Осенью 1980 года Мия Райт, которой едва минуло восемнадцать, уехала из желтого домика в Бетел-Парке в Нью-Йоркскую школу изящных искусств. Прежде Мия никогда не выезжала из Пенсильвании и сейчас покинула дом с двумя чемоданами, с напутствием любящего брата и без родительского благословения.

Она не говорила родителям, что подала документы в художественную школу, пока не пришло письмо о том, что ее приняли. Довольно-таки ожидаемо – не должно было удивить. В детстве Мию завораживали вещи, которых, к ее недоумению, никто, похоже, не замечал.

– Ты вечно в облаках витала, – говорила ее мать. – Сидела в коляске и таращилась на газон. Сидела в ванне и воду переливала из чашки в чашку – час кряду, если я тебя не трогала.

А Мия помнила, как наблюдала за травинками на ветру – как они гнулись, меняя цвет от темного к светлому, точно бархат, если его погладить; как струя воды разлеталась каплями на ободке чашки. Все на свете, замечала она, способно к метаморфозам. Даже два валуна в заднем дворе порой серебрились на раннем утреннем солнце. В книжках, которые она читала, любая река могла обернуться речным богом, любое дерево – переодетой дриадой, любая старуха – могущественной феей, любой камешек – зачарованной душой. Всё умеет преображаться, и в этом Мия видела подлинный смысл искусства.

Эти сокровенные слои, которые она повсюду различала, постигал лишь ее брат Уоррен, – впрочем, эти двое всегда друг друга понимали, с тех самых пор, когда он еще даже не родился.

– Мой детка, – говорила Мия каждому встречному, стуча по материнскому животу, и Уоррен в ответ непременно брыкался. – Мой детка. Внутри, – сообщала Мия незнакомцам в продуктовом и тыкала пальцем.

Когда Уоррена привезли из родильного отделения, Мия тотчас его присвоила.

– Мой Ворон, – называла она его, и не только потому, что “Уоррен” произнести сложнее, – имя ему шло. Даже в те первые дни он походил на бдительного птенца – голова набок, два невероятно умных и сфокусированных глаза обшаривают комнату в поисках Мии. Когда он плакал, она знала, какая игрушка его успокоит. Когда не мог заснуть, Мия ложилась рядом посреди родительской постели, синельным гнездом навалив вокруг одеяла, пела ему песни и гладила по щеке, пока не задремлет. Когда Уоррен падал, перекувыркнувшись на рукоходе, он бежал в слезах к Мие, и Мия мазала йодом и залепляла ссадину у него на виске.

– Можно подумать, он ее сын, – как-то раз сказала мать, то ли сетуя, то ли восхищаясь.

У них для всего были имена, арго неведомого происхождения: по причинам, которые позабыли даже они сами, масло они называли сыр; граклов в древесных кронах – ледышки. Они обводили себя магическим кругом, занавешивались им, точно пологом.

– Не говори никому из Франции, – начинала Мия и затем шептала секрет, а Уоррен неизменно отвечал:

– Из меня не вытянут тайну даже дикие жирафы. А затем в одиннадцать – почти двенадцать – Мия обнаружила, что в этом мире есть фотография.

Уоррену едва исполнилось десять, и он сам открыл не только спорт, но и свой к нему талант. Бейсбол летом, американский футбол осенью, хоккей зимой, баскетбол в промежутках. Уоррен и Мия по-прежнему тесно дружили, но случались и долгие дни на баскетбольной площадке в парке, и долгие часы за отработкой пасов и бросков из-под кольца. Вполне естественно, что и Мия отыскала свою страсть.

В городе, в углу витрины старьевщика, она наткнулась на старый “Брауни Старфлекс”. У камеры не было вспышки и шейного ремешка, но старьевщик уверял, что фотоаппарат работает, и Мия, откинув серебристую крышку и увидев, как лавка расплывчатой миниатюрой отражается в линзах, захотела эту вещь отчаянно. Выгребла деньги из кошки-копилки, куда складывала карманные, и стала таскать с собой камеру повсюду. На совет из инструкции – напишите, мол, в компанию “Кодак”, закажите полезную книжку “Как снимать хорошие фотографии” – она плюнула и действовала на чистом инстинкте. Носила камеру на двух связанных вместе старых шелковых платках матери, снимала – и, на взгляд родителей, фотографии были странные: ветхие дома, проржавевшие автомобили, вещи, выброшенные на обочину.

– Непонятно, зачем снимать такое, – сказал служащий “Фотомата”, отдавая Мие конверт с отпечатками. В той серии было три картинки, снимавшихся день за днем, – птичий трупик на тротуаре; может, у нее не все дома, уже не впервые мелькнуло у служащего в голове.

Для Мии, однако, фотографии стояли на дальних подступах к тому, что ей хотелось выразить, и вскоре она уже не только видоизменяла отпечатки – чем угодно, от шариковой ручки до крупиц стирального порошка, – но экспериментировала с самим фотоаппаратом, подчиняя его ограниченные таланты своим желаниям. “Старфлекс”, как все “Брауни”, менять фокус не умел. Затвор взводился автоматически, чтобы избежать двойной экспозиции, – в инструкции это рекламировалось как удобство для любителя. Делаешь только то, что сделать можно: смотришь в видоискатель, спускаешь затвор. Вместо того чтобы носить камеру на груди, по инструкции, Мия вертела ее так и эдак, перевязывала самодельный ремешок выше и ниже. Закутывала объектив в шелковые платки и вощеную бумагу, снимала в тумане, под ливнем, в задымленном кегельбане.

– Пустая трата денег, – фыркала мать, когда Мия притаскивала домой очередной конверт размытых зернистых снимков.

Но с каждой пленкой Мия все лучше понимала, как получается фотография, на что она способна и неспособна, до каких пределов ее можно растянуть и выкрутить. Сама того не ведая, Мия готовилась быть фотографом, которым однажды станет. В пленке всего двенадцать кадров – Мия научилась тщательно продумывать композиции. А поскольку управлению камера не поддается – ни диафрагму не выставить, ни фокусное расстояние, – она творчески манипулировала и фотоаппаратом, и натурой.

Тут, по счастью, вмешался сосед мистер Уилкинсон. Жил он выше по холму и уже некоторое время наблюдал, как Мия со своим “Брауни” околачивается в окрестностях, щелкая то и это. Про мистера Уилкинсона Мия и Уоррен знали одно: он работал игрушечным товароведом и вечно разъезжал по выставкам игрушек, изучал товар, слал отчеты в центральную контору – рекомендовал, какие игрушки закупать. Раз в несколько месяцев миссис Уилкинсон созывала соседских детей и раздавала образцы, которые собрал мистер Уилкинсон. Замечательные были игрушки: набор формочек – наполняешь их гипсом, и получаются рождественские украшения; мяч в форме Сатурна, на котором можно скакать, как на пружинных ходулях; голова гигантской куклы с золотыми волосами, чтоб делать ей прически; коробка парфюмов, чтоб их смешивать, и флакончики с мизинец, чтоб хранить в них свои коктейли.

– Отдайте мне мой подвал, – смеялась миссис Уилкинсон и следила, чтобы каждому досталось по игрушке – ну хотя бы йо-йо.

Сын Уилкинсонов уже вырос, жил где-то в Мэриленде, и игрушки ему были уже без надобности.

Очень долго Мия так и представляла себе мистера Уилкинсона – загадочный гибрид Марко Поло с Санта-Клаусом, набивает дом сокровищами. Но как-то днем – Мие недавно исполнилось тринадцать – мистер Уилкинсон строго окликнул ее с крыльца.

– Я уже год смотрю, как ты тут слоняешься, – сказал он. – Ну-ка, показывай, что наснимала.

Мия в ужасе собрала пачку фотографий и на следующее утро принесла к Уилкинсонам. Прежде она не показывала снимки никому, кроме Уоррена, а Уоррен-то, конечно, охал и ахал. Но мистер Уилкинсон – взрослый человек, едва знакомый. Ему незачем быть великодушным.

Мия позвонила в дверь, и миссис Уилкинсон провела ее в кабинет, где мистер Уилкинсон сидел за большим столом и печатал на кремовой пишущей машинке. Едва Мия вошла, он развернулся в кресле и закинул полку с пишмашинкой вниз и под стол, где она аккуратно свернулась в ящичек, будто стол ее проглотил.

– Ну-с, – сказал мистер Уилкинсон. Он расправил висевшие на шее очки-полумесяцы, нацепил на нос, и коленки у Мии затряслись. – Посмотрим.

Мистер Уилкинсон, как выяснилось, и сам был фотограф – только он предпочитал пейзажи.

– Людей снимать не люблю, – сказал он Мие. – Дерево – пожалуйста, человека – спасибо, не надо.

Уезжая в командировки, он брал фотоаппарат и всегда планировал полдня на экскурсии. Достал пачку снимков из папки: секвойный лес на рассвете, река петляет по росистому полю, озеро отражает солнце блистающим треугольником, что указывает на далекие леса. И все фотографии на стенах в коридоре, сообразила Мия, тоже его.

– У тебя хороший глаз, – в конце концов сказал мистер Уилкинсон. – Хороший глаз и развитые инстинкты. Вот, посмотри сюда. – Он пальцем постучал по верхней фотографии в пачке – Уоррен сидит на низкой ветви клена, спиной к камере, силуэтом на фоне неба. – Отличный снимок. Ты почему так кадрировала?

– Не знаю, – ответила Мия. – Мне показалось, так будет хорошо.

Мистер Уилкинсон сощурился на следующий снимок.

– Вот этого и держись. Доверяй своим глазам. Они прекрасно видят. – Он взял другую фотографию. – Но вот смотри. Ты же белку хотела, да?

Мия кивнула. Белка бежала по гребню забора, и Мию заворожила волнистая дуга тела и хвоста, которую рисовало на бегу беличье тельце. Будто мячик прыгает, думала Мия, спуская затвор. А фотография размазалась – фокус на заборе, не на белке, сама белка – размытое пятно. Интересно, как мистер Уилкинсон догадался.

– Я так и думал. Тебе нужен фотоаппарат получше. Этот хорош для начала или для именин и Рождества. Не для тебя. – Он залез в кладовку, порылся в глубине, старые пальто и мешковатые платья заглушали его голос. – Тебе… тебе надо снимать по правде. – Вернувшись, он протянул ей компактную коробочку: – Тебе нужна настоящая камера, а не игрушка.

“Никон-Ф”, маленький, серебристо-черный, тяжелый и плотный. Мия пальцами провела по шершавому футляру.

– Я же не могу это взять.

– А я не отдаю – я одалживаю. Тебе надо или нет? – Не дожидаясь ответа, мистер Уилкинсон открыл ящик стола. – Я им больше не пользуюсь. Пусть хоть кому-нибудь пригодится. – Он достал черную кассету с пленкой и кинул Мие. – Кроме того, – прибавил он, – мне ужасно интересно, что ты из него выжмешь.

Уходя в тот день домой, Мия уже умела наматывать пленку на приемную катушку, фокусировать камеру, настраивать объектив. В голове вихрились новые манящие слова: число диафрагмы, апертура. Снова и снова Мия подносила камеру к глазу и заглядывала в видоискатель. Под тоненьким перекрестьем в центре весь мир менялся.

Мистер Уилкинсон научил ее доставать пленку из кассеты и проявлять, и Мия полюбила едкость проявителя; научил следить за эмульсией – понимать, когда готово. Как пилот, который уводит самолет в штопор, чтобы поупражняться из штопора выходить, Мия нарочно фотографировала в расфокусе, с неправильной выдержкой или неподходящим значением светочувствительности – хотела посмотреть, что будет. Научилась управлять светом и камерой, добиваясь желаемого эффекта, – так музыкант осваивает тонкости инструмента.

– Но как мне?.. – спрашивала она, рассматривая отпечаток на бумаге и сравнивая его с образом у себя в голове.

Поначалу мистер Уилкинсон знал ответы. “Осветлим”. “Нужна яркая, но рассеянная вспышка”. “Давай попробуем отсоединить объектив”. Но вскоре вопросы стали специальнее и ему приходилось снимать с полки “Техники фотографирования”.

– Юная леди желает погружаться глубже, – как-то днем рассуждал он. Мие тогда исполнилось пятнадцать. – Вот что: юной леди нужна бокс-камера.

Мия о такой даже не слыхала. Но вскоре все ее сбережения – она работала за прилавком в “Аптеке Диксона”, официанткой в “Паркуйся и ешь” – откладывались на фотоаппарат, и Мия часами разглядывала фототехнику в каталогах и журналах мистера Уилкинсона.

– Ты больше читаешь, чем снимаешь, – дразнился он, но в конце концов Мия остановилась на “График Вью II”, и даже мистер Уилкинсон не нашелся что возразить. – Мощная камера, – сказал он. – Своих денег стоит. Заботься о ней – она с тобой останется на всю жизнь.

И когда доставили “График Вью II”, купленную с рук по объявлению, обласканную прежними хозяевами, в собственном кофре, точно дорогая скрипка, Мия поняла, что так оно и будет.

На родителей камера не произвела впечатления.

– Сколько-сколько ты потратила? – спросила мать, а отец покачал головой.

Им казалось, эта штуковина – какой-то привет из Викторианской эпохи: воздвигалась на тонконогом штативе, с плиссированной утробой, похожей на мехи, с темной тряпочкой, под которую ныряла Мия. Она пыталась объяснить, как работает камера, но едва упомянула сдвиги и наклоны, их внимание рассеялось. Сдался даже любимый Уоррен – “Мне не надо знать, как это работает, Ми, – сказал он ей в конце концов, – я хочу только видеть фотографии”, – и Мия поняла, что перешагнула границу и дальше придется идти в одиночку.

Она снимала детские лазалки в местном парке, уличные фонари в ночи, городских рабочих, что рубили дуб, расколотый молнией. Она таскала бокс-камеру в центр и фотографировала ржавый мост, растянувшийся над слиянием трех рек. Варьируя настройки, она сняла футбольный матч Уоррена, и игроки получились миниатюрами, как на детской железной дороге.

– Это я? – спросил Уоррен, вглядываясь в фигурку, что далеко в зачетной зоне ждала паса.

– Это ты, Ворон, – ответила Мия.

И вообразила себя кудесницей, что, взмахнув рукой над полем, превратила мальчиков в пластмассовых пупсов размером с горошину.

Назавтра Мия понесла этот снимок мистеру Уилкинсону и в дверях столкнулась с незнакомой женщиной. Невесткой мистера Уилкинсона, как выяснилось.

– Делла умерла во сне, – сказала та, глазами ощупывая Мию, и камеру у нее на шее, и фотографию в руке. – А ты что хотела?

После похорон невестка и ее муж уговорили мистера Уилкинсона переехать в дом престарелых в Силвер-Спринг, поближе к ним. Все случилось очень быстро – Мия не успела даже попрощаться, не говоря уж о том, чтобы показать ему фотографию, и вновь осталась со своей камерой один на один.

* * *

Осенью 1979 года, в выпускном классе, Мия подала документы в Нью-Йоркскую школу изящных искусств – послала серию фотографий заброшенных домов. Отпечатки она промокнула влажной тканью и, пока эмульсия не высохла, кончиком иглы процарапала силуэты – остались тоненькие пробелы. Как резьба по кости наоборот: призрачный рабочий сгорбился на ступенях заколоченной фабрики; абрис седана на пустом гидравлическом подъемнике “Автосервиса Джеймисона”; двое фантомных детей, взявшись за руки, карабкаются на гору шлака. При виде этих детей Уоррен сощурился и склонился ближе. Казалось бы, просто дети, – но нет, не просто: вот маленький вихор у Уоррена на макушке, вот узлы на шелковых платках у Мии на шее, и под весом камеры Мия слегка скособочилась. Фотографий, на которых они лазили здесь, не сохранилось, но обоим казалось, будто все детство они играли на горах шлака, присоседившихся к парку, и сейчас, глядя на снимок, Уоррен видел, что сестра словно запечатлела призраков их прошлых “я”, что вот-вот растворятся в эфире.

– Когда тебе ее вернут, можно я заберу? – спросил он.

Родители в фотографиях – и вообще в работе Мии – особого обаяния не находили. Они даже не называли их “работой” – или “искусством”, что, с их точки зрения, было ничем не лучше. Оба – средний класс, всю супружескую жизнь провели в масляного цвета одноэтажном фермерском доме среднего класса, в надежном, среднего класса городке. Работа – это когда ты что-то чинишь или ваяешь что-то полезное; если пользы никакой, не очень понятно, на что оно сдалось. С их точки зрения, “искусством” занимались те, у кого слишком много лишнего времени и лишних денег. И как их упрекнуть? Отец Мии был ремонтником, основателем и единственным владельцем “Ремонта Райта”: сегодня он в церкви, чинит свесы – отломилась доска, в нефе обосновалось беличье семейство, – а завтра у соседа пробивает трубы или заменяет проржавевшее колено под раковиной. Мать работала медсестрой в больнице, выдавала таблетки, брала кровь, меняла судна, нередко ночами или сдвоенными сменами. Они стирали руки в кровь, трудились от зари до заката, экономили каждый цент и вкладывали его в выкупленный дом, и в два “бьюика”, и в двоих детей, которые, как родители с гордостью – и абсолютно верно – говорили, ни в чем не нуждались, но никогда не были избалованы.

А Мия часами валяется на полу, берет совершенно нормальную фотографию Уоррена и вырезает его, как бумажную куклу, и сует в диораму с листьями в старой обувной коробке – и все ради одного снимка, на котором Уоррен похож на эльфа среди гигантских желудей: ловко, но едва ли стоит потраченного времени. А Мия, едва отец входит в дом, башмаки еще не снял и не смыл с пальцев машинное масло, клянчит два доллара на новую пленку, обещает: “Я все верну, честное слово”, хотя, если по правде, возвращает редко. А Мия, когда мать выдает ей деньги на новую одежду для школы, нашивает заплаты на старые джинсы, деньги опять спускает на пленку, ходит в юбках, которым до нормальной длины недостает нескольких дюймов, в поблекших и потертых рубашках и продолжает снимать. А Мия, нанявшись официанткой в “Паркуйся и ешь”, не покупает одежду или подержанную машину, а откладывает, все угрохала на фотокамеру, ты подумай. И главное, этой камерой никто больше не мог снимать – Мия разок объясняла им про движение и фокусное расстояние объектива, но все почти тотчас заскучали, – хотя она и сделала семейный портрет, в свой выпускной год сняла их вчетвером, и мать вставила снимок в рамочку и повесила в гостиной на стенке. Камера складывалась в кофр не больше портфеля, и отчего-то это огорчало родителей еще больше: столько денег вбухано в такую мелочь.

Родители не понимали – и можно ли их винить? Они родились в военные годы; их самих растили родители, которые пережили Депрессию и никогда ничего не выбрасывали, даже заплесневелую еду. Оба еще помнили, как ветошь превращалась в фетр для войны, как жестянки и металлолом становились пулями, а банки жира – взрывчаткой. Практичность запеклась у них в крови. Они ничего не тратили зря – особенно время.

И поэтому они считали, что Мия пойдет учиться чему-нибудь полезному – бизнесу какому-нибудь или гостиничному делу, в Питтсбурге или, может, в Пенсильванском. Они думали, эта история с фотографией – подростковый этап, как увлечение мальчиками или вегетарианство. Ради чего они трудились все эти годы? Ради того, чтоб Мия выбросила их деньги на ветер, потратила на художественную школу? Нет уж, если ей так приспичило, пусть сама и платит. Это не жестоко, уверяли они. Это разумно. Они же ей не запрещают. Они не сердятся, твердили они; конечно нет, ни капельки. Но они посадили ее перед собой в гостиной и высказались без обиняков: это твое искусство – пустая трата времени. Они разочарованы. И уж точно не станут платить.

– Я думала, мы тебя воспитали поумнее, – сказала мать, и голос ее истекал неодобрением.

Мия слушала грустно, но без удивления. Она и так знала, что родители не одобрят; все эти годы они потакали ее хобби, но ясно, что теперь все будет иначе – ей уже восемнадцать. Ей полагается быть взрослой, ребяческие забавы пора отставить, а не погружаться в них с головой. Она уже все подсчитала; если бы родители предложили хоть чем-то помочь, она бы растерялась. Школу так поразило ее портфолио, что ей предложили стипендию. За жилье, и питание, и расходники, прикинула она, можно платить, устроившись на полставки. Родители переглянулись, будто и сами понимали, что угроза не подействует, и переварили эти новости молча.

За неделю до отъезда Мии в дверях спальни возник Уоррен.

– Ми, я тут подумал, – сказал он ужасно серьезно – она чуть не захихикала, но затем он выудил пачку банкнот из заднего кармана. – Я считаю, это тебе. На все не хватит, но большую часть покроет.

– А как же машина? – спросила Мия.

Уоррен откладывал на машину, провел тщательные исследования и даже подобрал модель: “фольксваген-кролик”. Мия не ожидала от него такого выбора: она думала, “транс-ам” или “тандербёрд”, что-нибудь эффектное и клевое. Но бензин стоил 1,10 за галлон, и мало того, что “кролик” был одним из немногих автомобилей, которые Уоррен мог себе позволить, – реклама обещала, что “кролик” пробегает 38 миль на галлон, и Мию забавляло, что прагматизм Уоррена всплыл вот именно здесь.

Она сжала его пальцы поверх купюр и мягко оттолкнула его руку.

– Купи себе машину, Ворон, – сказала она. – Купи и обещай встречать меня на автовокзале, когда я буду приезжать домой.

Мия села на “грейхаунд” до Филли, потом до Нью-Йорка – в одном чемодане одежда, в другом камеры. По объявлению на доске нашла квартиру в Виллидж, неподалеку от кампуса, еще с двумя девушками. Устроилась официанткой в маленькое кафе у Гранд-Сентрал и продавщицей в художественный магазин “Дик Блик” в СоХо. Сходила в фотографическую лавку на Западной 17-й, где на последние сбережения купила пленку и фотобумагу у молодого продавца, стараясь не пялиться на его ермолку. И, таким образом экипировавшись, приступила к занятиям: “Рисование фигуры, 1 курс”, “Свет и цвет, 1 курс”, “Обзорная история искусства, 1 курс”, “Введение в критику”, а также – это она предвкушала больше всего – “Введение в фотографию” знаменитой Полин Хоторн.

Выяснилось, что, вопреки благим побуждениям, родители прекрасно подготовили ее к художественной школе.

Каждое утро она вставала в полпятого и шла на работу – наливать кофе бизнесменам, бегущим на поезд. Таскала с кухни горячие тарелки, и они прожигали шрамы-полумесяцы на исподе ее предплечий. Даже в сдвоенные смены мать умудрялась внушать каждому пациенту, что он не просто тело в койке, – болтала с ним о танцевальном выступлении его дочери, о поломке машины его брата, спрашивала, как поживают его домашние питомцы, – и, годами за ней наблюдая, Мия тоже развила в себе этот талант: помнила, кто пьет кофе со сливками и сахаром, кому нужен кетчуп к яичнице, кто всегда оставляет хлебные корки на краю тарелки и возрадуется в следующий раз, обнаружив, что корки ему обрезали еще в кухне. Она научилась предвосхищать людские потребности: мать знала, когда прийти и сделать очередной укол морфина или вынести судно, а Мия наловчилась являться с кофейником, едва посетители отставляли пустые кружки, наблюдать за клиентами и замечать, ерзают ли они и потягиваются – значит, спешат и пора нести чек, – или расслабленны и хотят задержаться. Бизнесмены и рекламщики любили сидеть за ее столиками и обычно оставляли ей лишний доллар, а порой и пятерку. В кухне, когда управляющий отворачивался, Мия не счищала объедки в мусор, а жевала остатки треугольных тостов и вилкой подцепляла холодную болтунью с тарелок. Так она завтракала.

Когда смена заканчивалась, она переодевалась в тесной комнатушке уборной для сотрудников, а официантскую форму и фартук, прежде чем запихнуть в рюкзак, сворачивала тугим цилиндром, чтобы не мялись. Утюга у нее не было, а так, если свернуть аккуратно, можно носить одну и ту же форму неделю кряду или больше и лишь потом отважиться на поход в прачечную-автомат. Затем Мия в джинсах и футболке отправлялась на занятия.

У отца она научилась менять машинное масло, чинить электрический патрон, работать стамеской и пилой – и с инструментами обращалась мастерски: она знала, насколько гнутся лист железа или проволока, прежде чем сломаются, как добиться четких линий, мягких выпуклостей, изгибов, как складывать и сгибать медную трубу. У матери научилась обращаться с тканями – от обволакивающей марли до толстого холста, – умела приструнить ткань, знала, каковы ее ограничения, до каких пределов можно вытянуть ее и сколько она выдержит. Как правильно чистить инструменты, чтоб не осталось ни крупицы того, чего они касались. Когда на занятиях студентам задавали сделать металлический стул, Мия знала, как варить и создавать крепкие вещи; когда задавали работу с тканым материалом, она умела, просто сжав ткань, преобразить вельвет и лен в шестифутовое дерево, которое восхитило даже преподавателя. Умела разбавлять краску, чтобы текла, и сгущать – чтобы комкалась на холсте глиной, из которой потом можно лепить. На рисовании человеческих фигур, когда модель развязала пояс и халат лужицей упал к ее ногам, одна Мия не тратила время, краснея, тотчас принялась набрасывать длинные руки модели и изгиб ее груди: в больнице, помогая матери, она повидала слишком много тел и ничего не стеснялась.

В три часа, после занятий, она снова отправлялась на работу. Дважды в неделю у нее были смены в “Дик Блик” – там она продавала художественные принадлежности таким же студентам или пополняла складские запасы в задней комнате. Говорила об искусстве со старшими студентами, и они рассказывали, над чем работают, почему нож предпочитают кисти, или акрил – маслу, или “Фуджиколор” – “Кодакхрому”. В задней комнате ее начальник – у него была дочь, сверстница Мии, и он питал слабость к этой девочке, которая где только не работала, чтобы платить за жилье, – разрешал ей забирать карандаши и пастели, сломавшиеся при перевозке, протекшие тюбики краски, помятые или расклеившиеся кисти и холсты. Все, что уже нельзя было продать, Мия забирала домой и чинила, холсты перетягивала или заклеивала сзади скотчем, шкурила треснувший черенок кисти, затачивала две половинки карандаша вместо одного целого. Таким образом львиную долю расходников она добывала задаром.

Трижды в неделю Мия вечером садилась на Первый маршрут подземки и ехала на 116-ю улицу, где надевала другую униформу и обслуживала столики в баре возле Коламбии. Обычно студенты несносно задавались или несносно пялились – чем позднее час, тем больше, – но чаевые оставляли, и под конец удачной смены в кармане фартука скапливалось долларов тридцать или сорок. Мия ужинала объедками их бургеров, и забытой ими картошкой фри, и огрызками их соленых огурцов, а деньги складывала в карман джинсов.

Так она протянула первый год – после платы за квартиру удавалось даже что-то сэкономить. Изредка, когда она звонила домой – ибо домой она звонила, и она, и родители твердили, что между ними нет никаких обид; родители вежливо интересовались, как идет учеба, и к ответам выказывали или, во всяком случае, изображали интерес, Уоррен спрашивал, стоит ли оно того. Из них двоих он всегда был за беспечного, готового принимать от жизни все, что жизнь подарит; Мия была за целеустремленную, за амбициозную, строила планы.

– Оно того стоит, – заверяла она Уоррена. И рассказывала ему про занятия, и какую живопись она изучала на этой неделе, и про свое любимое, про настоящую причину вставать по утрам в четыре тридцать и поздно ложиться: про фотографию.

О Полин Хоторн она говорила с восторгом влюбленной школьницы пополам с восторгом верующего пред святым. Поначалу ничто этого не предвещало. В первый день курса по фотографии студенты сидели по струнке за партами – каждый, согласно списку требуемого, вооружился 35-миллиметровой камерой и двумя тетрадями. Когда началось занятие, Полин прошагала к стене в глубине, щелкнула выключателем и, даже не представившись, нажала кнопку проектора. На экране воссияла фотография Мэна Рэя: роскошная женщина, чья спина двумя нарисованными эфами преображена в виолончель. В аудитории повисла гробовая тишина. Спустя пять минут Полин шевельнула пальцем и женщину-виолончель сменил пейзаж Энсела Адамса – гора Маккинли насупилась над ослепительно белым озером. Никто не произносил ни слова. Вновь щелк: портрет женщины времен Пыльной Лоханки, работа Доротеи Ланж, – темные волосы разделены глубоким пробором, в уголках губ легчайший намек на улыбку. Так продолжалось все занятие: два часа Полин листала фотографии, которые все узнавали, но – о чем она, вероятно, догадывалась – никогда особо не разглядывали. Мие все они были знакомы по библиотечным разысканиям, но обнаружилось, что если подольше смотреть, они обретают новые контуры, точно лица любимых.

На исходе двух часов Полин выключила проектор и все заморгали во внезапно вспыхнувшем свете.

– На следующее занятие принесите фотографию, которой больше всего гордитесь, – сказала Полин и вышла. Таковы были ее первые и единственные слова за всю пару.

В следующий раз Мия, продолжительно поразмыслив, принесла фотографию, сделанную крупноформатной бокс-камерой. На “Введении в фотографию” предполагалось снимать малоформатными фотоаппаратами, но Полин сказала “фотографию, которой вы больше всего гордитесь”, а Мия больше всего гордилась этой – брат играет в уличный хоккей на заднем дворе, их дом и окрестности растекаются позади него миниатюрами. Чтобы так снять, Мия забралась на самую верхушку холма за домом. В аудитории по стенам висели каталожные карточки с именами студентов, и под каждой карточкой зажим. Полин вошла, опоздав на две минуты – и снова не представившись, – а потом группа толпилась у всех фотографий по очереди, Полин говорила о композиции или методе съемки, а студенты робко отвечали на ее вопросы о ракурсе и тоне. Попадались выверенные постановочные сцены, студент-другой изображали нечто художественное – девичий силуэт, со спины подсвеченный гигантским киноэкраном; крупный план путаного провода, оплетшего телефонную трубку.

Мия с однокурсниками в страхе готовились к допросу. После первого занятия они решили, что Полин – дракониха: так называли строгих учителей, из тех, кто любит, чтоб студент поерзал, считает, что лучший способ выпихнуть студента из зоны комфорта – бульдозером критики расплющить до булыжника. Но нет, Полин была вовсе не дракониха. Серьезна и деловита – да; но в каждой фотографии она находила, что подчеркнуть и похвалить. Вот почему, невзирая на свою славу, она преподавала начинающим.

– Посмотрите, как смеется младшая сестра, – говорила она, пальцем стуча по семейному портрету. – Она одна не смотрит в камеру, и у нас создается впечатление, будто что-то осталось за кадром. Она бунтарка? Нам намекают, какой дух царит в этой семье? – Или: – Обратите внимание, как небоскреб словно вот-вот проткнет луну. Очень вдумчивый выбор перспективы.

Даже критика ее – звучавшая не реже похвал – обманула ожидания Мии.

– С водой трудно, – только и сказала Полин, когда кто-то заметил, что фотография водопада ужасно размазалась. – Предположим, что это сделано нарочно. Какой достигнут эффект?

Фотография Мии висела последней, и когда вся группа сгрудилась перед ней, Полин на миг замерла, будто растерялась. Она пристально вглядывалась – две минуты, три, пять, – и студенты в тишине уже неловко переминались.

– Мия Райт – это кто? – наконец спросила Полин, и Мия шагнула вперед.

Остальные на полшага попятились, точно сторонясь надвигающегося удара молнии. Полин приступила к допросу. Почему у вас тут линия справа налево? Почему вы так повернули камеру? Почему фокус на хоккейной клюшке, а не на воротах? Мия отвечала как могла: хотела передать, до чего малы дом и газон в сравнении с холмами позади; хотела показать текстуру травы и как травинки сминаются под кедами брата. Но когда вопросы стали более техническими, Мия занервничала и невнятно забормотала. Мне показалось, если такая линия, будет хорошо. Мне показалось, если такой сдвиг, будет хорошо. Мне показалось, если такая глубина резкости, будет хорошо. В конце концов пара завершилась, а Полин кивнула и отошла.

– В следующий раз приносите фотоаппараты, – сказала она. – Начнем снимать.

После чего взяла сумку и вышла из аудитории, а Мия осталась гадать, выдержала она или позорно провалилась.

На следующих занятиях Полин никак Мию не выделяла. Студенты учились заправлять пленку в камеру, строить композицию, правильно высчитывать число диафрагмы и ширину кадра. Все это Мия уже знала благодаря наставничеству мистера Уилкинсона и своим многолетним экспериментам. Однако теперь, слушая объяснения Полин, Мия выстраивала кадры осознаннее. Научилась внятно обосновывать выбор того или иного числа диафрагмы, не просто нащупывать настройки, при которых будет хорошо, но объяснять, почему будет хорошо именно так. Спустя две недели после начала семестра, когда студенты начали сами печатать фотографии, Полин подошла к Мие в темной комнате. В сиянии красной лампочки ее словно вырезали из гигантского рубина.

– Вы давно работаете с бокс-камерой? – спросила Полин и, выслушав ответ, сказала: – Хотите показать мне еще что-нибудь?

В субботу Мия стояла в вестибюле дома Полин, сжимая конверт с фотографиями. В доме служил швейцар – Мия, никогда не встречавшая швейцаров, была так потрясена, что пропустила мимо ушей номер этажа, и пришлось нажимать все кнопки в лифте по очереди, читать имена на всех дверях, а потом бежать в лифт и подниматься этажом выше. Когда Мия наконец добралась до шестого, Полин стояла в дверях квартиры.

– Вот вы где, – сказала она. – Швейцар десять минут назад позвонил и сказал, что вы приехали. Я уж гадала, куда вы подевались.

Она была босиком, но в остальном такая же, как на занятиях: черная футболка, длинная черная юбка и длинные серьги из бусин, которые на ходу позвякивали колокольчиками. Краснея, Мия следом за Полин вошла в большую солнечную комнату с белыми стенами – все словно сияло. Мия думала, у фотографа вся квартира увешана фотографиями, но стены были голые. Позднее она узнает, что студия у Полин наверху, что Полин никогда ничего не развешивает, потому что, когда не работает, ей нужно белое пространство. Сполоснуть рот, пояснит Полин. Но сейчас Мия просто сидела подле нее на комковатом сером диване и одну за другой они выкладывали на кофейный столик фотографии. Полин сыпала вопросами, как на второй паре. Почему вы здесь снимали из нижней точки? Почему такой крупный план? А вот тут вы не хотели подправить наклон? О чем вы думали, когда вот это снимали? В фотографиях Мия растеряла всю застенчивость. Обе так увлеклись, что когда вошла какая-то женщина и по приставному столику придвинула им две чашки кофе, Мия подскочила.

– Мэл, – сказала Полин, небрежно взмахнув рукой. – Мэл, это Мия Райт, она у меня учится.

Мэл была худая, с длинными темными кудрями. В джинсах и зеленой блузке, тоже босая.

– Я подумала, кофе вам не помешает, – сказала Мэл. – Приятно познакомиться, Мия. – Она чмокнула Полин в щеку и ушла.

Мия просидела до вечера – пока не настала пора идти на смену в бар. Полин и Мэл уговаривали остаться на ужин, и Мие пришлось сознаться, что у нее работа.

– Тогда на следующей неделе, – предложила Полин, – когда у вас будет выходной.

В следующие месяцы Мия часто к ним заходила – беседовала о фотографии с Полин, смотрела, как та работает в студии, слушала, как Полин размышляет вслух о том, над чем трудится.

– Я тут почитала про Древний Египет, – начинала, допустим, Полин, раскрыв книгу. – Скажи, что думаешь.

За ужином Мию кормили незнакомой едой: артишоки, оливки, бри. Мэл, как выяснилось, была поэтом, выпустила несколько сборников стихов.

– Но на поэзию всем плевать, – грустно смеялась Мэл. И штабелями одалживала Мие книги: Элизабет Бишоп, Энн Секстон, Эдриэнн Рич.

К зиме Мия таскала Полин свои новые фотографии почти каждую неделю, и они беседовали – Полин требовала проговаривать, что Мия сделала и почему. Прежде та снимала по наитию, полагалась на инстинкт, который диктовал ей, что хорошо и что плохо. Полин понуждала ее действовать намеренно, планировать, высказываться каждым снимком, сколь угодно прямолинейным.

– Случайного не бывает, – снова и снова твердила Полин.

Такова, узнала Мия, была ее любимая мантра – и в фотографии, и в жизни. В доме Полин и Мэл не бывало простоты. В родительском доме было хорошее или плохое, правильное или неправильное, полезное или зряшное. Никаких полутонов. А здесь все нюансировано; во всем обнаруживаются сокрытая сторона или неизученные глубины. Ко всему стоило приглядеться.

После этих сеансов Полин и Мэл всегда залучали Мию на ужин. Они уже знали про три работы, и Мэл подкладывала Мие добавку, складывала остатки в контейнеры, которые Мия возвращала в следующий раз. Собственно, Полин и Мэл с радостью оставляли бы Мию ночевать, устроили бы в одной из гостевых и поселили у себя навечно, если б знали, как ей это предложить.

Поскольку очевидно было, что Мия горда. Она ценила их гостеприимство, но после первого визита никогда не приходила с пустыми руками. Приносила самодельные мелочи: охапку листьев из Центрального парка, лентой увязанную в румяный букет; плетеную травяную корзиночку размером с палец; один раз – набросок тушью, портрет хозяек дома; даже горсть чисто белой гальки, когда Полин обронила, что приступила к новому проекту с камнями. Полин и Мэл понимали, что это утишает совесть Мии – ибо они обе дарили ей пищу, и знания, и привязанность – и без этих даров гордость не позволит Мие их навещать.

А они очень хотели, чтобы Мия их навещала. К Рождеству всем – Полин, Мэл, другим преподавателям и однокурсникам – стало ясно, что Мия невероятно талантлива.

– Ты станешь знаменитой – ты же это понимаешь, да? – как-то вечером сказал сестре Уоррен.

На Рождество она приехала домой, и верный своему слову Уоррен забрал ее с автовокзала на маленьком бежевом “фольксвагене-кролике”, который купил осенью. Теперь, спустя четыре дня после Рождества, он вез Мию назад. По молчаливому уговору они дали крюк и катили петляющими дорогами на задворках – растягивали последние минуты. Уоррен был уже в одиннадцатом классе, и Мие казалось, что в ее отсутствие он вырос: стал не то чтобы выше, но как-то глубже. Голос ниже, и Уоррен уже врастал в свои кисти, и пальцы, и ступни, которые последние годы были ему велики, как щенячьи лапы. В тускнеющем предвечернем свете щетина у него на горле казалась просто тенью, но Мия-то знала, что это не тень.

– Посмотрим, – только и ответила она. И затем: – А ты? Кем ты станешь, когда вырастешь?

В детском саду, когда об этом спросила воспитательница, Уоррен в ответ изложил свои планы на вечер – грядущего дальше нынешнего вечера его пятилетнее воображение не постигало. С тех пор “Кем ты станешь, когда вырастешь?” заменяло им вопрос о планах на день, и даже теперь, дразнилась Мия, Уоррен не умел заглянуть дальше чем на пару недель вперед.

– Пойдем в пятницу охотиться с Томми Флаэрти, – сообщил он. – Лишний поход перед школой.

Мия скривилась. Охоту она никогда не одобряла, хотя в каждом доме в окрестностях висела трофейная оленья голова-другая.

– Я позвоню, когда доберусь, – пообещала Мия и поцеловала Уоррена в щеку.

И снова поразилась, до чего он повзрослел – стал худее, и сильнее, и плотнее. Интересно, есть ли у него девушка. Каким он будет, когда Мия приедет в следующий раз – и когда это случится? Летом, наверное, если не найдет работу, чтобы подкопить на будущий год. Столько дел. Эти месяцы в Нью-Йорке она росла: потому что общалась с Полин, потому что разглядывала работы однокурсников, даже потому что долгими часами трудилась в трех местах и мимо текла бесконечная череда незнакомцев. Мия стала остроумнее и расчетливее, технически умелее и авантюрнее, рисковее и резче, и все – включая ее саму и Уоррена, который сейчас помахал ей из пассажирского окна, а потом наклонился и поднял стекло, – не сомневались, что она далеко пойдет. Ничто не отвлечет меня от работы, пообещала она себе. Только работа и важна. Ни о чем другом думать нельзя.

Мия была так погружена в работу, что в тот мартовский день, когда на нее уставился человек с портфелем, не сразу даже заметила. Дело было сильно за полдень, она села в поезд на Хьюстон-стрит, поехала в Коламбию, и в вагоне было тихо – пассажиров всего ничего. Мия обдумывала проект для Полин – “Задокументируйте преображение во времени”, – и тут кожу закололо: значит, кто-то смотрит. Ко взглядам Мия привыкла – это же все-таки Нью-Йорк – и, подобно всем женщинам, научилась их не замечать, как не замечала сопутствующих порой присвистов. Но этот человек был какой-то непонятный. Как будто вполне почтенный господин: опрятный полосатый костюм, темные волосы, между ног стоит портфель. Уолл-стрит, наугад решила Мия. В глазах не похоть – даже не игривость. Что-то другое – странная смесь узнавания и голода, – и Мие стало не по себе. Через три станции человек так и не отвел взгляд, поэтому она подхватила вещи и вышла на Коламбус-Сёркл.

Вроде оторвалась. Поезд тронулся, Мия села на замызганную скамью подождать следующего, и едва горстка пассажиров утекла со станции, Мия увидела человека снова: в руке портфель, озирает платформу. Ищет ее, вот точно. Пока не нашел, Мия повернулась и направилась к лестнице в дальнем конце, и дальше по переходу, и прибавила шаг – разве только не бегом побежала, чтобы не бросаться в глаза, – к платформе поезда “С”. На работу опоздает, но это неважно. Сейчас оторвется, сойдет через пару остановок, пешком дойдет до Бродвея, сядет там в нужный поезд – и ничего, что придется заплатить дважды.

Когда пришел “С”, Мия вошла в средний вагон и оглядела сиденья. Вагон полупустой, народу достаточно, есть кого позвать на помощь, если что, но не давка – ничего непристойного в толпе не скрыть. На 72-й улице он не появился. Но на 81-й – Мия как раз встала и собралась выходить – дверь в торце вагона открылась и вошел человек с портфелем. Слегка уже растрепанный, волосы падают на лицо, словно он бежал по вагонам, искал. Их глаза встретились – уже никак не притвориться, будто Мия его не заметила. Ее соседку по квартире дважды грабили на улице, когда она поздно возвращалась домой, а однокурсница Бекка рассказывала, что какой-то мужик затащил ее в переулок возле Кристофер-стрит за хвост – Бекка отбилась, но он выдрал ей клок волос. Мия видела проплешину. Все, что грядет, грядет прямо сейчас, и без разницы, сойдет она с поезда или нет.

Она сошла, и он последовал за ней, и когда двери закрылись, оба застыли на платформе. Не видать ни кондуктора, ни полицейского – только старушка с палочкой медленно ковыляла к лестнице, а в дальнем углу спал бродяга в драных кедах. Если рвануть, подумала Мия, можно, пожалуй, добежать до лестницы и он не поймает.

– Погодите, – сказал этот человек, когда поезд тронулся. – Я только поговорить хотел. Прошу вас.

Он остановился и воздел руки. Моложе, чем Мие сначала показалось, – за тридцать, наверное, – и худее. Костюм, отметила она, дорогой – шерсть с тонкой серебряной нитью, и туфли тоже дорогие – кордовская кожа, с кисточками и гладкими кожаными подошвами. В такой обуви люди не бегают.

– Прошу вас, – продолжал он. – Простите, что я за вами увязался. Простите, что смотрел. Вы, наверное, подумали… – Он потряс головой. – Я не люблю, когда жена ездит подземкой, потому что боюсь, что за ней вот так увяжутся.

– Что вам нужно? – просипела Мия. Она и не заметила, как пересохло в горле. Заложив руки за спину, стиснула в кулаке ключи остриями наружу. Вроде ничего особенного, но будет больно, сказала ей Бекка.

– Позвольте я объясню, – продолжал этот человек. – Я постою здесь. Я не подойду ближе. Мне только поговорить.

Он поставил портфель, отгородился от Мии, и она самую малость перевела дух. Если он сейчас на нее бросится – споткнется о портфель.

Звали его Джозеф Райан – “Джои”, поправился он, – и она угадала, он работал на Уолл-стрит: протараторил имена, в которых Мия опознала название крупной трейдинговой компании. Джозеф Райан с женой жили на Риверсайд-драйв; он сейчас едет домой; девять лет женаты; роман со школы; детей нет.

– Мы не можем, – объяснил он. – У нее не может быть детей. И… – Он осекся и взглянул на Мию умоляюще, и провел рукой по волосам, и вдохнул поглубже, и видно было, что он сам понимает: то, что он сейчас произнесет, – вопиющий абсурд. – Мы ищем, кто нам выносит ребенка. Подходящую женщину. – И затем: – Мы ей заплатим. Щедро.

У Мии голова шла кругом. Она вонзила острия ключей в основание ладони – теперь не для защиты, а внушая себе, что не ослышалась.

– Вы хотите… – наконец выдавила она. – А почему я-то?

Джозеф Райан порылся в кармане, добыл визитку, и, поколебавшись, Мия шагнула к нему и протянула руку.

– Прошу вас. Приходите, поговорите с нами? Завтра? В обед? Мы угощаем, разумеется.

Мия покачала головой.

– У меня работа, – сказала она. – Я не могу…

– Тогда ужин. Мы с женой все объясним. Слушайте… давайте во “Временах года”. В семь? По крайней мере, вкусный ужин я вам обещаю. – Он тряхнул головой, как застенчивый школьник, и подобрал портфель. – Если не придете, я пойму, – прибавил он. – Я даже вообразить не могу… такое предложить. На станции метро. – И опять тряхнул головой. – Но прошу вас… просто подумайте. Вы так нас выручите. Это перевернет всю нашу жизнь.

А потом он ушел прочь, вверх по лестнице, а Мия так и осталась на платформе с его визиткой в руке.

* * *

До конца жизни Мия будет гадать, что было бы, не пойди она в тот день в ресторан. Пошла забавы ради: утолить любопытство и заодно вкусно поесть. Конечно, позднее она поймет, что этот вечер все переменил навеки.

С 52-й улицы она вошла во “Времена года” в единственном своем красивом платье – надевала его на свадьбу кузины Дебби годом раньше. Мия с тех пор подросла, платье было коротковато и туговато, но даже будь оно как раз, между ним и этим плюшевым вестибюлем с громадной люстрой, и густым ковром, и джунглями зарослей в горшках пролегли миры. Самый воздух здесь был роскошен и густ, как бархат, поглощал цок-цок женских каблуков, болтовню мужчин в костюмах, и все проплывали мимо, точно корабли по водной глади. Джозеф Райан не сказал, где они с Ми-ей встретятся, и она неловко встала в сторонке, делая вид, будто любуется картиной во всю громадную стену вестибюля, и стараясь не лезть на глаза метрдотелю, который услужливым призраком возник из-за дверей обеденного зала.

Пять минут, решила Мия; если не придут, уезжаю домой. Она забыла надеть часы и принялась медленно считать, как в детстве, когда они с Уорреном играли в прятки. Досчитает до трехсот, уедет домой и забудет про это безумие навсегда. И едва она добралась до ста девяноста восьми, Джозеф Райан возник у ее локтя, точно официант.

– Пикассо, – сказал он.

– Что?

– Гобелен. – Здесь, в этом вестибюле, он почти робел, а она почти забыла, какую угрозу он источал накануне. – Ну, не совсем гобелен. Он это написал на занавесе. У него попросили картину, но ему было некогда, и он отдал им это. Меня всегда восхищало.

– Я думала, вы с женой придете, – сказала Мия.

– Она за столиком.

Он потянулся было взять ее под локоть, передумал и сунул руки в карманы пиджака. Это джентльменство почти комично, подумала она, следом за ним шагая по коридору.

Громадный белый зал с… Мия поморгала… нефритово-зеленым прудом в центре. Деревья под крышей усеяны розовыми цветами и увешаны лампочками. Будто в недрах нью-йоркского офисного здания таился зачарованный лес. Вокруг тихонько гудели беседы. Кружевная сеть тончайших цепочек на окне рябила, как вода, хотя ветра не было. А потом случилось странное. Когда они вошли и приблизились к столу в углу, Мия увидела, что почему-то уже сидит там в изящном темно-синем платье и с коктейлем в руке. На миг ей почудилось, будто перед ней зеркало, и она замерла, опешив. Женщина в зеркале встала и потянулась через стол к ее руке.

– Я Мэделин, – сказала она, и когда их руки соприкоснулись, Мия словно тронула свое отражение в воде. Удивительно.

* * *

Вечер тянулся как сон. Всякий раз, взглядывая на Мэделин Райан, Мия видела себя; их роднили не только темные кудри и схожие черты, но и некоторые повадки: манера прикусывать нижнюю губу, привычка рассеянно оттягивать локон, как пружину, до самой мочки, а потом отпускать, чтоб отпрыгивал. Не две капли воды: у Мэделин чуть острее подбородок, чуть тоньше нос, голос ниже, богаче, почти гортанен – но до того похожи, что их можно принять за сестер. Далеко за полночь, спустя многие часы после того, как такси, вызванное Райанами, доставило Мию обратно домой, она сидела без сна и обдумывала все, что услышала.

Как у Мэделин к семнадцати годам так ни разу и не случилось менструации и как врач осмотрел ее и обнаружил, что у нее нет матки. Один случай на пять тысяч женщин, объяснила Мэделин, – было какое-то длинное немецкое название, синдром Майера и еще кого-то, Мия не совсем разобрала. Их единственный способ завести ребенка – суррогатная мать. Дело было в 1981 году, тремя годами раньше газеты протрубили о рождении Луизы Браун, первого в мире ребенка из пробирки, но шансы такого рождения были по-прежнему низки, и большинство до сих пор относилось к выведению детей в чашках Петри с подозрением.

– Это не для нас, – сказала Мэделин, вертя ножку винного бокала в изящных пальцах. – Детки Франкенштейна нам не нужны, благодарю покорно.

Райаны предпочли более старомодный метод: древний, отметил Джозеф, как сама Библия. Сперма от отца, яйцеклетка от пригодной женщины, которая и выносит плод. Они давали объявления месяцами – аккуратно, прибавила Мэделин: искали суррогатную мать с подходящими характеристиками, но никого не нашли. А потом Джозеф Райан в подземке, возвращаясь с делового обеда, в дальнем конце вагона заметил ужасно знакомое лицо – и это, похоже, судьба.

– Нам кажется, – сказал он, – что мы с вами можем сделать друг другу доброе дело.

Они с Мэделин переглянулись, и Мэделин самую чуточку ему кивнула, и оба слегка расправили плечи и повернулись к Мие, а та отложила вилку.

– Не думайте, что мы на это идем с легким сердцем, – сказала Мэделин. – Мы долго думали. И искали подходящую женщину. – Она наклонила графин с водой, вновь наполнила бокал Мии. – Нам кажется, это вы.

Сейчас, у себя в комнате, Мия вела подсчеты. Десять тысяч долларов – вот сколько они предложили за то, что она выносит им здорового ребенка. Говорили они так, будто звали ее на работу и живописали соцпакет.

– И, разумеется, мы оплатим вам все медицинские расходы, – прибавил Джозеф.

Под конец ужина он толкнул к ней по столу сложенный лист бумаги.

– Наш домашний телефон, – сказал он. – Подумайте. Мы составим договор, вы посмотрите. Мы надеемся, вы нам позвоните.

Он уже расплатился по счету, которого Мия не видела, но знала, что сумма чудовищная: они ели устриц и пили вино; человек в смокинге прямо за их столиком готовил бифштекс по-татарски, ловко пакуя золотистый желток в рубиновое мясо. Джозеф подозвал такси для Мии.

– Мы надеемся, вы нам позвоните, – повторил он. Позади него, за стеклянным окном вестибюля, Мэделин застегивала меховой воротник пальто. Лишь когда Джозеф захлопнул дверцу и такси покатило прочь, в тесную квартирку Мии, она развернула лист и вновь узрела эту поразительную цифру, $ 10 000. А под ней – одно-единственное слово: пожалуйста.

С утра она думала, что ей привиделся дурацкий сон, пока не увидела эту мятую записку, что так и валялась на комоде. Рехнуться можно, подумала она. Моя матка – не квартира в аренду. Сложно вообразить, как рожаешь ребенка, – тем более как его отдаешь. В стальной серости утра вчерашний вечер казался ребяческой фантазией. Мия потрясла головой, кинула записку в ящик комода, достала официантскую форму.

А спустя несколько недель обнаружилось, что стипендию Мие не продлят. Полин и Мэл открыли ей дверь, и она молча протянула им письмо, неровно вскрытое пальцем.

Уважаемая мисс Райт! Надеемся, Вы извлекаете пользу из занятий первого курса Нью-Йоркской школы изящных искусств. Однако мы с сожалением вынуждены сообщить, что ввиду сокращения бюджета не сможем оказывать Вам финансовую поддержку в 1981/1982 учебном году. Мы, разумеется, надеемся, что, несмотря на это, Вы продолжите обучение у нас и…

– Идиоты, – сказала Полин, швырнув письмо на кофейный столик. – Сами не понимают, что теряют.

– Это штат, – сказала Мэл. Она подобрала письмо и сунула обратно в конверт. – Штат сокращает финансирование, школа должна доплачивать больше, и страдают стипендиаты.

– Да ничего страшного, – сказала Мия. – Найду еще работу. Буду откладывать летом.

Но, спускаясь вечером в лифте, она привалилась головой к зеркальной стене и прикусила губу, сглатывая слезы. При нынешней занятости нельзя брать лишние часы – некогда будет ходить на пары, – а она и так еле сводит концы с концами. Если проработать все лето на полную ставку… Она снова подсчитала в уме. Если не найдется место, где платят вдвое больше, учиться она не сможет.

– Мисс, вам нехорошо?

Двери лифта открылись – Мия снова очутилась в вестибюле, на нее сверху вниз сквозь очки взирал любезный швейцар. Винный ковер у него за спиной тянулся до толстых стеклянных дверей, отгородивших вестибюль от Пятой авеню. Здесь стояла тишина, как в библиотеке, но Мия знала: за этими дверями – потрескавшиеся бетонные тротуары, и сумятица, и грохот, и бессердечие города.

– Все нормально, – сказала она.

Они со швейцаром уже шапочно познакомились, как это нередко водится у жителей Нью-Йорка: швейцара звали Мартин, вырос он в Куинзе и болел за “Метс” – не за “Янкиз”, сказал он Мие, ни за что никогда никаких “Янкиз”, – а дома у него жила такса по имени Рози. Мартин, в свой черед, знал, как зовут Мию и что она протеже Художественных Дам сверху – так он любовно именовал Полин и Мэл, – и хотя Мия едва ли что-то о себе рассказывала, его наметанный глаз много чего подмечал – и подержанный фотоаппарат у нее на шее, и черно-белую униформу, в которой она порой приходила, и контейнеры с едой, которые она зачастую уносила с собой по настоянию Мэл. Мартин подавил желание похлопать ее по плечу и рукой в перчатке толкнул дверь.

– Доброго вам вечера, – сказал он, а Мия ступила на Пятую авеню, и ее поглотил этот город.