень на ней, как затягиваем мы, то потом он не налезет ей и на шею.
Еще раз осмотрев меня, лейтенант Курдюмов сказал:
— Вас вызывает начальник артиллерии корпуса по вопросу вашего рацпредложения. Вам быть у него в тринадцать ноль-ноль.
Потом мы отрабатывали мое вхождение в кабинет и доклад. Убедившись, что у меня получается, лейтенант выдал мне увольнительную записку, и я отправился.
В штабе корпуса я оказался впервые. Пропуск мне выписали тотчас. Рассыльный дежурного по КПП долго вел меня по коридору с множеством дверей. На всех, кроме уборных, было написано: «Посторонним вход воспрещен».
В приемной, возле обитой клеенкой двери, и постоял минут пять, поглядывая на часы, чтобы постучаться ровно в назначенное время. Ладони у меня непрерывно потели, и я вытирал их о брюки.
Начальником артиллерии корпуса был майор Ступа-лов. О его строгости ходили анекдоты. Мы его знали хорошо, так как каждое лето он был начальником лагерного сбора. Кажется, не было случая, чтобы в лагере рядовой или командир прошел мимо него и не получил замечания.
Стрелка часов подошла к тринадцати ноль-ноль, я поднял руку, чтоб постучать, но дверь внезапно открылась, и на пороге появился начальник артиллерии. Он окинул меня взглядом с ног до головы и сказал:
— Уже здесь! Проходите. Здравствуйте.— И протянул мне руку. Я ее пожал и, пока шли к столу, все мучился, докладывать мне по форме или нет. Вроде неудобно после того, как уже поздоровался за руку.
Предложив сесть, майор отошел к окну и задумался, потирая ладонью лицо. Оно было очень усталым, с мешками под глазами.
Видно, не легко в звании майора сразу командовать артиллерией огромного корпуса противовоздушной обороны Ленинграда. На столе стопками лежали книги, в основном по авиации, тактике, зенитной артиллерии, организации снабжения войск. Я заметил одну знакомую, я ее читал в Публичке: Эрр. «Артиллерия в прошлом, настоящем и будущем». Часть книг была на иностранных языках, и два потрепанных словаря лежали на краю стола, рядом две толстые тетрадки и авторучка.
Майор молча прошел к столу, сел в кресло и снова задумался. Потом, взяв промокашку, стал вытирать испачканные чернилами пальцы. Видимо, подтекала авторучка. На пальцах майора были глубокие вмятины от долгого держания авторучки. Я вспомнил, как Лялька с девчатами выводила с рук чернильные пятна, и предложил:
— Товарищ майор, студентки делают так — послюнявят и трут головкой спички.
— Да? — рассеянно спросил начальник артиллерии и полез за спичками в карман. Потом, вытерев промокашкой уже чистые пальцы, усмехнулся: — Век живи — век учись. Н-да.— Покосился на кипы книг и снова задумался.
Я смотрел на его руки. В этих руках тысяча с лишним орудийных стволов. И они стоят не на поле и не на складе, а охраняют небо над самым красивым городом мира.
Вздохнув, майор строго помотрел на меня. «Сейчас начнется разнос»,— подумал я, и мне захотелось расстегнуть воротник гимнастерки. Майор чуть улыбнулся, потом нахмурился, вытащил из стола мою тетрадку, чертежи и, держа их перед собой, стал говорить, что с технической точки зрения такую пушку сделать можно. В принципе я прав, хотя очень наивно обоснован выбор калибра: пятьдесят семь миллиметров. Но вся беда в том, что такая пушка не нужна! Применив автоматический скорострельный огонь снарядами меньшего калибра, я правильно подсчитал, что объем поражаемого пространства будет больше, но совершенно не учел убойной силы осколков. Они будут меньше, и, следовательно, уменьшится их сила. Ныне стоит вопрос о попадании в самолет целым снарядом, а не осколками. Самолет стал очень живучим, и даже прямое попадание в него мелкокалиберного снаряда не всегда бывает достаточно эффективным.
Немного подумав, майор улыбнулся.
— Вы никогда не охотились?
— Охотился,— ответил я.— У нас за Камой есть места...
- Если стрелять по гусю бекасинником, ведь скорей попадешь, чем первым номером или нулевкой, а толку?
— Понятно, товарищ майор.
Начальник артиллерии встал. Я тоже. Он жестом велел мне сесть и достал из сейфа большой альбом.
— Чтобы вы окончательно убедились, вот посмотрите. Учтите, что эти данные секретны.
На альбоме было написано: «Повреждения наших самолетов от зенитного огня противника в кампании 1939/40 года».
И тут я действительно понял, что мелкими осколками сбить самолет очень трудно. Были случаи, когда на аэродром возвращались самолеты, имеющие до трехсот и более пробоин. А экипажи и все важные механизмы оставались целыми. После ремонта такой самолет снова поднимался в воздух и был боеспособным. На прощание майор сказал:
— Не огорчайтесь, не каждому ученому удается создать свою конструкцию. А вы молодец. Желаю успеха, и больше занимайтесь вот этим.— Он постучал пальцем по стопке книг и добавил: — А самое главное — набирайтесь практического опыта.— И заключил со вздохом: — Без него очень тяжело.
После разговора с начальником артиллерии я был так взволнован, что забыл забежать к Ляльке, чего со мной раньше никогда не случалось, а поехал на Невский в магазин военной книги.
Майор Ступалов до сих пор стоит перед моими глазами. Его утомленное лицо, испачканные чернилами пальцы. Стол, подоконники и даже кресла заняты книгами, а дома у него книг, наверно, еще больше.
Мы слышали, что Ступалов на эту должность был назначен внезапно, сменив генерала.
Пока мы разговаривали с ним, мне все хотелось спросить. Недавно я прочитал книгу, в которой автор утверждает, что будущее артиллерии принадлежит ракетам. Он ссылался на работы Циолковского, Цандера, американца Годарда и еще каких-то исследователей.
Я так и не решился спросить. Майор, видимо, это понял. Понял, что если я получу ответ на один вопрос, то задам еще сотню. Он понимающе улыбнулся, протянул руку на прощание, посоветовал не огорчаться, а набираться опыта. На миг задумался и признался, что в системе ПВО есть над чем подумать и надо искать что-то принципиально новое...
Да, серьезный был человек майор Ступалов.
Маш новый начальник школы тоже внезапно назначен на должность и тоже старается. Но вот когда мы были в лагерях, лейтенант Курдюмов совершил тяжкое воинское преступление, и, откровенно говоря, многие из нас были соучастниками. До сих пор не могу понять, что его толкнуло на это.
Он дни и ночи проводил в школе, занимался с командирами взводов, с младшими командирами, с кур-c.омами, по нескольку раз за ночь проверял несение службы. Он осунулся, почернел. Все в школе блестело, п мы были шелковыми, почти уставными. А школа уже считалась одной из лучших в корпусе.
И вот в лагере был объявлен инспекторский смотр.
Г, утра и до вечера мы что-нибудь чистили, драили и переделывали. Приехала инспекторская комиссия — полковники и два комбрига. Несколько дней проходили строевые смотры и учебно-боевые тревоги. По ним наша школа стала сползать на второе место. Лейтенант Кур-дюмон совсем лишился покоя. И говорить-то стал не гак отрывисто, торопливо. Если пушка завязнет в Песке, сам помогал ее вытаскивать, кричал на всех, но взысканий не объявлял, чтоб не снизить балл по состоянию воинской дисциплины. Потом комиссия приступила к проверке знаний. И тут пошло!
11рпбегает командир отделения Грищук, вызывает меня и говорит:
Пойдете отвечать по матчасти и правилам стрельбы. Доложите, что вы курсант Тушканский. И не рассуждать!
Все это нам показалось забавным. Комиссия по списку на выдержку вызывала несколько курсантов. А у курсанта на лбу не написано, кто он: Иванов, Петров или Сидоров.
По материальной части я и выдал. Спросили устройство затвора. Я ответил, что затвор данного орудия принадлежит к типу клиновых, вертикально падающих. Рассказал все, как надо. Инженер-полковник усмехнулся и спрашивает:
— А какие еще вы знаете типы затворов?
Я ему одним духом:
— Всего в артиллерии существует пять типов затворов: поршневые, клиновые, откидные, крановые и эксцентрические.— И объяснил принцип устройства и работы каждого типа.
Инженер-полковник удивился и решил свалить меня на автоматике. Но не тут-то было. Я ему расписал все как по нотам. Даже рассказал о таких оригинальных конструкциях, как пистолет системы Манлихера, у которого ствол после выстрела движется вперед, а не назад, и пулемет системы Чеи де Риготти, у которого отвод пороховых газов производится через капсюльное отверстие гильзы.
Инженер-полковник встал, пожал мне руку и заявил:
— Благодарю, товарищ Тушканский. Я о вас специально скажу при докладе и отмечу в акте проверки.
Потом, говорят, он больше никого не спрашивал и не слушал. Сидел и смотрел в окно. Заметив, что после ответов того курсанта ответы следующих ему кажутся лепетом новобранцев, не глядя ставил всем пятерки.
Затем я сдавал политподготовку как курсант Филинов и вертелся на турнике вместо Дынько.
Но больше всего повезло Либерману. Его призвали из университета. Матчасть ему давалась туго, стрелял он плохо, очень отставал по строевой и физической подготовке. Перед самым инспекторским смотром вызвал его старшина и спрашивает, как дома дела. Тот отвечает, что ничего, идут помаленьку. «А может, кто болен?» Семка парень хитрый, сразу сообразил и говорит, что мама прихварывает. И уехал на неделю в отпуск по семейным обстоятельствам.
Наша школа заняла первое место в округе. Наш огневой взвод был награжден аккордеоном, готовились приказы с объявлением поощрений, даже с отпусками домой на побывку...
И все разом заглохло.
Вдруг нагрянула какая-то, говорят, наркомовская, комиссия. В пашей школе она не была, а вызвала в штаб полка сначала курсанта Семенова из второго огневою взвода, а затем лейтенанта Курдюмова.
Ребята, которые в те дни дежурили по штабу, разнюхали, в чем дело.
Оказывается, Семенов написал письмо прямо наркому о том, как мы надули инспекторскую комиссию, хотя сам тоже участвовал в очковтирательстве. Когда вызвали Курдюмова, он заявил, что в случившемся никто из личного состава школы не виноват. За все отвечает он. Он сказал командирам взводов, что нечего показывать свои недостатки. Командиры взводов ему поверили. Л политрук вообще был не в курсе дела.
Лейтенанта Курдюмова судил военный трибунал, но, какой вынесли приговор, нам никак не удалось узнать: знакомых писарей из Трибунала Ленинградского военною округа у нас не было. Политрука сняли, командиров взводов предупредили о неполном служебном соответствии.
И вот теперь, сидя в блиндаже на окраине Ленинграда, под методическим обстрелом тяжелой артиллерии противника, вспоминая минувшие годы, я все-таки жалею лейтенанта Курдюмова и никак не могу понять, почему он решился на это дурацкое дело, погубившее
его. Сейчас, во время войны, он был бы на месте. Решительный и смелый, он не терялся ни перед каким начальством. За интересы школы он спорил с командиром полка, и тот несколько раз кричал на него, при всех грозил отправить на гауптвахту и ни разу этого не сделал. Курдюмов был очень строг и ни в чем не давал нам спуску. Но он требовал только то, что положено по уставу, и не больше.
Ведь однажды наш кулема Тушканский чуть было не заколол его штыком.
Занимались на штурмовой полосе. На ней за двадцать секунд выматываешься, словно пробежал десять километров. Когда ее преодолеешь, перед глазами разноцветные шрапнели рвутся, а в ушах немыслимый трезвон. Вот Тушканский пошел в атаку. Пока двадцать метров полз по-пластунски, стал мокрым как мышь, но гранаты бросил удачно. Еле-еле перемахнул через ров с водой. На бревне выписывал невероятные пируэты, но не свалился. На заборе разорвал штанину. Очень вяло отбил шесты, которые ему совали командиры отделений, но вместо чучела бросился с винтовкой на лейтенанта Курдюмова, видимо вконец одурев.
Лейтенант локтем отбил штык и несколько секунд молча сверлил Тушканского своими светлыми злыми глазами. А тот стоял перед ним и быстро-быстро дышал.
— Отдохнуть двадцать минут,— сказал наконец лейтенант.— И снова пройдете полосу. А чтоб не путали и были внимательней, я встану рядом с чучелом.
И встал. Тушканский опять преодолел полосу, перед чучелом на миг остановился и всадил в него штык с такой силой, что потом вдвоем с помкомвзвода вытаскивали.
И вот такой человек вдруг пошел на мелкий ненужный обман. Что его заставило? В звании лейтенанта он стал начальником школы, что приравнивается к должности командира дивизиона со штатным званием майор — подполковник, и все шло хорошо. Ну, заняла бы школа не первое, а третье место в округе, все равно бы она была одной из лучших в нашем корпусе. А ему так хотелось быть впереди всех! Еще до нашего призыва в армию освободилось много командных должностей. Были полные условия для роста. Вон начальник артиллерии корпуса майор Ступалов. Даже в лагере и то в его домишке до утра свет не гас. А старшему лейтенанту Почкову, начальнику штаба полка, как тяжело! У Кур-дюмова дело ладилось лучше. И вот на тебе!
Я еще мало прожил на свете — всего двадцать лет и сом!» месяцев. Время сейчас такое, что жизнь надо считать па дни и часы. Я никак не могу попять, почему порой люди способные и сильные, достигнув высокого служебного положения, вдруг становятся на путь обмана, очковтирательства.
Семенова мы возненавидели. Не за то, что он сказал правду, а за то, что написал прямо наркому, хотя мог бы заявить комиссару полка или в политотдел корпуса, ну округа. Вскоре мы узнали, что во втором огневом взводе курсанты собираются устроить Семенову темную, и послали от первого взвода парламентеров, которые заявили, что хватит одного ЧП и нечего устраивать второе.
Курсанты второго взвода ответили парламентерам, что Семенов давно был замечен в наушничестве и ябедничестве. Но когда он с очередной сплетней сунулся к лейтенанту Курдюмову, тот выгнал его из кабинета.
После парламентерских переговоров все стали относиться к Семенову так плохо, что он сам запросился отчислить его из школы. Его перевели в какой-то штаб, но при выпуске ему, как и всем нам, было присвоено звание «отделенный командир».
После выпуска всех расписали по батареям, а нас семерых оставили при школе. Начальство разъехалось в отпуска, самым главным у нас в школе остался старшина Опара. Он собрал нас и сказал:
— Мне тоже надо побывать дома. За себя оставляю отделенного командира Шиляева (это Федьку), несите службу по охране городка, а в свободное время можете увольняться,— и подал Федьке пачку бланков увольнительных с печатями.
Первый месяц мы жили сами себе хозяевами. До того нагулялись, что под конец по жребию бегали в город за папиросами.
Как власть меняет человека! Пришло новое пополнение в школу — восемнадцатилетпие сопляки. Мы взялись за их обработку ретиво, а Федька Шиляев вообще преобразился. Даже нам он разрешал обращаться к нему только по уставу, подходить только строевым шагом и говорить на «вы». Мы ворчали, но повиновались. Устав есть устав.
Служба в школе значительно тяжелее, чем на батарее, но в город мы увольнялись чаще.
Ввели новую форму для Красной Армии. Буденовок не стало, нам выдали серые шапки-ушанки. А жаль. Что-то романтическое было в старой форме, историей отдавало — Ильей Муромцем и Дмитрием Донским. Буденовки иногда называли богатырками, тоже неплохо.
Стали учить новые уставы: СУП — строевой устав пехоты, БУЗА — боевой устав зенитной артиллерии, УВС — устав внутренней службы. До сих пор не могу привыкнуть к сокращенным названиям, которые так любят в армии, а они порой звучат анекдотически.
С одним параграфом УВС была сплошная неразбериха.
В старом уставе было написано, что подчиненный беспрекословно выполняет все приказания начальника, за исключением явно преступных. И мы тогда думали, как отличить явно преступное приказание от не явно преступного.
В новом У ВС было написано, что подчиненный выполняет все приказания беспрекословно и в срок. И мы ломали голову: а что, если начальник отдаст преступное приказание?
Политрук нам ответил, что советский командир не может отдавать преступных приказаний, и мы окончательно запутались: как не может? Ведь случалось, враги народа проникали и в армию.
Теперь-то мне все ясно. Приказ есть приказ. Умри, но выполни. Он может показаться тебе преступным. Но только тебе. Командир полка может послать батальон па верную гибель для того, чтобы спасти полк. Да если каждый начнет думать, правильный приказ или нет, то будет не война, а сплошное поражение, и армия превратится в сброд мудрствующих идиотов.
Зимой пашу школу перевели па Автова в город, на проспект Красных Командиров. Почти каждую неделю, уволившись, я доставал билеты в оперу, балет или в Филармонию. Мы с Лялькой стали заядлыми театралами. Но что интересно: когда я жил в провинции, то больше знал о театральной и музыкальной жизни Москвы и Ленинграда, чем находясь сейчас здесь. Может, потому, что доступное привлекает меньше.
Отца сияли с работы за то, что он не мог доказать, почему его не мобилизовал в армию Колчак. Отец показывал «белый билет», освобождающий полностью от воинской повинности по здоровью. Отцу ответили, что Колчак мог с этим не считаться. Целый год мы жили очень плохо. Потому, что из-за папы и у мамы на работе начались неприятности. Потом папа поехал к наркому просвещения. Там «белому билету» поверили. Отца восстановили на работе и компенсировали за год зарплату.
Моей мечтой было иметь ружье, фотоаппарат и радиоприемник. Но почти все деньги ушли на погашение долгов, п мы купили только приемник «СИ-235». Ночами напролет я просиживал за ним, слушая Ленинград и Москву. Вскоре я знал программу всех театров, а артистов различал по голосам.
Фотоаппарат я сделал сам, а на ружье заработал. В каникулы играл на мандолине в оркестре ресторана, а перед праздниками писал лозунги для пивоваренного завода.
Как началась война, ружья и приемники приказали сдать. Отец, наверно, не смазал ружье густо, как положено. Он же никогда в армии не служил. Ну, зто неважно, теперь не до него.
К весне 1941 года вышел указ о новых званиях и знаках различия для младших командиров. Нас переаттестовали в младших сержантов. Звания присвоили, а знаки различия еще не поступили на склады. У сержантов в петлицах должно было быть по большому золотистому треугольнику. Я побежал в мастерские и из двух пятаков сделал такие треугольники, что от них зайчики на стенах заиграли. Немного погодя я услышал, что в мастерские приходил какой-то капитан, увидел на верстаке обрезки пятаков и поднял страшный шум, заявив, что произведено государственное преступление — уничтожение денежных знаков.
Узнав об этом, я побежал в библиотеку и попросил Уголовный кодекс. И действительно, в нем была статья об уничтожении валюты.
Две ночи я спал плохо, ожидая, что меня арестуют.
И вдруг меня вызвал начальник школы. Когда я вошел в его кабинет, мое сердце опустилось в желудок и сильно давило.
— Откуда вас знает начальник артиллерии? — спросил капитан Орликов, принявший командование от лейтенанта Курдюмова.
Сердце мое чуточку вспорхнуло, и я ответил, что был у начальника артиллерии один раз по поводу моего предложения об автоматической зенитной пушке.
— Вон что. Теперь понятно, почему мне поручили подготовить сорок командиров новых автоматических мелкокалиберных орудий. С ними заниматься будете вы. Вот документы. Езжайте в артпарк за мат-частыо.
И начались мои мытарства. Сорок человек — это же взвод! Командиров отделений не дали. В других взводах командир, помкомвзвода, четыре командира отделения, а тут я один. И должен заниматься и матчастью, и топографией, и огневой, и физической, и строевой подготовкой. Да еще на различных командирских сборах заставляли рассказывать командирам взводов и батарей устройство новой пушки.
По пострелять из нее в лагерях не пришлось — грянула война.
Можно забыть свой день рождения, но день начала войны никто никогда не забудет. В этот день мы два раза проклинали начальника лагсбора майора Ступало-ва — и каждый раз напрасно.
Стыло подернутое золотистой дымкой огромное, как море, Ладожское озеро. Звенели комары. С листьев кустов и деревьев капала прозрачная роса. Щебетали птицы. Мы нехотя приводили орудия в походное положение и слышали, как даже командиры ворчали, что и в воскресенье не дает отдохнуть свирепый майор.
После разговора с майором Ступаловым о моей пушке я проникся к нему большим уважением, и было приятно, что он вспомнил меня, когда получил новые автоматические орудия, но зачем он нас мучает непрерывными тревогами даже в воскресенье?
Майор Ступалов появился из-за кустов и набросился на начальника школы:
— Почему до сих пор не подогнали машины?
— Так по плану мы должны покинуть лагерь последними, на третий день эвакуации,— возразил начальник школы.
— Немедленно уезжайте! — закричал майор.™ Война! Немцы перешли нашу государственную границу. А вы — план! Через час чтоб школа была на марше. Иначе расстреляю на месте!
И пошел дальше по батареям. Мы засуетились, а машины не идут. Оказывается, на складе мало бензина. Майор приказал разделить поровну на все машины. Шоферы кружками делили горючее, и снова все ругали Ступалова. Отъедем километров пять — десять и встанем. А он носился по лагерю, выхватив пистолет, и выгонял всех. И все уехали, и все добрались до места. Первые встречные машины делились с нами бензином. Мы заправлялись горючим в МТС и сельсоветах. В середине дня все батареи встали на огневые позиции вокруг города.
Потом мы узнали, что на следующее утро после нашего отъезда на лагерь налетела большая группа штурмовиков и бомбардировщиков. Они сровняли с землей брошенные орудийные котлованы, землянки, склады и деревянные домики. И мы ничего не могли бы с ними сделать. Лагерь раскинулся полосой по берегу, и пушки могли стрелять только в сторону озера. А их была здесь треть всех стволов ПВО Ленинграда. Значит, не зря так горячился майор. Как он сумел предвидеть это?
Школу пашу расформировали, и я угодил в учебнозапасной полк. В нем мы формировали батареи, занимаясь с мобилизованными по 14—16 часов в сутки.
Теперь, когда я пишу эти строки, из всего расчета только у меня есть карабин, переделанный из винтовки «Тульского императора Петра Великого оружейного завода» 1893 года. А тогда, в учебном полку, каждому орудийному номеру выдавали новенькую винтовку со штыком, командиру орудия — бинокль, сумку, планшетку, пистолет «ТТ» и даже часы и секундомер.
Когда обучать стало некого, из нас сформировали отдельные дивизионы. Нам хоть пушки достались, а
другим их заменили пулеметами ДШК, «максимами» и «шкасами».
Теперь у нас бинокль только у командира батареи, и то его собственный. Производить отстрел трубок новой партии снарядов мы не можем, так как нет ни одного секундомера, а положено отстреливать с тремя хронометристами.
За каких-то два месяца мы обучили расчеты для нескольких полков, но нам не дали и дня обучить людей для себя. Мы немедленно отправились на фронт.
Первый самолет чуть не прозевали. Разведчик его заметил слишком поздно. Он был уже над батареей. Л прибористы, волнуясь, никак не могли его поймать. Тогда, зная, что стрельба прямой наводкой без прибором по высотному самолету так же бесполезна, как в луну из рогатки, я скомандовал наводчику поймать цель, па глаз определил трубку, упреждение и дал огонь. Дал только для того, чтобы номера почувствовали, что такое выстрел из пушки. Для них это было впервые. Они терялись, суетились, обливались потом.
Потом под артиллерийским огнем и бомбами, под непрерывные угрозы начальства всех нас расстрелять за плохую стрельбу мы обучали свои расчеты огневому делу. Потерь понесли немало.
Все было непонятней непонятного. Все не ладилось и шло не так, как представлялось ранее. Мы спали у орудий, едва успев их окопать. Стволы облупились, обгоревшая краска сдувалась ветром с них, как шелуха.
Как противно пахнут пожарища! Как зловеще торчат печные трубы и висят на деревьях опустевшие скворечники!
Одна ночь в деревне прошла не так, как все. На рассвете наводчик застучал в дверь:
— Командир, вставай! Отбой готовности, поход!
Куда днем поход? Я быстро оделся, попрощался и
побежал.
Нам было приказано, не останавливаясь, маршем отходить к Ленинграду. И мы впервые ехали по дорогам днем.
Клубилась пыль, щипала в глазах и носу. Я думал о минувшей ночи и о Ляльке, и в голову лезли стихотворные строчки:
...Любовь моя, прости меня.
Я тоже был когда-то строг И в нежных чувствах не лукавил.
Все для одной тебя берег,
И у другой я их оставил...
И все окончено, мосты Дымятся сзади, догорая,
И все, к чему тянулась ты,
Пришла и сделала другая.
Над горизонтом поднималась не то туча, не то дым — не разберешь. Стонала, ругалась, грохотала и скрипела разбитая в пыль дорога. По обочинам брели беженцы с неподвижными, как у слепых, глазами...
И вот мы окопались на окраине Ленинграда.
Огневую позицию в Автове мы заняли 19 сентября. До этого нас успели пополнить личным составом и хвалили за то, что мы сумели сохранить орудия.
Дату 19 сентября я запомнил потому, что был свидетелем двух событий.
Позицию мы занимали ночью. Противник вел редкий огонь по площадям. Снаряды рвались то впереди, на Красненьком кладбище, то в овраге, где протекала речка Воняйка, то на проспекте Стачек. Большие недостроенные дома слились в сплошную черную стену. Много немецких снарядов почему-то не рвалось. Со звуком, похожим на стон, они вонзались в грунт, и земля вздрагивала, как человек, внезапно уколотый шилом.
Мы копали котлованы для орудий, ниши для боеприпасов и землянки для орудийных расчетов. Мы уже по звуку научились определять, куда упадет снаряд, и, когда раздавалось однотонное нарастающее шипение, разом валились лицами в свежевырытую землю.
Небо над городом было прозрачным и непомерно высоким. Оно все светилось пепельно-зеленоватым светом. Потом к вершине неба протянулись бледные вздрагивающие лучи. Их было много, и они не походили на прожекторные. В них появлялись иногда чуть заметные розоватые блики и тотчас сменялись зеленовато-голубыми волнами. Тогда все окружающее, с черными громадами домов, с голыми деревьями, казалось дном глубокого беззвучного океана.
Небо нам мешало работать. Орудийные номера часто замирали, пристально глядя ввысь. Лица людей стано-вились бледными и плоскими. Мы не понимали, что происходит с небом, по было трудно оторвать взгляд от этой странной и беззвучной музыки света.
Вдруг разведчик Мухитдинов звонко закричал:
— Товарищ лейтенант, буссоль с ума сошла! Ничего не понимаю!
Действительно, магнитная стрелка буссоли металась под стеклом прибора, как пойманная рыбка. Мы догадались, что над городом сполохи.
На следующий день, несмотря на тревожность положения, «Ленинградская правда» сообщила, что ночью над городом наблюдалось редкое по силе северное сияние.
Рядом с позицией была развилка дорог. По ней двигались люди, позвякивая оружием, пробегали грузовики с потушенными фарами. Потом из города вышли странные машины, они несли па себе, как нам показалось, сооружения, похожие на понтоны. Но они здесь были совершенно ни к чему. Впереди речка Воняйка, за ней. дальше на юго-запад, Екатерингофка, через обе могут вброд переходить куры.
Машины развернулись в сторону Урицка. Засуетились бойцы, сняли чехлы, и машины стали походить на
пожарные лестницы. Раздались слова артиллерийской команды: угломер, прицел, целик... Мы недоумевали: из чего они собираются стрелять, не из этих же направленных в небо лестниц?!
Потом мы услышали:
— Эй! На батарее! Уходите в сторону или в укрытие. Стабилизаторами может побить!
Ничего не понимая, мы забились в только что вырытые траншеи.
Вдруг всю местность залил пульсирующий ослепительный свет, и все потонуло в судорожном реве, титаническом ржании. Огненные полосы брызнули в небо, превращаясь в оранжевые удаляющиеся точки. Через несколько секунд темнота и тишина упали на нашу голову. Сквозь звон в ушах стало слышно урчание машин; они разворачивались и уходили обратно в город. А на стороне противника, за горизонтом, заметалось пунцовое зарево, и сплошной грохот разрывов потряс землю.
Затем стало тихо, и до утра со стороны противника не прозвучало ни единого выстрела, и долго не угасало дымное зарево.
Я догадался, что стреляли ракетами, что это новое, неизвестное еще оружие.
Утром я вытащил из вещмешка тетрадку и разорвал ее в клочья. Все мои размышления об автоматическом миномете и рисунки этого неуклюжего, громоздкого сооружения показались глупыми. Хорошо, что я об этом никому не рассказал — засмеяли бы. Но, испытав на себе массированный минометный огонь, хотел придумать что-нибудь ответное, более мощное... И я начал выдумывать. Думал о нем во время ночных маршей, лежа под обстрелом, клялся, что обязательно придумаю, если не убьют. И вот придумано. И как здорово! Если теперь успеют наладить массовое производство этого оружия, врагу станет кисло-
Я радовался и завидовал тому, кто создал эту гроз* ную, огненную машину.
Итак, после краткого отрывочного обзора всего, предшествующего этим дням, я смогу более регулярно вести свои записки. Но долго ли их буду вести — сие от меня совершенно не зависит.
Николай Бирюков, его товарищи, да и большинство фронтовиков, знали только одно: Ленинград надо отстоять. Им некогда было задумываться, почему так яростно рвется к городу враг.
Богатства города, зимние квартиры и заверения Гитлера, что «от немедленного захвата Ленинграда зависит окончание военных действий», подстегивали врага. Его натиск с каждым днем возрастал. Возрастал, несмотря на то, что от многих частей, перешедших утром 22 июня западную границу, к Ленинграду подошли только их номера. А те, чьи сапоги покрыты пылью всей Европы, сами остались лежать в пыли. С ними вступали в бой и разрозненные пограничные части, и войсковые соединения состава мирного времени, плохо вооруженные, еще не научившиеся воевать, и части народного ополчения, и студенческие истребительные отряды. Сколько их полегло на берегах Луги и на полях Псковщины! Мальчишек и пожилых мужчин, сильных только своим энтузиазмом. Он на войне необходим, но только его одного для войны мало.
Курсанты Кировского пехотного училища и училища имени Красного Октября, брошенные на фронт, залегли, окопались, и враг не мог продвинуться ни на шаг. Офицеры и солдаты противника, имеющие двухлетний боевой опыт и навыки, не смогли сломить сопротивления двадцатилетних парней, еще только учившихся воевать. Прорыв на других участках фронта заставил курсантов отступить.
Десять дней шла битва за Шлиссельбург. Здесь, у истоков Невы, должно было, по замыслу гитлеровского командования, замкнуться намертво внутреннее кольцо блокады. Наши потрепанные в боях части, подразделения дивизии НКВД, моряки Ладожской военной флотилии, подлетающие к берегу на легких деревянных катерах с обшивкой в две доски и высаживающие отчаянные десанты, не смогли удержать южное побережье Ладоги. Шлиссельбург пал. Но враг уже выдыхался. Форсировать Неву он не смог.
23-я армия, отходившая с боями по Карельскому перешейку, сумела остановить маннергеймовские соединения на старой государственной границе. Таким образом, клешни гигантских стальных клещей замерли с небольшим просветом. Ленинград мог поддерживать связь со страной только через воду Ладожского озера. Группа финских войск, наступавших в обход озера, уперлась в Свирь и тоже остановилась.
Гремели крепостные орудия Кронштадта, обгорала краска на орудийных стволах кораблей Балтийского флота. 80 тысяч матросов, опоясавшись пулеметными лентами, сошли с корабельных палуб на берег. Отчаянные и озорные, они, сбросив бушлаты, в одних тельняшках, с воплем «полундра!» бросались на врага, не считаясь ни с чем, и гибли, порой до последнего, под перекрестным огнем пулеметов и автоматов, не желая ползать на брюхе.
Две вражеские дивизии лезли на Пулковские высоты. На трамвайных остановках Стрельни и Лигова шли бои с переменным успехом. Отсюда город был виден без бинокля.
В городе Колпине завязались уличные бои. И жор-ский добровольческий батальон, состоявший целиком из рабочих, из последних сил, собрав всю свою волю в кулак, бросился в атаку. Снаряды для орудий из заводского музея точили сами. Это были стальные болванки, они свистели, как настоящие, и пробивали танковую броню. Враг был отброшен к подножию высоты Красный Бор,
2
Наверно, надо быть круглым идиотом, чтобы рассчитывать на регулярное ведение записей во время войны.
Наша артиллерия бьет целый день. Противник в ответ посылает снаряд за снарядом. Даже не высовывая головы из окопа, можно знать, где они падают.
В поле звук разрыва резкий, со звоном осколков, затем из города прилетает эхо. Взрывы в городе раскатистые, ломающиеся, и невольно представляешь, как вдоль улиц, рикошетя от степ, брызжут во все стороны осколки. Но бывает и глухой взрыв, без раската, как вздох. Это снаряд пробил стену и разорвался внутри здания.
Страшен обстрел в городе. В поле куда легче. Вовремя плюхнулся плашмя, снаряд рядом выроет воронку, обсыпет тебя землей, и все. Правда, мне один раз мерзлым комом по хребту угодило. Минут двадцать катался по земле, изгибаясь так, что пятками доставал до затылка, а потом целый день говорил сдавленным голосом, и ничего, отошел. А в городе слышишь вой и не поймешь, куда снаряд врежется. А после взрыва кирпичи, куски рельсов летят.
Вчера побывал в настоящем каменном доме.
Перестал работать прибор — «принимающий» трубки. Командир взвода мне сказал, что его может отремонтировать только мастер по приборам, но он сейчас работает на другой батарее, придет завтра. Я ответил, что попытка не пытка, до завтра времени много. И если я не смогу починить, то завтра мастер починит и ту неисправность, что была, и то, что наковыряю я. Ведь я же не буду специально портить прибор.
Командир взвода отпустил меня, сказав, что он весь день будет на позиции.
Странная у нас батарея. Командир батареи старший лейтенант Комаров — из кадровых. Очень строгий, по-уставному вежливый, но донимает бумажками. Даже два месяца непрерывных боев его от этого не отучили. Как только выдастся передышка — садись и пиши отчеты. А сейчас, когда окопались намертво и отступать больше некуда, он приказал каждое утро выводить расчеты на физзарядку, составить расписание занятий и наладить отчетность. Раз стрельнешь из пушки — и заполняй бланк в шестнадцать граф: куда стрелял, каким способом, тип цели и ее параметры, тип снаряда, марка пороха, тип взрывателя, время начала и окончания стрельбы и т. д. и т. п. Откуда эти данные брать? Чтоб все записывать, нужно при каждом орудии иметь писаря, хронометриста и наблюдателя. На учебных стрельбах это нужно, а в бою? Старший лейтенант Комаров нам ответил, что других распоряжений не поступало и формы отчетной документации пока остаются прежними.
Ребята спорили, пытались доказывать, а я поступал проще. Сразу после стрельбы писал наугад и нес командиру. Пойди проверь, снаряда-то нет, он не только улетел, а еще и разорвался. Но главное, никто бумаг этих не читает, подшивают в штабе и на полку — крыс кормить. А писать надо.
Командиром огневого взвода у нас майор Евсеев. До войны он командовал дивизионом, на одной из батарей которого служил командиром взвода лейтенант Комаров. В боях под Гатчиной дивизион был разбит наголову, и вот теперь майора Евсеева назначили к нам командиром огневого взвода, под начальство его бывшего подчиненного Комарова.
Евсеев пришел к нам взамен погибшего лейтенанта Мурашова. Это случилось больше месяца назад, когда мы отходили к Ленинграду. На батарею был звездный налет эскадрильи «Ю-87» — «калошников». Шасси у них в полете не убирались, были заключены в обтекатели, издали похожие на калоши. Пикируют они почти отвесно и поэтому бомбы кладут очень точно. Их еще прозвали «скрипунами»; они во время пикирования для устрашения включали сирены и падали со страшно нарастающим воем.
К нам они подобрались в облаках на высоте пять тысяч метров и оттуда со всех сторон повалились на батарею. А ведь батарея может вести огонь только по одной высотной цели с прибором центральной наводки — ПУАЗО, да и то по гипотезе стрельбы, что цель летит равномерно, прямолинейно и горизонтально. А когда звездный налет, орудия лупят прямой наводкой, каждое по своей цели, и все данные берутся на глаз. Снаряды рвутся где попало. С «калошами», с крыльями «обратной чайки» в виде растянутой латинской буквы W, воя, бомбардировщик падает на тебя, непрерывно увеличиваясь в размерах. Вой нарастает до скрипа в костях. Из брюха самолета вываливаются крохотные шарики, которые все увеличиваются в воздухе. Я сдуру не мог понять, почему бомбы круглые, и, уже засовывая голову под орудийную платформу, догадался, что они кажутся круглыми потому, что летят прямо на меня. Самолет выходит из пике над самой головой с таким ревом, что начинают шевелиться кишки.
Помню, что только две мысли лихорадочно метались в моей голове: вот сейчас и конец... вот и конец... Почему не придумать способ стрельбы по высотным самолетам каждым орудием в отдельности? Почему? Почему?.. Вот и конец...
Нам тогда удивительно повезло. Все бомбы попали на позицию, а мы потеряли только пять человек. Ну словно нарочно, вся позиция изрыта, орудия и приборы засыпаны землей. Но все цело. Вылезли мы — в ушах
звон, во рту земля, осмотрелись, ощупали друг друга и стали смеяться. Между прочим, после таких переделок на душе вдруг становится удивительно легко и весело. Но только ненадолго. Слышим, гудит. Смотрим: на бруствере командирского ровика сидит наш старшина и гудит — пугает нас. Мы снова хохотать. А он все гудит. Командир батареи тряхнул его за плечо, а он все гудит. Так старшину гудящим и отправили с первой машиной в тыл.
Потом видим: посреди позиции наш санинструктор на четвереньках ползает, комья земли перебирает и бормочет:
— Товарищ лейтенант... товарищ лейтенант...
А на месте, где стоял лейтенант,— глубокая воронка от двухсотпятидесятикилограммовой бомбы.
Мы схватили лопаты и давай рыть землю. Командира взвода не нашли, а откопали колесо от какой-то повозки, но не орудийное. Стали ломать голову, откуда оно. Кто-то крикнул:
— Кухня!
И побежали к нашей кухне. Она была окопана в двухстах метрах от нашей позиции. Но бежать было нечего: и с позиции было видно вывороченную землю. Вот ведь как: только одной бомбой промазали мимо позиции и — па тебе — угодили в кухню. Там были повар и два тракториста.
В общем, тогда потеряли пять человек вместе со старшиной.
Потом приехал какой-то младший лейтенант и расспрашивал, нашли ли мы что-нибудь от лейтенанта Мурашова. Мы разводили руками. Потом он допытывался, кто видел лейтенанта в момент взрыва бомбы. Батарейцы ответили, что голову того, кто бы смотрел в этот момент, следует искать в ближайших кустах. «Значит, никто не видел»,— заключил лейтенант и уехал, а политрук сам взял лопату и позвал нас. Мы перебрали всю землю и нашли исковерканный пистолет с обрывком ремня лейтенанта Мурашова и клочки его обмундирования. Взяв все это, политрук поехал в штаб дивизиона.
На место Мурашова нам прислали майора Евсеева, а меня назначили помкомвзвода. Вот это меня удивило. Все мы — комоды (командиры отделений) — были одинаковыми со студенческой скамьи, а по сути, еще просто десятиклассники, и, откровенно говоря, я для продвижения по службе годился менее всего. Нет у меня командирских данных. Вот чувствую, что нет.
Самый серьезный из нас — Гошка Романов из военномеханического института — командир отделения прибористом. Карточка взысканий и поощрений у него с обеих сторон чистая.
Командир первого орудия — Васька Федосов из химико-технологического, здоровенный бугай. Говорит басом, приучился курить трубку.
Однажды, это было под Волосовом, мы вели огонь по группе бомбардировщиков, а из-за леса с фланга подобрался «Мессершмитт-110» и на бреющем полете ринулся на нас. Два мотора, два хвоста, черный и у земли кажется огромным-огромным. Я его случайно заметил и завопил, а стрелять не могу: первое и второе орудия мешают. Васька увидел и сразу:
— По штурмовику, на батарею!
А расчет у него обалдел. Оцепенели и смотрят на штурмовик. А тот «ж-ж-ж-ж-ж» и все огромней и огромней становится. Тут Васька с непонятной быстротой бах подзатыльник наводчику, заряжающему — под зад ногой, трубочного — по уху. Как все засуетятся! Быстро орудие развернули и врезали один за другим три снаряда. Один прямо перед «мессером» разорвался, тот свечкой в небо, правый разворот и, качаясь с крыла на крыло, за лес. А Васька прорычал:
— За орудие! — Расчет выстроился перед пушкой. Федосов схватил орудийную кувалду и на них: — Я сейчас вас, гадов, в землю вобью, начиная с первого номера! Чуть батарею не угробили.
А политрук:
— Отставить, товарищ Федосов, отставить! — И к ним.
Васька отбросил кувалду, сел на снарядный ящик и сверлит расчет злыми глазами. Политрук подбежал к орудию и командует:
— Разойдись, разойдись!
А те стоят, как столбы, и ухом не шевельнут.
—- Товарищ Федосов, почему они не выполняют приказание?
Васька встал и, не спуская свирепого взгляда с расчета, бросил сквозь зубы:
— Потому, что у них пока есть непосредственный начальник и устав.— Подождав чуть, рявкнул:—А ну, к орудию!
Расчет мгновенно, как в кино, раз — и на местах.
Политрук увел Федосова в свою землянку. Потом оба с красными лицами пошли к командиру батареи. Потом политрук вызывал по одному всех орудийных номеров Федосова и расспрашивал. А те руками разводили и бормотали:
— Наваждение какое-то. Смотрим, видим, а шевельнуться не можем. Как кролики перед удавом. Спасибо нашему командиру: встряхнул — и сразу очухались, а то бы «мессер» прошелся по батарее, как телега по горшкам.
Политрук стал вызывать командиров других орудий. Но в это время по нас начала бить вражеская батарея, и все стало на свои места.
Командир второго орудия — Володька Андрианов. Эю просто чудесный парень и хороший командир. Очень спокойный, деловой, голос повышает редко и всегда улыбается, даже тогда, когда его ругает начальство. В последнем случае начальство приходит в бешенство, а он все улыбается. Я его откровенно люблю и только ему читаю свои стихи. Он слушает внимательно и, если что не понравится, сразу говорит в глаза.
Командиром третьего орудия был я. Пушка заводской номер 1503.
Командир четвертого орудия — Петька Мышкин из педагогического института, неимоверный и, надо сказать, порой жестокий остряк.
Однажды, когда стояли в Кузьмолове, он вернулся из штаба дивизиона с газетами и закричал о том, что пиши войска перешли в наступление по всему фронту. Мы с радостью расхватали газеты, повторяя: «Наконец-то, наконец-то...» А в газетах сообщалось о падении Смоленска.
Кто-то на позицию притащил патефон, и зазвенела молдаваиеска. Мышкин притушил окурок и усмехнулся:
— Это единственное, что мы успели увезти из Молдавии.
Мне на всю жизнь запомнится наш разговор. Противник еще был далеко от Ленинграда. Искупавшись, мы сидели на берегу речки и рассуждали о войне. Мышкин сказал:
— Ни черта они штурмовать Ленинград не будут. Сами посудите: если в Ленинграде сто тысяч домов, то за каждый дом они человек десять в среднем положат. А по миллион. К тому же весь город пересечен реками и каналами. Кронштадт и Балтфлот с их мощной артиллерией устроят такую мясорубку, что потери в лучшем случае удвоятся. И немцы прекрасно это понимают. Они сделают так,—Мышкин прутиком нарисовал па песке карту и показал, как будет блокирован Ленинград.
И вот спустя три месяца зловещие прогнозы Мышкина сбылись. Черт знает что!
Таковы были мы, а помкомвзвода сделали меня. Может, потому, что я неплохо рисую. Мои стрелковые карточки и схемы огня не стыдно показать любому начальству. Я быстрее всех подаю отчетную документацию и разные сведения в штаб.
Звонят, например, и требуют сообщить среднее отклонение разрывов от цели. Не задумываясь, отвечаю: «Ноль-десять» (что значит в пределах нормы).
А по цели стрелял десяток батарей, поди разбери, какие твои разрывы, какие соседей, когда все небо в разрывах.
Но вот теперь я начальство над своими прежними друзьями. И все-таки в начальство я, верно, не гожусь. Я несерьезен, и во мне много мальчишества. Горько признавать, но правда... В стране, в специальных институтах и конструкторских бюро, опытные, образованные и талантливые люди думают и создают новое оружие, новые машины. А я один, десятиклассник, пытаюсь что-то придумать сам. Перед войной над автоматической пушкой бился — не получилось. Во время боев все ломал голову, как приспособиться, чтоб можно было в крайнем случае стрелять отдельными орудиями по высотным самолетам. А когда нас противник стал донимать минометным огнем, задумался об автоматическом миномете и придумал такую каракатицу! А на поля сражений вышла ракетная артиллерия. Пора бы мне образумиться, а я вместо того, чтобы лишний раз проверить состояние матчасти и боеприпасов, сижу, думаю, уставившись в одну точку, наверно, как тот петух, который потом в суп угодил.
Но вот вышел из строя «принимающий» трубки, его надо починить, и я пошел в дом, чтоб в подходящих условиях попытаться сделать это.
Странное чувство испытываешь, входя в брошенный людьми дом,— и любопытство, и острую, щемящую тоску.
Отступая, мы заставали в домах недопитый чай на столе. Как сейчас, вижу стол под полотняной скатертью, на нем посуда: чайник, стакан в подстаканнике, торчит ложка с тоненькой витой ручкой и плавает кружок лимона. Как будто человек встал, вышел и сейчас вернется. А человека-то, может, уже и нет. Остался стакан и ломтик лимона в нем.
Я поднялся на второй этаж, выбрал квартиру с окнами на север, потому что противник находился на юге, и открыл дверь. Дом был построен перед самой войной и еще как следует не обжит. Двухкомнатная квартирка, оклеенная желтенькими обоями, видимо, принадлежала молодоженам. Денег у них хватило только на роскошную деревянную кровать. Вместо вешалки в стене торчали гвозди. Стол невзрачный, противно пахнущий клеем, и два самых наиконторских стула. Этажерка с книгами по машиностроению и медицине. А кровать — саркофаг. Я с разбегу плюхнулся на нее и закачался, как на волнах. Отдохнув немного, включил репродуктор. Передавали концерт из произведений Мендельсона. На кухне из крана сначала шла ржавая вода, а потом чистая, холодная, как ключевая. Электричество есть. Все нормально. Я разделся, покурил и принялся потрошить прибор. Проводов в нем напутано, шестеренок разных — какая-то смесь приемника с будильником. До обеда возился, аж мозги скрипеть начали. Весь школьный курс физики вспомнил и все-таки нашел неисправность. Почистил прибор, принес па батарею, подключил, пел с л прибористам дать ток. Работает, и мастер не понадобился!
На обед были опять соевые бобы. Откуда в Ленинграде столько сои? Осточертела уже. Но ничего, после ста граммов пошла. Кто-то говорил, что наши в заливе захватили финский пароход, шедший из Японии с бобами. И то неплохо. Сумеют ли нам регулярно подбрасывать боеприпасы и продовольствие? Кажется, положение невеселое, говорят, обложили нас со всех сторон.
Вечером проверил состояние матчасти и боеприпасов. Хотел написать о недавней операции, в которой я участвовал, раскрыл тетрадку и... стал рисовать баллистические кривые, строить пространственные углы.
Погода стоит пасмурная, нелетная. Мы сегодня ни разу не стреляли. Электрики провели в землянки электричество. Знай себе пиши. Командир взвода меня не беспокоит. Сидит в своей землянке, сопит и о чем-то думает. Командир батареи на него не обращает внимания, а Евсеев вообще его не замечает. По тревоге выйдет на позицию и стоит руки в карманы. Командир батареи кричит на меня, а не на него. Фактически огневым взводом командую я. Майор Евсеев так мне и сказал:
— Заправляй всем взводом, у тебя получается.
Вот я и заправляю.
Поздно вечером вышел осмотреть позицию. Слышу, из каптерки (землянки старшины) музыка доносится. Зашел, а там вся молодежь батареи, Молодежь у нас — это командиры орудий и отделений да несколько рядовых. А остальные — пожилые дядьки, приписники, нам их дали, когда дивизион потрепанный вернулся в Ленинград. Всех, кто был помоложе, забрали, и батарея сразу состарилась. Часть пополнения — «указники», из тюрем, сидели за разные мелочи вроде опоздания на работу и т. п. Патефон их интересовал меньше всего.
...Оказывается, и собственная боль иногда может доставлять наслаждение. Из стен землянки торчат строительный мусор и щебень. Остро пахнет землей. На ящике стоит потрепанный патефон. Вокруг люди в шинелях и сапогах. Табачный дым. А над всем этим музыка, такая знакомая!
Сегодня, словно нарочно, ставят пластинки, которые мы любили слушать вместе с Лялькой... Вот запела ариетту Перикола — Новикова. Мне захотелось немедленно уйти, так болезненно отчетливо встали картины прошлого, но я не шелохнулся, сидел и слушал.
...Была звонкая, синяя январская ночь. Мороз щипал в ноздрях и визжал под сапогами. Я шел по улице Раскольникова (нет, ее уже переименовали в Социалистическую) и встретил Гутьку из десятого «б». Она попросила проводить ее до Юрки Белова. Он жил на окраине города. Всю дорогу Гутька улыбалась в воротник своей шубки и говорила пространными намеками.
В доме Беловых ярко горел свет и гремела музыка. Я понял, что там вечеринка, и стал прощаться, но Гутька затащила меня в дом.
В столовой на столе блестела бутылка ликера, на тарелке лежали ломтики копченой колбасы. Она в нами м городе редкость, но Беловы часто доставали ее. В комнате были девчата из нашего и из десятого «б». Они танцевали и жевали кружочки колбасы. Юрка возился с радиолой. Она у него самодельная и самая лучшая в городе. Даже старые радиолюбители приходили к нему за консультацией. Собственно говоря, радиолы, как таковой, не было. А был угол комнаты, запутанный проводами, лампами, сопротивлениями и конденсаторами. На стене висело несколько динамиков, которые Юрка подбирал целый год, для глубины тембра и пространственности звука. Девчата часто ходили к нему послушать музыку и потанцевать.
Из соседней комнаты вышла Лялька, посмотрела на меня и протянула:
A-а, ты.— И ушла на кухню.
Потом, когда выпили вино и чай, танцевали, а я сидел в углу. Вскоре большинство девчат ушли домой. Лялька в коридоре шепталась с Юркой и часто смеялась. Гутька сидела у проигрывателя, бросала на меня ехидные взгляды и ставила только одну пластинку:
Какой обед нам подавали!
Каким вином нас угощали!
Уж я его пила, пила И до того теперь дошла...
Я и без нее знал, что дурак. Но психануть и уйти было еще глупее. Так вот и сидел до полуночи, а потом проводил обеих, Гутьку и Ляльку, до дому, холодно попрощавшись.
И вот сейчас здесь, под стенами Ленинграда, слушая Новикову, я как-то очень обостренно и явственно вспомнил ту далекую ночь, и даже сердце заныло так же, как тогда.
В землянке курили, изредка перебрасывались словами, и голос певицы был хрипловатый, надтреснутый, словно она состарилась за это время.
Больше я слушать не мог и вышел из землянки. Все показалось странным и ненастоящим. Громады безмолвных зданий. Мутные вспышки на переднем крае. Прогудевший над крышами снаряд. Какое это все ненужное, лишнее и противное! Как дурной сон! На душе было очень больно. Настоящие люди в таких случаях напивались, а я и этого не могу: пробовал, даже опьянеть не успел — все вылетело обратно.
Потом получилось странное. Зашел в ближайший дом, в первую попавшуюся квартиру, порылся, не зажигая спички — окна не были замаскированы шторами, — и нашел то, что хотел. Ленинградцы — музыкальный народ.
Через выбитое стекло врывался мокрый ветер и трепал остатки занавески. Клубилось зарево над Павловском. Я сидел в чужой квартире, на чужом диване, фотографии чужих людей смотрели на меня со стен. Крутилась черная пластинка, в ней отражались вспышки орудийных выстрелов. Все вокруг было незнакомое и чужое. Я слушал Лунную сонату, и мне казалось, что я среди своих родных и знакомых.
Раньше Лунная соната производила на меня странное впечатление, ну, словно плохая радиопередача: сообщают что-то важное, серьезное, а что — никак не разобрать. А сейчас мне казалось, что напротив, в темном углу, сидит большой умный человек и не спеша рассказывает мне о жизни. Порой он невесело улыбается, иногда пожимает плечами, как бы говоря: «Ничего не поделаешь— такова жизнь». И мне понятно, что он говорит* и я киваю ему в ответ, и на душе становится легче..
Где ты теперь, Лялька? Где вы теперь, одноклассники и одноклассницы? Все такие разные и хорошие! А тогда ссорились по мелочам, обижали друг друга..
8
Неожиданно на позиции появился Колька Свистуном Какой он имел вид! Вытершаяся грязная шинель не я и масляных пятнах, под иен черный засаленный свитер с таким растянутым воротом, что издали его можно было принять за развязавшийся шарф. На голове черный танкистский шлем, лицо обветренное, на нем, как жнивье на суглинке, торчала редкая щетина рыжих бровей, усов и бороды.
Мы встретили друг друга хриплым ревом и другими нечеловеческими звуками, понятными только медведям. Долго били друг друга по плечам и в грудь, а потом поздоровались.
Свистун не ел два дня. Расчет третьего (бывшего моего) орудия дал ему кусок хлеба и полкотелка бобовой похлебки. Свистун набивал обе щеки, захлебывался, что го начинал рассказывать, по засовывал ложку в рот, давился, откашливался и снова говорил. Мы ничего ие понимали, а только следили, как он ел.
Ноев, он закурил и стал говорить внятнее.
Он, оказывается, командир танка МЗА, вооруженного мелкокалиберной автоматической зенитной пушкой. Уже высадил более трех тысяч снарядов и сбил два самолета, а сколько подбил, не помнит. Он рассказывал о боях, сопровождая рассказ выразительными жестами, и мы ясно представили, как его заряжающий в бою не успевал подавать в магазин обоймы снарядов.
Вот как получилось! Перед войной я детально изучал автоматическую пушку, воевать же стал на 85-миллиметровых, а вот Свистун случайно угодил на ту и осваивал ее уже в бою.
Спохватившись, Колька стал собираться и спросил, ходят ли в городе трамваи. Мы ответили, что в последние дни сильных обстрелов и налетов не было, значит, ходят. Но остановка теперь только у Кировского завода.
Выйдя из землянки, Свистун оглядел позицию и спросил:
— Олухи, зачем пушки к небу задрали?
— Положено держать их под углом в семь-пятьде-сят, чтобы зря не нагружать пружины уравновешивающих механизмов.
— В артпарке — да. А вот сейчас трахнется мина посредине позиции — и накатники всех орудий в решето. Это положено?
Пожалуй, он прав. Проводив Свистуна, я приказал опустить стволы на ноль и пошел в землянку прибористов, где я теперь поселился. Но меня вызвал командир батареи и отругал за то, что пушки стоят с опущенными стволами. Я ему стал объяснять, а он ответил, что нужно знать инструкцию. Только я ушел, он снова вызвал и приказал опускать стволы, как начнется обстрел. Я ответил, что тогда уже будет поздно. Он сказал:
— Не рассуждать! Идите.
Я вызвал командиров орудий. Они мне тоже ответили, что, когда начнут рваться мины, будет уже поздно опускать. Я не привык сваливать вину ни на старших, ни на младших и ответил:
— Выполняйте приказание!
А Володька не ушел. Посмотрел на меня с усмешкой и говорит:
— Разве ты не понимаешь?
Я признался, что надо мною тоже есть начальники. Потом спохватился, снова подозвал командиров орудий и сказал им, что они меня неточно поняли — стволы надо опускать, когда поблизости от батареи рвутся снаряды.
—: Так они рвутся все время!
— Значит, все время надо держать стволы на нуле.
Оказывается, даже в ранге помкомвзвода надо быть
дипломатом и уметь истолковывать по-своему распоряжения начальства.
Л сейчас, когда прибористы дружно захрапели на парах, я, прикрыв лампочку куском толя, стал описывать недавнюю нашу операцию, которую назвал ОХОТОЮ ЗА " КОЛБАСОЙ".
4
Противник поднял аэростат наблюдения — «колбасу». Он висел над горизонтом с утра до вечера, а вокруг него, как мухи над падалью, непрерывно крутились «мсссершмитты». Нашей батарее приказали его сбить.
А за сутки до этого меня вызвал к себе майор Евсеев и сказал, чтоб я тотчас написал рапорт о вступлении во временное исполнение обязанностей командира огневого взвода.
— Передавать мне тебе нечего,— добавил он.— Ты и так всем заправлял. Свой рапорт я уже написал. Вот он.
Я ответил, что надо нам вместе доложить командиру батареи, потом построить взвод...
Майор отмахнулся:
— Ничего не надо. Иди отнеси мой рапорт и докладывай что хочешь. А я пошел. Счастливо. Держись, ты молодец.
— А вы куда?
— В управление кадров армии.
Я приперся к командиру батареи один с двумя рапортами. Первый подал молча. Он прочитал и посмотрел на меня. Я щелкнул каблуками и доложил по всей форме.
— Садитесь,— сказал комбат и стал меня инструктировать, как знакомиться с личным составом, на что и на кого обратить внимание, словно я с луны на батарею свалился, а не был на ней с первых дней ее организации.
— Есть. Есть. Выполню.
Вот и стал врио командира взвода.
На следующий день вызывает меня командир батареи и говорит:
— Приготовить первое и второе орудия к походу, взять дальномер, снаряды, санинструктора и отправиться на выполнение задания. Подробные инструкции получить у начальника штаба дивизиона.
Начальник штаба дивизиона капитан Клепахин сказал, что мне с пушками нужно прибыть в Пулково и сбить аэростат противника. Я спросил, почему не авиация, а мы должны делать это. Ведь истребителю легче добраться?
Капитан приказал мне не рассуждать. Когда я направился к дверям, он спросил, беру ли я с собой санинструктора. Я ответил, что поедет наш, с батареи.
— Отставить,— сказал капитан.— Вот она поедет.
Я обернулся. В комнате стояла девушка-санинструктор. Ее звали Мариной. Ей удивительно шла военная форма. Она вызывающе посмотрела на капитана, ответила: «Пожалуйста» — и взяла меня под руку.
— Идите! — закричал на меня капитан.— И действуйте! Если не собьете— всех под суд!
— И меня? — спросила с усмешкой Марина.
Капитан промолчал.
Черт возьми, сколько уж раз грозятся отдать под суд, расстрелять, стереть в порошок! Это понятно: когда что-нибудь не ладится, все становятся раздражительными. Я выдернул руку, а Марина снова уцепилась за меня. Глупо и смешно! А как вышли на улицу, она отпустила меня и спокойно пошла рядом.
Мы ехали на фронт по Международному проспекту, За «Электросилой» Васька Федосов застучал кулаками по крыше кабины. Мы остановились.
'— Пивка бы выпить. Вон ларек.
Возле дороги стоял как ни в чем не бывало веселый голубой ларек. Возле него толпились люди и сдували с кружек пену.
Ярко светило солнце. У пива был мирный, горьковатый вкус. Напротив, через улицу, на солнышке сидела молодая женщина и укачивала на руках ребенка, подставляя его лицо осенним лучам солнца.
Мы поехали дальше и через несколько минут у Средней Рогатки попали под минометный обстрел.
— Обождать бы,— советовали бойцы.— Когда-нибудь да перестанет палить. Ишь как сыплет!
Мины рвались часто. Прорываться через это! участок шоссе было очень рискованно. Я оставил в кузовах машин по одному тормозному, а всем остальным велел пробираться стороной в деревню Каменку. Но за шоссе наблюдать и, если беда случится с нашими машинами, идти на помощь, невзирая ни на что. Сам я остался в головной машине, а со второй поехал Федосов.
Шофер нервничал, глаза его тревожно бегали. Мне под обстрел лезть тоже не хотелось. Потом я попытался представить, как стреляет минометная батарея. А стреляла только одна в четыре ствола. Значит, боеприпасы, которые подтащили к минометам, рано или поздно кончатся. Расчеты должны выбросить пустые ящики, поднести новые, вскрыть их, удалить упаковочную арматуру и только потом возобновить стрельбу.
Мы стали ждать. И действительно обстрел стал реже и реже. Эх, была не была!
— Гони!
Без остановки жали до деревни Каменки, там свернули за дома. Через полчаса прибежали наши бойцы, все в мыле, но без потерь.
«Колбасу» было хорошо видно, и на глаз можно было определить, что до нее не менее пятнадцати километров. Раскинули дальномер, оказалось — семнадцать с половиной. Никак не достать.
В деревне стояло несколько автомашин. Вокруг расстилалось поле, и па нем кое-где копошились человеческие фигурки. На Пулковской высоте вскипали разрывы, доносилась сильная пальба, Слева ярко, почти без дыма, горел дом.
Я взял с собой одного номера со второго орудия и полез на высоту. В роще, у самой вершины, я остановился, узнав место. Когда-то здесь, в стороне от чужих взоров, мы с Лялькой, приехав на автобусе, сидели до рассвета. Смотрели на море огней, как они гасли и город погружался в сон. В поселке Пулкове лаяли собаки. По шоссе все реже и реже пробегали машины. В роще умолкли птицы. Стало прохладно. Мы были одни. Над нами горели звезды, и нам казалось, что вся вселенная вращается вокруг Пулковского меридиана. Потом вновь разом затрезвонили птицы, сбивая с листьев росу, город выплыл из мглы и тумана, и солнце засверкало на его шпилях и куполах.
Потом подруги Ляльки допытывались, где она провела всю ночь, и, когда она отвечала, что мы сидели и просто смотрели на город, ехидно спрашивали: «А что потом?..»
Мы были тогда наивными и глупыми. Мы верили, что все в жизни будет хорошо.
Сейчас то там, то тут рвались снаряды и безобразно торчали искореженные деревья. Кисло пахло тротилом, свежей землей и прелыми листьями.
В одном из подвалов обсерватории мы нашли штаб батальона. Там нам сказали, что «колбаса» часто меняет место. Но ближе шестнадцати километров не появляется. Противник закрепляется у подножия высоты за оранжереями. Вытаскивать пушки — наши пятитонные четырехколесные коломбины — глупо. Достать огнем — не достанем, а орудия наверняка угробим, да и людей надо беречь: их осталось мало.
Было странно видеть в этом подвале, среди людей в запыленных гимнастерках и увешанных оружием, штатского человека. Он был в сером костюме, в белой рубашке с галстуком. Когда он поднимал руки, поблескивали запонки на манжетах. И только щетина на серых, запавших щеках говорила о сильной усталости.
Этот человек стоял в углу и озадаченно смотрел перед собой. Глаза его за стеклами очков редко, как у птицы, мигали. Уголки плотно сжатых губ были скорбно опущены.
Капитан, говоривший со мной, вдруг повернулся к этому человеку:
— Идите и отдохните.
— Спасибо. Ничего. Я буду ждать,—кротко ответил штатский.
— Чего ждать? — вскипел капитан.— Сейчас людей вам дать не могу. Машин нет. Жду с боеприпасами. Раненых полно...
По там же в обсерватории уникальные приборы... Очень ценные,— вставил штатский.
— А у нас за спиной город. Три миллиона человек. Раньше думать надо было!
Штатский пожевал губами и еле слышно произнес:
— Вам, простите, наверно, еще раньше надо было подумать.
65
3 В. Н. Инфантьев
Капитан вскочил. Показалось, что он сейчас бросится на этого человека. Но он сел и глухо ответил:
— Стемнеет — дам людей... Сам пойду. Ждите.
— Спасибо.
Обратно мы спускались другой дорогой. Очень хотелось вновь побывать на том месте, но я боялся, что меня вдруг там убьет. Уж лучше где-нибудь, но только не там.
В Каменке я нашел штаб какой-то части и целый час пытался дозвониться до своего дивизиона. Но на его позывной отзывалась совсем другая часть. Наконец меня обложили матом, и я не знал, что дальше делать. Пришел какой-то капитан, расспросил меня и ответил, что никакой связи у них с зенитчиками нет, а этот позывной носит тыловое подразделение. Он посоветовал послать нарочного. Но у меня не было для этого документов и нарочного задержат контрольно-пропускные посты как дезертира. Майор посоветовал посылать не через город, а вдоль фронта. Я так и сделал.
В сенях полуразрушенного деревянного дома на лавке сидел Васька Федосов и обнимал Марину. Глаза у Васьки были странные, ничего не выражающие, а Марина смотрела на меня с вызывающей улыбкой. Я сказал Ваське, что нужно рассредоточить машины, боеприпасы и людей. Он смотрел сквозь меня и ничего не ответил.
В конце концов, я же не виноват, что командиром взвода назначили меня, а не его. На моем месте он поступил бы так же, как я сейчас. А Марину он обнимать может потом, еще неизвестно, когда нарочный вернется и что он принесет.
Марина отпихнула Ваську от себя и сказала:
— Иди рассредотачивайся. Уж больно сосредоточился.
Потом достала из своей сумки сверток и протянула мне. Это была моя порция. Пока я ел, она рассматривала меня довольно бесцеремонно, потом спросила, сколько мне лет. Я ответил, что не меньше, чем ей, а она заметила, что женщины взрослеют быстрее мужчин.
Кусок селедки был завернут в толстую, глянцевитую, пожелтевшую от времени бумагу, испещренную цифрами и знаками: звездочками, полумесяцами, кружочками, крестиками. Я спросил, откуда это. Марина ответила, что таких книг до черта валяется у горы возле шоссе. На раскурку они не идут, а для обертки годятся.
Просидели мы в Каменке до вечера, пока не вернулся нарочный. Несмотря на ясную погоду, авиация не показывалась. Над горой один раз пронеслась пара «мессершмиттов», и все. Проходившие с передовой ране ные бойцы говорили, что противник выдохся и, по всей вероятности, в ближайшее время наступать не собирается. Кто-то пустил слух, что на Пулковской высоте в самый решающий момент повел в атаку батальон моряков сам Ворошилов и был-де ранен в руку. Но в газетах об этом ничего не сообщали, и, может быть, это была одна из фронтовых легенд.
Начальник штаба дивизиона, когда мы вернулись, обозвал меня трусом. Я ему подробно объяснил обстановку, но он перебил:
— Вы даже не пытались стрелять!
— Но к чему стрелять, когда заведомо будут восьмикилометровые недолеты? Ведь трубка рассчитана на девять тысяч двести метров, максимальная дальность полета снаряда шестнадцать километров, а до цели семнадцать с половиной. Вот корпусная артиллерия достанет...
— А вы стреляли?
— Нет.
— Все ясно, отсиживались. Идите на вашу батарею и ждите дальнейших приказаний.— И вдогонку крикнул: — А ее верните сюда.
— Кого ее? — наивно спросил я.
— Как кого? Сметанникову.
— A-а, Марину. Вернем хоть сейчас.
На улице было темно, падал редкий снег и таял на асфальте. А когда-то он кружился в свете уличных фонарей, искрился в лучах светофоров и ровном свете витрин. Вся улица отражалась в мокром асфальте и походила на какой-то романтический, необыкновенный канал. Это было давно-давно, целых полгода назад.
Сейчас снуют редкие прохожие, проносятся автомашины с потушенными фарами, и запах бензиновой гари смешивается с тонким ароматом первого снега. Громыхая гусеницами, пройдет с фронта раненый танк прямо на Кировский завод, прогремит по трамвайным путям полевая пушка.
Трамваев — этих веселых разноглазых светляков — нет. Наполненные булыжниками и мешками с песком, они встали поперек улиц. На проспекте Стачек баррикад много: из булыжников, ящиков, швеллеров, вагонных колес. Железобетонные надолбы. Молчаливые, по-разному одетые патрули. В узких, припорошенных снегом бойницах затаилась угроза и решимость. Дома словно сблизились вплотную, и улица походит на ущелье. Раскатываются удары немецких снарядов. Одни разрываются глухо, другие со звоном, словно падают на мостовую огромные листы железа. А над всем этим из уличных репродукторов льются звуки:
Думаешь, грезишь ли обо мне?
Я дни и ноченьки мыслю о тебе...
Сладковато-грустный голос Левко печально растворяется во мраке и артиллерийской канонаде.
Конечно, мне надо было стрелять по этой проклятой «колбасе». Глупо, смешно, но надо. Тогда бы я ответил: да, стрелял, снаряды не долетают. Все ясно. Ваське с Володькой что? Вернулись на позицию, закатили в кот-ловаыы пушки, привели их в боевое положение и дрыхнут без забот. За все отвечаю я. За то, что не стрелял, за то, что немцы далеко «колбасу» повесили, и еще за эту Марину. О ней начальник штаба с переливами в горле говорит. И на кой черт я согласился быть командиром взвода? Надо было наотрез отказаться, и все. Не расстреляли бы за это. А теперь попробуй откажись — скажут: струсил. Нет уж, взялся за гуж...
Утром следующего дня меня снова вызвали в штаб и дали задание охотиться за «колбасой», появившейся в районе Старо-Панова. Отправляться велели сразу после уяснения задачи.
Я ответил: «Есть!» — и уложил карту в планшетку, заметив, что ехать надо было ночью или на рассвете: шоссе просматривается и простреливается противником. И не зная, чем еще насолить начальнику штаба, стал бродить по коридору и заглядывать в двери.
Вы что потеряли? — спросил вышедший за мной капитан.
— Ее ищу.
— Кого ее?
— Марину.
— Немедленно отправляйтесь! У вас есть свой сан» инструктор.
Наш санинструктор — Вера Лагутина. Ей семнадцать лет, еще совсем девчонка, но войны уже хватила изрядно. Ее добровольцем не брали. Она отправилась на фронт со студенческим батальоном, вооруженным японскими винтовками «арисака» и канадскими, похожими на фузеи. Батальону дали одну пушку. После первого выстрела ствол у нее отлетел. Вот дураки, не проверили или упустили жидкость из тормоза отката!
Под Кингисеппом батальон разнесло вдребезги, уцелела только Вера и еще старик старшина — швейцар института. Они вернулись в Ленинград. Вера случайно набрела на наш дивизион, который тогда переформировывался в Казачьих казармах, и осталась. Из документов у нее был комсомольский билет и справка об окончании курсов медсестер. Ее назначили в нашу батарею.
Вера маленькая, очень тихая и какая-то ко всему равнодушная. Придет в землянку, сядет в угол, плотно сдвинув коленки, положит на них ладони и сидит весь вечер не шелохнувшись и не улыбнувшись. Глаза у нее серые и очень грустные. Брать ее на охоту за «колбасой» не хотелось, но командир батареи сказал, что здесь, на позиции, случись что, можно вызвать из дивизиона. А там мы будем одни.
Моросил мелкий холодный дождь. Вдоль шоссе редко и беспорядочно рвались снаряды. Проехали мимо больницы имени профессора Фореля, и я невольно вспомнил забавную историю.
Был жаркий майский день. В небе изредка летали самолеты. Мы, тренируясь в поимке цели, наводили на них пушки, а первое орудие замерло в одном направлении. Наводчик — курсант Соколинский — припал к прицельной трубе, и мы его с трудом оторвали. Я заглянул в трубу и увидел девушку. С распущенными волосами, в одной рубашке, она сидела на подоконнике третьего этажа и смотрела в небо. Освещенная солнцем, с голыми сверкающими плечами и ногами, на фоне темного провала окна она выглядела очень впечатляюще.
Командир отделения Грищук тоже посмотрел в трубу и проворчал:
— Это же сумасшедшая. Там больница Фореля.
Сейчас стены больницы избиты осколками, крыша провалилась, мрачно зияют выбитые с рамами окна. Где же теперь эта сумасшедшая девушка?
Вдруг шофер затормозил. Машину окружили обросшие бойцы и стали вытаскивать меня из кабины, крича: — Ты куда, сволочь, едешь?
Подбежал старший лейтенант в ватнике и каске. Бойцы ему говорят, что-де мы хотели перебежать к немцам вместе с матчастью. Тот навел на меня автомат. Пришлось объяснять ему подробно, куда и зачем мы едем, показать на карте место.
— Сопляк, молокосос,— заорал на меня старший лейтенант.— И какой идиот послал тебя?
— Вот же передний край,— я показал карту.
— Сейчас за поворотом развилка на Петергоф и Красное Село — вот где передний край.
Я нашел развилку на карте. Мы стояли в полсантиметре от нее.
Подошел боец и доложил старшему лейтенанту, что у нас полные кузова боеприпасов. Все закричали, чтоб мы убирались отсюда немедленно.
Развернуться на узком шоссе с нашими пушками не очень легко, и одно орудие завалилось в кювет. Старший лейтенант вызвал еще десяток бойцов. С их помощью иод сплошную ругань мы развернулись и поехали обратно.
Орудийные номера шептались между собой и со злобой поглядывали на меня. Вера Лагутина сидела в кузове второй машины и равнодушно следила за происходящим.
Свернув с шоссе, мы въехали в парк. Большой старинный деревянный особняк был еще цел. Я велел разгрузить боеприпасы с одной машины за домом, с другой за сараем, а машины загнать дальше в парк. Недалеко от дома были вырыты большие землянки и узкие крытые траншеи. В последних я велел расположиться.
Возвращаться без приказания мы не имели права, и я с Андриановым пошел на рекогносцировку.
Дождь прошел, но воздух был туманным, и противник «колбасу» не поднимал. За парком простиралась открытая ровная низменность, в ней перекатывались звуки пальбы, вспухали и таяли в воздухе шапки разрывов.
Из парка к нам подбежал незнакомый боец и сказал, что участок, на котором мы стоим, хорошо просматривается и простреливается противником. Почему мы еще целы, ему неясно.
Делать было нечего, оставалось ждать появления «колбасы».
Дымка в небе стала рассеиваться, и сквозь нее пробились бледные осенние лучи солнца. Посреди парка был большой пруд. На его зеркальной глади плавали красные и желтые осенние листья. Они беззвучно срывались с высоких дубов, вязов, кленов и медленно кружились в воздухе. Было удивительно красиво. В центре пруда возвышалась белая статуя девушки с веслом. Вой и разрывы снарядов казались чудовищной нелепостью, бредом.
Вся эта картина вызвала меня на откровенность, и я стал читать Андрианову свои стихи. Он слушал молча, с застывшей улыбкой и, возможно, думал о другом. Потом посоветовал мне написать о своей сумке, ноже, карабине. Я обещал это непременно сделать.
Наговорившись досыта, притихшие, мы вернулись к орудиям.
После обеда орудийные номера грелись в доме, где протопили печи. Возле дома стоял небольшой броневик, и его экипаж — трое в танкистских шлемах — пытался его отремонтировать.
Наши бойцы очень неохочи до разговоров — сильно тоскуют по семьям. Они прямо из лагерей попали на фронт и уже давно не видели близких.
Тяжело воевать обремененным семьей. Нам, парням, это проще. Вот бы Ляльку только найти, хоть разок увидеть ее, и все. Больше ничего не надо. Будем живы — не помрем. А где ее найдешь? Их общежитие полностью расформировано, ребята — на фронте, девчата — на работах. Никто ничего не знает или пытается сохранить военную тайну, да и вообще разговаривать с тобою не хотят. Матери ищут детей, сыновья отцов, а ты... знакомую девушку. Кого это тронет? Вахтер-старик мне прямо сказал: «Не суетись, найдешь другую. Девок у нас будет в избытке».
Я было тоже направился погреться в особняк. Говорят, он принадлежал графу Шереметеву. Меня остановил младший лейтенант. Он был в кожаной куртке и с маузером в настоящей деревянной кобуре. Представился как командир разведроты. Расспросил меня, далеко ли бьют паши пушки, и стал уговаривать накрыть огнем небольшой овраг. Противник что-то замышляет: в овраге всю ночь была возня. Но в штабе этот овраг никого иг интересовал, так как в пего может влезть не больше роты, и с боеприпасами туго.
Ты понимаешь, там всю ночь что-то таскали, складывали, маскировали, а в штабе говорят, что им на передний край в этот крохотный овраг, крохме мертвяков, таскать нечего.
Я ответил, что выполняю боевое задание — охочусь за «колбасой». Младший лейтенант стал доказывать, что «колбаса» ближе пятнадцати километров от переднего края не поднимается, и обещал об этом дать справку из разведотдела дивизии с печатью, что «колбасу» нашим огнем не достать. И еще обещал мне подарить трофейный цейсовский бинокль.
Мы снова вышли на окраину парка и сквозь кусты пали изучать местность. На карте этот овраг был изображен крохотным овальчиком. Возле него стояло дерево, которое от нас было видно.
Я решил тихо подкатить пушки на окраину парка, полностью подготовить все данные для стрельбы (у меня была с собой выписка из бюллетеня артиллерийской метеорологической службы для внесения поправок в баллистические таблицы) и открыть сразу огонь на поражение прямой наводкой. Благо, что есть ориентир — отдельное дерево.
Наши орудийные номера стали ворчать, что суемся не в свое дело и зря лезем под огонь. Я приказал им не рассуждать, а с Федосовым и Андриановым занялся подготовкой огневого налета. Они согласились, что бить прямой наводкой сразу на поражение лучше, чем с закрытой позиции, иначе на пристрелку уйдет много времени, а стрельба одиночных орудий хорошо засекается звукометрической разведкой противника. Мы же сразу откроем бешеный огонь и, если номера будут работать как звери, за две-три минуты высадим сорок — шестьдесят снарядов. За это время противник еще не очухается, а мы успеем привести пушки в походное положение и оттащить их в укрытие.
Так и поступили. Подкатили пушки, привели их в боевое положение, отгоризонтировали по уровням и квадрату, как перед зачетной стрельбой. Подготовили снаряды, взрыватели на них заранее установили на расчетные деления. А перед этим бойцы подрезали деревья, за которыми стояли пушки, и по сигналу повалили их. Перед нами открылась равнина, и было хорошо видно одинокое дерево.
Ох и лихо работали наши старички, только пустые ящики и гильзы в сторону летели! У наводчика первого орудия кровь носом пошла: забыл плотно прижаться к окуляру прицельной трубы, ему и разбило отдачей.
Снаряды рвались над самой землей возле одинокого дерева, и корректировать было нечего. Младший лейтенант стоял рядом со мной и что-то кричал. Вдруг над оврагом сверкнуло пламя и поднялся огромный столб дыма с густой клубящейся шапкой наверху. Долетел такой грохот — даже показалось, что пушки подпрыгнули.
Сообразив, что мы куда-то попали и что дальше стрелять нечего (после такого взрыва там ни черта не уцелело), я обернулся к орудиям, чтобы дать команду «отбой».
А пушки уже стояли на колесах, и номера носились вокруг них с удивительным проворством. Прицепили орудия к машинам и снялись с места. Раздался визг, треск — и большое дерево рядом развалилось пополам. Потом с другого дерева отлетел сук, и тоже завизжало.
Когда мы поставили машины и пушки за укрытия, командир броневика нам сказал:
— Противник решил, что огонь вели наши тяжелые танки КВ, и начал лупить болванками, так как ихние бронебойные снаряды броню наших КВ не пробивают, а 'юлько болванки. Вам повезло.
Вскоре приехал какой-то подполковник и начал под-робпо расспрашивать о стрельбе и характере взрыва. Потом заявил, что, по всей вероятности, мы угодили в большой полевой склад противотанковых и противопехотных мни. И если это так, а другое придумать трудно, то, значит, противник решил отказаться от штурма города и по-серьезному переходить к обороне.
Что ж, это неплохо. По-моему, нам надо чуть-чуть прийти в себя от того удара по голове, который нанесли нам 22 июня, а там мы что-нибудь придумаем.
Теперь у меня есть свой собственный настоящий артиллерийский бинокль. К вечеру я получил справку из штаба дивизии, что противник свою «колбасу» подставлять под наш огонь не собирается. Когда стемнело, я пошел в гости к младшему лейтенанту и вернулся от нею навеселе. Разведчики — парод лихой и живут неплохо, правда, и недолго — очень много несут потерь.
Я хотел написать донесение капитану Клепахину в ст
ise
Опять в небе грузно прошли «илы» и разгрузились на
Ленинград 1967 г.
Райчо в бинокль видел, как на берег выбежал офиц
Паша хвастался. Дорога иа Габрово была свободной
1
Прибор управления артиллерийским зенитным огнем.