Сегодня Глеб не напишет ни строчки, потому что соседка за стеной включила телевизор на полную громкость, и смысл предложений из краснообложечной тетради для первоклассников постепенно и окончательно теряется. Ему не нравятся прописные образцы: кажется, что существует другой, идеальный вариант каллиграфии, хотя в семь лет он, конечно, ещё не знает слова «каллиграфия».
Этот дом имеет в пограничном городке дурную славу: все знают, что здесь слишком хорошая звукопроницаемость. То, что творится на третьем этаже, слышно на первом, и наоборот. Третий этаж — это, собственно, полумансарда, которую занимает лейтенант Кормухин. Отец Глеба называет лейтенанта ублюдком в отставке, которого в лучшие времена загребли бы за тунеядство. Глеб спрашивает, что такое тунеядство, и отец отвечает: например, тунеядец — это ты, потому что живёшь за мой счёт.
Отец ненавидит его и читает переводные детективы, взятые в библиотеке, потому что дома из книг только соцреалистические романы в серых обложках, похожих на мутное пыльное стекло, и учебники. Отец противоречит себе: сначала говорит, что Глеб — дурак, потом — что в новых учебниках печатают заумные вещи, непонятные и взрослому человеку. Глеб говорит отцу, что он сам дурак, и получает подзатыльник. Отец жалуется матери: это ты воспитала подонка. Он вырастет и будет, как лейтенант Кормухин, которого уволили в запас за пьянство.
Кормухин раньше работал в штабе тыла флота, фасад которого для столичных ревизоров выкрасили в светло-бежевый, а на остальное краски пожалели. Внутри штаба всё крошится и облезает. Зато, если подобраться ближе к чёрному ходу, можно застукать за кустами ничейных собак и побросать в них камнями и обломками кирпича. Позавчера отец прихватил с собой Глеба в военчасть: знакомый пообещал помочь с работой. Сначала отцу долго не выправляли пропуск, потому что дежурный потерял авторучку, и пришлось писать допотопным чернильным карандашом, а когда они пришли в канцелярию, оказалось, что знакомого там нет. Зато есть обед в полуободранном жёлтом флигеле, где летают мухи и снуют раздатчицы, похожие на злобных ос. Мы же фактически в Европе, так с чего же мы так хреново живём, бормочет отец. В своём штатском костюме не по росту он выглядит хреново рядом с военными. Грёбаный ефрейтор, бормочет он, и совершенно не понятно, кого он имеет в виду.
За стол садятся трое молодых прапорщиков (Глеб уже умеет различать нашивки) и начинают непринуждённую беседу:
— Они мясо неправильно ложат, надо на отдельную тарелку.
— Ха, и кто посуду будет мыть, если они каждый раз будут класть мясо и картошку на отдельные тарелки?
— Я! При условии, что мне хавать разрешат бесплатно.
— Сегодня Бикмухаметов опять пьяный.
— Не всем же, блядь, жить, как ты. Как это так можно: пил, пил, потом женился — и всё, не пьёшь, не пьёшь? Крыша ведь поедет!
— Надо бы пива взять, а то я злой целый день. Бегаешь туда-сюда, а командиру по фиг.
Отца они будто не видят, будто он живёт в тени и невооружённым глазом неразличим. Однажды Глебу приснился человек, живущий в тени — в прямом смысле слова. Внутри чьей-то большой тени. Рассмотреть его можно только ночью. Он жалуется: за что меня туда поместили? Раньше он знал, за что, но забыл об этом.
Подходит мать — высокая женщина с крашеными чёрными волосами в пучке, в туфлях-лодочках и чёрной прямой юбке, мрачная; Глеб думает: ненавижу.
— Его сегодня не будет, — говорит она. — Техник уже не нужен. На это место взяли Мартынова. Он всё с рыбой к майору ходил. Вот результат.
После этого отец, мать и Глеб покидают штаб.
— Ефрейтор грёбаный, — с ненавистью говорит отец матери. — Хоть бы ты помогла мне устроиться хотя бы сюда. А то ведь толку от тебя никакого.
Мать работает в штабе машинисткой — набирает на жутко стучащем агрегате жуткие казённые глупости:
«Майора Сидорова А. В., начальника группы подвижных средств связи войсковой части № Х, 2 тарифный разряд, уволенного с военной службы в запас приказом командующего Балтийского флота № Y, в соответствии с подпунктом В пункта 2 статьи № Z «О воинской обязанности и военной службе» (за систематическое нарушение условий контракта со стороны военнослужащего) полагать приступившим к СДАЧЕ ДЕЛ И ДОЛЖНОСТИ»…
Наверно, про лейтенанта Кормухина тоже была такая бумажка.
У матери на шее позолоченный крестик, который она выдаёт за настоящий.
— От тебя толку ни черта, ты только истопником работать можешь, — брюзжит мать.
Кран течёт. Такое чувство, что капли бьют прямо по голове. Отец мог бы починить кран, но ему лень. Мать могла бы починить кран, но считает, что это мужская работа.
Ещё течёт батарея. У лейтенанта Кормухина, говорят, она в порядке, но отец утешается тем, что на последнем этаже должна протекать крыша. Черепица облезла — подкрасить или заменить её некому. Отец мог бы это сделать, но считает, что западло ему стараться для других жильцов.
Лейтенант Кормухин совсем не похож на отца — щуплого, с вечно залепленным газетными обрывками подбородком. «Отец твой — лопух, — добродушно сообщает Кормухин Глебу, встретив его во дворе. — К тридцати пяти годам не научиться даже бриться — это постараться надо». Кормухин будто чувствует, что мальчик не передаст отцу эти слова. Глеб знает, что отец устроит скандал, если он скажет. Устроит ему — а Кормухину ничего не будет. Говорят, что лейтенант сейчас на мели, но он держится с офигительным безразличием, отпугивающим посторонних. Говорят, что он пьёт, но пьяным его никто не видел. Ему двадцать восемь лет. Он высокого роста, плотный, черноволосый, с холодными серыми глазами и правильным лицом, как у героев отечественной войны на советских барельефах.
Иногда Глеб видит жену лейтенанта, которая считает, что Ева — это нормальное уменьшительное от имени Евгения. Она из польских высокородцев, никогда не выходит на улицу ненакрашенной, делает химическую завивку и мерит презрительным взглядом грубое бельё Глебовой мамаши, вывешенное на верёвке на всеобщее обозрение: отвратительные панталоны, похожие на мужские семейные трусы, и бюстгальтер, похожий на лошадиную сбрую.
Однажды Глебову мать вылавливает на лестничной площадке училка, одинокая девица в строгом костюме из комиссионки и роговых очках. Я пришла побеседовать насчёт Глеба. Он слишком мало общается со сверстниками, всё время садится на заднюю парту, говорит, что в столовой плохо кормят. Одной рукой мать держит Глеба за рукав, в другой сжимает авоську с картошкой и банкой молока. Молоко Глеб ненавидит, а картошка ему осточертела, но больше жрать нечего, потому что наступила эпоха дефицита.
Веснушчатая физиономия матери покрывается красными пятнами. Это с ней часто бывает. Она любит врать, что у неё чувствительная кожа и склонность к аллергии, но на самом деле ей просто всё время стыдно.
— Ты как себя ведёшь? — растерянно бормочет она, дёргая сына за рукав. Училка тоже смущается: она гуманистка и явилась просвещать людей из лучших побуждений.
По лестнице медленно поднимается Ева. Презрительно улыбается.
— Делать вам нечего, кроме как обсуждать чужих детей, — ласково говорит она.
— А вы что вмешиваетесь в чужие разговоры? — глаза училки под стёклами очков загораются ледяным серым огнём.
— А что хуже — вмешиваться в чужие разговоры или от нечего делать травить чужих детей? — насмешливо интересуется Ева. Не дождавшись ответа, со вздохом добавляет: — Коммунисты…
Она так говорит, будто в этом есть что-то плохое. Ни мать Глеба, ни училка в партии не состоят, но им становится неприятно, будто в ридикюль и авоську им подсунули по жабе.
— Я педагог… — шипит училка.
— Вы просто никому не нужная интеллигентка, — презрительно говорит Ева и идёт дальше. Ей предлагали работать в школе, когда она приехала сюда. Она, разумеется, отказалась. На что живёт эта парочка? У Евы отец со связями. Но даже он не спас лейтенанта Кормухина от увольнения.
Вокруг них как будто железный занавес. Им ничего не будет, если они оскорбят соседей. За спиной соседи могут говорить о них всё, но высказать в лицо не решаются. Они скоро уедут отсюда, а соседям придётся жить здесь дальше.
* * *
У реки никого нет. Вода медленно уничтожает матерные слова, которые Глеб написал веткой на песке. Он любит смотреть на воду, смотреть в одну точку. Плохо, что скоро придут люди, рассядутся на дешёвых полотенцах с аляповатыми картинками, будут ржать, играть в «дурака» (дрянная потрёпанная колода, одной-двух карт всегда недостаёт), и кто-нибудь обязательно привяжется к Глебу: эй, малой, сбегай за сигаретами. Не хочешь? А в лоб хочешь?
Ваш ребёнок ни с кем не общается. Первый год его будут терпеть. На второй начнут бить.
К реке идёт лейтенант Кормухин в штатском. Несёт старую продуктовую сумку. В ней — пёстрые новорождённые щенки. Он достаёт их из сумки одного за другим, опускает мордой в воду и ждёт, пока щенок перестанет дёргаться. Потом кладёт его обратно в сумку. Глеб заворожено смотрит на это. Ему вроде бы жалко щенков, ему говорили, что так с животными поступать нельзя, но спокойная методичность лейтенанта восхищает его. Разве так можно? Разве так бывает? Глеб никогда не видел таких людей.
— Ну, что смотришь? — спрашивает Кормухин. У него низкий равнодушный голос. — Так надо, понял? Жизнь жестокая. Нечего плодить дворняг.
Он вскидывает сумку на плечо и идёт обратно — зарывать щенков на пустыре.
* * *
Вечером улица слабо освещена. Лейтенант Кормухин пьяный возвращается домой. Им с Евой снова не удалось перепродать квартиру. Даже будучи пьяным, он спокоен, только в глазах — мутная безумная чертовщина.
Лестничная площадка залита пивом. Это постарался отец Глеба. Он цепляется за перила салатового цвета и спрашивает себя вслух:
— У нас ведь нет безработицы, да? Везде же перестройка, да? Так почему же безработица есть, а перестройки нет?
Глебу хорошо слышен дальнейший разговор из-за хлипкой деревянной двери. Мать спит, нажравшись валерьянки. Если бы не валерьянка, говорит она, я бы сошла с ума. Отец говорит, что она и так чокнутая, и выходит с бутылкой на лестницу: ему надоело дома.
— Дайте пройти, — просит его Кормухин.
— Ты тоже уволен, — выпаливает отец, — так хули ты с таким еблом ходишь, будто ты лучше меня?
— Дайте пройти, — совершенно трезвым голосом повторяет Кормухин.
— Мразь ты, вот кто.
На лестнице шум, грохот.
Глеб выглядывает за дверь и застывает на месте. Отец лежит на площадке первого этажа лицом вниз. Лейтенант медленно поднимается наверх. Лицо у него по-прежнему бесстрастное.
* * *
Мать не пускает Глеба на похороны и для надзора за ним вызывает тётку из такой же, по её словам, дыры, где Глеб не был ни разу. Лицо у матери опухшее, как будто она пьёт водку, хотя пьёт она только валерьянку. Ребёнка надо оберегать от смерти, говорит она.
Глеб не понимает, почему. Когда умерла старуха-соседка, мерзкая тварь, которая вечно заливала жильцов с нижнего этажа и в пять утра на весь подъезд распевала колхозные песни дребезжащим голосом, он был счастлив. Мать, чтобы не напугать его, соврала, что бабушка уехала, но Глеб слышал, как лейтенант Кормухин во дворе говорил, что бабка наконец-то сдохла. Здорово было бы посмотреть на человека, из которого что-то вышло, как дерьмо, и теперь он неподвижно лежит и не может разговаривать, а значит, не может тебя оскорблять. Ты можешь как-нибудь обозвать его, ударить, порезать бритвой — он ничего не скажет. Отец умер, никто больше не даст Глебу подзатыльник в девять вечера за то, что он ещё не спит. Никто больше не упрекнёт Глеба за то, что у него плохой отец. Вот бы посмотреть на него в гробу.
Глеб видел гробы только на фотографиях в газетах. Похороны генерального секретаря, похороны его заместителя; пожелтевшие обтрёпанные страницы. Теперь его отец будет лежать в гробу, как генеральный секретарь.
* * *
— Нет состава преступления.
— Нет так нет, его тесть заплатил прокурору, вот и всё.
— Тётя Люда, что ты такое говоришь?.. Он его случайно толкнул, когда тот бросился на него с кулаками, Боря всегда пьяный лез драться. Как же я дальше здесь буду жить, это же такой позор?
— А эти — сразу же квартиру продали. И ходят, как ни в чём не бывало. Как не русские. Понаехало всяких.
— Мне стыдно, что Боря так себя вёл, так стыдно.
— Ребёнок спит?
— Да, всё время спит. А надо в школу ходить. Кому какое дело, что у нас случилось. Есть дисциплина…
Он не спит. Он не понимает, как можно спать, когда за стеной громко разговаривают взрослые. Наверно, другие дети умеют не бояться смерти и спать, когда рядом шумят. Смерть — это когда тебя нет, ты ничего не чувствуешь, ничего не боишься. Она бывает внезапно, поэтому к ней не надо готовиться, как к школьным занятиям или дурацкому выступлению на новогоднем празднике. Это хорошо.
А тётя Люда говорит, что в человеке есть душа, и она не умирает. Она летает везде, ей не нужно идти, выбиваясь из сил, и стоять в очереди за билетом на поезд. Это ещё лучше.
Несправедливо, что умирать должны только старые. Слишком долго ждать.
Если душа отца сейчас летает, где хочет, значит, лейтенант сделал как хуже. Но Глебу кажется, что человек вроде Кормухина не должен делать как хуже. Значит, отца просто нет. Главное — молчать о том, как Глеб этому рад. Чужие люди этого не поймут: родителей принято оплакивать.
* * *
Тринадцать лет он молчит о том, на кого хотел быть похожим. За эти годы газеты перестали быть чёрно-белыми, а быдло научилось торговать никуда не годным товаром и заработало себе на колонки, из которых в любое время суток орёт попса. Лейтенант Кормухин окончил заочную аспирантуру Балтийской академии и стал преподавать высшую математику. О нём пару раз писали в газетах. Никто не подозревал, что этим закончится.
Глеб уезжает в Москву и поступает на мехмат, хотя все твердили, что шансов у него нет. Мать кричит, что у неё нет денег его содержать, что в Москве дикие цены, что он будет разгружать там вагоны со стеклотарой и таскать кирпичи, а потом его отчислят, и он будет бомжевать вместе с гастарбайтерами, потому что ему будет стыдно возвращаться на родину. У тебя богатая фантазия, мать.
Вот увидишь, говорит она, так и будет. Говна в тебе много, этой самой гордости. Сдохнешь там, а я что людям скажу?
Мать называет его сволочью, подонком, ублюдком. В зеркале Глеб видит своего отца в молодости, только без этих вечных клочков газеты на подбородке. Раньше он читал приключенческие и якобы психологические книги всяких зануд, похожих на Януша Корчака и завуча школы номер три одновременно. В этих повестях мальчишки часто смотрелись в зеркало, пытаясь придать лицу строгое непреклонное выражение, как у революционеров, лётчиков, стахановцев или бандитов. Мальчишек расстраивало, что у них слишком длинные ресницы, как у девчонок, и что нет мрачного огня в глазах, да и глаза не того цвета (нужно, чтобы серо-стального или демонически-чёрного), и вообще, жизнь не удалась. Он учится на ошибках литературных героев. Он никогда не тратил время на попытки свести воедино картинку на стекле и воспоминание о человеке в третьего этажа. Плевать, как он выглядит. Не в этом дело.
(После Кормухиных мансарду заняли какие-то лохи — торговка-челночница и её неработающий муж. Сначала этот мудила до трёх ночи слушал Высоцкого на катушечном магнитофоне, а потом перешёл на блатняк.)
* * *
Стал бы лейтенант Кормухин психовать из-за провала на экзамене? Побежал бы он плакать в институтский туалет, как этот мальчик из элитной гимназии, которого, судя по его манерам и поведению, ни разу по-человечески не били?
Нет, он сдал бы листок с ответами и молча ушёл бы. Глеб решает все задачи и молча уходит. Когда выясняется, что он прошёл по конкурсу, он ничем не выдаёт своей радости.
Ему не идёт это молчание. У него светлые волосы, он обычного роста и сложения, а сдержанность и мрачность идёт очень высоким и темноволосым, говорит девушка с факультета математической лингвистики.
— Я разберусь, как мне себя вести, — отвечает он. Начало двухтысячных, сумерки анархии. По общежитским вахтам рассадили охранников, напоминающих Глебу колорадских жуков: они жрут остатки подростковой свободы, как эти твари — картофельные листья.
— Тебе нужно было в сельхозакадемию поступать, — говорит девушка. Она считает себя очень умной, раскованной и в то же время глубоко порядочной. Чистота её души выражается в том, что за четыре года учёбы она украла всего два куска мыла в душе и не скрывает этого, а её соседки воруют всё, что не приколочено, и пытаются это скрывать.
Стоит пустить бабу в область точных наук, как она сразу же начнёт сравнивать матлингвистику с обычной — смутной, туманной и никому на хрен не нужной лингвистикой и, что хуже, примешивать к этому делу нумерологию, алхимию и каббалу. Между тем, когда на этаже погас свет, и пришлось вызывать аварийку, эта курица забилась в угол, обмоталась одеялом и тряслась полночи, думая, что сейчас в комнате что-нибудь загорится или заискрит. Ни алхимия, ни каббала не дают ей ни знаний, ни смелости.
— Давай ты не будешь учить меня жить — советует Глеб, допивая мерзкую водку. Другой нет. Его это бесит. Но скоро сессия, и подрабатывать некогда. — Мне двадцать один год, меня уже не исправишь. Найди себе первокурсника и пудри ему мозги, если твой комплекс училки всё не сходит на нет.
— Интересно, почему ты стал таким? — подумав, спрашивает девушка. В полутемноте кажется, что тени вокруг её глаз отливают бронзово-зелёным, словно крылья майских жуков. Такое чувство, что вокруг одни насекомые, или он просто перебрал сегодня водки?
— Ты, мне кажется, скорее гуманитарий по складу личности, — глубокомысленно заявляет она. Все эти девицы, которые по чистой случайности не продолбали шпоры по психологии, получили пятёрку и с тех пор воображают себя Аннами Фрейд…
— Некоторые люди сами выбирают, кем быть, — медленно произносит Глеб, понимая, что эта фраза до одури банальна и, возможно, не до конца правдива.
— У меня сложилось впечатление, что тебя кто-то заставил, — говорит она. Нет чтобы добавить: «Извини за бестактность», или: «Я просто хочу тебе помочь», или: «Может быть, я недопонимаю тебя». Потрясающая самонадеянность.
— Не заставил, нет, — спокойно говорит Глеб и случайно смахивает на пол пепельницу (эта шмара, ко всем её недостаткам, ещё и курит). — Всего лишь кое-чему научил. Это был человек, убивший моего отца.
— Ты что сочиняешь?! — недоверчивым шёпотом спрашивает она. В её системе координат убийство относится к фильмам ужасов и сводкам новостей. В настоящей жизни такого быть не должно. Она подсознательно уверена: все, кто говорит, что сталкивался с убийством, врут. Таких людей среди её знакомых быть не может. Убийство настолько приукрашено и затаскано режиссёрами, что его метафизическая (если предположить, что метафизика существует) и смысловая составляющие кажутся далёкими от реального преступления, как роман «Унесённые ветром» — от ебли поселковых алкоголиков.
Больше всего ей не понравилось его спокойствие. Через три года она станет учительницей информатики на окраине своего городка, заведёт livejournal и напишет там: «Спокойствие способно взбесить, как ничто другое», — фразу такую же претенциозную, банальную и трусливую, как она сама.
* * *
Полы в доме проседают, пишет мать. Во дворе всё заросло. В военчасти новый начальник, похож на мразь. Если похож — значит, и есть мразь. Так ей подсказывает опыт.
Могла бы выйти замуж по объявлению и смыться оттуда, думает Глеб. Вот бы двор зарос терновником, это хотя бы красиво и символично. А там наверняка лопухи, татарник и хмель. Тоже, в общем-то, символично.
Во дворе его нового дома ничего не растёт. Нет, конечно, это не его дом. Какой-то сомнительный пиар-менеджер сдал им с приятелями квартиру. Они вынуждены жить вскладчину: приятелям надо выплачивать кредиты за ноутбук и ремонт комнаты в коммуналке, а Глеб хочет накопить денег на оплату аспирантуры. Сейчас ничего не возьмёшь простым упорством и уверенностью в себе, а тем более — мозгами. Сейчас нужны деньги и столичная регистрация. Но большая часть денег уходит на жильё и взятки.
А, да, ещё девкам на аборты. Они плачутся, что их не берут работать программистами. Негде зарабатывать на аборты. Бесплатные делают под новокаином, а он действует не на всех. Мужики — козлы, и т. д., и т. п. Какого чёрта ты тогда со мной общаешься, становилась бы лесбиянкой, советует Глеб одной из них. Овца начинает истерить, как будто в этом есть что-то плохое, хотя ещё Фрейд писал о свойственной всем женщинам бисексуальности. Итак, денег нет.
— Ты эгоист, — отмечает сосед. Глеб ведёт себя так, что у соседа пропадает желание исповедоваться на тему баб, футбола и надоевших игр компании «Blizzard», а надо вести себя так, чтобы это желание возрастало, тогда они с соседом станут друзьями. Только на хуй нужен такой друг?
Такая работа, как у него, стоит денег. Он не может позволить себе дешёвые примочки — его сочтут неудачником и не порекомендуют в приличную фирму, так и будет подрабатывать чёрт-те где. Кто выдумал, что это крайне удачная, актуальная профессия? Этого человека следовало бы удавить.
Ему снится, что из монитора вылетают бензольные кольца. При такой жизни травы не надо. Закрой глаза и смотри. Тебе ещё не то покажут.
Мать просит денег.
Раньше ему снились уравнения и доказательства, а не вся эта сетевая муть. Дурацкие заставки, глючные игры, малограмотный бред сидящей от нечего делать в подростковых сообществах мудлоты. Он понимает, что напишет диссертацию, только если кто-то выметет из его комнаты и головы весь мусор. Полина, которую он случайно встретил в сети, — не самый подходящий для этого человек, но с ней, по крайней мере, можно разговаривать.
Конечно, это никакой не виртуальный роман, её вполне можно встретить в богемном клубе всего шестью-семью станциями южнее. Она живёт с подругой, которая не знает, что по ночам Полина переписывается с парнем. Раньше женщины скрывали от мужчин, что переписываются с другими женщинами на определённые темы. Видимо, то, что происходит сейчас, следует называть прогрессом или переоценкой ценностей.
Не перетрудись, насмешливо рекомендует она соседу Глеба, модератору литературного сайта, который так задолбался читать жалобы сумасшедших графоманов, а особенно — их стишки, что скоро совсем озвереет. У неё короткие чёрные волосы с отдельными красными прядями и шесть серёжек в ушах, как у Suicide Girls. Её ровесницы в глуши рожают очередных недоумков и проливают слёзы в очередную кастрюлю с борщом для мужа-пьяницы. Хотя нет, в этой дыре чаще готовят манты.
Сосед не переносит Полину. Другой сосед закрылся с бабой. Больше комнат в квартире нет. Можно уйти в ванную. Тараканы кажутся особенно рыжими и чёрными на фоне белой сверкающей ванны, приобретённой на деньги Глеба (соседи скидываться не захотели, а он не захотел мыться ржавой водой в ржавой посудине. Итак, денег нет.)
— Тень, — рассеянно говорит она. — Ты живёшь в тени.
Можно выйти на лестничную площадку. Там было тихо, пока на этаж не вселились молдаване и хачи. Но сейчас они спят.
Он не курит, но сейчас берёт у Полины сигарету для пары затяжек.
Тот человек, на которого ты хотел быть похожим…
Нет, больше Глеб не употребляет слова «убил». Даже спьяну. Это никому не нужно — знать, кто убил твоего отца.
Он смотрит на облепленные рекламными и коммунистическими листовками двери лифта и вспоминает стихи, которые прочитал в середине девяностых в местечковой любительской антологии: «Сигареты, коридор, / Грязный туалет, / Полусонный разговор, / Двадцать восемь лет». Нельзя любить такие стихи, они не только дилетантские, но и чернушные; возможно, автор пил с составителем, иначе это не взяли бы никуда. В середине девяностых Глебу казалось, что он никогда не будет чувствовать себя, как герой этого стихотворения.
У него узкая, лёгкая кость, но ещё в старших классах он научился отжиматься на кулаках лучше, чем здоровенные парни. Сейчас он вынужден постоянно сидеть за компьютером, так зачем он этому учился?
Лейтенант Кормухин приспособился бы к таким условиям.
Нет. Сейчас не его время.
И что, говорит он, теперь я должен осознать пагубность влияния этого стихийного ницшеанца (или кем он был — я, честное слово, до сих пор не могу это понять, Полина) и обратиться душой к добру и свету или, как это теперь принято называть, толерантности? Может, мне ещё в церковь пойти? Нет, это вы, гуманитарии, бродите в тумане и цепляетесь за чахлые кусты, чтобы не заблудиться окончательно, хотя эти кусты надо бы рвать с корнем.
Бог не задумал жизнь такой, говорит она. И твою тоже. Leben, бог не задумал тебя тобой, это Гандельсман написал, такой поэт.
Давай, конечно, ты у нас высокодуховная личность, ты сама кому угодно расскажешь, где надо рвать с корнем, а где — просто смахивать пыль. Стоило ли учиться чёткости и беспощадности взгляда на реальную жизнь, когда тебе подсовывают виртуальную муть, пестрящую обманками и подлогами?
А ведь это всего лишь порождение реальности, неотъемлемая часть её, говорит Полина.
Ему тоже тогда было двадцать восемь, человеку, убившему его отца.
Да, ей, кажется, действительно можно рассказать. В её таёжном мусоросборнике мужики все злые, топорами секутся. А ты всего лишь был свидетелем перепалок в военчасти. Сломанные ударом кулака лицевые кости и череп, разрубленный топором, — есть тут разница?
Говори тише.
* * *
— Это не метод не действует, — говорит она. — Просто он был человеком жизни, а ты — человек смерти.
— А я думал, это генетика. Мне передался принципиально иной тип темперамента. Хоть иди и застрелись.
— Можно и так сказать.
— Я не то что пытался подражать ему все эти годы, — говорит Глеб, — просто он мне словно был виден отовсюду. Как памятник — из любого уголка ближайшего парка. Но человек — это не памятник.
— Это возрастной кризис, говорит она. — И вообще, можешь ты жить с мыслью, что никто никого не убивал?
— Даже если не убивал, это всё равно, что убил. Самообман оставь для подростков, гуманистов и христиан.
— Он — человек жизни, ты — человек смерти. Не всегда стоит играть с противоположностями.
— Ещё скажи, что я некрофил, и из сочувствия помоги устроиться на работу в морг. Я, кстати, до сих пор не боюсь трупов. Мне на них плевать.
(Но всё равно он превратится в своего отца — лысеющего зажатого ублюдка. Поэтому нет разницы, боится он смерти или всего лишь возвращения домой.)
— Глеб, спрашивает она, — собираясь уходить, — как ты считаешь, разве это правильно — топить щенков?
— Да, — говорит он, — зачем плодить дворняг?
— Ну и сволочь же ты, — отвечает Полина и бесшумно спускается вниз по лестнице.
* * *
Что она в нём нашла — что-то особенное, волю, которая была только продолжением чужой воли, — но у многих нет даже такой: они живут по инерции.
Или просто выделила в сетевой толпе человека своей касты, понимающего, почему группа «Muse» — дешёвый мейнстрим, что Коэльо — такой писатель, которого лучше не читать, и что Mail Agent — троянская программа, которую лучше не скачивать?
Впрочем, всё это мусор.
Может быть, стоит смириться, думает он: миллионы людей продолжают чужое и не задумываются над этим. А он задумывается; так и с ума можно съехать, в наше время это нормально. Проще найти вменяемого художника или писателя, чем программиста со здоровой психикой.
Ему снится, что тараканы из его головы сползлись в ванную. Офигеть, как смешно.
Он просыпается, бредёт на кухню, полную грязной соседской посуды, и достает из стенного шкафа бутылку джина. Хорошо, что замученный графоманами цензор пытается завязать и больше не хапает без разрешения его бухло.
Что двигало лейтенантом Кормухиным, когда он устроился на службу? Почему он сразу не поступил в университет? Или он хотел сначала приобрести связи, а уже потом с их помощью выйти за границы касты? Или это случай с отцом Глеба так его изменил? Может быть, он живёт с чувством вины, которое тщательно скрывает; может быть, спивается и деградирует?
А если найти в справочнике точный адрес и приехать туда? Ева откроет перед ним тяжёлую чёрную дверь квартиры на Старопрегольской набережной и скажет: Станислав умер.
Может быть, станет проще?
Хотя вряд ли: она не станет разговаривать с посторонними даже через домофон.
* * *
Он пока ещё жив, а ситуации, в которые впутаны живые, промежуточны и с трудом разрешимы. Жизнь — это предложение, написанное правильным почерком в тетради для глупых малолеток. Попробуй не скопировать этот почерк. Попробуй не скопировать буквы на заборе. Попробуй не скопировать почерк, игнорирующий чёрные линейки и лиловые поля. Попробуй не понять, что разницы, в сущности, нет. Попробуй не сойти после этого с ума.
Мать звонит и просит денег. Из форточки несёт жжёной резиной. Он набирает Станислава Кормухина в поисковике. Нет, не умер: были бы некрологи. Надо бы правда съездить к матери, пока шенгенская виза не закончилась, — так сказать, развеяться.
Он прекращает писать код для идиотского ура-патриотического сайта и кладёт голову на скрещённые руки. Он начинает видеть себя со стороны: всё уменьшающаяся фигурка легко помещается в чужой тени. Хотя, может быть, это тень растёт, а он не меняется.
У тебя крыша едет, говорит ему Полина пару дней назад.
Есть очень старая история о человеке, задорого продавшем свою тень. А ты мог бы разбогатеть, продав привязавшуюся к тебе чужую тень, так она разрослась.
Да кому такое нужно?
Да кому угодно. Сотни тысяч людей боятся себя и готовы к…
* * *
…на крыше сидят парни в спецовках и меняют черепицу. Подъезд выкрасили в бледно-голубой. Мать растолстела, отрастила усы и похожа на еврейку, какими их рисуют карикатуристы, сотрудничающие с идиотскими ура-патриотическими сайтами. Хотя Глеб точно знает, что она не еврейка, а обрусевшая чешка. На кухне — чёрт знает что, даже вытяжки над плитой нет. Проводка в прихожей сгорела. Рядом с матерью сидит незнакомая пожилая тётка. Придётся разбирать вещи и приводить себя в порядок под любопытным взглядом этой выдры… Глебу хочется утилизовать её, как старый чёрно-белый телевизор, или, по крайней мере, лишить дара речи и права голоса. Возможно, это из-за того, что он сутки не спал.
— Это Раиса Кормухина, — говорит мать. Отчество он мгновенно забывает.
* * *
Есть что-то непередаваемо мерзкое в тяжёлых и грубых чертах её лица, отвисших щеках, очках, тяжёлых серо-седых прядях, собранных на затылке. Заколка дешёвая, вульгарная, в Москве такие носят пэтэушницы и продавщицы продмагов. Есть что-то оскорбительное в том, что она, в отличие от первой жены Кормухина, некрасива, но держится с достоинством.
Он умер от инфаркта, не успев защитить докторскую. Некрологов ещё не было: в этом городе всё делается с опозданием (как и в любом провинциальном городе, думает Глеб).
Так что же ты делаешь здесь, паскуда?
— Он развёлся с Евгенией Павловной? — равнодушно спрашивает Глеб. Мать пытается налить ему молоко в чай, хотя он тысячу раз говорил ей, что такое не пьёт.
— Он и со мной развёлся, — спокойно отвечает Раиса.
…А, эта выдра — дочь почтового чиновника Б.
Лейтенант Кормухин её использовал, как трамплин, а потом развёлся — нечего стало добиваться от неё. Ева была такая заносчивая, они не смогли ужиться. Говна в них обоих было много, этой самой гордости. Так Глеб переводит её слова на свой язык.
Кому же достанется квартира, которую он получил после развода с Раисой? Малолетней шалаве, у которой нет ничего, кроме сисек третьего размера, диплома программиста, купленного на деньги Кормухина, и невероятной самонадеянности, за которую нужно бить головой об асфальт. А лучше — о раздолбанную брусчатку, это больнее.
Раиса отвечает на незаданный вопрос: что она делает здесь?
— Я слышала, что двадцать лет назад у Славы произошёл неприятный инцидент с соседями, и дошло до суда. Захотелось посмотреть, всё ли у этих людей в порядке. Теперь вижу, что всё нормально, даже отлично. Разве есть в этом городе ещё женщины, у которых сыновья — программисты, живут в Москве и учатся в аспирантуре? Вы ведь скоро на квартиру в Москве накопите: у вас хлебная профессия?
Молчи, приказывает себе Глеб. Только молчи.
— Вы мне простите это любопытство, — виновато произносит Раиса. — Доживёте до моих лет — поймёте. Мне было важно узнать, что с вами случилось. Все, кто сталкивался с моим бывшим мужем… так или иначе, у них у всех было в жизни что-то не то.
— Странно, что он рано умер, — говорит Глеб. — Ещё пятидесяти не было. Вроде, он был таким здоровым жизнелюбивым человеком.
— Нет, — отрывисто отвечает Раиса. — Он не любил ни людей, ни жизнь, и у него был приобретённый порок сердца. В общем-то, его из-за этого и комиссовали.
Что такое «не любить ни людей, ни жизнь», матери Глеба непонятно. Она далека от подобных абстрактных рассуждений. Мать начинает покашливать, бросать в сторону Глеба взгляды, означающие: «Ты бестактная свинья», — а потом роется в стенном шкафу в поисках валерьянки или цикория.
— Его отличал какой-то патологический интерес к смерти, — продолжает Раиса, пристально глядя на Глеба. — Это был очень тяжёлый в общении человек, очень мягко говоря.
Мать оборачивается в её сторону, взор её пылает сдержанным гневом: как можно при посторонних так отзываться о законном муже, пусть даже мёртвом, пусть даже бывшем?
— Странно, что он стал математиком, — говорит Глеб.
Мать возмущённо смотрит на него: какое тебе дело, почему посторонний человек стал математиком?!
— Знали бы вы, как мне в своё время надоело писать за него кандидатскую, — устало усмехается Раиса. — А свою я так и не успела защитить. На кафедру теории механизмов меня не взяли: заведующий был убеждён, что девушкам там делать нечего. Вот и пришлось писать для других, а то я чувствовала, что опускаюсь до уровня домохозяйки… Станислав ничего, кажется, не выбирал, он и служить пошёл потому, что все его родственники — военные. С детства видел вокруг себя стаю штабных крыс, что ему ещё оставалось? Только он был недисциплинированным; Ева поначалу держала его в рамках, но потом они начали скандалить, и всё пошло прахом.
Добрый ангел с Госпитальной улицы, явившийся с благой вестью, думает Глеб. С благой целью отомстить. Как всё-таки люди мелочны. Сидеть на мусорной кухне в заштатном пограничном городишке и рассказывать, каким мерзавцем был её муж. Ты уже рассказала об этом бывшим соседям Евы? Может быть, он и в её доме кого-нибудь убил?
Завтра, между прочим, похороны. Варварский обычай — надо сжигать людей. Альтруистический обычай — людей отдают на прокорм муравьям и медведкам. Глеб отодвигает чашку чая, который невозможно пить, и предлагает проводить Раису, иначе она опоздает на рейсовый автобус.
* * *
Чёрная трава в тени. Пару минут назад закончился дождь. «Ночь была с ливнями и трава в росе». Заткнись, тварь, только слащавой советской попсы тут не хватало. Она перестаёт напевать (чёртова телепатия). Открытые туфли и подол старомодной юбки мокры насквозь.
Пойдёмте лучше этой дорогой, предлагает он, это быстрее, иначе точно опоздаете. Она соглашается, потому что не знает, какими дорогами ходить по этому городу, откуда ей знать.
Этой дорогой можно выйти только к реке.
У реки никого нет. Лунный луч, пробивающийся сквозь ветви шиповника, почему-то кажется мокрым. Кажется, что соприкосновение с ним неприятно, как с мокрой занавеской. Раиса опережает его на шаг и в полутемноте спотыкается о камень. Это очень вовремя. Он сплетает пальцы рук и бьёт её по голове. Он уже не помнит, завёл её сюда сознательно или тоже забыл дорогу.
Женщина медленно оседает на берег, усеянный камнями, о которые так просто удариться виском. Поскользнулся — и всё.
Глеб медленно поднимает голову. Вдали, за кустами шиповника, виднеется кладбищенская ограда. Насыпь, под которой он стоит, отбрасывает на него огромную тень с удивительно чёткими краями. Он озирается, всё ещё не в силах придти в себя. В окрестностях кладбища уже много лет собираются бродячие собаки, и теперь рядом с Глебом стоят два беспородных щенка и настороженно смотрят на него.
2005–2009.