Нгуен Конг Хоан
Рассказ «Люди-рысаки», представленный в этом сборнике, дает довольно полное представление и о манере письма, и о выборе тем в творчестве ветерана вьетнамской литературы Нгуен Конг Хоана. Он написан, когда автору было 28 лет (Нгуен Конг Хоан родился в 1903 г.). Таким образом, события, положенные в основу повествования, переносят нас в старый, колониальный Вьетнам, когда он являлся частью Французского Индокитая. Последующие события, связанные с Августовской революцией 1945 года, с образованием Демократической Республики Вьетнам, разделили все творчество старейшего вьетнамского писателя на два периода: до- и послереволюционный.
Школьный учитель Нгуен Конг Хоан как литератор заявил о себе еще в двадцатые годы. Читатель оценил его короткие, как правило, зарисовки, выхваченные из мрачной колониальной действительности, где вся жизнь простого человека сводилась к тяжелой и непрестанной борьбе за кусок хлеба. (Один из его ранних рассказов так и называется — «Как добыть средства к существованию». Нормальному, физически крепкому нищему публика отказывает в подаянии. Усвоив эту истину, уличный бродяга забирается на дерево и бросается вниз. Здоровый человек превратился в калеку. Прохожие проникаются жалостью, глядя на несчастного, и раскошеливаются…)
Он превосходно знает нравы улицы — этой городской артерии нищеты и беспросветного существования. Герои его многочисленных рассказов — представители городского дна, нищие, падшие женщины, рикши, — словом, все обездоленные.
Насыщенность социальным содержанием — характерная особенность произведений Нгуен Конг Хоана. Этот подход к изображению действительности сказался и в его романах, один из которых — «В тупике» — был запрещен колониальной администрацией, а сам писатель был сослан на пустынный островок Тонкинского залива.
Дореволюционное творчество писателя, его четкая классовая позиция, его личная жизнь прогрессивного вьетнамского литератора, преследуемого колониальными властями, определили место Нгуен Конг Хоана в период ломки старых устоев и становления нового, социалистического Вьетнама. Встав на сторону революции, писатель активно включился в строительство новой культуры. Он много сделал и в области подготовки и воспитания молодых вьетнамских писателей. Во время войны Сопротивления (1946–1954) плодотворно сотрудничал в газетах и журналах, а впоследствии стал секретарем Союза писателей Вьетнама. Умер в 1977 г. Советскому читателю, который внимательно следит за литературой героического Вьетнама, давно и хорошо знаком писатель Нгуен Конг Хоан: на русском языке вышло несколько сборников его рассказов. Их отличает сочувствие к человеку вообще, они окрашены мягким, зачастую грустным юмором. Их узнаешь по лаконизму и в то же время большой вместимости житейского материала, в чем нетрудно убедиться, перечитывая рассказ «Люди-рысаки».
Н. Хохлов
Люди-рысаки
Никому неизвестно, сколько часов этот рикша, пересекающий сейчас перекресток, уныло тащит за собой пустую коляску. Видно, заработать ему нужно позарез, иначе он не бродил бы по улицам в новогодний вечер. Все лавки в Ханое уже давно закрыты, улицы обезлюдели, и шансов найти клиента почти нет.
Эх! Бросить бы все да отправиться к жене и детишкам! Небось ждут его не дождутся, — до встречи Нового года осталось всего несколько часов. Да что и говорить, были бы деньги в кармане — давно сидел бы уже дома, а не таскался по пустынным улицам, словно бродяга. Беда, что только сегодня он поднялся после тяжелой болезни, от которой, как правило, умирают. Поэтому не было у него возможности подзаработать в предпраздничные дни, а все его жалкие сбережения давно уже кончились.
С утра он изловчился и подзанял кругленькую сумму, приобрел коляску и вышел на улицу в надежде раздобыть немного денег для праздничного ужина.
Но случилось непредвиденное: с полудня и до сего позднего часа он сумел заработать два жалких хао. В предвечерние часы на улицах было полным-полно шикарно одетых людей, но ему так и не удалось найти пассажира, хотя он сорвал голос, зазывая дам и господ в коляску. Ну, а теперь и подавно надеяться не на что. Рикше становилось особенно не по себе, когда весело гремели, разрываясь одна за другой, хлопушки, начиненные порохом. Минутами он представлял, как встречают Новый год в богатых домах, и чувствовал, что у него прямо слюнки текут. Эти господа могут позволить себе бросать деньги на ветер, желая щегольнуть друг перед другом, тратят на пустяки сотни и тысячи донгов, а тут не знаешь, как раздобыть несколько несчастных хао, чтобы купить риса.
Время от времени рикша приостанавливался, вслушиваясь — не зовет ли его кто. Но слышны были только разрывы хлопушек, сверкавших огоньками над мостовой. Рикша вздрагивал и тащился дальше. Он сетовал на судьбу, на свое занятие, которое не приносило достатка. Может, забросить коляску и заняться чем-нибудь другим? Но чем? Этого он не знал.
Так, волоча за собой коляску, он миновал улицу Барабанов, свернул на улицу Большого Собора и направился к больнице Фузоан. Здесь он остановился, озираясь вокруг.
— Эй, рикша! Сюда!
— Я мигом! Пожалуйте!
Рикша опрометью кинулся к позвавшей его даме, остановился и опустил ручки коляски:
— Куда изволите, госпожа?
На тротуаре стояла женщина лет тридцати, в коричневом атласном платье, с белым платком, накинутом на плечи, концы которого спускались до пояса.
— Хочу нанять тебя на час-другой. Согласен?
— Согласен-то-согласен, но все-таки на сколько часов?
— На час.
— Прошу вас, шесть хао, госпожа.
— Ничего себе, заломил! Два хао — вот моя цена!
— Госпожа, в Новый год мы всегда так берем. А сейчас другого рикшу вам все равно не сыскать — ни подороже, ни подешевле. Да и я тоже, вот отвезу вас — и на этом все, пойду встречать Новый год.
Женщина повернулась к нему спиной.
— Так сколько же вы все-таки даете, госпожа?
— Два хао, — отрезала она, — да и этого уже много. В обычный день больше, чем полтора, ни за что бы не дала.
— Ладно, госпожа, согласен на пять с половиной хао. Это мое последнее слово, не хотите — так и не надо.
— Ну и не надо! — Она опять повернулась к рикше спиной и пошла по дороге. Рикша посмотрел ей вслед. Он догадывался, что пассажир ему достался незавидный — бедна, вот и торгуется за каждое хао. Но два хао, что предлагает женщина, тоже деньги. Он догнал ее:
— Госпожа, прошу вас, садитесь! Путь будет два хао. Ну, два хао с половиной…
Женщина занесла было ногу, чтобы ступить на подножку, но, услышав, что речь все-таки идет о двух с половиной, тут же снова поставила ногу на землю.
— Я сказала: два хао и ни су больше!
— Ладно, пусть будет по-вашему, садитесь, госпожа.
— Сейчас пять минут десятого. — Она отвернула рукав и посмотрела на часы. — Но для ровного счета будем считать, что девять.
Рикша, раз ему попался седок на время, бежал, как у них принято, «по-стариковски» — короткими шагами. Время, как говорится, — деньги, и каждая минута промедления приносила ему монету.
Сначала он думал, что женщина и впрямь куда-то спешит, и бежал не снижая темпа, но, увидев, что она бесцельно слоняется по улицам, ни разу нигде не остановившись, стал догадываться, что и эта дама, по всем приметам, тоже ищет заработок, и перешел с бега на ходьбу. Его так и подмывало поговорить с ней начистоту, предложить выгодных клиентов. Но вдруг она этим не занимается? Оскорбится, денег никаких не заплатит, разве что обругает на прощанье. И он молчал.
Когда они, миновав рынок Донгсуан, повернули на улицу Корзинщиков, а потом — к Восточным воротам, женщина вдруг спросила:
— Ты согласен возить меня еще час?
— Пожалуйста, только извольте сначала расплатиться, отдайте мне заработанные два хао.
— Ладно. А у тебя есть мелочь? Дай-ка мне взаймы несколько хао, а я потом возвращу целый донг — и тебе так будет удобнее.
Рикша вытащил из кармана два хао и протянул пассажирке. Та быстро шмыгнула в лавчонку, купила пачку сигарет, спички, а на оставшиеся деньги — семечек.
Рикша для начала сделал несколько быстрых широких шагов, но тут же опять перешел на легкую трусцу. Улучив удобный момент, он осмелился и задал вопрос, давно вертевшийся на кончике языка.
— Кого вы разыскиваете, госпожа?
— Знакомого.
— А на какой улице он живет?
— Твое дело везти меня, а не разговаривать.
И он вез и вез свою коляску — мимо железнодорожного вокзала, по улице Памятного храма в честь чиновных особ, по Хлопковой улице, улице Темных Тканей и многим другим улицам. А госпожа все никак не могла найти своего знакомого.
— Госпожа, который час?
— Без пяти одиннадцать.
— Как только кончится этот час, прошу вас, госпожа, расплатиться со мной, я поеду на вокзал к вечернему поезду.
— Может, ты согласишься покатать меня еще часок?
— Не обессудьте, госпожа, но стоит мне доставить пассажира с вокзала или довезти кого-нибудь до дома — и, пожалуйста, заработал два хао.
— Но найдешь ли ты седока — это еще неизвестно, — парировала пассажирка. — Там, у вокзала, как говорится, мух много — меду мало, не пришлось бы тебе оттуда ковылять с пустой тележкой. Повози-ка меня лучше еще часок. Плохо ли? Гуляешь себе вразвалочку, а плата меж тем идет. Все выгоднее, чем носиться, как взмыленному, по городу.
Ее доводы показались рикше резонными, и он согласился. Улицы стали еще пустыннее, все двери в домах закрылись наглухо. Когда, проезжая узкими торгово-ремесленными улочками и переулками, они повернули к улице Больших Корзин, вокруг воцарилась мертвая тишина, только слышно было, как пассажирка щелкала семечки. Но вдруг одна за другой разорвались начиненные порохом хлопушки, извещая о том, что время подошло к полуночи и наступил Новый год.
— Который час, госпожа? — спросил рикша.
— Это, видно, какая-то загулявшая семейка раньше времени устроила фейерверк, — ответила пассажирка. — Сейчас еще только без четверти двенадцать.
«Через четверть часа у меня будет еще шесть хао: шесть да два — восемь, — подумал рикша. — А там, глядишь, удастся уломать пассажирку, чтобы добавила хао на чай. Всего, стало быть, девять хао. А это ведь не шуточные деньги. И к тому же в самый Новый год. Редкая удача! Новый год только-только начнется, а я уже с деньгами. Значит, в новом году наверняка удастся заработать в десять, а то и в сто раз больше, чем в прошлом году».
Потом он стал думать о жене и детях, на сердце у него сделалось легко и радостно, будто прибавилось сил, и он забыл об усталости.
«Завтра встречу пассажиров у вокзала с утреннего поезда, — размечтался он, — съем добрую чашку лапши, ребятам куплю пирожных — пусть и у них будет праздник. Увидит жена, что в кармане у меня звенят деньги, обрадуется, пожалеет меня, скажет, что недаром ее муж усердно трудится, на всю семью зарабатывает. А я, конечно, виду не подам, что устал до смерти, пусть мои радуются, ведь Новый год на дворе».
Размышляя таким образом, он дотащил коляску к больнице Фузоан и, остановившись на том самом месте, где три часа назад нашел себе седока, сказал:
— Сейчас небось уже двенадцать, прошу вас, госпожа, расплатитесь со мной.
— Ну вот еще новости! — всполошилась пассажирка. — Рано вздумал денег требовать. Покатай меня еще часок, почтенный, сделай милость.
— Поздно, ночь уже, госпожа, мне давно пора домой.
— Тогда слушай, скажу тебе по совести: я тоже весь вечер ищу клиента. Сам видишь — хоть бы кто-нибудь на меня обратил внимание. Я уж решила, как только найду клиента, сразу же возьму у него денег и расплачусь с тобой, да не повезло, вечер выдался неудачный. Право, не знаю, как и быть.
— Выходит, барышня, я возил тебя с девяти часов, а ты мне платить не будешь? Так, что ли?
— Я и сама никак ума не приложу, что мне делать.
— А я знаю: отвезу-ка я тебя, барышня, в участок.
— Изволь, вези в участок, но какой тебе от этого прок?
— Как только не совестно! Набралась наглости торговаться, коляску нанимает на час, на два, на три! — разгорячился рикша. — Да еще в долг брала у меня на сигареты да на семечки!
— Я живу в переулке возле улицы Торговцев Лапшой. Как-нибудь будешь ехать мимо моего дома, заглянешь ко мне, я с тобой расквитаюсь. Идет?
— Иде-ет! — передразнил рикша. — Возле улицы Торговцев Лапшой добрая сотня переулков. В котором из них тебя разыскивать?
— Ну, нет у меня денег, нет! — закричала женщина. — Можешь обыскать, если не веришь.
— Мне незачем тебя обыскивать. Заплати мне — и весь разговор.
— Ладно, возьми тогда, что хочешь, из вещей: вот платок, платье, часы.
— На что мне все это сдалось?
— Полно, не сердись на меня. Ведь мы с тобой товарищи по несчастью: ты хочешь найти седоков, а я — подцепить клиента. Случаются скверные вечера, вроде сегодняшнего, — приходится смириться. Ничего не поделаешь!
— Почему же ты, барышня, сразу-то мне все честно не сказала? Я бы тебя прокатил по злачным местам. А то, смотрю, задается, госпожу из себя строит.
— Откуда мне было знать, что дело так обернется. Ну, да ладно. Послушай, что я тебе скажу. Если ты меня сейчас ссадишь с коляски, то, поскольку платить мне нечем, плакали твои денежки. Но если ты покатаешь меня еще и я найду клиента, мы выиграем оба: я буду с деньгами и тебе не придется жаловаться.
— Видно, в предыдущей жизни большой я совершил грех, коль попал сегодня в эту историю. Влипнуть так в самый Новый год! Вот горе-то!
— Полно, не говори глупостей, никто тебе не хочет плохого, — оборвала его женщина.
Делать нечего, волей-неволей человек-рысак опять впрягся в коляску и потащил продажную кобылку по улицам города. Теперь ему торопиться совсем не хотелось, он едва перебирал ногами. Все это, право, уже осточертело.
Эх, судь'ба нищего! Рикша вез коляеку и вздыхал^ Пассажирка тоже вздыхала. Чем позднее становилось, тем реже мелькала человеческая тень на улицах города. Лишь иногда попадался запоздалый прохожий, который, закутавшись в пальто, куда-то направлялся торопливым шагом.
Тоскливо и скучно… Возле фонарей с жалобным писком плясали москиты, тихо опадали листья с деревьев и шуршали по асфальтовой мостовой.
Рикша устроил своей пассажирке «турне» по публичным домам, но было уже два часа утра, и нигде работы для нее не нашлось. Один раз показалось, что им наконец улыбнулась удача: в начале Конопляной улицы навстречу попался прохожий, одетый как завзятый франт и гуляка, спешивший куда-то. Девица, решив заарканить клиента, окликнула его и стала расспрашивать, какой дорогой здесь лучше проехать. Но, на беду, франт только покачал головой и прошел мимо, бормоча:
— Не знаю я, госпожа. Спросите-ка лучше у рикши, а я бегу за доктором, у меня жена заболела.
Рикша и проститутка разочарованно переглянулись и вздохнули. Потом, не говоря ни слова, рикша медленно двинулся дальше.
— Ты, пожалуйста, такие номера больше не выкидывай, а то оба загремим в полицию, — сказал он пассажирке.
— Ладно, ты уж извини меня.
— Тебе еще везет. Сколько времени мы шляемся по городу, а пока не нарвались ни на тайную полицию, ни на полицию нравов. А то совсем было бы худо!
— Это все мне нипочем. У меня ^билет есть.
Они ехали долго, но на улице яикого не попадалось.
— Остановись-ка, я сойду, — сказала вдруг женщина. — Что притворяться? Скоро рассвет. Сколько бы ты ни возил меня, теперь все равно без толку. Заплатить мне нечем. Предлагала я Платок, платье, часы — ты не берешь. Послушай, может быть, ты отвезешь меня в какое-нибудь укромное местечко, а там что хочешь, то и будет.
— Хм… Как это — что хочешь, то и будет?
Девица с жеманной улыбкой взяла рикшу за руку, похлопала его по плечу и сказала:
— Эх, простецкая ты душа, сообразить не можешь… Словом, там мы будем с тобой вдвоем. Понимаешь? Ия — твоя. Я согласна на все, до конца. Дошло?
— Ну, нет уж! Этого мне только не хватало. Наградишь еще какой-нибудь дурной болезнью — хлопот не оберешься, — испугался рикша.
— Не бойся, ничего с тобой не случится, я только вчера проверялась.
— Нет, нет! Умоляю, пожалей меня, слезай с коляски, давай деньги, и я отправлюсь восвояси.
— Тогда отвези меня, пожалуйста, домой, может, там найдется что-нибудь, чтобы я могла расплатиться с тобой.
Отпусти ее сейчас, подумал рикша, выходит, весь вечер и всю ночь даром работал. А если отвезти ее домой, вдруг и в самом деле у нее там что-нибудь найдется. Все лучше, чем возвращаться домой с пустыми руками.
— Где твой дом-то? — обернулся он к девице.
— Вблизи улицы Торговцев Лапшой.
Рикша тянул коляску, бормоча себе под нос:
— Полюбуйтесь-ка: денег у нее ни единого су, а набралась наглости, уселась в коляску, воображает из себя бог знает что. Посовестилась бы за счет рикши семечки грызть да сигаретами попыхивать…
Девица Сидела молча, точно безжизненная кукла, предоставив рикше возможность свободно изливать свою обиду.
В это время подул северный ветер, пронизывающий до костей. На улицах появились ранние прохожие. Но люди проснулись совсем не для того, чтобы тут же кинуться на поиски гулящих женщин.
Около одного «веселого» дома девица сказала рикше:
— Остановись-ка, я зайду на минутку, может, мне посчастливится занять у кого-нибудь денег.
Питая в душе робкую надежду на удачу, рикша остановился, отпустил пассажирку, а сам, вконец измученный и изнуренный, присел на подножку коляски и тут же погрузился в дремоту.
Вдруг тишину разорвал грохот хлопушек. Рикша вздрогнул, очнулся от забытья и сразу же спохватился: пассажирки рядом не было. Почему она так долго торчит там? Может, заполучила клиента? Но, пожалуй, ей полагалось бы сначала расплатиться с рикшей, чтобы он мог наконец вернуться домой. Рикша постучал в дверь. Ему открыл слуга.
— Не скажете ли, господин, — заискивающе спросил рикша, — в котором номере у вас девушка в белом платке, которая только что зашла к вам?
— У нас сейчас все номера пустые.
— А где же та самая девушка?
— Она сразу же вышла, у нас не задерживалась.
— Как же так? Через какие двери она вышла? — спросил рикша в растерянности.
Слуга молча указал большим пальцем на задние ворота. Рикша качнулся, словно пораженный молнией.
— Ступай себе, — проговорил слуга. — Мне надо двери запирать. Чего тебе вздумалось к нам соваться? Смотри, чтобы без глупостей у меня!
— Господин, позвольте мне только…
Но слуга отпихнул рикшу и захлопнул дверь. Рикша сжал зубы, нахмурился и понуро потащился к коляске. Подобрав с земли подушечку для сидения, он с силой швырнул ее на место. Затем вытащил из кармана коробок спичек и сжег одну, «опаляя душу», чтоб неудачи отошли от него. Потом он снова взялся за ручки коляски и уныло побрел домой.
А кругом с веселым треском рвались хлопушки, возвещая приход весны.
1930
Перевод с вьетнамского Н. Никулина
Нгуен Ван Бонг
Писатель как творец и личность зачастую проявляется и в названиях произведений, которые, трансформируясь, становятся своеобразным символом, оттесняя на задний план собственную фамилию писателя. Так произошло и в данном случае. Во Вьетнаме достаточно упомянуть «Бушующий Меконг» или же «Вот он, наш Сайгон!», как перед мысленным взором возникает образ писателя, создавшего произведения под такими названиями. Уже одно это обстоятельство свидетельствует и о популярности в народе, и о направлении творчества Нгуен Ван Бонга (родился в 1921 г.), который, находясь в годы войны против американских агрессоров на юге страны, тогда еще разделенной 17-й параллелью, выступал под псевдонимом Чан Хиеу Минь. Лишь в 1973 году он подписывает своим настоящим именем повесть «Белое платье».
Отличный новеллист, автор глубоких психологических повествований (его роман «Буйвол», повесть «Белое платье» и ряд рассказов были изданы на русском языке), Нгуен Ван Бонг зарекомендовал себя и страстным публицистом, о чем убедительно свидетельствуют его повесть «Огонь в очаге», сборник рассказов «Старшая сестра», книга очерков «Встречая новую весну, идущую с Юга». Многогранность дарования вьетнамского писателя — свидетельство того, что он живо откликался не только на запросы чисто литературного плана, но и на боевую, полную героики борьбу патриотов с иноземными захватчиками. И тогда романист становился одним из ведущих публицистов сражающегося Вьетнама. Процесс, так хорошо известный нам, советским людям, по военному творчеству многих наших писателей. Недаром публицистика А. Серафимовича, А. Толстого, М. Шолохова, К. Симонова и многих других советских писателей, вызванная Великой Отечественной войной нашего народа против фашизма, обрела, можно смело сказать, свою вторую родину именно во Вьетнаме, которому суждено было пережить все тяготы длительных, опустошительных войн.
Сравнительно небольшой рассказ с нарочито прозаическим названием «Как я стал бойцом Народно-освободительной армии» находится в ряду произведений, автор которых последовательно разрабатывает тему становления воина, солдата Хо Ши Мина, как тогда говорили во Вьетнаме. Его героев отличает правдивость, естественность в поступках и помыслах. Это люди, идущие к великой цели коренного переустройства общества на социалистических началах в силу неумолимых исторических законов борьбы, на которую поднялся весь народ — и Севера и Юга страны.
Н. Хохолов
Как я стал бойцом Народно-Освободительной Армии
Дом опустел, и я ощутил внезапный страх. Мне захотелось броситься следом за родными, но я по-прежнему лежал на кровати, свесив ноги и не в силах пошевельнуться. Лишь через некоторое время я заставил себя встать и выглянул в окошко. Тревога и беспричинное раздражение, которые охватили меня в минуты перед расставанием, не проходили. Вспоминались настойчивые слова матери, в ответ на которые я упрямо твердил одно и то же: «Кому угодно ехать, пусть отправляется, я остаюсь…» Младшие дети не понимали серьезности момента и были радостно возбуждены, как будто им предстояло не бегство от неприятеля, а веселая экскурсия. Старшая сестра держала себя подчеркнуто спокойно и невозмутимо, всем видом стараясь показать, что спорить и волноваться не о чем: кто хочет — пусть едет, кто не хочет — пусть остается.
«Берегись, — сказал отец, — дед говорит, что стоит им увидеть твои длинные волосы, как тебя сразу же и расстреляют».
Отец давно махнул на меня рукой, считая безнадежно испорченным и неисправимым, однако иногда, по привычке, читал мне нотации. Конечно, в компании моих приятелей трудно было остаться «неиспорченным», да и зачем было стараться вести себя как подобает в Сайгоне тех лет? Правда, я никого не обокрал и не мошенничал, но к образцовым меня не причисляли. Учился я кое-как, не раз оставался на второй год и до сих пор не имею аттестата, хотя давно уже вышел из школьного возраста. Не уверен, что и в этом году сумел бы сдать выпускные экзамены!
А зачем, собственно, было их сдавать? Моя сестра училась не в пример старательнее, закончила не только школу, но и литературный факультет университета, однако ей удалось найти лишь место секретарши в одной из американских фирм, да и то после долгих поисков. Отцу пришлось немало похлопотать, чтобы перевести ее в так называемую «национальную фирму», хотя всем ясно, что подобные наименования — всего лишь вывеска, за которой прячутся чужие деньги! Такая же американская лавочка, только со штатом, набранным из вьетнамцев.
Что могло ждать меня после получения аттестата? Служба в армии, работа учителем или должность служащего в каком-нибудь министерстве… Четыре раза в день мотаться туда-сюда на велосипеде. А где его взять, велосипед? Недавно всей семье пришлось поднатужиться, чтобы приобрести «Солекс» для сестры. Было сказано, что она теперь уже взрослая девушка и ей необходимо выглядеть элегантно. Но купленный велосипед оказался таким, что я его и даром не взял бы. Лучше уж фланировать по улицам пешком или брать велосипед в случае нужды у друзей.
Мои принципы и поведение соответствовали определению «испорченный». В школу я ходил ради разнообразия — дома скучно! А когда надоедало, уходил с уроков и слонялся по улицам. Домой возвращался поздно и сразу заваливался спать… Короче говоря, жил совсем не так, как хотелось бы родителям. Впрочем, иногда мне становилось жаль мать, и я пытался взять себя в руки: начинал соблюдать распорядок, брался за учебники. Но благих намерений хватало ненадолго, и все катилось по-старому.
Отца я тоже жалел и понимал, что доставляю ему немало горя, но в отношениях с ним мною владел постоянный дух противоречия, заставлявший все делать наоборот. Например, я вовсе не собирался отпускать длинные волосы, но как-то раз не успел вовремя постричься. Отец заметил это и воскликнул: «Ты что же это? Гриву решил себе отрастить, как уличные прощелыги?» С этого дня я принципиально стал отпускать волосы.
Так было и с одеждой. Я знал, что ярко-красные джинсы и темно-серая рубашка модного покроя кололи отцу глаза, и потому старался надевать их почаще. При этом я вовсе не стремился ему досадить. Просто мне хотелось делать обратное тому, что считалось правильным, а глашатаем «духа конституционности» в нашей семье был отец.
А разве не так получилось с эвакуацией? Звуки канонады доносились уже несколько дней, волнение вокруг нарастало, передавались многочисленные слухи о боях за Фудинь, Фулам, о том, что вьетконговцы начали второе наступление и недавно перерезали шоссе на Миньфунг… Подобно большинству, я не верил, что вьетконговцы — свирепые чудовища, но примкнуть к ним у меня и в мыслях не было. Твердости характера у меня не хватало даже для спокойной и размеренной жизни горожанина. Где же было выдержать испытания и опасности походной жизни? А какими глазами посмотрели бы вьетконговцы на мои привычки, если даже отец при всей своей снисходительности и тот не выдерживал?.. А тут еще мои длинные волосы. Вьетконговцы просто сотрут меня с лица земли как неотъемлемую частицу американского «свободного мира».
Возможно, я и согласился бы уехать, хотя желанием ютиться у тетки не горел. Но к уговорам матери присоединился отец… А тут еще возня и шум младших детей, вызывающая невозмутимость старшей сестры, — все это невыносимо раздражало меня, и я упрямо твердил свое: «Кто хочет, пусть уезжает, я остаюсь…» Потом, не обращая внимания на сборы и беготню, я поднялся на верхний этаж, сбросил одежду и завалился на кровать.
Но теперь все ушли, и я испугался. Что, если вьетконговцы действительно придут? Из окна я видел, что в некоторых домах остались люди, другие же стоят пустыми… Звуки стрельбы доносились со стороны шоссе. Если они двинутся прямо сюда, то уже вечером будут в нашем предместье. Но вдруг они обойдут нас стороной или сделают обходный маневр, как это было во время новогоднего наступления? Я надеялся, что так оно и будет. Но, с другой стороны, в этой кампании они всюду атакуют широким фронтом, наносят удары по городам… Попробуй найти безопасное место, когда такое творится!
Я продолжал стоять у окна, предаваясь тревожным размышлениям, припоминая все сплетни и разговоры, слышанные за последние дни. Успокоиться никак не удавалось. Я отказался от эвакуации, потому что не хотел подчиниться авторитету отца, семьи. На что же я рассчитывал, оставаясь один? Найти прибежище в компании приятелей? В глубине души я признавал, что решение уехать было правильным.
Желая отвлечься от бесплодных мыслей, я спустился на нижний этаж, чтобы найти что-нибудь поесть. К обеду в тот день я опоздал. Мать хотела меня накормить, но я отказался. Теперь я почувствовал голод и решил, что для начала надо поесть, а там видно будет… Может быть, схожу проведаю друзей, может быть, лягу спать.
Ужиная, я вдруг вспомнил про комендантский час. В обычное время мы не очень-то с ним считались. Разве что на центральных улицах был риск нарваться на патруль, а по окраинам можно было ходить спокойно. Но сейчас бои идут где-то рядом. В кармане у меня лежало свидетельство об отсрочке от призыва, действительное по август. Отец выхлопотал его, чтобы дать мне возможность сдать наконец выпускные экзамены. Теперь, когда кругом бои, пожалуй, никакая бумага не поможет. Я решил, что никуда не пойду, запер входную дверь и, поднявшись к себе, улегся на кровать.
Я долго ворочался с боку на бок, прежде чем заснул. А когда проснулся, сразу понял: что-то случилось. Они здесь! Вьетконг! С улицы доносились выстрелы, собачий лай… Шум стоял невообразимый. Вдали на шоссе, по которому, очевидно, отступали войска, захлебываясь, строчил пулемет. Стрельба слышалась и в районе моста. Выходит, они сумели обойти шоссе и оказались здесь раньше, чем я предполагал!
Я вылез из-под полога и посветил на часы. Половина пятого. Похоже, что партизаны проверяют дома. Шаги, стук во входные двери… Этим звукам вторили радостные возгласы: население приветствовало победителей… Кто-то выкрикивал лозунги… А вот топот убегающих ног, крики… Кого-то схватили…
Я напряженно прислушивался. Все ближе и ближе к нашему дому… Что же делать? Но я не успел ничего придумать и даже испугаться, как внизу забарабанили в дверь.
— Открывайте! Открывайте!
Одним прыжком я очутился возле большого гардероба, стоявшего возле изголовья кровати, распахнул дверцу и забился вовнутрь. Год назад мне уже приходилось прятаться таким способом во время облавы на уклоняющихся от призыва, — удостоверения об отсрочке отец тогда еще мне не достал.
Партизаны пошумели возле двери и удалились, но вскоре появилась другая группа. Снова раздались крики, стук, потом дверь затрещала, срываемая с петель. Вошли в дом. Шаги, голоса, звук сдвигаемой мебели… Вот они поднимаются ко мне, и сердце мое заколотилось, готовое выскочить из груди.
— Займи позицию у окна, — раздался голос рядом, — особое внимание высоким зданиям.
Вошедших было двое. Говоривший остановился возле моего шкафа. Другой направился к окну.
— Отсюда хорошо просматриваются крыши домов напротив.
— Вот и наблюдай!
— Здесь ничего нет, но дальше у них две огневые точки.
Очевидно, уже было достаточно светло, и они различали, что делается на шоссе. Я еще не успел как следует освоиться в сложившейся ситуации, как послышались новые шаги и голоса.
— Ну, что у вас там?
— Докладываю: все в порядке, — ответил человек, находившийся ближе ко мне, а стоявший возле окна добавил:
— Из этого дома все эвакуировались.
Вошедший остановился посреди комнаты.
— Похоже на дом служащего.
— Да, видно, самый рядовой.
Тот, кто произнес последние слова, шагнул в сторону моего письменного стола и вдруг воскликнул:
— Вы только посмотрите на этого парня, — ну и прическа!
Я вспомнил, что там стоит моя фотография в рамке.
— Одно слово — стиляга! — отозвался другой.
— И чего только у него нет! Пластинки, учебники, журналы, романы…
Похожий на командира тоже подошел к столу и, очевидно, принял участие в его осмотре.
— Школьник, — услышал я его голос спустя некоторое время, — но отец и старшие братья могли, конечно, и в полиции служить. Оставайтесь здесь, — приказал он, — осмотрите все хорошенько и пусть один ведет непрерывное наблюдение из окна. Есть и отдыхать — поочередно. Наверняка они сегодня попытаются прощупать этот район.
Отдав распоряжения, он стал спускаться вниз. Да, я не ошибся, это — командир: оставшиеся ответили ему хором, подтверждая полученный приказ.
Когда шаги замерли, тот, возле окна, обратился к своему товарищу:
— А ну-ка, подними полог!
Я вспомнил о своей неубранной постели и разбросанной по ней одежде.
— Смотри-ка, наряд стиляги!
— А ну, примерь!
Послышался громкий смех. Они издевались над моими джинсами и модной рубашкой. Кажется, один из них натянул все это на себя и теперь стоял перед моим убежищем, разглядывая себя в зеркало.
— Хорош, а?
— Форменный ковбой!
— Жалко, волос не хватает!
— Ничего, повоюем здесь с десяток дней, и отрастут не хуже, чем у этого стиляги!
Нарядившийся в мое платье на все лады извивался перед зеркалом, и оба поминутно разражались хохотом. Как мне рассказывали после, он вытянул вперед руку и, тыча пальцем в свое отражение, воскликнул:
— Угости-ка пулей этого стилягу, что смотрит на меня из шкафа, чтобы и не вспоминать!
Откуда мне было знать, что это шутка и что говорящий указывает на самого себя в зеркале? Скорчившись от страха и тесноты, я вообразил, что мое присутствие обнаружено и меня приказывают расстрелять. Я не стал долго раздумывать и с паническим воплем вывалился в крепкие руки бойцов.
— Братья… — залепетал я.
— Ты кто такой? — крикнул боец и ткнул мне в грудь автоматом.
Но я, потрясенный произошедшим, не мог вымолвить и слова.
— Эй, что там такое? — донеслось снизу.
— Да вот один тип прятался в шкафу. — Боец скручивал мне руки за спину.
— Отпустите его, — приказал поднявшийся по лестнице командир, едва увидев меня. Следом вошло еще несколько человек, все с оружием. Командир подошел ко мне.
— Кто вы? Почему прятались?
Вот так состоялась моя первая встреча с бойцами Освободительной армии, наносившей удар по Сайгону. Прежде я видел их только на газетных снимках или в передачах по телевидению.
Меня отпустили, и я рассказал обо всем без утайки. Кто я такой, кто мои родители, чем занимаются братья и сестры. Объяснил, куда отправилась семья и почему я не эвакуировался вместе со всеми. Поначалу я, впрочем, сказал только, что остался присматривать за домом. Затем я вместе с бойцами сошел вниз, в моей комнате остался лишь наблюдатель.
Расквартированные в нашем доме бойцы были все очень молоды. Молод был и их командир, с первого дня я начал называть его, как и все остальные, просто — Нам.
Он успокоил меня и предупредил, что, если я захочу вступить в их отряд, они охотно примут меня, если нет — могу остаться дома.
Несколько бойцов начали долбить лаз в кирпичной стенке, отделявшей двор нашего дома от соседнего. Удары лома гулко разносились по улице. Другие занялись приготовлением пищи. Я показал, где хранятся рис, соус, овощи, мясо — мать оставила всего в изобилии, — и вызвался помочь на кухне, но вместо этого Нам усадил меня рядом и начал подробно расспрашивать о жизни в городе и его окрестностях, о том, как настроены солдаты, полицейские, чиновники, различные слои крестьян… По мере сил я старался давать исчерпывающие ответы.
Один из бойцов вмешался в беседу и поинтересовался, почему у меня такие длинные волосы. Я объяснил, что эта мода распространилась после гастролей английского музыкального ансамбля «Битлз» и рассказал, что это за ансамбль.
— Ну, а нормальные люди тоже отпускают такие волосы? — спросил другой боец. Этот вопрос привел меня в замешательство. Прежде я как-то не задумывался, что значит быть «нормальным», а теперь почувствовал, что меня из-за длинных волос нормальным не считают.
Видя мое смущение, бойцы расхохотались и заговорили о другом. Что-что, а посмеяться они умели!
* * *
Прошел всего лишь один день, а я ощущал себя совсем другим человеком.
Вечером, когда я вместе с ротой ожидал команды пересекать шоссе, я забыл о своих длинных волосах, о ссоре с родителями и, главное, о своем клейме «испорченный». Хотя, пожалуй, один раз я вспомнил о прошлом, шагая из родного предместья в молчаливой колонне бойцов. Неужели я действительно решился вступить в их ряды? Только теперь я по-настоящему осознал произошедшее со мной. Столько событий и впечатлений обрушилось на мою голову за один только день! Население дружно встречает бойцов Фронта национального освобождения. Оживленные возгласы, радостные лица повсюду. На улицах множество людей. Но самое удивительное — это бойцы. Простые, приветливые в обращении, уверенные в себе. Если им нужно у тебя что-то спросить, сразу же задают вопрос. Нужно что-то тебе сказать — скажут, не стесняясь. И Нам, который, как я узнал, был командиром роты, держался как все. Отправляясь обходить посты, он звал меня с собой. С какой гордостью я шагал рядом, ловя на себе взгляды прохожих и мечтая, чтобы меня увидел кто-нибудь из знакомых.
Я согласился сразу, без колебаний, когда Нам в конце дня спросил меня: «Ну, что ты решил? Пойдешь с нами?»
Сомнения возникли позднее во время марша, и меня охватил внезапный страх: не попроситься ли назад? Разве у меня хватит выдержки перенести все тяготы, выпадающие на долю бойца? И еще смутное чувство печали овладело мною, будто я что-то безвозвратно утратил. Я вдруг почувствовал себя заблудившимся и одиноким в этой огромной массе суровых воинов.
Но подавленные чувства и мысли владели мною недолго, у меня просто не было времени им предаваться. Не знаю, форсировалось ли шоссе одновременно и в других местах, но возле места нашего перехода скопилось немало бойцов. Мы подвигались шаг за шагом, тесня и толкая друг друга. Так же беспорядочно теснились в голове мОИ мысли, а когда наконец мы придвинулись совсем близко к обочине и я увидел впереди широкую ровную поверхность, у меня вдруг возникло ощущение, что стоит ее пересечь — и передо мною сразу откроется новая, совсем непохожая на прежнюю, удивительная жизнь. Это было радостное предвкушение, смешанное с боязнью.
Я стоял сразу за Намом и слышал разговор о том, что почти все подразделения уже продвинулись. Осталась наша рота. Сомнения и нерешительность опять вернулись. «Правильно ли я поступил?» — снова спросил я себя и вдруг вздрогнул: откуда-то с крыши высокого дома, расположенного за шоссе, открыли огонь, пули высекали искры из бетонного покрытия. Мигом все лишние мысли вылетели из головы. Бойцы, отпрянувшие назад под прикрытие стены углового дома, увлекли меня за собой. Нам приказал выдвинуть пулемет и открыть огонь по дому — рота должна продолжить переход.
— Ты откуда, Чанг? — услышал я вдруг его вопрос.
— Прислали из батальона узнать, почему вы задерживаетесь, — раздался в ответ женский голос. В следующий момент гибкая фигурка, стремительно преодолев открытое пространство, очутилась рядом, заставив меня плотнее прижаться к стене, чтобы дать ей место в укрытии. И голос, и весь облик девушки показались мне странно знакомыми…
— Что вы здесь топчетесь? — нетерпеливо спросила она у бойцов. Девушка запыхалась от быстрого бега, и я слышал совсем близко ее учащенное дыхание. «Я где-то видел ее раньше», — с нарастающей уверенностью подумал я, но в этот момент раздался чей-то ядовитый голос:
— Ты думаешь, что мы железные и пули будут от нас отскакивать?
— Железные не железные, а сколько можно ждать, — перебила его девушка, — вот только огонь прервется, и надо делать бросок.
— Не выйдет! — поддразнил ее другой. — Бросайся сама, если такая непробиваемая.
— Как это «не выйдет»? — возмутилась девушка. — Навечно, что ли, здесь засели?! — Ей приходилось кричать, чтобы быть услышанной. Едва заградительный огонь прервался, она резко схватила меня за руку, поднимая с земли и увлекая за собой вперед. В следующий момент я уже бежал, чувствуя рядом других бойцов, а за спиной пули с визгом ударялись о бетон. Перебежав магистраль, девушка выпустила мою руку и остановилась, громко подбадривая остальных:
— Скорее, скорее!.. Не отставать! — и исчезла в темноте.
Так и не вспомнил тогда, где же я видел прежде эту хрупкую фигурку, слышал этот звонкий голос.
Смелый бросок девушки увлек за собой немало бойцов, хотя огонь тотчас же возобновился. Позднее, когда нашим пулеметчикам удалось нащупать огневые точки противника, оставшиеся присоединились к нам без большого труда. Все силы, проникшие в город, сконцентрировались в ту ночь в районе Новый Чолон.
* * *
Предыдущий удар по Сайгону был нанесен сразу после празднования лунного Нового года. Помню, наша компания ходила по городу, рассматривая места недавних боев. Мы видели пожары, следы пуль и осколков на стенах, слушали возбужденные пересуды горожан. Рассказывали, что атаковавших было немного. Они нанесли внезапный удар и рассеялись. А вояки марионеточного правительства ударились в панику и уже после ухода партизан обрушили снаряды прямо на дома мирных жителей!
Теперь я сам принимал участие в операции и знал, что бойцы Освободительной армии пришли крупными отрядами, видел, что они смело вступают в бой, умело приспосабливают дома к обороне, пробивая в стенах бойницы, и не боятся ни пехоты, ни танков, ни авиации, сражаясь за каждую улицу, за каждый дом. Даже ядовитые газы им нипочем! Бои были такие, что целые улицы превращались в развалины. Прежде я знал в этом районе каждый закоулок, а теперь с трудом опознавал большие улицы.
Мне выдали винтовку! Трофейного оружия было много, и Кан, командир моей группы, выбрал для меня новенькую Ар-15, сверкавшую вороненой сталью, но вскоре приказал заменить ее автоматом Калашникова с тремя запасными магазинами. С этого момента я стал настоящим бойцом Освободительной армии: оборонялся, стрелял и с громким «ура» ходил в атаку вместе со всеми.
Однажды среди товарищей завязался разговор о событиях ночи, которая стала для меня боевым крещением, ночи, когда мы должны были пересечь шоссе под огнем. Некоторые хвалили девушку за ее смелость и хладнокровие: ведь это она увлекла нас на бросок, когда пулемет врага прижал роту к земле. Другие же считали, что девушка проявила ненужную удаль, которая могла вызвать напрасные жертвы. Ведь уже был отдан приказ выдвинуть ротный пулемет, надо было только подождать, и перешли бы совершенно спокойно. Им возражали, что пулемет пулеметом, а в военном деле нужна инициатива. К тому же никто не пострадал, так что риск был вполне оправданным… А приказ командования надо исполнять в срок, о какой же ненужной удали можно говорить!
Спор разгорался все сильнее, но я заметил, что даже те, кто осуждал поступок девушки, отзывались о ней с уважением. Порицали ее только за «ребячество» и припоминали другие эпизоды, чтобы доказать, что она никогда не упускала случая показать себя. Мой командир Кан насмешливо назвал ее «дамой из батальона» (Чанг была связным батальона и проводником по здешним местам. Командование часто присылало ее в роты с различными поручениями).
Сам Кан был отличным солдатом, хотя, пожалуй, чересчур одержимым. Он никогда не расставался со своей базукой. Однажды во время прошлой кампании ему довелось сжечь больше тридцати вражеских солдат одним выстрелом. Он был сайгонцем, как я, и его семья — мать и сестры — жила одно время в пригороде в простой хижине, крытой пальмовыми листьями. Потом все дома в их районе сожгли, чтобы освободить место для небоскребов. Теперь Кан часто приговаривал, наполовину в шутку, наполовину всерьез, что согласен воевать всюду, где прикажут, но непременно сбережет несколько гранат и, когда вернется, ударит как следует по этим небоскребам.
В ту памятную ночь он тоже оглядывался по сторонам, ища подходящую позицию для базуки, чтобы «заткнуть врагу глотку». Но появилась девушка и увлекла нас за собой, потом заговорил ротный пулемет. Базука Кана так и не понадобилась, и за это, кажется, он затаил обиду на Чанг.
Слушая беседу товарищей, я все больше проникался к ним уважением. Девушка возбуждала во мне любопытство, но расспрашивать о ней было неудобно. Товарищи могли, конечно, позволить себе быть веселыми и даже чуть развязными, но мне с моим недавним прошлым нужно было строго следить за своим поведением. Впрочем, она мне вовсе не нравилась. Уважать я ее, конечно, уважал, но не больше. Бойцы величали ее по-всякому: и «госпожа», и «девчонка», и «малышка», но я мысленно всегда называл ее «старшая сестра», а бойцов-мужчин, как принято, — «старшими братьями», независимо от того, старше они или моложе. Вспоминая события той ночи, я испытывал смешанное чувство. Девушка, конечно, была молодец, но меня коробили ее тон и манера говорить. Разумеется, момент был ответственный, не время для церемоний, да и кто-то из бойцов начал над ней подтрунивать, но все же, рассуждал я, если ты девушка — мягкое и нежное создание, забывать об этом не имеешь права… Неужели война так меняет людей?
Впоследствии мысли об этой девушке не раз приходили мне в голову, а однажды я опять встретился с ней, и тоже при драматических обстоятельствах. В то утро наша рота двигалась через небольшой городок. Вдруг над нашими головами закружились два вертолета, а из окон высокого здания ударили пулеметы, преграждая дорогу. Все произошло почти как в ту первую ночь, только еще внезапнее. Из пяти бойцов нашей группы двое были ранены. Вскоре к нам присоединился ротный. Другие подразделения уже ушли вперед, а нам пришлось спрятаться в одном из домов крохотной улочки. Тени вертолетов скользили по земле возле дома, а пулеметы наперебой захлебывались очередями. Пули взрывали сухую землю, поднимая фонтанчики пыли, и впивались в стену, высекая из нее кирпичную крошку. Положение становилось критическим. Нужно было преодолеть открытое пространство, чтобы укрыться в квартале, застроенном большими зданиями, и там передохнуть до вечера, а потом сделать решающий бросок к самому сердцу Чолона. Но огонь прижимал нас к земле, не позволяя сделать и шагу. Нам, укрывшись под навесом крыши, напряженно высматривал вражеские огневые точки, при этом струи воздуха, поднятого винтами, шевелили ему волосы. Кан со своей базукой пробрался на кухню. И в этот момент перед нами внезапно возникла девушка…
— Чанг! — обернулся командир роты. И тут я узнал ее. О, небо! Я думал, мои глаза вылезут из орбит от изумления…
— Так это ты!
Девушка взглянула на меня и тоже узнала:
— Значит, ты с нами?
— Вы что же, знакомы? — спросил Нам.
Чанг сделала несколько, шагов вперед:
— Прежде я была у них в доме служанкой. — Она присела рядом с командиром роты и тоже выглянула наружу.
Вбежал Кан, схватил командира за руку и, не говоря ни слова, увлек его за собой. Мы с девушкой последовали за ними и увидели, что Кан о чем-то горячо толкует, указывая рукой на двухэтажный дом, который был выше других в ряду. Все сразу поняли его намерение, даже такой новичок, как я, догадался. Он хотел установить там базуку и ударить по вражеским пулеметам. За несколько дней, проведенных в отряде, я успел узнать, как действует базука, и понимал, что стрелять с такой позиции очень опасно!
Минута проходила за минутой, и каждая из них казалась бесконечной. Вертолеты кружились над нами, время от времени выпуская наугад ракеты. Мы снова собрались на верхнем этаже, откуда было удобно следить за обстановкой. Пулемет не умолкал ни на минуту, и мы были бессильны.
— Разреши мне… — повторял Кан. Нам еще раз посмотрел на большое здание, в котором скрывались огневые точки, потом перевел взгляд на ветхий двухэтажный домик и нахмурил брови.
— Ну, дай же я оттуда ударю, — продолжал твердить Кан, лицо его было страдальчески искажено. Он повернулся и схватил за руку Чанг, как бы ища у нее поддержки. Девушка тяжело вздохнула, и командир нехотя кивнул. Кан мгновенно выпустил руку девушки и, схватив свое оружие, бросился из дома. Прошло несколько томительных минут. Я почувствовал, как рука Чанг легла на мое плечо, и почти в тот же момент прозвучал раскатистый выстрел. У меня зарябило в глазах и зазвенело в ушах, но я тотчас же высунул голову из укрытия и увидел, что здание, в котором засел враг, окутано дымом. Пулеметы смолкли. Вертолеты скрылись. Сзади прокатилось дружное «ура». Бойцы выскакивали из своих укрытий и, перебегая открытое место, скрывались среди больших зданий.
Нам и Чанг первыми бросились вниз и пролезли в дыру, проделанную Каном в стене, я последовал за ними. Мы бежали к дому, на чердаке которого Кан выбрал огневую позицию. Дом рухнул, не выдержав силы отдачи базуки. На его месте громоздилась беспорядочная куча обломков: кирпич, штукатурка, балки, гофрированное железо…
Кана вытащили из-под развалин тяжело раненным, без сознания. Дальше мы несли его на носилках. Чанг на ходу спросила меня о моей семье. Я рассказал об их отъезде.
— А ты давно с нами?
— С той ночи, как ты перетащила меня через шоссе.
— Какой ночи? — Девушка взглянула на меня с удивлением. Но я ничего не успел объяснить, ее срочно вызвали в батальон. После она появлялась еще несколько раз, передавала приказы командования, спрашивала, как чувствует себя Кан, и снова убегала.
Раненый боец начал приходить в себя. Заметив, что мы с Чанг беседуем как старые знакомые, он прошептал:
— Знакомы?
И я рассказал.
Однажды утром — это было больше года назад — я не пошел в школу и валялся на кровати, как вдруг услышал на улице громкие крики. Оказалось, что кричат в доме торговки жареными бананами тетушки Хай. Этот дом примыкал к нашему, но выходил фасадом на другую улицу. Доносились голоса торговки и еще какой-то девушки. В то время я томился от скуки, поэтому сразу выскочил на улицу узнать, что происходит. Перед калиткой, ведущей к дому тетушки Хай, стояла девушка с покрасневшим от гнева лицом.
— И не спорьте со мной, — восклицала она, — станете заставлять силой — в полицию пожалуюсь!
Ее собеседницей по другую сторону калитки оказалась вовсе не тетушка Хай — бедная торговка, зарабатывающая себе на жизнь нелегким трудом, а совершенно незнакомая малоприятная женщина, тучная, с густым слоем румян.
— Не глупи, девочка, — отвечала она с насмешкой, — свяжешься с полицией — сама бед не оберешься!
Одного взгляда на женщину было достаточно, чтобы понять, кто она такая. Ясное дело, девушку шантажировали…
— Что тут происходит? — спросил я, подходя ближе.
Девушка уже повернулась, чтобы уходить. Услышав мой вопрос, она вскинула голову и глянула в глаза так сердито, будто спорила именно со мной. На вид ей было лет семнадцать — восемнадцать, гладкие волосы зачесаны назад и схвачены заколкой, одежда крестьянская: черные шаровары и блузка оранжевого цвета, в руках — небольшая сумка — видимо, со всем ее имуществом. Раньше я несколько раз сталкивался с этой девушкой на улице, она разносила воду по соседним домам. Сейчас, вглядевшись пристальнее, я решил, что она наверняка не горожанка, пришла откуда-то издалека, а деревенские простушки, как известно, лакомая добыча для любой сводни!
Девушка оставила мой вопрос без ответа и торопливо зашагала прочь. Я пошел следом. Мать и сестры тоже вышли на шум и стояли возле нашей калитки.
— Что там случилось, сынок? — спросила мать.
— Вот у нее спроси, — ответил я, указывая пальцем на девушку. Моя мать — женщина добрая, всегда готова помочь тому, кто в беде.
— Что с тобой, дочка? — участливо спросила она, когда девушка поравнялась с нею.
Девушка подняла голову, посмотрела на мать, сестер и остановилась.
— Зайди к нам, успокойся и расскажи толком, что произошло, — пригласила ее мать.
Внезапно незнакомка опустила голову и стремительно бросилась мимо матери прямо в дом. Положив голову на стол, она зарыдала. Она долго рыдала, не поднимая лица. Женщины окружили ее, я тоже стоял в недоумении. Мать присела рядом и, гладя девушку по плечам и спине, старалась ее утешить.
— Ну что? Что случилось? Расскажи… — уговаривала она.
Девушка успокоилась не сразу, но наконец вытерла слезы и заговорила. Оказалось, что она родом из Тайниня, родители погибли при бомбежке, и ей пришлось уйти в Сайгон на заработки. Она нашла квартиру в домике тетушки Хай и стала разносить воду по ближайшим улицам. Со своей хозяйкой она вовсе не была в родстве, но, по обычаю, называла пожилую женщину тетушкой, а та ее — племянницей. И вот, оказывается, эта «тетушка» за ее спиной сговорилась с другой женщиной, и та сегодня явилась требовать, чтобы девушка шла на работу в бар. Квартирантка отказалась наотрез. Видя, что увещевания не помогают, женщина возвысила голос и перешла к угрозам. Она кричала, что тетушка Хай уже договорилась с ней, а она, в свою очередь, пообещала хозяину бара, отказаться невозможно… Тетушка Хай вмешалась в разговор и стала ей поддакивать, утверждая, что девушка раньше была согласна, и за это она не брала с нее денег ни за еду, ни за жилье. (На самом деле квартирантка зарабатывала достаточно и платила регулярно.) Девушка разволновалась и, в свою очередь, накричала на них, пригрозила, что пожалуется в полицию, а затем собрала вещи и ушла.
Меня смутили слезы девушки, а выслушав ее рассказ, я удивился, до чего он похож на ежедневные фельетоны сайгонских газет: война заставляет девушек уходить из родных мест в большой город, а там они попадают в цепкие руки торговок живым товаром, которые для начала прельщают их легким заработком официантки в баре. Потом на сцене появляется какой-нибудь бездельник-ловелас, вроде меня. Что ж, для этой роли я вполне сгодился бы в то время… Настоящей любви я еще не знал. В кругу моих друзей любовь считалась старомодным и наивным чувством. К женщинам и девушкам мы относились свысока, дразнили и задирали их на каждом шагу. Но кое-какая порядочность во мне все же была, и, слушая рассказ девушки, я возмутился.
— Что же ты теперь будешь делать? — спросила мать.
— Пойду куда-нибудь, — с тяжелым вздохом ответила та, — буду искать работу.
— Куда тебе идти, — тоже вздохнула мать, — и где ты ее найдешь?
— А что, если мы… — вмешался я в разговор и, не договорив, выразительно посмотрел на мать. Мать поняла намек: ей была нужна помощница — ходить на рынок, готовить, следить за детьми. Вот так, в первый раз в жизни из-за благородного жеста я подумал о хозяйстве.
Девушка осталась у нас, но я больше не обращал на нее внимания. А неделю спустя мать сказала, что новая служанка уехала к себе на родину в Тайнинь. Там отыскалась какая-то тетка, которая хочет забрать ее к себе. Перед отъездом девушка просила передать мне свою благодарность и добрые пожелания.
Когда она жила у нас в доме, ее звали Минь, а теперь выяснилось, что настоящее ее имя Чанг, да и внешность стала совсем другая, неудивительно, что при встрече я не сразу узнал ее. Минь выглядела совсем по-деревенски, а Чанг и одета была как горожанка, и завивала волосы. Да и голос ее прежде я слышал по-настоящему однажды, когда она ругалась на улице. Попав к нам, она все время молча корпела над работой и разговаривала только с детьми, а мы слышали от нее лишь «да» или «ясно». Так мог ли я узнать нашу молчаливую служанку в той девушке, которая громко спорила с бойцами и, схватив меня за руку, решительно повела под огнем через дорогу. Кто же она на самом деле?
И мне рассказали. Чанг была родом из Бенче. Прежде она работала связной при провинциальном комитете, а год назад ее отправили со специальным заданием в Сайгон. В ту пору девушке еще не исполнилось и восемнадцати лет. Ей дали пятьсот донгов (меньше, чем стоит самое скромное питание в течение двух недель), приказали добраться до Сайгона и обосноваться там, чтобы при случае использовать ее квартиру как явку. На первых порах девушке пришлось нелегко, потом она освоилась и установила связь с движением в среде служащих и учащихся. Позднее ее назначили проводником одного из подразделений, выделенных для взятия Сайгона.
Я невольно вздрогнул, сообразив, что Чанг появилась у нас в доме в самом начале своей подпольной работы. Счастье, что мне тогда не вздумалось приставать к ней! Какими глазами смотрел бы я на нее теперь? Одна мысль об этом бросала меня в жар. Оказывается, она и среди учащихся работала! В свое время мне довелось несколько раз участвовать в выступлениях школьников, политических семинарах, демонстрациях. Но я делал все это просто из озорства, увлеченный общим порывом, и никогда всерьез не задумывался, зачем это нужно. В отличие от Чанг, никаких высоких целей и идеалов у меня не было.
На Новый год в Сайгоне обычно появлялись листовки и лозунги Национального фронта, кое-где проходили митинги и на некоторые из них я даже бегал посмотреть. Возможно, все это — дело рук Чанг! Кто бы мог подумать! Я еще долго сидел, ошеломленный услышанным.
Вечером состоялось памятное для меня совещание. С наступлением ночи нам предстояло пересечь еще одно большое шоссе и с боем пробиться в центральную часть Чолона. Противник наверняка окажет сильное сопротивление. Как поступить с ранеными? Взять их с собой — они будут нас связывать, оставить здесь — кто будет о них заботиться? Да и место ненадежное. Противник не уничтожен, и мы стараемся избежать столкновения с крупными силами. Так и в окружение попасть недолго. Во время прошлогодней кампании все раненые были благополучно эвакуированы. Но это дело случая. Тогда наши пришли мелкими группами, атаковали выборочно, противник был застигнут врасплох. И население оставалось на местах. Если раненые не могли передвигаться с отрядом, их оставляли в частных домах. Местные жители ухаживали за ними, а после выздоровления помогали добраться до своих. Сейчас все по-другому. Бои развернулись, население бежит, спасаясь от бедствий войны, а враг старается отрезать пути отхода и замкнуть кольцо окружения. Кто может поручиться в таких условиях за жизнь раненых?
Понимая серьезность положения, раненые товарищи предложили сами: все, кто может держать оружие, вернутся в строй, а тяжелораненые останутся, чтобы не быть обузой…
Для окончательного решения мы собрались в большом доме, хозяева которого бежали. Просторная комната была уставлена дорогой мебелью из черного дерева, на стенах висели панно с каллиграфически выписанными китайскими иероглифами — изречениями мудрецов, стихотворными поздравлениями хозяевам, а также многочисленные картины и зеркала. В центре потолка была подвешена роскошная люстра… На совещании присутствовали делегаты рот, представители командования и раненые, всего около двадцати человек. Те, кто был ранен легко, стояли, опираясь на винтовки, и старались держаться бодро, показывая своим видом, что хоть сейчас готовы в поход. Тяжелораненых, обмотанных бинтами, принесли на носилках, пружинных матрацах, поролоне.
У многих бойцов были при себе детские игрушки, которые придавали им очень забавный вид, хотя, по-видимому, никто, кроме меня, этого не замечал. Чего только не было: пластмассовое оружие, карнавальные маски, плюшевая собачка, резиновый медведь, заводной автомобильчик, мотоцикл с седоком… Мы только что вели бои в оживленном торговом районе. Противник старался не столько сражаться, сколько побыстрее эвакуировать гражданское население, чтобы потом целыми машинами вывозить награбленное в крупных магазинах. Офицеры и солдаты тащили радиоприемники мешками, а браслеты с часами надевали на руку десятками — от кисти и до локтя — или нацепляли их на стропу от парашюта и вешали на шею, как цветочную гирлянду, которой венчают победителей… У нас же было правило: запирать и опечатывать двери магазинов, которые оказывались в расположении части, чтобы хозяева по возвращении нашли все в целости и сохранности. Никто не посягал на дорогие вещи. Лишь изредка бойцы подбирали валявшиеся детские игрушки, игральные карты или какие-нибудь бесполезные безделушки, привлекшие их внимание. Мне приходилось видеть, как в минуты отдыха они дурачились, нацеливаясь друг в друга из пластмассовых пистолетов. Помню, как один из бойцов полз, направляя перед собой игрушечный заводной танк, а его товарищ, разыгрывая страх, пятился назад.
Вот и сейчас многие не захотели расставаться со своими игрушками.
Собрание приняло решение: позволить раненым, способным владеть оружием, продолжать марш; тяжелораненых — оставить. Комиссар батальона сказал несколько напутственных слов и еще раз призвал всех, кто может сражаться, вернуться в строй. Среди тяжелораненых был Кан. Услышав слова комиссара, он стиснул зубы и попытался привстать, но тут же откинулся на подушку. Чанг поспешно подсела к нему и, успокаивающе погладив ладонью, заглянула в лицо. Комиссар продолжал объяснять задачу, подчеркивая, что от раненых требуется не меньшее мужество, чем от тех, кто идет в бой. Хотя им будет оставлена помощь, сказал он, главная забота ляжет на них самих, а после предстоит с помощью крестьян самостоятельно пробираться на север в расположение части.
Затем стали обсуждать, кто же останется с ранеными. Найти подходящую кандидатуру было нелегко: это должен быть человек энергичный и находчивый, хорошо знающий город, а главное — умеющий ладить с людьми. Ведь ему предстояло заручиться поддержкой местных жителей. Между тем фронтовики, которые смело сражаются в бою, бывают подчас излишне прямолинейны. Да и в город многие из них попали впервые. Никто не решался взять на себя ответственность за раненых в этом превращенном в развалины районе, откуда все бежали и где можно было ждать встречи с врагом.
— Прошу оставить меня… — раздался вдруг несмелый голос.
Это была Чанг. Девушка заговорила робко и неуверенно. Казалось, она боится, что ее просьба будет отвергнута и она получит вдобавок замечание за легкомыслие, потому что ее обязанности проводника очень важны. Мне вспомнились рассказы о том, что в прошом году некоторые отряды сбились с пути зо время марша, а другие атаковали по ошибке совсем не те объекты, какие надо было.
— …Я вполне справлюсь одна, — закончила Чанг. — Не нужно отвлекать других бойцов. Что же касается обязанностей проводника, то теперь в наши ряды влились горожане, не одна я знаю город.
Девушка глянула при этих словах на меня, потом снова перевела взгляд на командиров, которые начали вполголоса переговариваться. Меня охватило сильное волнение. В эту минуту Чанг была совершенно не похожа на энергичную и решительную связную, которая умела заставить подчиняться себе. Я догадывался, кого она имела в виду, говоря о новом проводнике. Конечно, город мне знаком, но стать проводником — такая ответственность! Я смотрел на Чанг, Нама, комиссара и других командиров, не смея ничего сказать. Батальонный комиссар повернулся и о чем-то спросил у нашего ротного. Тот утвердительно кивнул головой, тогда комиссар встал и объявил, что просьба Чанг удовлетворена, командование уверено, что и она, и раненые бойцы вполне справятся с поставленной задачей. Затем он закрыл собрание и подозвал меня:
— Отправляйтесь в расположение батальона!
— Слушаюсь.
— Перед этим можете зайти к себе в роту. Вечером выступаем, будете указывать дорогу. Вы ведь хорошо знаете город?
— Так точно.
Комиссар и командиры вышли из дома первыми. За ними последовали легкораненые, чтобы разойтись по подразделениям. Тяжелораненым предстояло провести ночь в этом доме. Я мог бы и не заходить в роту: оружие было при мне, одежда — тоже, но подумал, что надо бы попрощаться с Намом и другими товарищами. Пока я стоял около Кана, Чанг разговаривала с другими ранеными.
— Ну, ступай, веди батальон, да смотри не зевай, гляди в оба! — с улыбкой напутствовал меня Кан.
Я тоже улыбнулся в ответ, не зная, что сказать на прощанье.
Я стоял в нерешительности, и в этот момент Чанг повернулась и увидела меня:
— А, ты еще здесь? — Потом она обратилась к раненым: — Побудьте пока одни, я схожу в батальон и сразу же вернусь. Идем, — добавила она, схватив меня за руку.
Вместе мы двинулись к выходу из этого громадного, непривычно роскошного дома.
— Ты тоже хотел просить, чтобы тебя оставили с ранеными? — спросила она. (И вправду у меня была такая мысль, но я не решился высказать ее вслух.) — Хватит и меня одной, сейчас каждый человек на счету.
Мы вышли на улицу. Она была пустынна, бойцы успели разойтись. Косые лучи заходящего солнца заливали теплым светом мостовую, стены и крыши домов. Мне вдруг показалось, что я вижу все это в первый раз, а прежде никогда не обращал внимания, замечая только прохожих, автомобили и магазины. Улица показалась чужой и непривычной. Кругом царило безмолвие. Звуки стрельбы, гул реактивных самолетов были едва слышны, будто война шла где-то далеко, в другом времени и пространстве. Странное ощущение охватило меня. Мы сошли с террасы на тротуар. Чанг с улыбкой повернулась ко мне, лицо ее тоже было освещено солнцем, а мысли, казалось, блуждают где-то вдали.
— В роту пойдешь или показать тебе сперва дорогу в батальон?
Я молчал и по-прежнему шел за ней, не зная, что ответить.
— Что тебе сказала мать, когда ты вернулся и узнал, что я от вас ушла? — вдруг спросила Чанг. — Наверное, что я вернулась на родину в Тайнинь? А ведь было совсем не так! Просто я растерялась и не знала, что делать. У себя в провинции ничего не боялась, а здесь… Это уже позднее я привыкла работать со студентами, преподавателями, врачами, бывать в семьях, похожих на вашу семью. А у вас даже боялась рот раскрыть, где уж тут явку организовывать. Руководство это понимало, поэтому меня перебросили в Чотьек в семью торговца, чтобы привыкала к новым условиям постепенно. Но матери твоей пришлось сказать, что я возвращаюсь в Тайнинь.
Я шагал рядом с ней по пустынной улице, слушал рассказ и машинально отмечал приметы пути. Меня охватило странное чувство, будто мы идем вместе куда-то далекодалеко. В голосе девушки появились смешливые нотки:
— Помнишь тот день, когда я плакала? Это я от злости! В другое время никто не заставит меня хотя бы слезинку уронить. И злилась я вовсе не на эту противную торговку или на тетушку Хай, которая стала ей поддакивать. Обидно стало, что возможна такая несправедливость. Ведь ради людей стараешься, мечтаешь, чтобы все стали свободными, а люди как с тобой поступают? И не какие-нибудь мироеды, а тетушка Хай. Она ведь сама беднячка, знает, почем фунт лиха. На такую и сердиться долго нельзя. Когда будем возвращаться, хорошо бы ее навестить. — Девушка замедлила шаг. — В Чотьеке и Футхо я устраивала явки. Как взялась за работу, сразу почувствовала себя увереннее. А первые дни в вашем доме даже заснуть не могла, все тревожилась, что не выполню задание. Задремлешь, бывало, и приснится, что наши вступают в город. Проснешься — никого нет!
Чанг остановилась и указала рукой на один из домов, возле которого виднелось много бойцов:
— Штаб батальона там, в доме номер восемьдесят четыре. А мне теперь сюда, — она указала на проход между домами, — увидимся еще, наверное?
Она двинулась было прочь, но тотчас остановилась и снова обернулась ко мне.
— Чуть не забыла! Встретишься с семьей — передай всем привет от меня!
Девушка уходила, а я стоял и ошеломленно глядел ей вслед, стараясь разобраться в своих мыслях и чувствах. Как много нового я узнал и понял за сегодняшний вечер, сколько раз терялся и молчал, не находя слов. Мне предстояло еще о многом подумать и многое понять, но одно было ясно: я навеки связан со своими товарищами по оружию, с делом, которому мы вместе служим.
Перевод с вьетнамского И. Быстрова
Нгуен Кхай
Как и многие другие его товарищи по перу, Нгуен Кхай — участник войны Сопротивления. Он родился в 1930 году. Следовательно, в войну вступил юношей, что вообще-то было распространенным явлением во Вьетнаме. Молодежь, в том числе и студенческая, в массе своей шла под знамена национально-освободительной борьбы. Французских колонизаторов, потерпевших полный провал в битве при Дьенбьенфу, впоследствии сменили американские агрессоры.
Нгуен Кхай — сын своего народа, ему знакомы автомат и перо художника. В повестях «Надо идти дальше», «Конфликт», в рассказах и очерках, составивших несколько книг, он отразил важнейшие события освободительной войны своего народа, показывая героев фронта и тыла. Все его произведения пронизаны святой верой в правое дело вьетнамских патриотов, которые сражались со специально отмобилизованной армией США.
Война войной, и сколько бы она ни длилась, а все равно поле брани уступит мирному рисовому полю! Солдат, сделав последний выстрел из автомата, вернется в родную деревню, где его ждут, ибо главное назначение человека — мирный, созидательный труд. В своем творчестве Нгуен Кхай в самых различных вариантах разрабатывает излюбленную сюжетную линию: деревенский подросток пошел в сражающийся отряд, а потом снова возвращается в родные места. Таков жизненный круг, обусловленный обстановкой: солдат и пахарь, винтовка и плуг, офицер и председатель крестьянского кооператива. Смена рода деятельности по велению сердца вьетнамского патриота.
Для вдумчивого литератора такие перипетии в судьбах миллионов людей дают богатый материал для создания взволнованных произведений, отражающих стремительную поступь его народа. Как человек, своими глазами видевший результаты опустошительной войны, Нгуен Кхай с особой любовью изображает мирный деревенский труд. В ряду именно таких произведений стоит и рассказ «На уборке арахиса».
Как и многие другие рассказы Нгуен Кхая, он отмечен простотой и величием повседневного крестьянского труда. Писатель-воин не забывает вмонтировать в повествование типично военные приметы: здесь фигурируют и белые занавески из парашютного шелка в хижине из бамбука, и колыбель ребенка, сплетенная из парашютных строп…
Вьетнамский народ во всем мире прославился как народ-воин, не дрогнувший перед ордами Пентагона, отстоявший свою свободу и независимость. Нгуен Кхай с вполне понятной симпатией показывает мирные будни своего народа — ярко и художественно достоверно.
Н. Хохлов
На уборке арахиса
Плантации арахиса тянутся от поселка до самых джунглей, до гор, которыми славится провинция Хонгкум. Бескрайнее, спокойное и зеленое море арахиса и полевого шафрана, и только кое-где виднеются желто-коричневые полосы — это корзины для сбора орехов, вложенные одна в другую. И тут же стоят молотилки и веялки с ножным приводом.
Больше всего народу толпится возле грохочущих машин. Со всех сторон люди тащат на носилках охапки вырванных растений, сваливают их в кучи около молотилок, подбирают рассыпавшиеся по земле орехи. Сидящие за машиной рабочие крутят ногами педали, приводя в движение барабаны молотилок, хватают арахисовые кусты, встряхивают и суют в барабан. Шипы отделяют орехи от корневища, и они, покружившись в барабане, скатываются на землю, где растет горка арахиса.
От влажного запаха только что вырванных из земли стеблей воздух после прошедшего ночью ливня словно бы напоен густым благоуханием арахиса.
Рубахи на людях, мокрые от пота, плотно облегают тела, резче подчеркивая напряжение мускулов.
На одной машине трудится сразу шесть человек, а на второй — всего двое: Хуан из первой бригады и Дао из четвертой. Их в шутку уже кличут «женихом и невестой», хотя двух таких разных людей трудно подыскать. Хуан молодой, статный, красивый парень, которому еще нет и двадцати пяти. Светло-карие глаза его скрыты черными густыми ресницами, и над ними вразлет черные брови. Он уже побывал в армии, мальчишкой ушел на войну, теперь — член Союза молодежи. Толстуха Дао выделяется среди других женщин. Достаточно раз увидеть Дао, и внешность ее запомнится навсегда: в узких щелочках хитро поблескивают глазки; живой, острый взгляд, выдающиеся скулы, неровные зубы и озорная улыбка, как у человека, привыкшего шутить и смеяться. Неправильные черты ее грубоватого лица, скрытого сейчас плотно повязанным клетчатым платком, производят впечатление надменности. Рядом со стройным высоким Хуаном Дао выглядит некрасивой коротышкой. Хоть у нее и крепкие ноги, она едва поспевает за юношей, который вовсю крутит педали своими длинными мускулистыми ногами. Но Дао, как ей ни трудно, старается ни в чем не уступать напарнику.
— Ты, кажется, порядком притомилась, — сказал Хуан, глядя на женщину, которая не успевала кидать стебли в барабан молотилки.
В ответ Дао метнула на него сердитый взгляд.
— Если устал, то сам и отдыхай!..
Хуан рассмеялся, обнажив два ряда белоснежных зубов.
— Смотри, как знаешь! Я ведь тебя не неволю, — произнес он весело и еще энергичнее стал крутить педали. Барабан стремительно завертелся, и орехи, освободившись от корней, так и выскакивали, скатываясь по краям кучи.
Хотя Дао и впрямь устала, в глазах ее светился вызов.
Настало время перерыва, и Хуан отошел в сторонку. Но Дао из упрямства все совала стебли в барабан, продолжая крутить педали.
— Ну, что, молодежь, отстаете?! Перерыва еще не успели объявить, они уже обрадовались! Ишь разлеглись…
Проходивший мимо бригадир Лам, поглядев на Дар, которая стояла около молотилки гордо подбоченясь, подмигнул и с ехидцей сказал:
— Э-э, да я вижу, ты у нас вовсе не старая. У тебя все еще впереди!..
Это была обычная шутка, которую в бригаде привыкли отпускать в адрес Дао и от которой она всегда расстраивалась, будто слышала ее впервые.
— Каждому овощу свой сезон! — сердито отпарировала Дао.
Но Лам лукаво взглянул на Хуана и процедил:
— А ведь еще многие могут тобой увлечься, так что ты не унывай…
Хуан пригладил волосы и ласково поглядел на воинственную Дао. От этого взгляда на скулах женщины выступил яркий румянец и вызывающая улыбка сошла с губ. Она громко вздохнула и, приподняв куст арахиса, стала отрывать орехи один за другим.
— Вы же знаете мою историю. Каждая весна крадет у молодости еще один год… Там, на равнине, у меня был дом, была семья… — Она вдруг осеклась, поняв злую шутку Лама: он ставил на одну доску ее, самую некрасивую и уже немолодую женщину из бригады, с первым красавцем. И пожалела о своей искренности. Дао горестно вздохнула: на что она могла надеяться?..
Дао приблизилась вплотную к Хуану и, глядя ему в глаза, продекламировала:
Не правда ли, Хуан, бывает, и такая цена мала?..
Она стояла перед ним и говорила о чем-то. Но когда он поднял голову и, опять ласково улыбнувшись, поглядел на нее, она забыла обо всем: о своей трудной, несуразной жизни, о своем возрасте, — как будто ничего этого и не было в помине, а существует только вот эта радостная минута, и она имеет право на счастье, на любовь, как любая удачливая, молоденькая девушка…
Дао пришла в совхоз Дьенбьенфу в начале второй послевоенной весны, когда празднуют Тет. Она пришла в поисках пристанища, не зная сама, чего ищет, чего хочет, как птица, уставшая летать, как дикая лошадь после длительной, изнурительной погони. Она жаждала уйти от старой жизни, чтобы забыть все, что было до этого. А вдруг на новом месте ей улыбнется счастье? Ведь уже столько горя и столько нужды выпало на ее долю… Человеку обыкновенному суждена трудная жизнь, может быть, только красавице рок посылает еще большие тяготы, которых невозможно избежать, как расплату за красоту…
Дао родилась в Хынгиене, в безземельной семье, занимавшейся продажей лепешек из сои. Когда деревню их в сорок шестом оккупировали враги, семья Дао стала делать закваску и варить вино. Семнадцатилетнюю Дао выдали замуж, но муж попался ей никудышный, картежник и пьяница, так что они не вылезали из долгов. Потом он бросил ее и ушел на Юг, но в пятидесятом году вернулся, и они снова жили вместе. Когда сыну исполнилось два года, отец неожиданно заболел и умер, а вскоре за ним последовал и мальчик. Дао осталась одна-одинешенька на свете. С коромыслом через плечо стала она ходить из деревни в деревню, из села в село, торговала птицей, фруктами, овощами, лечебными травами. Она возвращалась к себе в деревню, когда поспевали плоды на фруктовых деревьях, а после сбора урожая опять уходила в Хонгай, в Камфу, в Лаокай или даже в Ханой. Летом на ней была латаная-перелатаная коричневая одежонка, давно уже выгоревшая, зимой добавлялась накидка на ватине. Нигде долго не задерживалась Дао, в дождь, в зной брела она по бесконечным дорогам страны. В любом доме она находила приют, а когда ее сваливала болезнь, то отлеживалась у каких-либо знакомых. Скитания изменили Дао до неузнаваемости. Красивые волосы потеряли прежний блеск, стали редкими и сухими, зубы испортились, утратив блеск черного лака, и, глядя на себя в зеркало, женщина замечала на лице своем печать жестокости и озлобления. Иногда она подумывала о возвращении в деревню, но там уже родных не осталось. И она продолжала бродяжничать, проклиная свою суровую, горькую долю. Не сладка жизнь одинокой женщины. И Дао ненавидела эту жизнь, завидовала чужой судьбе, всем тем, у кого есть постоянный кров над головой. Может быть, именно поэтому она пришла в далекий горный поселок, куда крестьяне ехали добровольцами, и попросилась на работу.
Еще и месяца не прошло, как она обосновалась в этой бригаде. С людьми она не успела познакомиться, и только с Хуаном сумела сблизиться, совсем случайно. Как-то вечером она шла мимо мужского общежития и увидела юношу, рисовавшего стенную газету. Она долго стояла, уперев руки в бока, и разглядывала рисунок, потом похвалила:
— Здорово рисуешь!
Хуан улыбнулся и сказал, словно бы в шутку:
— Может, у тебя найдется стихотворение для газеты?
— А когда тебе нужно? — спросила она, ничуть не растерявшись.
«Да я вижу, она понимает толк в шутке». И сказал:
— Только учти, стихотворение должно быть интересным.
— Не волнуйся, у меня такие вещи получаются хорошо.
Она с детства любила стихи, помнила на память многие стихотворения старых поэтов, песни, поговорки. И в разговоре любила подпустить звонкую рифму, вставить строчку из какого-нибудь известного стихотворения.
Уже к вечеру она принесла Хуану стихотворение: «Дорога, ведущая в совхоз «Дьенбьенфу», и многие подходили к газете, чтобы вслух почитать стихи Дао. Вот тогда-то и пустили про них шутливое прозвище «жених и невеста». Дао понимала, что люди просто подсмеиваются над нею. Хотя Дао исполнилось всего только двадцать восемь, она выглядела лет на десять старше Хуана. К тому же у него была любимая девушка… Да и кто из молодых парней теперь может позариться на вдову?.. И все-таки каждый раз, работая бок о бок с Хуаном, Дао любовалась его складной, красивой фигурой, его уверенными, сильными движениями, и в душе ее рождалась мечта о семейном счастье, желание любви, вера в будущее.
* * *
Солнце давно уже село. Жемчужно-серебристые облака, поднимавшиеся из-за гор с четырех сторон, уже окрасились в багряные, темно-сиреневые тона, а небо постепенно теряло свою яркую синеву, становясь блеклым и прозрачным. У женского общежития мерцали гирлянды желтоватых лампочек, обрамляя дверные проемы, и от их света улица казалась городской, хотя домов в поселке было не так уж много. Политзанятия сегодня отменили, потому что преподаватель уехал в Ханой сдавать вступительные экзамены в институт сельского и лесного хозяйства. В общежитии стоял веселый гул. Дао сидела в задумчивости. На гуляние она идти не собиралась. Из головы не выходило письмо, которое она получила от бывшего младшего лейтенанта, который теперь служил начальником печи по обжигу кирпича. С ним она была едва знакома, и вдруг от него письмо с предложением. Когда она прочла первые строчки, то, решив, что это очередная шутка, ужасно обиделась и рассердилась. Но чем дальше читала письмо, тем теплее становилось у нее на сердце, тем безудержнее была радость, захлестывавшая ее душу. Вот так бывает, когда на сухие, истомившиеся от засухи поля вдруг прольется благодатный дождь и напоит исстрадавшуюся землю. Еще ни разу никто не говорил ей таких слов, не называл своим счастьем, не предлагал дружбы и любви. Ей хотелось смеяться, и слезы счастья готовы были пролиться, когда она вспомнила строки письма, казавшиеся ей самой нежной, самой божественной музыкой. О небо, чему же она обязана таким счастьем? Ведь она почти не знала этого человека. Как же назовет она его своим мужем? Как она будет к нему относиться? И как теперь ей поступить: спуститься к нему в долину или же он поднимется сюда, в горы? И тут же она упрекнула себя: «Господи, еще ничего не решено, а ты думаешь о всяких пустяках!..»
Ее кровать стояла рядом с кроватью Зуэ, между ними — лишь маленький бамбуковый столик.
Зуэ, совсем молоденькая девушка, родом из предместья Ханоя, пришла в бригаду вместе с Дао, в праздник Тет. Она сидела на кровати и с серьезным видом разглядывала родинку на виске. Потом провела ладонями по лицу и каким-то странным голосом спросила, обращаясь к Дао:
— Ты разве не идешь на гулянье?
Соседка посмотрела на круглые девчачьи глаза с редкими ресничками, на две тоненькие косички, в которые были вплетены красные нити, и шепотом произнесла:
— А он сейчас появится.
Зуэ опустила глаза, посмотрела на свои ладошки и, помолчав, сказала:
— Ну и пусть… Пусть все идет само собою. Я не желаю даже думать об этом.
Она улыбнулась уголками губ и медленно покачала головой, потом взглянула на дверь. Там стоял Хуан, держа в руке свирель. Он поздоровался со всеми и присел на кровать Дао. Потом спросил Зуэ неестественным тоном:
— Ну как, споем сегодня «Песню о провинции Тэйбак»?
Зуэ покачала головой, и косички на ее спине упрямо запрыгали.
— Не выучила слова?
— Нет, даже не начинала.
— Да, они немного трудноваты.
— И вообще я не умею петь.
— Почему же, вчера у тебя очень неплохо получалось, надо еще потренироваться.
Зуэ тяжко вздохнула:
— Никогда я не научусь хорошо петь.
Хуан привычным жестом провел ладонью по волосам и поглядел на девушку. В глазах его уже не было прежней улыбки, на губах застыла суровая усмешка.
— Ты сердишься на меня?
— С чего ты взял! Чего мне на тебя сердиться?
Хуан вздохнул, взглянул на Дао и произнес:
— Вижу, и ты сегодня не идешь на гуляние, будешь в одиночестве грустить.
Дао метнула сердитый взгляд на Зуэ и резким шепотом ответила:
— Когда грустно, то грустно даже в компании веселых, когда весело, то весело и одному в горах.
Когда она повернулась, чтобы поглядеть на Хуана, того уже след простыл.
* * *
Юноша не пошел домой, а поднялся к помосту, где был сложен горный бамбук. Он залез наверх, уселся поудобней и, глядя на покрытую туманом далекую долину, на низкое ночное звездное небо, стал думать о Зуэ: «Почему наша любовь, только что родившаяся, уже угасает? Что случилось? Ведь после первой встречи с этой хрупкой, застенчивой девушкой мне казалось, что судьба нас связала крепкой нитью, навечно…» Стремительный, беспокойный, полный юношеского задора и горячности, Хуан так дополнял бы боязливую робость Зуэ. Он, такой сильный, смог бы стать надежной опорой неопытной девушке, только вступающей в жизнь. Но почему же он тогда молчит, не спрашивает ее о главном?
В душе его крепло чувство ответственности за того человека, которого он любит, — он мечтал взять любимую на руки и нести ее по дороге жизни…
Вдоль зубчатой кромки хребта Фухонг медленно плывет желтоватый диск луны. Светлые, редкие облака несутся по небу, пропуская сквозь себя серебристые нити лунного света. И вокруг тишина. Таинственно-романтическая картина ночного пейзажа была особенно созвучна его душевному настрою. Он поднес свирель к губам и заиграл свою любимую «Песню о Тэйбаке». Он не очень любил петь: слова тех песен, которые знал, не нравились ему. Но «Песню о Тэйбаке», о том крае, где он воевал, где все напоминало ему о днях боевой молодости, о походах и победах в те славные годы Сопротивления, Хуан очень любил. Когда он начинал играть эту мелодию, он словно забывал обо всем на свете. Нежные звуки лились протяжно, поднимаясь к небу, и прошлое вставало перед ним во всей неповторимости, во всей героической своей красоте, — вот какая сила была заключена в этой мелодии.
За горными, лесистыми хребтами совсем недалеко начиналась территория Лаоса. Он глядел в ту сторону и вспоминал, как воевал в отрядах лаосского Сопротивления, вспоминал трудную жизнь в горах, ночные холода, от которых никуда не укрыться, пронизывающий до мозга костей ветер…
Он думал об этой земле, где теперь раскинулись совхозные угодья, о земле Дьенбьенфу, где была вырвана победа над врагами. А ведь совсем еще недавно на этих полях и горных склонах, поросших бурьяном, вились проволочные заграждения, везде тянулись окопы, землянки и ходы сообщений, и всюду минные поля, невзорвавшиеся бомбы, снаряды и мины. То тут, то там люди натыкались на человеческие останки, ржавые каски и лопаты, и везде металл, страшный металл войны, и всюду живая память о героях недавних боев.
Не один месяц крестьянам пришлось расчищать поля от мин и снарядов, засыпать траншеи и воронки. А сколько народу погибло, сколько было покалечено на расчистке бывших полей сражений, сколько людей заболело от жары, от лихорадки, от недоедания…
Но вот пришла вторая послевоенная весна, и щедрая зелень закрыла изуродованный лик земли: весело тянули свои зеленые побеги прорастающие боры кукуруза и арахис, нежно-зеленый цвет рисовой рассады радовал глаз и вселял надежду на обильный урожай. В поселках, на окнах домов весело полоскались белые занавески из парашютного шелка; на бамбуковой изгороди алели цветы вьюнков; мимо террас, важно гогоча, шествовали, переваливаясь, утки и гуси; звонко шагали в деревянных сандалиях вечно спешащие девушки; изредка навстречу им попадались грузно плывущие беременные женщины. К вечеру в комнатах зажигались лампы с зелеными абажурами, и над поселком стелился сизый табачный дым, — значит, семья уже вся в сборе. За домами шелестели своими огромными листьями-опахалами бананы, золотистые купы папайи. И отовсюду раздавался громкий смех, веселая перебранка, глухой, быстрый шепот, истошный детский плач — все это нескончаемым гулом неслось вверх, в небо, чтобы там раствориться в ночной тишине.
Люди жили, работали, любили и ненавидели, приносили друг другу счастье и горе. Люди думали и переживали, надеялись на лучшее и радовались, печалились и огорчались. Но самое главное, в эти края, где совсем недавно гремели бои и гибли люди, вернулась мирная жизнь. Жизнь пока еще трудная, забирающая у людей последние силы, но не способная отнять веру в будущее, непреклонное мужество и жажду счастья.
Возвращаясь по вечерам с работы, Хуан непременно купался в речке Намжон, и прохладная вода освежала разгоряченное после трудового дня мускулистое тело юноши, ласкало его, и ему казалось, что время не властно над ним: он всегда останется таким же могучего сложения богатырем. Но война, лишения, что испытал он в боях, глубокие шрамы от ран, болезненная бледность от постоянного недоедания, от непосильной работы — все это накладывало отпечаток и на облик его, и на красивое юное лицо. И только черные блестящие волосы, весело сверкающие глаза да белоснежные зубы не потеряли своей первозданной красоты. Сидя рядом с Зуэ, Хуан понимал, что многое в нем переменилось. Пропала юношеская беспечность, появилась та самая взрослая ответственность за все, что происходит в этой жизни, ответственность за свои поступки, за жизни людей, что трудятся рядом, жажда самопожертвования во имя счастья твоих товарищей, которые идут с тобою по трудной дороге жизни.
Хуан перестал играть на свирели и прислушался: кто-то подходил к нему; под неуверенными шагами слышалось легкое потрескивание арахисовой кожуры. Теперь он разглядел силуэт женщины небольшого роста, в белой кофточке, полы которой трепетали на ветру. «Кто же это может быть? — не успел подумать Хуан и тут же узнал: — Ну, конечно, это Дао! — От досады он даже соскочил с бамбукового настила. — Только ее еще не хватало! Зачем ищет меня?»
Он сердито глядел на непрошеную гостью, не зная, какими словами ее встретить.
— Это ты играл на свирели? Мне так понравилась твоя песня!
Хуан понял, что звуки свирели указали Дао дорогу. Женщина стояла потупя взор, не зная, о чем говорить дальше. Начав с комплимента, она замолчала в нерешительности, оперевшись на бамбуковую перекладину. Голос ее звучал так искренне, и вместе с тем в нем слышалась горечь сомнения.
— Я хочу с тобой откровенно поговорить, Хуан…
Юноша страшно смутился: «Вот уж глупо получается!..
И зачем этот пустой, никчемный разговор!..» Он стоял, понурив голову, и молчал.
— Ты ведь знаешь Зиу? — спросила Дао.
— Ну этого, который начальник печи по обжигу кирпича? Ты про него? Знаю, а что?
Голос Дао был робкий и просительный, вовсе не похожий на тот, когда она шутит в поле.
— Зиу прислал мне письмо: предлагает выйти за него замуж. А я не знаю, что и подумать. Как ему ответить. Ты о нем как думаешь: хороший он человек?
«Ну это другое дело, — с облегчением вздохнул Хуан. — Ведь Дао пришла ко мне первому, чтобы поделиться своей новостью и попросить совета… Да, но что ей сказать? Ведь это значит, что я должен взять ответственность за судьбу человека, которому искренне симпатизирую. Что же мне ответить?..»
Дао подошла к нему еще ближе.
— Я вижу, что он вроде бы хороший человек, откровенный… Я его уважаю, он меня тоже должен уважать… Никому неохота коротать жизнь в одиночестве… Каждый мечтает о родном угле… Знаешь, я долго раздумывала над этим и, пожалуй, не уйду в долину. Лучше останусь здесь, вместе с вами… Как считаешь, я правильно решила?
Отчим краем ее была провинция Хынгиен, а теперь она решила обрести новую родину, здесь, в горном краю Хонгкума. И счастье, которое потеряла в восемнадцать лет, она хочет обрести здесь, где война оставила самые страшные рубцы на земле!..
Ведь даже свадебные подарки здесь связаны с войной: люди дарили вазы для цветов, сделанные из гильзы снаряда, или же бомбовый запал для хранения брачного свидетельства и метрики о рождении детей, а из парашютных строп, найденных в лесу, плели колыбели для младенцев. Новая жизнь возрождалась на земле, узнавшей тысячи смертей, на земле, принявшей в свое лоно тысячи погибших. И счастье давало всходы на полях, удобренных кровью и потом, страданиями и лишениями. Так какой же должна быть жизнь в этих краях? Каким должно быть счастье на этой земле?..
* * *
Холодный ветер примял траву, раскидал по полю кучи арахисовых стеблей. Время уборки уже подходило к концу. По узким тропинкам, оставляя за собой клубы пыли, люди тащили носилки с орехами и ссыпали их около амбаров. Тут и там мелькали клетчатые платки женщин.
Хуан и Дао работали, как всегда, в паре. Дао, конечно, трудно угнаться за Хуаном, и порою она кричит на него:
— Ты, изверг, не можешь бегать помедленнее? Сил нет за тобою угнаться.
Хуан придержал шаг и громко произнес:
— Какой нынче прохладный ветер. В этом году ветры дуют не со стороны Лаоса, вот тогда жарища!..
Дао немного отдышалась и вместо ответа запела:
В утренний перерыв все собрались вокруг корзины с вареным арахисом. Люди доставали орехи, лущили и с аппетитом уплетали арахис.
Бригадир Лам, как всегда, хитро поглядел на Дао и сказал:
— Когда ты соберешься на равнину, не забудь предупредить, у меня есть кое-какие поручения.
Дао презрительно сощурила глаза и скорчила гримасу:
— Так и дождешься! После дождичка в четверг!..
— Поглядите-ка на нее, — рассмеялся Лам. — Выходит, тебе здесь понравилось. Вот уж не ожидал.
В это время из толпы людей вышел Хуан и стал расхаживать по кругу, церемонно раскланиваясь с каждым; свою головную повязку он лихо сдвинул набекрень. Глаза его встретились с глазами Дао, которые словно бы говорили ему: «Ишь озорник, сейчас опять какой-нибудь номер выкинешь!»
Хуан изобразил на лице своем торжественную мину, встал в позу, подбоченясь, — так обычно делала Дао, когда хотела кому-нибудь ответить на дерзость, — и склонился в церемонном поклоне, словно артист классического театра перед спектаклем. Люди оживились, стали кружком собираться вокруг Хуана, зная, что сейчас начнется представление. Как раз в этот момент появилась Зуэ с корзиной в руках. Она поставила корзину на землю и стала протискиваться через толпу в первые ряды. Люди уступали ей дорогу, понимающе улыбаясь, ведь все считали ее невестой Хуана.
Всегда застенчивый и сдержанный Хуан при большом скоплении народа становился смелым, ловким, остроумным. Он знал, что люди всегда оценят его шутку по достоинству. Увидев, что Зуэ неотрывно смотрит на него, он чопорно присел перед нею, растопырив подол рубахи. Собравшиеся захлопали, подбадривая юношу.
Зуэ полюбила Хуана за веселый нрав, за его ласковые, зовущие глаза. Вот таким он был и теперь, когда потешал народ своими веселыми частушками. Девушке приглянулась его статная фигура, нравился его красиво очерченный рот и белозубая улыбка. Она с удовольствием беседовала с ним, видела, что он готов понять человека, подбодрить его в трудную минуту, помочь советом или делом. Но кроме этих черт, которые были видны каждому, девушка не сумела разглядеть других, спрятанных в глубине его души, — ни самоотверженной доброты его, ни зрелости и твердости характера, в которых она так нуждалась, совсем еще девочка, только вступившая на самостоятельный путь. Может быть, и чувства ее к Хуану были поверхностны. Это еще не была настоящая любовь. Иной раз Зуэ казалось, что она и впрямь любит его, а потом ее начинали одолевать сомнения: «А может ли он составить мое счастье? Вдруг мне встретится другой, более достойный?..» Бедная девушка жаждала счастья и покоя, — она выросла в семье без отца и в детстве натерпелась вдоволь горя от своего отчима, который не любил и всячески притеснял ее. Может быть, потому она так ждала счастья и боялась будущего, мечтая найти человека, который станет верной опорой в ее жизни.
В производственной бригаде был еще один молодой человек, с которым Зуэ не раз беседовала. Его звали Хао. Он был на несколько лет моложе Хуана, некогда учительствовал в школе, а теперь готовился к поступлению в институт. Сейчас Хао — простой рабочий, а через несколько лет будет агрономом, а может быть, и руководящим работником. Правда, в Хао девушке не нравилась его осторожность: он вроде бы и не прочь был дружить с нею, но, с другой стороны, старался встречаться с нею тайком, чтобы никто их вместе не видел, да и в разговоре как-то проговорился, что о женитьбе не может быть и речи, коли сейчас он собирается в институт. Надо подождать, пока закончит… Ну да, сиди, жди три года, а он к тому времени встретит другую, и красивее, и образованнее…
Хуан еще расхаживал по кругу, распевая свои песенки. Люди покатывались от смеха, но лицо Хуана было невозмутимо серьезным, как у заправского артиста.
Лам повернулся в сторону Дао и не утерпел, чтобы не крикнуть:
— Ну точно, наша Дао! Не иначе как про нее!..
В другой раз Дао не осталась бы в долгу и нашла, что ответить бригадиру Ламу, который вечно задирал ее. Но сегодня она была в благодушном настроении и готова была простить любую шутку. Ведь люди знали, что она работает не за страх, а за совесть. И она любила этих людей, с которыми ей вместе приходится трудиться, которые заботятся и о ней, и о ее счастье. И еще сегодня было так радостно у нее на душе: она любила свою трудную работу, любила эту землю, ставшую для нее родной, и это горное небо, такое близкое над головой. Пусть смеются! Она скоро выйдет замуж, у нее будут дети. И они вырастут здесь, в этом краю, они будут жить вместе с другими ребятишками, которые еще не родились, но которые будут им хорошими друзьями. Может, потом, через многие годы, ее дети поедут в Ханой учиться, но они все равно вернутся сюда. И будут жить и трудиться здесь. И появятся внуки. И одно поколение будет сменять другое…
Зуэ сидела на крышке молотилки и от радости болтала ногами, косички ее так и подпрыгивали на спине. Она даже не слышала слов песни, любуясь Хуаном. Но стоило ему повернуть голову в ее сторону и поглядеть на нее пристально, как она опускала голову и чувствовала, как горят у нее щеки и уши.
А Хуан продолжал свою песню:
* * *
Вот и кончилась уборка.
В субботу вечером в квартире супругов Лам, в общежитии для семейных, собралось полным-полно народу. Люди сидели на низких бамбуковых топчанах вокруг маленьких столиков. В плошках — всевозможные сладости: засахаренный арахис, кунжут, сваренный на меду, пирожные из рисовой муки, в чашечках дымится свежий ароматный чай.
Хуан сидит в дальнем углу и с удовольствием маленькими глоточками отхлебывает из чашечки водку, морщась и щуря глаза. Рядом с ним примостился Ло, тракторист, только сегодня прибывший в шестую бригаду, чтобы перепахать арахисовое поле и подготовить его под осеннюю посадку кукурузы. Все помещение наполнено клубами дыма, потому что мужчины курят, не переставая, одну сигарету за другой.
Кто-то предложил, чтобы жена бригадира Лама, Лыу, спела, ведь она раньше занималась в хоровом кружке. Но та уперлась и ни на какие уговоры не поддавалась. Потом Лыу все-таки спела две строчки из какой-то народной песни, а потом прыснула от смеха, и на том дело кончилось.
Как раз в это время появились Дао и Зуэ, они в нерешительности остановились в дверях. Бригадир, завидев гостей, оставил приготовление чая и бросился к ним, схватил за руки и потащил в комнату. Его поддержала и Лыу, приговаривая:
— Заходи, заходи, дорогая Дао! Придет время, и мы с Ламом надеемся заглянуть к тебе, посидеть у твоего семейного очага!
Дао была одета в зеленую рубаху, в которых обычно ходят кадровые работники; волосы на голове у нее были туго скручены в тяжелый пучок. На Зуэ была розовая кофточка с распахнутым воротом, и на спине болтались две тоненькие косички.
Дао уселась у самой стенки, с улыбкой оглядела всех присутствующих. Зуэ бросила взгляд в тот угол, где находился Хуан, и присела на край топчана, повернувшись спиной к юноше. Хозяйка дома заговорила с нею, но девушка так ничего и не поняла, о чем с нею говорят, — она чувствовала на своем затылке взгляд Хуана, его нежный, зовущий взгляд, и, кажется, даже слышала его слова, жаркий страстный шепот: «Дорогая, милая моя! Верь мне, верь в себя, верь в наше общее будущее… Наше счастье в наших руках. Ну, что с тобою? Почему ты так грустна?..» И Зуэ хотелось ответить: «Я не могу жить вдали от тебя!.. Не оставляй меня одну. Я столько пережила, я страшусь новых испытаний…»
Лыу глядела на девушку и, вдруг заметив, как та побледнела, в недоумении спросила:
— Что с тобою, тебе нехорошо?
Зуэ закрыла лицо руками и, рыдая, уткнулась в колени, затем резко выпрямилась.
— Мне лучше уйти, я и правда себя плохо чувствую.
Лам сунул ей в ладошку пару конфеток и пошутил:
— Ты, может, думаешь, мы тебя будем тоже заставлять петь, не бойся…
А глаза Хуана все смотрели на нее, будто умоляя: «Зачем ты уходишь, посиди с нами. Ведь совсем еще рано…» И она понимала его просящий взгляд, его слова, которые, казалось, сковывали ее волю, не давая сдвинуться с места. Щеки девушки пылали ярким румянцем, ей неудержимо хотелось крикнуть на всю комнату: «Я сижу здесь одна уже столько времени, а ты даже слова мне не сказал! За что ты на меня сердишься?..» Но слишком много народу вокруг, чтобы позволить подобное откровение, и Зуэ, низко опустив голову, опять пролепетала:
— Простите меня, друзья, но мне лучше уйти домой.
Никто вокруг слова не промолвил, но многие про себя подумали: «Такая хорошая пара, а вот что-то не ладится у них…» И комната опять наполнилась веселым шумом, опять со всех сторон посыпались шутки.
Тракторист Ло поглядел на Дао и громко спросил:
— Слушай, а ты все держишь клятву?
— Какую клятву? — вызывающе спросила Дао, и вокруг все так и покатились от смеха.
— Ну, клятву на всю жизнь!.. — елейным голосом добавил Ло.
Тут в разговор вмешалась Лыу, которая тоже любила пошутить:
— Дорогой Ло, когда ты в следующий раз соберешься справиться у нашей Дао о ее самочувствии, у нее уже будет ребенок!
Дао даже зарделась от смущения, а Ло, отхлебнув чаю, заметил:
— Ах, так, ну, эта история мне уже известна. Все правильно! Этот друг мне говорил, что сразу же после сбора арахиса, не так ли?
Когда женщина снова выходит замуж, то не принято тянуть с этим делом. Ведь испытывать чувства вроде бы уже и ни к чему. Но сразу после уборки арахиса? Что это вдруг за спешка?
Кажется, совсем недавно пришла Дао в эти края, совсем недавно сеяли арахис, а сегодня уже закончили уборку, и урожай выдался богатым. Уже начали перепахивать поля под кукурузу. И вроде бы не так давно она встретилась с бывшим младшим лейтенантом, да и разговор у них был вроде бы самый пустяковый, так — ни о чем!.. А сегодня уже говорят о свадьбе, решается ее судьба. Навсегда уходят в прошлое тяжкие дни ее жизни! И та искра надежды, которая все-таки мерцала где-то далеко перед нею, — неужели ей суждено разгореться в пламя?!
Дао с благодарностью посмотрела на людей, сидевших вокруг. Она знает, эти люди могут и пошутить, и позубоскалить, и все же без них не было бы у нее счастья.
Она украдкой посмотрела на Хуана, который сидел, мрачно покуривая сигарету.
«Милый, милый Хуан! — говорит ее доверчивый, ласковый взгляд. — Я знаю, что Зуэ счастливее меня, потому что у нее будет такой муж, как ты. Я лучше знаю тебя, лучше понимаю тебя, чем она. Но я не ревную, нет. Девочка имеет право на счастье, она ведь любит тебя!.. Вот так-то. Будь смелее, дорогой!..»
Перевод с вьетнамского А. Скрыжинской
Нгуен Нгок
Партийный работник, военный корреспондент, ныне — один из руководителей Союза писателей Вьетнама — таковы служебные и биографические данные писателя Нгуен Нгока (псевдоним — Нгуен Чунг Тхань), родившегося в 1932 году. Судьба армейского пропагандиста занесла его в горные и приморские районы страны, населенные многочисленными народностями.
Вьетнам — многонациональная страна. Ее населяют лоло, мео, зао, нунги, тай, май, лао, тхо, эде, седанг, тям, кхмеры и другие народности. Колонизаторы играли на этой национальной дробности, сталкивая одну народность с другой, культивируя узкий национальный провинциализм и шовинизм различного пошиба. В ряде случаев благодаря коварной тактике «разделяй и властвуй* колониальным властям удавалось, хотя, и ненадолго, разжечь вражду между отдельными народностями, а потом воспользоваться этим для вмешательства в их дела путем «миротворческих миссий». При этом в ход пускались и прямой шантаж, и подкупы. Ставка делалась на отсталость: грамотных людей в этих районах были единицы.
Преобразующий ветер революции властно вторгся и в эти районы. Посланец революции, офицер Народной армии Нгуен Нгок превосходно понимал свою задачу: надо было приобщить малые народности к общей борьбе, убедить их в том, что они являются полноправными гражданами единого Вьетнама. Командир подразделения Народной армии жил среди этих людей, заглядывал в их бедные хижины, беседовал с ними. Его приглашали на праздничные торжества, на свадьбы. Старики рассказывали ему легенды о далеком прошлом своего племени, о нравах и традициях, неизвестных в столице. Он внимательно слушал. Затем наступал его черед, и он, поднявшись с циновки, говорил о международном положении, о преступлениях колонизаторов, о героических подвигах вьетнамских бойцов.
Из этих наблюдений родилась повесть «Страна поднимается», удостоенная Национальной премии по литературе. Она посвящена партизанам из глухих, горных мест, влившимся во всенародный, общенациональный поток Сопротивления. Причастность автора ко всему происходящему бесспорна. По крайней мере, во многих произведениях Нгуен Нгока весьма четко проявляется судьба самого автора, разделившего судьбу своего народа.
Творчество Нгуен Нгока по достоинству оценено международной общественностью: он — лауреат премии «Лотос», учрежденной Ассоциацией афро-азиатских писателей.
Н. Хохлов
Пон
По крутой горной каменистой дороге шел в ночи одинокий конь, и стук копыт его, то приближавшийся, то вновь замиравший вдали, казался каким-то диковинным потусторонним звуком. Потом топот копыт и вовсе затих, утонув в завываниях ветра. За рекой, на горе Кхаукхактхиеу, прокричала в лесу куропатка. На востоке у самого края неба высветились вдруг беловатые пряди облаков. И лесной зверь, торопливо пожиравший в кустах задранного им козленка, вздрогнул, заворчал и тотчас исчез в чаще…
Издалека послышался странный, непривычный гул, — сперва еле слышный, будто шум рисорушки в опустевшей деревне нунгов, он постепенно ширился и нарастал. Но вдруг все стихло. Потом немного погодя гул накатился снова на притаившуюся во тьме деревушку Далан. Теперь уже можно было расслышать яростный рев мотора поднимавшегося в гору грузовика, гудки автомобильной сирены и звонкие молодые голоса — мужские и женские, — пели по меньшей мере четыре или пять человек.
Грузовик катил уже где-то вдали, но горячее дыхание его все еще сотрясало ночное небо. Когда вернулась наконец тишина, снова стали слышны робкие голоса куропаток, подхваченные вскоре петухами в разбросанных по окрестным горам деревушках, и петушиное пение звенящей трепетной аркой перекинулось через реку.
Пон проснулся. Мать услыхала, как он заворочался на своей узкой лежанке и негромко сказал:
— Мама, вы бы соснули еще… Ну чего вам вставать в такую рань? Вы и легли-то вчера поздно.
Мать ничего не ответила, но день ее уже начался. И начинался он с непредвиденных тревог и хлопот.
Пон тоже начал свой день. Он закашлялся — в зимнюю стужу его всегда мучил кашель.
— Слышали, мама, — спросил он, — как всю ночь шли машины с лесом в Тиньтук? И новые рабочие поехали на рудник. В этакую холодину разъезжают по ночам да еще и песни поют. Ничего не скажешь — весельчаки!
Так начинались всегда их разговоры.
Потом они замолчали. И Пон услыхал, как его птичка ри колотит клювом по бамбуковым прутьям клетки, требуя корма. Поскрипывали петли гамака. Слышно было жужжание насекомых за тонкой перегородкой. Буйвол сердито стучал рогами в ворота хлева. Пон любил вот так по утрам прислушаться к разноголосице пробуждающейся жизни, а после, открыв глаза, прикинуть, какие предстоят на сегодня дела. Нынче ему, к примеру, надо приладить наконец гужи к плугу, подровнять и отшлифовать обод деревянного колеса в машине для высадки рассады, не то, не ровен час, опоздаешь со сборкой; хорошо бы и ось обточить, чтоб не скрипела, терзая слух, как запряженная быками арба. И еще надо во что бы то ни стало придумать, как по-новому закрепить на оси ведущую цепь, чтобы ее не забило, как в прошлый раз, илом и глиной. Вот уж неделю он ломает над этим голову, но пока ничего не придумал.
Пон, и сам не зная еще почему, вдруг поверил: именно сегодня он покончит с этим нелегким делом. Разгоряченный таким отрадным предчувствием, он хотел было встать пораньше и приняться скорей за работу, да все лежал и лежал молча: жаль было вылезать из-под теплого одеяла, которое сшила когда-то ему в подарок Зиеу, и неохота расставаться с привычными голосами деревенского утра.
Мать тоже лежала и молчала, глядя широко открытыми глазами в не растаявшую еще темноту. Только мысли ее текли вспять, возвращаясь к давно уже прожитым дням. Ей не хотелось думать о прошлом, но прошлое каждую ночь напоминало о себе доносившимся из-за тонкой перегородки дыханием сына — то учащенным и резким, то усталым, чуть слышным. И гамак его скрипел протяжно, точь-в-точь как в ту пору, когда Пон, совсем еще младенец, пялил на белый свет свои глазенки, а голос матери, чистый и звонкий, выводил нараспев слова, внушенные якобы ей всеведущим духом, бередя сердца стольких парней из племени тай, влюбленных в нее и потерявших надежду. Тогда еще жив был отец Пона, сильный и смелый, как тигр. Если уж он охотился, добычу его не снести было и четверым, а он, сам-один, нес ее на плечах с вершины Кхаукои до берега речки Далан. И, воротившись уже к ночи, прижимал сына к гулко стучавшему сердцу. Но вскоре отец Пона погиб: он утонул во время небывалого по силе и ярости паводка — так под напором бури рушится с грохотом самое высокое и могучее в лесу железное дерево. Потом тяжко захворал Пон и после болезни ослеп; и тотчас же оборвались, словно отсеченные напрочь чьим-то безжалостным ножом, молодость матери и звонкие песни. Голова ее, как это бывает в печальных сказках, поседела за одну-единую ночь — вся до последнего волоска.
— Пон, сыночек, — спрашивала она, заливаясь слезами, — скажи, ты видишь меня?
А он, ощупывая маленькой ладошкой ее лицо, отвечал:
— Да, мама. Вот твои волосы… вот… глаза… подбородок… Не плачь, мама, я вижу тебя… я не слепой…
С тех пор как Пон этой своей простодушной ложью попытался впервые утешить мать, прошло двадцать лет. И все эти годы жили они тихо и неприметно. Пон подрастал, надежно укрытый теплыми, ласковыми материнскими ладонями от всех невзгод и превратностей жизни. Но однажды ему вдруг мучительно захотелось самому окунуться в бушевавший звуками и запахами таинственный мир. И он тайком от матери завел знакомство с соседскими девчонками и мальчишками. Особенно подружился он с девочкой по имени Ием, которая каждый день выгоняла на пастбище буйволов. Пону нравился ее голос — тихий и задушевный. Ием водила его в лес и учила узнавать разные деревья. Он навсегда запомнил, как пахнет свежесрубленное железное дерево лим, горьковатый запах дуба, легкий аромат дерева вонг и пряный дух алоэ. Ием подарила ему выпавшего из гнезда птенца, которого Пон выходил и долго потом еще держал в доме. Она помогала Пону взбираться на спину буйволу, и он, бывало, с утра и до вечера лежал, растянувшись, на этой широкой покачивающейся спине, то засыпая, то жадно втягивая ноздрями терпкие и сладкие запахи лесных трав… Дружба их длилась более года. Но вот однажды, когда Ием привела его к реке поиграть с детьми, какой-то мальчишка — голос его, высокий и звонкий, Пон запомнил надолго — громко крикнул:
— Эй, братцы, вот и наш слепец с женой!
Пон, державший Ием за руку, стал озираться по сторонам, незрячие глаза его налились кровью. Он ждал, что Ием ответит обидчику, скажет хоть слово. Но она стояла молча, а потом бросила руку Пона и убежала…
Ему почудилось тогда, будто в душе его вдруг раскололось что-то вдребезги; и он кинулся со всех ног домой, спотыкаясь о камни и кочки, налетая на деревья. Он разбил в кровь ноги, упав, рассек себе лоб, но упрямо бежал дальше и дальше…
Так он забился снова в тесное кольцо материнских рук, оберегавших и согревавших его. И жизнь обоих, матери и сына, опять потекла спокойно и неприметно и, может, кто знает, по-своему счастливо. Пон рос, окруженный непроницаемой, глухой тишиной. Правда, иногда к нему доносились со стороны призывные голоса деревьев и лесных трав — друзей, с которыми его когда-то познакомила Ием, но всякий раз давняя, неутихшая боль удерживала его дома.
Так было, покуда не появилась Зиеу…
Мать еще и теперь била дрожь при одном лишь упоминании имени Зиеу. Вот и сейчас она беспокойно заворочалась в постели, и Пон, отделенный от нее тонкой плетеной перегородкой, угадал ее мысли и сказал:
— Да, мама, письма от Зиеу все нет как нет.
Он даже разочарованно прищелкнул языком, но в голосе его уныния явно не чувствовалось.
— Раз уж она такая бездушная, — продолжал он, — бог с ней. А ведь перед отъездом обещала писать.
Мать вспомнила давнюю историю с Ием и ужаснулась. Пон закашлялся, потом отбросил прочь одеяло.
— Ладно, мама, будем вставать. Нам еще веревку вчерашнюю надо бы доплести.
— А может, поспишь немного? Встаешь ни свет ни заря, кашель вон опять начался. Нет чтоб послушать мать…
Но, само собой, она тоже встала.
Вскоре они уже сидели и плели веревку. Расплющенные стебли арундинарии впивались в руки Пона, словно отточенные лезвия, и он время от времени слизывал с пальцев солоноватые капли крови.
Как и все слепые, Пон был удивительно догадлив.
— О чем вы задумались, мама? — спросил он вдруг.
Мать даже вздрогнула от неожиданности.
— Да ведь вы, — смеясь, объяснил он, — перепутали концы веревки.
Она промолчала. Туго натянутая веревка тихонько поскрипывала. Лишь долгое время спустя мать сказала:
— Ты уж поверь мне, сынок, Зиеу… вовсе она не добрая… Зря ты ее дожидаешься. Она ведь из киней и ни за что не останется с нами, с людьми из племени тай.
— Вот уж неправда! — звонко рассмеялся Пон, — Просто дел у нее по горло, и путь оттуда неблизкий… Да я вовсе ее и не жду…
Мать не поняла, чему он, собственно, смеялся.
Они замолчали снова. Оба думали о Зиеу, которая вторглась нежданно в их размеренную, тихую жизнь, возмутила ее и переиначила судьбу Пона. Много воды утекло с тех пор, но Пон помнил все так ясно, словно это было только вчера…
Зиеу объявилась в малолюдной деревушке Далан нежданно-негаданно. Мать не знала, откуда взялась эта девушка. Товарищ Лак, выходец из киней, который всю войну работал в округе Кхаукхактхиеу и часто наведывался в здешние края, после заключения мира получил должность на стройке в Тиньтуке и, направляясь туда, завернул в деревушку Далан. С ним вместе пришла его младшая сестра, Зиеу. Товарищ Лак оставил сестру в доме у председателя здешней общины и договорился с хозяевами, что заберет ее к себе, как только подыщет для нее работу на руднике. Зиеу прижилась в семье председателя и вела себя во всем словно родная дочь, послушная и работящая. Она носила на коромыслах воду с крутого берега речки Далан, быстро и ловко — точь-в-точь как девушки мео — таскала на спине из леса вязанки хвороста или, закатав повыше широкие штаны, ходила за плугом по небольшим, залитым водою полям, где под раскисшей землей таились острые камни; а рушить зерно на рисорушке и толочь пестом рис в ступе она умела ничуть не хуже соседок из племени тай.
В доме у Пона стояла оставшаяся еще от отца рисорушка. Однажды Пон спросил:
— Мама, кто это ходит к нам обрушать зерно?
— Да ты все равно не знаешь, сынок, — равнодушно ответила мать.
— Кто-то чужой? А откуда?
— Не знаю… не спрашивала. Нам-то что до них, сынок.
Пон не стал ни о чем больше спрашивать, поднял белесые глаза свои и заморгал. Высокий лоб его прорезали морщины, он думал о чем-то сосредоточенно и упрямо. А после долгого молчания произнес, словно бы про себя:
— То-то я слышу, походка вроде особенная, не как у нас, у тай… — И, помолчав, добавил: — Пожалуй, чем-то напоминает Ием, когда я… Девчонка еще, а вот как управляется с жерновами… Мама, вы снова плачете, почему? Я огорчил вас?
Рисорушка стояла снаружи, под навесом, и Зиеу никогда не заходила в дом. А Пон не выходил из дому. По утрам, сидя в темной и тихой комнате, он слушал, как быстро и размеренно крутятся жернова. И на лбу у него прорезались морщины…
Но однажды Зиеу, не найдя во дворе хозяйку, распахнула обе створки двери и, увидав парня, сидевшего, словно в ожидании гостей, посреди дома, спросила:
— Вы не разрешите мне воспользоваться рисорушкой? У меня зерна полная корзина…
Парень поднял голову. Зиеу вздрогнула: он был слепой. Неловкое молчание словно дохнуло на них зимнею стужей.
— Кто здесь? — спросил он наконец.
Круглая, гладко обструганная деревяшка, которую он держал в руках, со стуком упала на пол. Он пошарил по полу, но не нашел ее. Зиеу, переступив порог, подняла деревяшку и протянула ее слепому. Но он, не шевельнувшись, сказал:
— Нет уж, я сам виноват. Бросьте ее, прошу вас, обратно.
Голос его дрожал. Он слышал смущенное прерывистое дыхание девушки. Зиеу тоже молчала. Наклонившись, она положила деревяшку на пол, придвинув ее чуть ближе к ногам слепого. Но он даже не стал подбирать ее, а, поднявшись, вышел в соседнюю комнату. На пороге он споткнулся, но Зиеу не решилась ему помочь…
Пон опустился на свою узкую лежанку. Он думал, что услышит спустя минуту-другую шум рисорушки. Но жернова молчали. И тишину, царившую в доме, нарушало лишь дыхание девушки, слышавшееся из-за тонкой перегородки. Неясные, странные чувства овладели Поном. Ему чудился где-то рядом негромкий говор Ием, потом голос ее заглушили вроде его собственные шаги: он бежал, спотыкаясь о камни, задевая стволы и ветви деревьев, ранившие его до крови. Он слышал и щебет подаренного ему когда-то птенца, и зазывные запахи цветов, листвы, древесины. Пон с трудом перевел дух, словно пробежал без отдыха нелегкий и долгий путь. Ему показалось вдруг, будто неизвестная девушка эта знакома ему уже давным-давно, но между цветущим ее здоровьем и его увечьем чернеет бездонная пропасть, и по ту сторону пропасти находится другой, особенный мир, куда им обоим, Пону и матери, людям неприметным и слабым, нет ходу. Долго лежал он молча, весь охваченный ожиданием и в то же время готовый прогнать прочь любого, кто посмел бы войти сюда, в его комнатенку…
Вдруг он услышал, как за стеной заскрипели жернова, потом, точно дождь в листве, зашелестели зерна, падая в широкую плоскую корзину. Привычные эти звуки почему-то разбередили сердце Пона, и он почувствовал, как глаза его обожгла горечь… Когда жернова смолкли, Пон встал, добрался ощупью до двери и молча встал на пороге.
— Что, кончили? — спросил он наконец. — Жернова-то у нас старые, с первого раза зерно обдирают плохо, лучше обрушать дважды.
— Да, хорошо… А где ваша матушка?
— Мама в поле.
Они замолчали снова. Пртом Пон сказал, словно оправдываясь:
— Вы ведь давно здесь, в деревне, а к нам и не заглядываете, я и не знал…
Вот так и началось их знакомство. Он, говоря по правде, не ожидал, что слова его обернутся приглашением.
Зиеу приходила обычно в полдень, когда мать еще работала в поле. Ей нравилось сидеть рядом с Поном и глядеть, как он мастерит крохотные игрушки — жом для сахарного тростника из сердцевины кукурузы, ступу с водяным колесом из мягкого дерева вонг или кормит по зернышку свою птичку ри. Зиеу усаживалась на полено, брошенное поперек комнаты, пустой и неухоженной, где, как и во всем доме, заметно было отсутствие крепких мужских рук, и смотрела на острый ножик, проворно мелькавший в длинных тонких пальцах Пона. Из-под блестящего лезвия выходили маленькие аккуратные вещицы, а глаза Пона безучастно глядели поверх его работы, мимо сидевшей перед ним девушки, куда-то в сторону, где сгущались неясные тени. Временами она испуганно охала, а Пон, не поворачивая головы, смеялся:
— Что, боитесь, как бы я не порезался? Полно, я ведь привык.
Иногда он затевал с нею разговор о птицах:
— Птиц я люблю — страсть. Хотелось бы мне завести дрозда, его ведь можно обучить разговаривать по-человечьи. Вот была бы потеха.
— А каких вы еще знаете птиц? — подзадоривала его Зиеу.
Пон, подняв голову, погружался в раздумье. А Зиеу в душе раскаивалась: уж не обидела ли она его своим вопросом? Но Пон, подумав, отвечал ей с улыбкой:
— Каких еще птиц знаю?.. Да вот: ри, горлицу… голубя, ноокзиак…
— Ноокзиак? Это что за птица?
— Не знаю, как зовется она по-вашему, а мы называем ее ноокзиак. Она большая, как ворона, объедает кукурузные початки; ее сразу признаешь по голосу: кричит «сак, сак, сак». Вредная птица!.. Да, еще знаю иволгу. Я слыхал, ее со временем тоже можно выучить человеческой речи. Держал я как-то иволгу, только не стал подрезать ей крылья, а она взяла и улетела. Очень было жалко! Раньше она еще иногда подлетала к дому; покличешь ее, а она сядет где-нибудь рядышком и свистит. Да вот запропала куда-то… Все думаю, не пойти ль поискать ее…
— Жаль, у вас здесь не водится кукушка, — говорила Зиеу. — Мне она нравится. Как услышу ее голос, чудится, будто кто-то зовет меня. В детстве, бывало, заслышу кукушку и иду… иду за нею…
Случалось, Пон подолгу молчал. В такие дни Зиеу, посидев напротив него, вдруг задавала ему какой-нибудь вовсе уж неожиданный вопрос.
— Пон, — спрашивала она, — как, по-вашему, выглядит белый цвет?
Пон опускал руки, державшие нож и деревяшки, и медлил с ответом.
— Белый… Белый цвет, он вот какой… Вы видели мою птичку ри — она белая. Белый цвет, он легкий. Я вижу его, Зиеу.
Она поворачивалась к двери и глядела на птичку ри: та, прихорашиваясь, чистила черным клювом свои коричневые перышки…
— Понятно, — говорила Зиеу. — Ну, а синий?
Она и сама понимала, что, пожалуй, вопросы ее бессердечны, но неуемное любопытство юности подмывало ее спрашивать снова и снова. Пон улыбался, однако, судя по всему, вопрос этот оказался труднее прежнего. Он закрыл глаза, ноздри его тревожно раздувались.
— Я так скажу, — голос его зазвенел, словно ударивший из расселины ключ, — синий цвет, он очень далекий и простирается вширь… До него дойти нелегко…
Зиеу удивилась. Теперь уж она сама замолчала надолго.
— Да я и сама толком не знаю… Я родилась у моря. А море синее-синее.
— Море, наверно, большое?
— Да, огромное…
— Огромное… это — какое?
— Ну, скажем, если идти весь день, с рассвета и до темна, до конца моря не доберешься; его не обойти и за десять дней, и даже — за сто… По морю ходят волны. Я когда была маленькая, очень любила слушать, как волны ударяют о берег. Они не умолкают ни днем, ни ночью, и кажется, будто море разговаривает с тобой…
Вечером Пон спросил у матери:
— Мама, а вы когда-нибудь видели море?
— Что, небось Зиеу родом оттуда? — встревожилась мать.
Пон не ответил ей.
— В чем дело, сынок? — Голос ее прозвучал как стон. — Что это взбрело тебе на ум?
Но Пон опять не раскрыл рта. Он думал о море, об огромном синем море, и в ушах у него звучал голос волн. Хорошо бы побывать у моря, потрогать его рукой. Зиеу говорила, будто по ее морю ходят, словно буйволы по лугу, огромные корабли; только луг этот синий, а корабли — белые и черные… Море, оно соленое… Буйволы едят траву, а корабли — уголь, его выкапывают из-под земли…
В тот день ярко светило солнце. Пон ощупью добрел до ворот и стоял там, держась рукою за ствол сливы, которую отец посадил давным-давно, в день его рождения. Солнечные лучи, будто теплые ласковые ладони, скользили по его лицу. И в уголках его широко раскрытых глаз заблестели слезы. Впервые в жизни он плакал, ощутив свое бессилие перед пространством, доступным другим людям, обуреваемый дерзкими желаниями и мечтами.
Мать была испугана происшедшей в нем переменой. Она возвращалась теперь с поля пораньше, еще до полудня. Но Зиеу стала приходить ближе к вечеру, когда мать уходила на базар в Ныокхай.
Однажды Зиеу уговорила Пона пойти погулять к реке. Она вела его по узкой тропинке между скалами, и ступни Пона узнавали исхоженную им когда-то дорогу, а ноздри, раздуваясь, ловили прохладное дыхание воды. Ветерок, мягкий и шелковистый, словно крылья прыгуна-богомола, гладил его по лицу. Он слышал звонкий голос длинноклювого зимородка и хлопанье его крыльев перед тем, как тот стрелою бросался с неба в быстрые воды реки. Пон шагал следом за Зиеу, — так когда-то он шел вместе с Ием. Шаги Зиеу были уверенными и четкими, и сам он ступал хоть и нескоро, но твердо, будто зрячий. Впервые за двадцать лет шел он вот так — спокойно и бесстрашно, чувствуя рядом локоть друга.
Ветер с реки умерял солнечный жар.
— Зиеу, а вы тепло одеты? — спросил Пон. — Не ровен час, простудитесь.
— Не волнуйтесь, — уверенно отвечала Зиеу, — я одета тепло.
Но на самом деле на ней была лишь блузка из коричневого домотканого полотна — Зиеу любила щеголять своим крепким здоровьем.
— Вот и река, — сказала она.
Они остановились.
— А знаете, Пон, — голос ее сливался с шумом воды, — река у одного берега мутная, а у другого — прозрачная. Как вы думаете, почему?
— Да неужели! — только и отвечал Пон.
— Раньше вся река была прозрачная, — с ученым видом принялась объяснять Зиеу. — Но теперь в Тиньтуке построили шахту, водой промывают руду, и река замутилась.
Пон внимательно слушал ее, и ему почудилось, будто ветер доносит до него разные запахи — чистой воды и мутной.
— Не сегодня-завтра, — продолжала Зиеу, — я уеду туда.
— Куда?
— На рудник. Вы разве не слышите: каждую ночь машины везут туда новых рабочих. Сейчас по всей стране идет строительство. В Тиньтуке, говорил мне мой брат Лак, добывают олово и даже золото.
Пон присел на гладкий валун.
— Значит, вы, Зиеу, будете золотоискателем?
— Да, по мне, и в поле работать неплохо. Просто я люблю дальние дороги, и быть шахтером, наверно, здорово. Шахтерский труд умножает богатство страны. Вот так-то.
— А рудник, он какой? — спросил Пон.
— Я еще и сама не знаю. Ну, в общем, там роют землю и поднимают на поверхность руду, потом, говорят, ее варят очень старательно, чтоб получилось олово.
— Это небось далеко?
— Да нет, вроде не очень. Поживу там, а после приеду проведать вашу матушку и вас.
Пон, пошарив рукой по земле, подобрал обкатанную круглую гальку, выпрямился и изо всех сил швырнул ее в небо.
— Вы, Зиеу, точь-в-точь как моя иволга, — весело сказал он. — Впорхнули сюда, а я не подрезал вам крылышки, и вот — улетаете от нас.
Особым женским чутьем она поняла, что в словах Пона кроется какая-то опасность. Но бьющая через край жизнерадостность и сила молодости легко одолели все ее тревоги.
— Как у вас складно и здорово вышло! — засмеялась Зиеу. — Вам, значит, хочется подрезать мне крылья?
Пон засмеялся еще громче ее, но в голосе его слышалось не веселье, а какая-то потусторонняя отрешенность человека, который уже отделен от жизни непроницаемой стеной мрака.
— Да нет, коли хочется улететь — летите, я и не думал вам подрезать крылья. Просто сказал так — для красного словца.
По извилистой тропке Зиеу свела Пона к самой воде.
— Отсюда, — сказала она, — я каждый день ношу на коромыслах воду.
Пон промолчал, и она, обернувшись, взглянула на него. Он стоял рядом, но глаза его устремлены были куда-то вдаль, словно он видел там какую-то другую, нездешнюю жизнь.
— А вы, Зиеу, очень красивая, — вдруг сказал Пон.
Зиеу, удивленная его словами, промолчала, потом заговорила, и голос ее звучал серьезней и строже:
— Да вы ведь и не видали меня, я — сущая уродина.
Пон изменился в лице:
— Нет, уродство — оно мертвое. А вы — сильная и любите дальние дороги, значит, вы не можете быть некрасивой…
Когда они возвращались, уже стемнело. Дойдя до перекрестка, откуда было недалеко до деревни, Пон сказал, что дальше пойдет сам, ему, мол, эта дорога знакома. Он стоял и прислушивался, покуда не стихли вдали шаги Зиеу, и лишь потом тронулся в путь.
Через несколько дней Зиеу получила письмо от Лака и уехала на рудник так же внезапно, как и появилась в деревне. Пон провожал ее до большака. Зиеу, «проголосовав», остановила ехавший в Тиньтук лесовоз.
— Счастливого пути, — сказал Пон.
Помедлив, он провел ладонями по огромным длинным бревнам, громоздившимся в кузове:
— Железное дерево — как на подбор… Да, шахта наша, должно быть, огромная.
Машина отъехала уже довольно далеко, когда Пон повернулся и зашагал к дому…
Верно говорил Пон: Зиеу, совсем как его иволга, скрылась куда-то. Просто она пролетала мимо и, услыхав его зов, опустилась сюда ненадолго. Но давно уже она не заглядывала к нему. Пон хотел было отправиться на поиски, да так и не собрался. Он остался дома и вместо возни с малютками-игрушками занялся делом, которое Зиеу, узнай она об этом, одобрила бы с радостью. Пон строил для людей разные машины: новый «самоходный» плуг, земледробилку, сеялку… И пусть сам Пон не мог уйти далеко от дома, машины его расходились по всей округе, забираясь, быть может, дальше, чем Зиеу. Из всех сработанных им машин одна лишь не имела никакого касательства к земледелию: трехколесный велосипед, где все — от рамы до ободьев и цепи — было выточено из дерева. Пон решил, что в один прекрасный день и сам он отправится в путешествие на нехитром своем «транспорте».
Кто знает, где жила теперь Зиеу, но все равно до нее не могли не дойти вести о Поне, ведь про него даже писали в газетах. А он по-прежнему просыпался с первыми петухами и для начала прикидывал, какие дела ожидают его сегодня. И мать все так же с тревогой прислушивалась к тому, как сын вспоминает девушку из киней, которая вошла в его жизнь, а потом вдруг исчезла. По ночам Пон слышал, как катили на рудник грузовики-лесовозы и ехавшие в них молодые рабочие, презирая ночную стужу, распевали песни. Каждый из них был ему близок и дорог.
Таков рассказ о Поне, который я услыхал из его собственных уст.
Ну, а может, он и не соответствует истине, потому что Пон — мечтатель и фантазер. И кто знает, не пригрезилось ли ему все это от начала и до конца.
Перевод с вьетнамского М. Ткачева
Тьен
Никто не знает, когда эти молодые люди полюбили друг друга.
Кхам ходил в море, и его грудь была медно-красной от солнца и соленых брызг. Волны и ветер закалили его характер, сделали его суровым под стать морской стихии.
А Тьен каждый день надевала соломенную шляпу, прикрепляла к ней зеленые ветки для маскировки и взбиралась на вершину горы. Она состояла в отряде деревенской самообороны и вела наблюдение за морем. Девушка, как никто другой, умела часами всматриваться в поверхность моря, горевшую нестерпимым блеском под лучами солнца. Для рыбаков безбрежная водная гладь отчетливо делилась на участки, каждый из которых имел свое название. Вот там была «синяя вода». Место поближе к берегу, которое всегда отливало серебром, называлось «рыбья чешуя». Искрящаяся полоса возле горизонта была «ближним морем», а все, что дальше, считалось «дальним морем». Когда с наблюдательного пункта раздавались частые, сливавшиеся друг с другом удары в гонг — это означало, что военные корабли врага появились в «ближнем море». Это было еще далеко, и девушки на берегу спокойно продолжали плести сети. Три быстро следующие друг за другом удара Тьен давала, когда враг входил в «синюю воду», и бойцы отряда самообороны бежали занимать боевые позиции. Три удара с интервалами означали, что враг уже у «рыбьей чешуи» и можно ожидать высадки. Бойцы готовились открыть огонь и убирали с волчьих ям мостки, которыми те обычно бывали накрыты, чтобы кто-нибудь из своих не попал бы ненароком в ловушку.
Однажды Тьен, пересчитывая возвращавшиеся под вечер баркасы, увидела, что одного не хватает. Не вернулся молодой рыбак, могучую фигуру которого со сверкающими на груди капельками воды зоркие глаза Тьен узнавали за сотни метров. Когда настали сумерки, девушку сменили, но Тьен никуда не ушла. Вскарабкавшись на самый высокий утес, она напряженно вглядывалась в темнеющую гладь моря, отыскивая на ней белое пятнышко паруса. Все обошлось благополучно, оказалось, что Кхам просто наткнулся на большую стаю рыбы и, увлекшись ловом, не заметил, как наступила ночь.
— Что это ты сегодня так поздно, дочка? — спросила мать, когда Тьен наконец вернулась домой.
Ничего не отвечая, девушка порывистыми движениями отвязала от пояса гранаты и положила их к подножью кровати. Затем она обтерла с ног пыль, легла и с головой укрылась циновкой.
— Может быть, поужинаешь? И чего ты только надулась, разве я что-нибудь такое сказала… Небось когда отец был жив…
Не договорив до конца, мать, шаркая, пошла на кухню, разожгла очаг и поставила на огонь горшок с рыбой.
— Вставай-ка, проглоти что-нибудь, а потом снова спать будешь.
Старая женщина погладила волосы дочери, завившиеся от ветра и солнца, и вдруг с удивлением услышала тихий смех девушки.
Кхам долго ничего не подозревал, но когда друзья рассказали ему, что в поселке есть девушка, которая до самой ночи дожидалась его на вершине утеса, сердце его дрогнуло, и в нем загорелось ответное чувство. Теперь его баркас возвращался домой раньше обычного, тяжелое кормовое весло с силой рассекало волну, мощными движениями направляя судно. Баркас стремительно несся к берегу, взлетая с волны на волну, а Кхам поднимал голову и смотрел на вершину, где в лучах заходящего солнца белела кофточка Тьен. Так продолжалось несколько месяцев, и почти все это время влюбленных разделяли волны и ветер…
Через десять дней после свадьбы Кхам ушел в горы к партизанам. Прошло пять месяцев, прежде чем Тьен получила первое письмо. Но было оно не от мужа. Писал один из его товарищей по отряду: «…мы обещаем тебе, сестра, уничтожать врагов без пощады, чтобы отомстить за Кха-ма…»
Буквы перед глазами расплылись, когда она дошла до этих строк. В тот день, поднявшись на вершину горы, она впервые почувствовала усталость. Ни в «синей воде» и ни в «дальнем море» она никогда больше не увидит белый парус самого быстрого из баркасов. Тьен чувствовала, что даже сидеть у нее нет сил, и наблюдала за морем, лежа на большом камне. Маленькая, очень маленькая ножка тихонько толкнула ее изнутри, но Тьен по-прежнему не отрывала наполненных слезами глаз от линии горизонта. Она охраняла родной поселок.
— Ты уже на сносях, а дома ни днем, ни ночью не сидишь, — сказала ей однажды мать. — Вдруг что случится… Ведь этот ребенок — все, что он нам оставил, дочка!
Не дав матери договорить, Тьен тяжелой походкой направилась к воротам.
— Не беспокойся, мама, я только загляну на минутку в школу.
Она ушла, освещая себе дорогу фонарем. Десять минут спустя его свет снова блеснул в воротах. Мать, которая уже улеглась, услышала осторожные шаги и прерывистое дыхание возле своего топчана.
— Дай мне свою циновку, мама, — сказала Тьен.
Мать ничего не понимала, и тогда дочь шепотом объяснила ей:
— Каратели возвращаются из Нгыбиня, они заночевали в школе.
— А циновка-то тебе зачем?
В темноте старая женщина не могла видеть лица дочери и слышала только ее шепот.
— Для жандармов. У них с собой ничего нет. Ни постелить, ни укрыться, лежат на голом полу. Так не очень-то уснешь…
Пораженная мать привстала.
— Тьен!
Но та уже сворачивала ее циновку. Затем молодая женщина вышла за перегородку и скатала свою. Эту циновку она делила с мужем во время их недолгой совместной жизни, и ей казалось, что циновка до сих пор хранит запах его тела.
— Я скоро вернусь, мама.
Тьен снова вышла на улицу с фонарем в руках, держа циновки под мышкой.
Мать тоже выбежала за ворота. Да, она и в самом деле идет к школе. Небо! Что делать с этими детьми!
Жандармы расступились, пропуская Тьен. У молодой женщины был, как у всех рыбаков, грубоватый, но приятный голос.
— Достала только две штуки. Кто-то из вас здесь уже побывал. Все спалили, не оставили ни циновок, ни одеял. Пришлось даже у матери забрать… Вам в такую погоду лежать на земле нехорошо, сразу лихорадку схватите.
Несколько солдат хотели взять у нее из рук циновки, но она не позволила.
— Нет, нет, я сама. Вот эту положу у входа, дневальным тоже ведь надо отдохнуть. А другая будет для командиров. Постелим у окна, чтобы было прохладнее.
Тьен осмотрелась. Луч света упал на грубые и жестокие лица карателей, и она внезапно почувствовала такое отвращение, что чуть не выронила фонарь, но, стиснув зубы, сдержала себя, и голос ее звучал по-прежнему ровно и приветливо:
— Ну, я пойду. Спите себе спокойно. А завтра приходите в гости. Наш дом в конце деревни напротив горы, и, кроме матери, никого нет.
Фонарь раскачивался над песчаной дорогой, уже влажной от предрассветного тумана. Он освещал маленькие ступни, проворно ступавшие по песку. Огонек двигался к середине поселка, затем свернул в узкий проход между хижинами, заросший кустарником, и исчез из виду.
Тьен спрятала фонарь, пробралась в самую гущу зарослей и села на землю. Сквозь листву ей было видно ночное море с мерцающими фонарями рыбаков. Она узнавала каждый огонек. Вот тот красный, подвешенный высоко к мачте, — это фонарь дядюшки Чо, который сейчас ловит летучих рыб. А три мигающих фонаря возле скал — это ловцы креветок До, Фыок и Нам. Еще дальше чуть-чуть светит фонарь Донга. С Донгом в прежние времена ее муж выходил под парусом дальше «синей воды», так далеко, что не видно было даже горы на берегу. Там они забрасывали крючки на макрель.
Гранаты, подвешенные к поясу, холодили кожу. Тьен смотрела на фонари, блуждавшие по воде и Похожие на светляков, и определяла по ним время. Вот возвращается баркас охотников за креветками. Значит, уже за полночь. Баркас Донга вошел в «синюю воду» — минуло три часа ночи… В поселке раздался одиночный крик петуха. Тьен зажмурила глаза, по ее впалым щекам покатились горячие слезы.
Начинало светать. Блуждающие звездочки фонарей гасли одна за другой. Тьен проверила, на месте ли гранаты, и выскользнула из зарослей. Сорвав по пусти листок, она положила его в рот и разжевала. Едкая горечь взбодрила ее. Она пошла к школе.
Тьен шла, крепко сжимая в каждой руке по гранате. В отряде самообороны было мало оружия, и Кхам ей подарил их перед тем, как уйти к партизанам.
— Кхам, я отомщу за тебя! Сынок, мы идем в бой вместе!
И вот школа смутно вырисовывается впереди. Тьен легла и поползла. Песок был холодным. Крошечная ножка ребенка снова сильно толкнула ее внутри, она ощутила боль и на мгновенье замерла, но потом повернулась на бок и, стиснув зубы, снова поползла…
Зубами она выдернула чеки гранат. Сперва одну, потом другую.
Грянуло два взрыва. Спустя несколько мгновений в ответ затрещали беспорядочные выстрелы уцелевших жандармов. И снова стало тихо. Тьен была уже далеко, почти у самого дома. Еще мгновенье — и она без сил упала на руки матери.
— Так, значит, это ты? Неужели это ты, дочка?
И старая женщина прижала голову дочери к своей груди.
С только что причаливших баркасов, еще не успев убрать сети, бежали рыбаки. Было уже почти совсем светло.
— Кто это мог сделать?
— Неужели солдаты Освобождения?
— Кто бы ни сделал, молодец!
— А скольких уложили?
— Шестерых, и всех наповал!
— Вот здорово-то!
Взволнованные восклицания слышались со всех сторон.
Старый Чо, обнаженный до пояса, загорелый и еще не успевший обсохнуть, протиснулся через толпу и сказал громко, как переговариваются в открытом море:
— Молодец, ничего не скажешь! Должно быть, пробрался к ним через окно. Отчаянный парень!
Рыбаки, причалившие последними, тоже устремились к школе. Покинутые баркасы устало лежали на ровной полосе прибрежного песка. На их обшивке белели полоски высыхавшей соли. С бортов свисали небрежно свернутые канаты из кокосового волокна. Вода стекала с них светлыми журчащими струйками.
На отмели виднелась лишь одна человеческая фигура. Женщина, согнувшись, стирала циновки, залитые кровью. Бурые пятна смывались белой пеной прибоя, и запах крови смешивался с запахом рыбы и водорослей. Кровь бледнела и растворялась в воде. Каждая набегавшая волна глотала ее. Море пило вражескую кровь, растворяло и поглощало ее в своих глубинах. Грудь моря расправлялась под лучами восходящего солнца, широкая и могучая.
Перевод с вьетнамского И. Быстрова
Нгуен Киен
Автор предлагаемого рассказа (опубликован в «Антологии прозы 1945–1960 гг.», изданной в Ханое) родился в 1935 году и принадлежит к среднему поколению вьетнамских писателей. Рассказы и повести Нгуен Киена вошли в школьные хрестоматии, а роман «В родном краю все спокойно» (1974) расценен вьетнамской критикой как одно из крупных художественных достижений в литературе последних лет.
Нуген Киен остается верным раз избранной теме, изображая в основном вьетнамскую деревню и ее людей. Об этом свидетельствует даже одно лишь перечисление его повестей и сборников рассказов: «В деревне», «Майское поле», «Перед жатвой», «Дни и ночи тыла», «Опавшие листья», «Дальние края», «Волны».
Превосходный знаток сельской жизни, Нгуен Киен много и плодотворно работает. Во Вьетнаме он по праву считается тонким стилистом, мастером передачи крестьянского разговорного языка. Диалоги в его работах состоят из метких и точных фраз. Проза Нгуен Киена сочна и колоритна, и по ней сразу отличишь признанного бытописателя вьетнамской провинциальной жизни.
Писатель обладает особым даром рассказать о том или ином важном событии в жизни персонажа кратко, без нажима, как бы походя. Даже касаясь драматических моментов, он обходится простым, доступным и понятным языком, избегая трафаретных ходов и высокопарных фраз. Нгуен Киен убеждает читателя подкупающей естественностью поведения своих героев — в дни мира и дни войны, которая вторгается в повествование и является своеобразной «темой в теме».
Дело в том, что в годы вьетнамской войны, как и во всякой другой общенародной битве за свободу родины, деления на фронт и тыл не существовало. Нет полного спокойствия во Вьетнаме и сейчас: американские войска покинули страну, но на границе СРВ продолжают провокации китайские гегемонисты, которые грозятся «проучить» Вьетнам, расправиться с героическим народом за то, что он остается верным идеалам социалистического интернационализма.
Прочтя рассказ «Дети», читатель убедится, каких тружеников мирной вьетнамской деревни изображает Нгуен Киен, какая сложная и тревожная жизнь прожита ими и как они, опаленные войной, пришли на зеленые рисовые поля, к милым бамбуковым куртинам.
Н. Хохлов
Дети
Маленькая наша деревушка затерялась среди широких полей. От нас полдня ходу только до тележной колеи, а уж до проселочной дороги и того более. Даже рынок и тот у нас не собирается. Когда приходит сезон дождей, поля в округе заливает вода, и нашу деревушку издалека можно принять за одинокий зеленый островок, будто стоит он посреди реки, покрытый буйными зарослями дикого сахарного тростника. В эту пору года люди к нам добираются разве что на лодках, по небольшому каналу, что проходит рядом с деревней. Да и не часто появляются эти лодки. Видать, потому и неведомо никому, где прячется деревушка, которая называется Ха.
Правда, как наступило мирное время, в наши края стали наведываться журналисты и даже иностранцы. Приезжают, чтобы посмотреть на бывшую партизанскую базу. Но она находилась в стороне от наших полей, в джунглях. Там осталось только пепелище — земля, густо замешенная на осколках снарядов и бомб, битой черепице и обломках кирпича. Приезжие подолгу там задерживаются, ходят, рассматривают, щелкают фотоаппаратами, но к нам не заглядывают.
Раз только группа школьников вместе со своей учительницей, возвращаясь с партизанской базы, завернула к нам передохнуть. После безмолвия пепелищ наша деревенька поразила их яркой зеленью и птичьим гомоном. У нас не торчат скелеты взорванных блокпостов или сожженных домов, не висит у околицы осколок бомбы, который заменяет в наших деревнях гонг, не видно ни колючей проволоки — ее нынче повсюду пустили вместо плетней, — ни мостовых, крытых гусеницами от разбитых танков. В нашей деревне не найдешь даже железных рельсов, а ведь почти на всех деревенских прудах нынче из них сооружены мостики.
— В такие богом и людьми забытые деревеньки французы не наведывались, — объясняла учительница удивленным ребятам. — Вот и выпало им счастье остаться нетронутыми…
Как я на нее рассердилась тогда! Услышав такое, от обиды заплачешь. А потом успокоилась: что с молодой учительницы спрашивать, ведь и я в молодости так же вот думала…
Мы живем втроем: я, мой отец — мы его дедом зовем — и шестилетняя дочка, Тхао. Домик наш стоит на краю деревни, уже у самых зарослей бамбука. Сад у нас небольшой, но густой, узким клином спускается вниз к самому каналу, упираясь в дамбу. Наш дед — великий умелец: к чему руки ни приложит, все ладно у него получается. Сделал мостки на канале, чтоб можно было постирать да помыться, и ступени к воде, выложив их из деревянных брусков или камня.
Как-то раз, помню, под вечер, услышала я, как на канале остановилась лодка, видно, неподалеку от наших мостков, и донеслись до меня стоны и жалобные причитания — голос был женский. Я косила траву в саду и сперва увидела хозяев лодки — оба были в отчаянии, только хозяин казался серьезным и настроен был решительно, а хозяйка в растерянности не знала, что делать. Потом я увидела, как они помогли выйти из лодки какой-то женщине, — взяв ее под руки, осторожно вывели на берег. Женщина была на сносях, в дороге у нее, верно, начались схватки. Она морщилась от боли, стонала, испуганно озираясь по сторонам. Идти она не могла, застыла на месте, руками обхватив свой большой живот. Лодочники пытались помочь ей отойти от берега, но женщина не в силах была сделать шагу. Так и стояли они на берегу, не зная, что предпринять: разве захочет кто приютить у себя роженицу, да еще чужачку.
А тут дочка моя, Тхао, прибежала на канал, — я ей велела намыть к ужину бататов. Увидела незнакомых людей и кинулась ко мне, дергает за кофту, пальцем в сторону лодки показывает. Доченька-то моя немой была, с трех годков не могла словечка молвить, а ведь раньше так бойко говорила. Я, конечно, верила: рано или поздно она опять заговорит, непременно говорить станет моя доченька. А пока по глазам ее да жестам обо всем догадывалась, что сказать ей хочется. Дочка моя такая большеглазая, вся в отца. Глянула я на нее — вижу встревоженные ее глаза и поняла, зовет меня доченька к людям, что на канале стоят.
Пришли мы с ней на берег. Лодочник помог женщине подняться на дамбу, что наш участок от канала ограждает. А бедной женщине совсем худо стало, видать, самая пора рожать наступила.
Было уже под вечер, солнце к закату клонится, а жара никак не спадает, несчастной женщине и без того худо, а тут еще жара донимает. Тут я ее и признала: это, оказывается, была та самая учительница, что с ребятишками у нас на отдых останавливалась да про «везенье» нашей деревни толковала. Что же с ней приключилось: или время родов по молодости перепутала, или преждевременные схватки начались?..
— Вы что, решили человека уморить, положили на самое пекло! — набросилась я на хозяев лодки.
— Нам бы только до деревни ее довести…
— Ишь чего захотели! Скорей с рук сбыть, самим убраться, а тут без вас возись, будто нам своих бед не хватает…
— Такое несчастье в дороге приключилось, не знаем, что и делать! — стала причитать лодочница.
— Что делать-то? Человека не уморить до смерти. Ведите ее скорее к нам в дом, вон она какая бледная…
Повели мы учительницу к нам. А Тхао сразу деда побежала искать. Он у нас каждый вечер на кладбище ходит, где партизанские могилы, будто на работу туда отправляется: прибирается там, веником каждую могилу обметает; потом постоит, на небо посмотрит, на обелиски красные с золотыми звездочками и уж тогда домой идет. За годы, что война шла, столько всякого в нашей семье случилось… Все дед со стиснутыми зубами переносил, а если, бывало, слеза на глазах у него блеснет, то это, значит, от большого гнева… Горе свое дед умел глубоко прятать. С Тхао всегда только шутил. В доме успевал все дела сделать, а на мою долю и оставалось, что поесть приготовить. Весь дом на деде держится, без его совета ничто не обходится — так уж у нас заведено.
Дед пришел, когда мы довели учительницу до дому. Она сидела неестественно выгнувшись, выставив вперед живот и опираясь спиной о стенку и жадно ловила воздух широко открытым ртом.
— Дед, — сказала я умоляюще, — вот, прихватило несчастную посреди дороги…
— Убери комнату, там ее уложим.
Хозяева лодки, видать, счастью своему не веря, на нашего деда уставились. Тут я их попросила помочь мне учительницу в другую комнату перевести, а потом они убрались восвояси.
Дед помог учительнице лечь на кровати как надо, чтоб удобней ей было. Я заметила, поначалу он помрачнел, увидев у нас незнакомую женщину, потом, приглядевшись к ней, стал улыбаться, начал шутить.
Тхао стрелой носилась взад и вперед, выполняла все поручения, что ей давали, и жалостливо поглядывала на учительницу, когда та морщилась от боли. Чуть дед только потрепал ее по плечу и, показав на кухонную пристройку, слово молвил, девочка мигом отправилась кипятить воду, — такой смышленой да расторопной я ее никогда еще не видела.
Я знала: дед наш в старых книгах разбирается, даже лекарства из трав готовит, — значит, за помощью к повитухе бежать не надо, сами как-нибудь управимся.
У нас говорят: роды что наводнение — одна напасть. Столько дел сразу надобно сделать — и батат сварить на ужин, и приготовить все необходимое для роженицы. Уж мы кончали возиться, а учительницу тут вроде бы отпустило, полегчало ей, она перестала стонать, затихла, только тяжело дышала.
— Роды-то, похоже, трудные будут, — проворчал наш дед.
Бедняжка наконец пришла в себя и стала припоминать все, что с ней случилось. Оказалось, звали ее Хань, она была из Вана, большого села, там учила детей.
— Вы мне жизнь спасли, — чуть не плача говорила она. — Как вас и благодарить, не знаю!
— Лежи, лежи, тебе отдохнуть надо, сил набраться, о благодарности думать еще рано.
Она послушно затихла, лежит, пригорюнившись. Так мне ее жалко стало! Сама я уже два раза рожала, вот и решила рассказать, как она сама должна помогать ребеночку на свет явиться. Словом, научить тому, чему меня когда-то добрые люди учили. Женщина жадно ловила мои слова. Глаза ее, добрые и ласковые, не мигая, смотрели на меня умоляюще, будто спасти просили. Словно сердце мне обжег ее молящий взгляд, и вспомнила я другие глаза и другого человека, что восемь лет назад точно так же вот на меня смотрел…
В ту далекую пору наши края под врагом оказались. Помнится, уже поздним вечером понадобилось мне на канал сходить, спустилась я к воде и вдруг слышу, будто в саду кто-то стонет. Перепугалась я, бежать хотела, только ноги к земле приросли: прямо на меня что-то темное движется. Пригляделась — человек ползет, еле-еле, из последних сил выбивается. И тут он умолять меня начал, а голос слабый, словно ветер шелестит в листве:
— Бабушка, спаси меня…
— Ты кто?
— Помоги, прошу, помираю…
— Да кто ты, что за человек?
Он уже разобрал, что голос у меня не старый, и шепчет:
— Солдат я, девушка, солдат. Помоги мне…
Я хотела уже в дом его вести, да вспомнила, сколько в деревне вражеских лазутчиков шныряет, в форме наших солдат переодетых.
— Коли солдат, так убирайся, да поживее! — сказала я громко.
— Помоги, сестра, не бросишь же ты меня помирать здесь?
— Вот закричу сейчас, люди сбегутся, сразу тебя куда надо доставят!
— Можешь кричать, — разозлился он. — Меня тэями не запугаешь! Кричи сколько влезет, только сперва погляди, что у меня на плечах да на спине.
Я подумала-подумала, наклонилась и его плечи ощупала. Только притронулась, сразу руку отдернула — вся спина чем-то скользким залеплена.
— Пиявки, — сказал он, — всю кровь, гады, высосали…
До сих пор как вспомню — в дрожь бросает…
— Что с вами, отчего вы дрожите? Вам приходилось когда-нибудь принимать роды? — боязливо спрашивает учительница, не сводя с меня глаз, точно боясь, что я ее одну оставлю.
— Да не бойся, сама два раза рожала, — успокаиваю я ее.
Но она по-прежнему не сводит с меня испуганных, широко открытых глаз, словно спрашивает: «Правда? Можно тебе верить? Ведь сейчас на всем белом свете на одну тебя моя надежда…»
Вот и парень тот, когда мы его в дом внесли, тоже на нас с дедом так же смотрел. Потом он рассказал, что, идя на задание, нарвался на засаду и целых восемь дней скитался, прятался на пустых полях. Явочный пункт, куда он шел, был раскрыт, вся округа полицией наводнена, и никто из крестьян не пустил его в дом. А в одной деревне даже обстреляли. Вот и прятался он на затопленных рисовых полях, все время в воде, в холоде, голодный — уже не в силах стоять на ногах, не в силах отодрать' пиявки от своего тела — до того обессилел. Только у нас дома в себя пришел, немного ожил…
Долго, наверно, я так сидела, погруженная в воспоминания, пока учительница не спросила тихонько:
— О чем вы задумались? Скажите, а ваш муж, где он? Может, недоволен будет, что я у вас осталась?
— Да нет, — улыбнулась я ей. — Он у меня добрый! На все согласный…
Он и вправду у меня был очень добрым, — такого еще поискать нужно. Выхаживали мы его с дедом месяца три, а то и все четыре. Привыкли к нему, а он про себя уже считал меня своей суженой, только мне ни слова не говорил. Потом ушел: его послали на разведку вражеского форта в Иенми. Об этом он нам ничего не сказал. Потом уж про все узнали: как наши солдаты подорвали этот блокпост, как вся наша округа свободной стала. И он с нашими солдатами вернулся, и стали мы тогда с ним мужем и женой. Вот от той истории с пиявками и пошло. Сколько у нас этих пиявок! Поля ведь заливные. Как увижу хоть одну, сразу нашу встречу первую вспоминаю…
Вдруг учительница отчаянно вскрикнула. Я опрометью бросилась за дедом.
— Дед, дед, скорее!..
Дед, оказывается, ходил, чтобы ветку отломить с дерева. Зеленую ветку над дверью прикрепляют, чтоб отвести злой глаз от младенца.
— Чего кричите! — цыкнул на меня дед. — Торопись не торопись, а роды будут долгие!
Я побежала на кухню, там Тхао караулила, когда вода в котле закипит. На дворе уже совсем стемнело. Поглядела я на дочку: личико у нее, освещенное огнем очага, такое веселое, такое ясное, прямо как прежде, когда она еще разговаривала. Глазки радостные на меня смотрят — глазами она в отца пошла, такие же, как у него, огромные да черные. Поглядела она на меня, заулыбалась и ручонки сложила, точно маленького баюкает. Я ей сказала, чтобы сбегала и принесла бритву и нитки. Она вихрем понеслась, только головой тряхнула, это потому что волосы на глаза ей всегда падают. Хорошая у меня девочка! Жаль только, отец ее так и не увидел. Когда она родилась, наши края снова оказались в руках врага, а мужа моего на другую партизанскую базу перевели.
Дед очень любит Тхао, балует ее. Такая умница-разумница растет! Всего три годика ей было, а она уже лопотала. Положу ее с собой спать, только и слышно: «Мамочка-мамочка», с дедом положу — «Деда-деда…» несется. Отца звать начинает, а спросишь: «Где папка?» — на ножки встанет и пальчиком вперед показывает: «Папа ба-бах!» Но если чужой про отца спросит, так она только головкой мотает.
Дед над ней подтрунивать любил: «Вот будет у тебя маленький братишка, станешь его сама нянчить!» Обделила нас судьба родней, никого у нас нет, муж мой — сирота круглый, и я у деда одна, вот дед всю свою любовь внучке и отдал.
— Подросла уже наша крошка, — сказал он мне однажды. — Оставь ее на меня, сходи мужа проведай.
Удалось мне до партизанской базы дойти, и прожили мы с мужем целых полмесяца вместе. А когда я стала собираться обратно, муж мне свою карточку дал и велел хранить, дочке показывать, чтобы росла, отца помнила.
А я, глупая, как-то соседу, нашему дальнему родственнику, ее показала, мужем похвастаться решила, так этот прохвост взял да и украл у меня карточку, то ли от зависти, то ли из подлости. Только нет у меня этой фотокарточки, и я все себя за глупость казню…
Передо мной стояла Тхао, протягивая бритву и толстые нитки — я и не заметила, как она вернулась. Очнулась от своих дум, когда она меня принялась теребить, звать за собой. Скорчила жалобно рожицу, руками обхватила живот и стала стонать, — видно, у учительницы опять начались схватки. Я скрутила вместе три нитки, чтобы пуповину перевязать, прокипятила их и бритву, приготовила таз искупать младенца и побежала в комнату. Тхао не отставала от меня ни на шаг. Я было прикрикнула на нее построже, но она заупрямилась, и я отступилась.
Учительница лежала бледная, губы искусанные до черноты. Я подложила ей под спину половину старенького, чистого одеяла — оно у меня в рюкзаке оказалось, а другой половиной живот накрыла. Помнила, когда я рожала Тхао, мне вот так же военная медсестра сделала.
Как и предсказывал наш дед, роды были долгие и мучительные.
— Тяжелый ребенок… — бормотал дед. — Потерпеть придется. Приподними-ка ее немного, поддержи…
Я помогла учительнице приподняться и подложила ей под спину руку, поддерживая ее. Она обхватила рукой меня за шею и судорожно, всеми пальцами вцепилась мне в плечо.
— Потерпи, милая, потерпи, — успокаивая, шептала я ей. — Не бойся, уже скоро, скоро…
Пальцы женщины только крепче впивались в мое плечо, и через них ее боль как будто переходила ко мне. Ох, как я эту боль человеческую чувствую, ведь сколько мне самой пришлось настрадаться…
Вскоре после того, как я с партизанской базы вернулась, поняла, что затяжелела. А тут нежданно-негаданно схватили меня и отправили в Иенми, на форт, где наемные солдаты стояли. Как ни далека наша деревенька, а вот поди ты, пронюхали, проклятые! Ох, как меня били, кричали, что мы с дедом связных да разведчиков в доме прячем. А я только одно твердила: знать ничего не знаю, и все тут!.. Очень я за дитя свое, что под сердцем носила, боялась.
И хотя болела я тяжко от побоев, но ребеночка уберегла.
Через две недели меня снова забрали. Опять грозились, били, а потом карточку мужа показали. Вон оно что! Гаденыш тот, седьмая вода на киселе, донес, крыса вонючая… Обмерла я, теперь, кроме смерти, и ждать нечего. Но они меня в камеру отвели, даже бить перестали. Оказывается, сержанту я приглянулась, решил он потешиться. Видел, что тяжелая я, если силой добиваться, так и помереть могу. Вот и стал каждый день захаживать, уговорами да посулами всякими силился меня склонить. Говорил: кабы не он, давно б мои косточки на погосте гнили. Я при нем молчала, слово молвить боялась, а как уходил, так плакала в голос. А ребеночек под сердцем все рос, не давал остыть тоске по мужу. Последние силы уж меня покидали, а я все старалась держаться, только чтоб дитятко мое свет увидало.
Когда рожать пора пришла, отпустили меня домой.
Дед наш и принял роды. Летом это было, такой же вот ночью, жаркой и душной. Родился у меня мальчик, маленький да слабенький, но так уж я его любила, так лелеяла, мою кровиночку, слезы мои тяжкие.
И вот как-то появился в нашем доме сержант с форта в Иенми, сам пришел да еще солдат с собой привел.
— Согласишься со мной жить — всю семью кормить ста ну, а нет — прикончу твое отродье у тебя на глазах!
Зашлось у меня сердце, побелела я, слезы сами собой полились.
— Убей лучше меня! Пожалей деток, нет на них вины!
А он знай хохочет, думает, я его испугалась. Подошел и тянет меня к себе. Плюнула я в рожу его поганую, оттолкнула что есть силы. Ох, горюшко-горе! Как выхватит он у меня из рук маленького, вцепился в шею и поднял вверх, как кутенка. Мальчик мой из пеленки выскользнул, голенький, ножками засучил, запищал жалобно и тут же смолк.
И тут Тхао — она сзади меня пряталась — как закричит, заплачет. Этот детский крик и плач ровно ножом острым мне по сердцу полоснул!.. Тхао кинулась на бандита, стала вырывать у него из рук братика. Тогда она мне не малышкой несмышленой показалась, а тигрицей разъяренной. Как отчаянно пыталась выхватить маленькое тельце из лап палача! И даже вырвала уже, но бандит опрокинул ее наземь и стал пинать кованым ботинком. Тхао, бедняжка, каталась по полу, прижимая к себе маленького, стараясь уберечь его от ударов.
— Убивают, помогите! — кричала я.
На крик прибежал дед, сбежались соседи. Сержант приказал солдатам стрелять, но они не посмели в людей целить, палили в потолок. Набросились мы на сержанта, разодрали на нем одежду в клочья, убить были готовы, и пришлось всей этой своре убраться из деревни от греха подальше.
А мальчик мой помер. Стал дед поднимать их с Тхао, а маленький уже не дышит. Увидела Тхао мертвого брата, и страшная бледность покрыла ее лицо, глаза широко раскрыты, не мигают, ну прямо как неживая стоит. Губы стиснуты, ровно железные, что-то сказать хочет, а не может, только хрип из горла доносится. С того самого дня девочка моя и не говорит…
Ох, дети мои, деточки, горе мне горькое! Не стрелял никто, никто дома не жег, а вот тут, в этом самом доме, сыночек мой умер, доченька моя онемела!
Болью сердце мое исходит, о господи!..
— Больно! Ой, больно!.. — тихо вскрикивает учительница, а мне чудится, будто это я кричу.
Зачерствело сердце за эти годы, от боли, от горя зачерствело. Но как вижу чужую беду, чувствую чужую боль, так смягчается мое сердце, наполняется состраданием. Вот и с учительницей этой — жаль ее, бедняжку, тяжко ей приходится. Но ведь радость-то какая! Счастье какое!…
Уложила я ее поудобнее, деда позвала:
— Иди, дед, скоро уже!
Засуетились мы с дедом вокруг роженицы, и такая радость, такое счастье душу мою охватили, хоть тревога тоже не отпускала.
— Иди, маленький, иди, умненький, иди, послушненький! — приговаривала я, словно хотела ускорить появление новорожденного.
— Готовься, сейчас младенца примешь! — тихо сказал мне дед.
И вот он родился, маленький человечек!.. Взяла я его на руки и подняла. И руки мои дрожат — свершилось святое дело, появилась новая жизнь, потому и радость переполняет мою душу, оттого и дрожат мои руки…
«Ну, подружка, — мысленно говорю я учительнице, — ну, милая, еще потерпи самую малость, вот так… Теперь все хорошо будет. Не бойся, мы с дедом тут, возле тебя!»
Омыли ребеночка. Мальчик был розовым, пухлым, громкий крик его огласил комнату. И тут за спиной моей раздался радостный детский возглас:
— Мама, мальчик!
Обернулась я; Тхао на цыпочки поднялась, с младенца глаз не сводит. Ох, эти глаза отцовские, большущие да темнущие! В ладоши хлопает, смеется моя девочка. Никак, думаю, брежу я или все снится мне!
— Мальчик!
Губы Тхао шевелятся, и не серые они у нее теперь, а ярко-красные, и белые зубки так и сверкают! Заговорила, заговорила моя доченька! Мы с дедом, замерев, глядим на нее. Совсем другим, каким-то новым нам кажется ее личико. Даже учительница, хоть и измученная болью, в себя еще не пришедшая, а и та глаз от моей девочки отвести не может. Ровно свет от личика Тхао по всему дому разливается. А она на нас не глядит, от младенца оторваться не может. Маленькие — они все друг на друга похожи. Вот и этот, как две капли воды, на братика Тхао, на моего мальчика походит. Прижала я его к сердцу крепко, никому отдавать не хочу!..
Назавтра соседи со всей деревни собрались, прослышали, какая в доме радость. На доме зеленая ветка висит, — вот люди к нам и пожаловали. Дед наш даже в поле не пошел, во дворе гостей принимал. Тхао на канал за водой целый день бегала, чай кипятила. Гости норовят приласкать ее, слово доброе ей молвить, а девочка стесняется, за деда прячется. Веселая стала моя доченька, только говорить еще боится.
Мы с учительницей в комнате остались, нам и отсюда слышно, что во дворе творится.
— Почему же вашего мужа до сих пор нет? — вдруг спросила меня учительница.
— Далеко он, в командировке…
Далеко он, ох как далеко!.. Никогда больше домой не вернется. Пробыл он в партизанах недолго, и перевели его опять в регулярную армию. Об этом я уже от чужих людей узнала, он перед дальней дорогой даже домой заглянуть не успел. Воевал под Дьенбьенфу, там и погиб. Вместе с однополчанами похоронили его в братской могиле. Нет у него ни своей могилки, ни своего обелиска. В Дьенбьенфу похоронен. Слышала я, края там просторные…
— А кто он у вас?
— Солдат.
— И мой тоже солдат! Вот совпадение. Мы с ним еще в войну познакомились, уж после свадьбу сыграли. Полмесяца вместе только прожили, он сразу в час,пь уехал. Писала ему, что ребеночка жду, да не мог он, видно, приехать. Может, на Тет явится сына поглядеть.
Учительница помолчала немного и добавила:
— В первый раз, потому и боялась так родов. Знала, что в июне вроде бы должно быть, только в школе экзамены, вот до последнего и дотянула. Столько вам хлопот доставила.
— Какие же хлопоты? Для нас это радость! — улыбнулась я. — Теперь ты нам как родная будешь, а муж твой вернется — станет нашему деду сыном. Вот увидишь — все так будет!..
— Пожалуй, с будущего года стану в вашей деревне учительствовать. Пусть Тхао и мой малыш вместе растут, как брат и сестра.
Я опять улыбнулась, ей ничего не ответила. Да и что говорить, и вправду сроднились мы теперь.
Вспомнила я тут, как раньше ученикам своим она про нашу деревню говорила, и захотелось мне ей, своей сестре названой, все как есть рассказать. Про то, какой страшный след война оставила в этой не тронутой врагами деревне, и в этом непорушенном доме, и в этом чистеньком дворике. Разве дело только в том, что деревню с землею сравнивают, дома сжигают, — и деревню, и дома можно заново выстроить. Вот близкие от тебя уйдут туда, откуда возврата нет, — это беда непоправимая, это горе горькое… Но не стала я ничего говорить, зачем этой женщине радость ее великую омрачать. Ведь ее радость нашей радостью стала, и негоже мне в такой день старую рану бередить…
И сидели мы с нею молча, и спал маленький, а мы его сон стерегли.
За стеной во дворе шумели наши гости, народу собралось множество. И голосок Тхао звенел в общем радостном хоре.
Перевод с вьетнамского И. Зимониной
Нгуен Куанг Шанг
На русский язык переводились многие рассказы Нгуен Куанг Шанга, известного также по псевдониму Нгуен Шанг. Он родился в 1933 году. Сборник его рассказов «Люди родного края» был издан в 1960 году, а книга «После долгого отсутствия», тоже состоящая из рассказов и очерков, появилась на полках вьетнамских магазинов в 1977 году. Таким образом, творчество писателя падает на шестидесятые и семидесятые годы, когда вышли в свет повести «Записки тех, кто остается», «На зенитной батарее», романы «Огненные земли», «Гнилой ветер», книги новелл «Гребень из слоновой кости» и «Агатовые сережки». Нгуен Куанг Шанг — кадровый военный: он прошел весь долгий путь вьетнамских войн, сражался на юге и севере страны. Вполне понятно, что автор, сформировавшийся в рядах славной вьетнамской армии, больше всего и пишет о ее людях, пишет со знанием обстановки, привлекая обширный познавательный материал, включая подлинные документы — письма, рапорты, дневники своих боевых товарищей. Произведения писателя покоряют достоверностью описания событий, участником которых он был, репортажной живостью изображаемого. Публицистическая хроникальность Нгуен Куанг Шанга, которой пронизаны многие его произведения, обусловлена и бурным военным временем, и запросами читательской массы, жадно следившей за ходом небывалых по своей сложности операций, связанных с полным очищением страны от чужеземцев. Автор не случайно оказывался в самых горячих точках, приезжал туда не в командировку — он находился там постоянно, участвовал в сражениях и писал о виденном и пережитом. Поистине строчки, пахнущие порохом! Недаром целый ряд рассказов Нгуен Куанг Шанга, едва появившись во вьетнамской периодике, переводился на многие иностранные языки: по ним можно было составить довольно ясное представление о духовном, моральном климате вьетнамской армии, ее народном характере. Массовая народная поддержка великих идеалов Августовской революции, за что и сражалась армия, определили национальный, освободительный характер войны, сцементировали фронт и тыл, превратили страну в несокрушимую крепость.
Конечно, несмотря на пристрастие к армейской тематике, творчество Нгуен Куанг Шанга значительно шире. Крестьянский паренек, покидая родной дом ради службы в частях регулярной армии или в партизанском отряде, отсутствуя десять или более лет, в конце концов возвращается в свою семью. Возвращается, выражаясь словами автора, после длительного отсутствия к людям родного края, показ которых и составляет наиболее эмоциональную сторону рассказов Нгуен Куанг Шанга.
Н. Хохлов
Сын вернулся
Он не первый приехал на побывку, но никого другого односельчане не встречали столь восторженно. Собрались не только родственники и друзья — сбежалась вся деревня. Ведь он был из числа тех, кто ушел по первому зову еще в сорок пятом году и вынес на своих плечах тяжесть двух войн. Тридцать лет не переступал он порога родного дома. Покинул его мальчишкой, а вернулся полковником! Его, полковника Чэн Тан Дака, однажды уже видели на экране телевизора. Он сидел за столом президиума какого-то торжественного собрания в парадной форме, при орденах. Как можно было не гордиться таким земляком! И уж конечно, если дослужился до полковника, хочешь не хочешь, а отличаешься от других. К себе домой полковник приехал на джипе с прикрепленным к радиатору флажком. Его сопровождали, кроме шофера, три бойца, которых кое-кто нет-нет да и называл на старый лад «телохранителями».
Едва машина остановилась перед домом, как стайка детишек, игравших неподалеку, стремительно разбежалась. Дети помчались во все концы деревни, пронзительными возгласами оповещая о событии. Гость только успел перешагнуть порог родного дома. Его отец отложил в сторону рубанок, снял очки и, всмотревшись в пришельца, воскликнул: «Дак, сынок… Неужели это ты!..» И уже в следующую минуту со всех сторон набежали люди — полковник не принадлежал больше своей семье! Отец с сыном еще не порадовались встрече, не сказали друг другу и десятка слов, как им уже пришлось хлопотать о стульях и скамейках для гостей.
А домик на берегу реки был мал, стульев не хватало, и люди начали рассаживаться на кроватях и топчанах. Скоро и там не осталось мест, и тогда все вышли во двор, где еще не успели подмести. Под развесистым манговым деревом было тенисто и прохладно. Ребятишки плюхнулись прямо на землю, взрослые присели на корточки, набралось не менее сотни человек. Люди требовали от полковника сесть на стул посередине двора, чтобы все имели возможность им любоваться, но Дак примостился на обрубке бревна. И стулья, вынесенные из дому, сразу оказались ненужными. Гости наперебой уступали их друг другу и в конце концов так и оставили незанятыми.
Единственным человеком, который мог бы, не нарушая приличий, сесть на стул, был отец полковника, Шау Хок, но и он отказался. Это был худощавый бодрый старик. Только белые волосы и длинная бородка выдавали, что ему уже за семьдесят. Как обычно, на нем были короткие штаны и рубашка без многих пуговиц, впрочем, и те, что имелись, старик, как правило, не застегивал. Он сел на землю возле сына. Глядя на них, крестьяне узнавали в полковнике Шау Хока, каким он был в прежние годы: густые волосы, высокий лоб, прямой нос, строгий взгляд ярких черных глаз.
Уверенный вид Чэн Тан Дака никак не соответствовал его настроению. Он привык стоять перед строем солдат, отдавая приказ, а тут вдруг оказался лицом к лицу с сотней односельчан, которые так и впивались в него глазами. Несмотря на радость встречи, его волновали эти взоры, смущали вопросы, сыпавшиеся со всех сторон. Но благодаря отцу он быстро преодолел замешательство первых мгновений. Стоило ему чуть помедлить с ответом, вспоминая нужное имя, старик сразу же тихонько подсказывал:
— Дядюшка Шау, плотник.
— Дядюшка Бай из швейной мастерской.
— Тетушка Тин из полеводческой бригады.
Чаще других слышался голос Хай Бао, гладко выбритого старика с хитроватыми глазами. В прежние времена, когда японских мотоциклов и в помине не было, Хай Бао разъезжал на конной повозке и славился уменьем вкусно готовить собачье мясо. Он был ближайшим соседом Чэн Тан Дака и, когда будуший полковник еще бегал в школу, иногда отвозил его туда на своей повозке и даже давал подержать вожжи.
— Посмотри-ка, Дак! — восклицал старик, указывая рукой вдаль. — Поди, забыл наш мост?
— Как же, помню, дядюшка Хай!
Когда-то по этому мосту Чэн Тан Дак каждый день бегал со своим ранцем в школу.
Все повернулись в сторону моста. На его перилах стояло несколько голых мальчишек, и в следующий момент они с пронзительными воплями один за другим попрыгали в канал. Каждый демонстрировал своим товарищам особенную манеру прыжка. Один бросился вниз головой, другой прыгнул солдатиком, вытянув руки по швам, третий бултыхнулся, сжавшись в комок. Самый изобретательный подпрыгнул кверху, подобрал под себя скрещенные ноги и в такой позе звучно шлепнулся в воду, подняв целый фонтан брызг.
Старик заговорил снова:
— Ведь когда-то и тебе доводилось щеголять голым на этом мосту, а теперь, вижу, волосы начали седеть, совсем как… — старик быстро окинул взглядом собравшихся, — совсем как у него. — Он указал рукой на мужчину лет сорока с сильной проседью. — Сколько же ты лет не был дома? — Голос говорящего, только что такой веселый и радостный, вдруг прервался от волнения.
— Ровно тридцать лет.
— После твоего ухода война шла почти без перерыва. Многие в нашей деревне не дожили до двадцати… Значит, ты отсутствовал больше, чем вся их жизнь. — Хай Бао произнес эти слова глухим низким голосом, но потом спохватился, что нарушает радостную атмосферу встречи, и заставил себя вновь стать веселым. — А вы знаете, — обратился он ко всем, — чем я его угостил перед уходом в армию?
Народ загудел, посыпались различные догадки и предположения. Выслушивая их, старик смеялся до слез, табачная жвачка вывалилась у него изо рта и сползла на подбородок. Глядя на него, засмеялись и остальные, сперва дети, потом и взрослые.
Оказалось, что в тот памятный день дядюшка Хао приготовил похлебку с собачьим мясом. Кушанье удалось на славу, и он вспомнил о соседском мальчишке, зазвал его к себе и налил полную миску. Он сделал это просто по доброте, даже не подозревая о намерении юноши, но теперь ему казалось, что это был прощальный ужин. Волнение и радость старика передались окружающим. Еще несколько человек вспомнили давние события, связанные с началом войны Сопротивления и уходом Дака.
— А помнишь ли ты, как ваша часть проходила через деревню? Ты шагал мимо моего дома в плащ-палатке, коротких штанах, и на каждом боку висело по гранате. И шел первый, хотя по росту был самый маленький.
— Верно! Тогда я был связным и проводником, поэтому и шел впереди, указывая дорогу.
— Говорят, что отряд, который атаковал французский блокгауз на рынке, привел тоже ты? — спросил кто-то.
— Да, рынок я знал как свои пять пальцев — все ходы-выходы на учете…
— Вспомните, — начал один из гостей, — сколько мы натерпелись при всех этих «президентах». Стоило полицейским ищейкам пронюхать, что кто-то ушел к партизанам, как забирали всю семью. А ваших вот никто не тронул. Как только не дознались!
— Нет ничего странного, — вмешался Хай Бао, — в деревне почти никого не осталось из тех, кто знал Дака. Мерзавцы всякие подались на службу к властям, да только недолго побыли на даровых харчах. Кого пристукнули, кто сбежал да и подох вдали от родных мест. А если кто и уцелел, тому было не до старых счетов. Честные же — хранили тайну.
— Правильно говоришь, дядя, — послышался голос сестры Дака, — все, кто знал, держали язык за зубами, потому до нас и не добрались. А знали многие, даже полицейский Ты и тот знал. Помню, он меня однажды спрашивает: «Послушай, сестрица Хай, я слышал, твой брат — полковник у вьетконговцев?» У меня, понятно, душа в пятки ушла, но вида не подаю. Отвечаю: «Наверняка какой-нибудь однофамилец, если бы Дак и вправду был у них полковником, нашей семье беды не миновать». Сказала и жду, что же он ответит. А он вдруг и говорит: «Ну а если это все же он, я только горжусь, что когда-то вместе в школу ходили!» Признаюсь честно, в тот момент я не разобралась, что у нашего полицейского на уме, но только вопросов больше он мне не задавал.
На некоторое время общий разговор прервался. Каждый вполголоса переговаривался с соседом, хотя взоры всех поминутно устремлялись на гостя. Затем подал голос старик Хай. Ему уже за шестьдесят, но выглядит он хоть куда: почти без седин, стройный, румяный, больше пятидесяти и не дашь, совсем под стать своей тридцатилетней жене. Из всех жителей деревни он был единственным, кто в юности сдал конкурсные экзамены по старой системе, получил звание бакалавра и тем славился. Односельчане величали его не иначе как «бакалавр Хай». Мало-помалу, однако, эта слава поблекла, Хай вернулся к своему саду и занялся обычным крестьянским трудом. Но привычка смотреть на других свысока у него сохранилась. Сегодня, пожалуй, он первый раз держался более или менее скромно. На землю, как другие, правда, не сел, но воспользоваться стулом тоже не решился, а вместо того прислонился спиной к стволу дерева.
— Как твой односельчанин, Дак, — несколько витиевато начал старик, — я позволяю себе обращаться на «ты». У меня есть к тебе вопрос, правильнее сказать, мне хотелось бы понять тебя…
Все разом повернули головы и посмотрели на старика, удивляясь, с чего это тот заговорил словно завзятый газетный репортер.
— Я очень жалею, что не знал тебя прежде, — продолжал Хай, — я жил в Сайгоне, но иногда приезжал в деревню навестить близких и часто проходил мимо твоего дома. Я даже не подозревал, что у Шау Хока есть сын — участник освободительной борьбы. Только сегодня узнал, что ты ушел на войну еще совсем, совсем молодым. Скажи, что двигало тобой? О чем ты думал, когда не колеблясь шагнул вперед, навстречу опасностям и лишениям?
Вопрос старого бакалавра попал, как говорится, в самую точку. Даже те, кто не задумывались над этим, почувствовали живой интерес. А больше всех был взволнован Шау Хок, отец полковника.
Шау Хок хорошо помнил, что в тот день, тридцать лет назад, он встал, как обычно, на заре. Когда настало время сыну уходить в школу, а сын все не просыпался, он окликнул его, но ответа не получил и, сердито войдя в комнату, сдернул с Дака одеяло. Велико же оказалось его изумление, когда вместо мальчика он увидел на кровати свернутые в рулон циновки!
— Дак ушел в армию, отец! — раздался позади голос до этого молчавшей дочери.
— Почему же он ничего мне не сказал?
— Боялся, что ты не отпустишь. Велел мне подождать, пока он будет уже далеко, и только тогда рассказать.
— И давно ушел?
— Вчера утром.
— С собой взял что-нибудь?
— Только смену одежды и кусок материи вместо плаща, да еще я дала ему несколько донгов.
— Ну и дети! — Ошеломленный Шау Хок не знал, сердиться ему или нет.
А недели через две сын вдруг снова объявился. Увидев его входящим в дом, отец саркастически хмыкнул.
— Что, Дак, не выдержал? Дома-то лучше?
— Вовсе нет, отец!
— Зачем же вернулся, если нет?
— Никак не хотели брать, у меня, оказывается, еще возраст не вышел. Пришлось долго просить, и наконец командование согласилось, если я принесу от тебя письменное разрешение.
— Что еще за разрешение?
— Бумагу, в которой будет написано, что ты согласен меня отпустить.
Так вот, значит, зачем он вернулся!
— И как же надо составлять такую бумагу?
— Она со мной, я уже написал текст, папа!
Сын вытащил из кармана маленькую полоску бумаги, поднес ее к пламени коптилки — Шау Хок отчетливо помнил, что это было блюдечко со свиным салом, в котором плавал фитиль, — и начал читать вслух:
ОбязательствоЧэн Ван Хок
Я, нижеподписавшийся Чэн Ван Хок, согласен на вступление моего сына Чэн Тан Дака, пятнадцати лет, в отряд самообороны для борьбы с врагом и защиты Родины. Если он падет в бою от вражеской пули, я буду гордиться, что мой сын отдал жизнь за Родину.20.12.1945
Закончив чтение, сын протянул ему документ:
— Подпиши, отец!
Если бы в обязательстве говорилось только о согласии, Шау Хок не колебался бы. Но там было предупреждение о возможной гибели сына, и воображение отца живо представило своего пятнадцатилетнего мальчика на поле боя, окровавленного, зажимающего рукой смертельную рану… Дак был младшим в семье, да и рос без матери — она умерла вскоре после его рождения. Шау Хок почувствовал, что сердце его дрогнуло, а на глаза навернулись слезы.
Некоторое время отец и сын смотрели друг на друга, один испытующе, другой с надеждой. Наконец Шау Хок нарушил молчание:
— Ты знаешь, как выглядит моя подпись?
— Да, отец.
— Сумеешь расписаться за меня?
— Конечно.
— Тогда расписывайся.
Лицо сына внезапно осветилось радостью, глаза засверкали. Он будто хотел сказать: «Так просто, значит? А я и не знал! Выходит, мог бы и не приходить!» Затем Дак обмакнул перо в чернила и не колеблясь расписался. Подпись вышла не очень похожая, но красивее, чем расписывался сам отец.
— Пойдет так?
— Пойдет.
Сын сложил бумагу, спрятал ее в карман и склонил голову в прощальном поклоне:
— Теперь я должен идти, папа!
— Так прямо сию минуту и должен? — В голосе отца неожиданно для него самого снова прозвучало раздражение. — Останься до завтра. Утром сестра напечет в дорогу лепешек, тогда и пойдешь!
— Извини, папа, но товарищи ждут меня за околицей, — Он снова наклонил голову. — Прощай. Прощай и ты, сестра!
— Ты только посмотри на его довольную физиономию, — сказал отец, обращаясь к дочери.
Однако Дак уже выскочил за дверь и был таков.
— Пострел, погибели на него нет, — ласково проворчал ему вслед Шау Хок.
Разве мог он в ту минуту подумать, что тридцать лет не увидит сына? Часть, в которой служил Дак, вскоре перебросили далеко на запад. А когда были подписаны Женевские соглашения и кадровые работники уходили на Север, он прислал за отцом человека, чтобы хоть один раз повидаться перед новой разлукой. Путь оказался долог и труден, и они запоздали. Стоя на причале, Шау Хок смог лишь посмотреть вслед пароходу, который выходил в открытое море, увозя сына и его товарищей на Север.
Впоследствии Шау Хок не раз раскаивался, почему тогда он не расписался сам. Не захотел проявить достаточного уважения к сыну, решил лишний раз напомнить, что в глазах отца он просто мальчишка, затеи которого нечего принимать всерьез. Теперь же приходится испытывать укоры совести. И еще никак не мог понять, что заставило сына уйти из семьи и самоотверженно вступить в борьбу. В пятнадцать лет разве понимаешь жизнь по-настоящему, разве способен принимать продуманные решения? А Дак действовал без тени колебания и сожаления, будто отлично знал, как надо поступать…
Поэтому Шау Хок ждал ответа с таким же волнением, как и все остальные. Вопрос, который задал его сыну бакалавр Хай, был неожиданным, но простым. Полковник медленно встал и посмотрел в сторону реки. Там возле берега, поднимаясь над вершинами деревьев, виднелась металлическая мачта высоковольтной сети с остроконечной верхушкой.
— Когда я был еще совсем мал, — заговорил Дак, — однажды утром поднялся переполох. Я услышал шум, крики, стрельбу. Народ бежал к реке, и я тоже побежал вместе со всеми. Там я увидел поразительное зрелище: красное знамя с золотой звездой, и это знамя реяло в воздухе прямо над рекой. Я не видел ни флагштока, ни веревок, казалось, оно держится каким-то волшебством. Люди волновались, я ничего не мог понять, но меня тоже охватило радостное возбуждение.
Это был 1940 год, когда в здешних краях началось восстание. Старые люди помнят, как в нашу деревню вскоре ворвались солдаты, жгли дома, хватали людей. Многих сослали в каторгу на остров Кондао. Знамя исчезло, и сердце мое сжала тоска. Но с этого времени постепенно я начал кое-что понимать, хотя был еще совсем ребенком. Понял, что нас превратили в рабов, что наша Родина во власти захватчиков. Понял, что люди, сосланные на каторгу, — это патриоты, а знамя, которое я видел над рекой, — это знамя Родины…
Полковник умолк на мгновенье, чтобы перевести дыхание. Он еще не кончил говорить, но бакалавр Хай перебил его:
— Теперь мне ясно, почему ты тогда ушел, почему дело, за которое ты боролся, победило. Спасибо тебе!
И взволнованный старик склонил перед полковником голову, как бы благодаря его от имени всей деревни, как благодарят человека, выполнившего свой сыновний долг.
Гости ушли, и отец с сыном остались наедине. Наступила минута, о которой старый Хок давно мечтал: сейчас он обстоятельно расспросит сына. Прежде всего, есть ли у него жена и дети, потом о боевых делах. Но когда Хок заговорил, первый его вопрос неожиданно оказался совсем другим.
— А ты знаешь, кто повесил тогда красное знамя?
— Откуда же мне знать, отец, я был тогда совсем мал.
— Тогда пойдем в деревню, навестим старого Тина.
В этот момент в комнату вошла сестра. Брат помнил ее юной восемнадцатилетней девушкой, а сейчас у нее уже были внуки! Только взгляд и улыбка напоминали о далеком прошлом. В глазах женщины стояли слезы, будто она только сейчас увидела своего младшего братишку.
— Сегодня зарежем свинью и устроим праздничный ужин для всей деревни.
— Не нужно никаких торжеств, сестра!
— Нельзя иначе! Несколько лет назад, когда наш отец был тяжело болен, я дала обет. Если отец выздоровеет и семья снова соберется вместе, я сбрею волосы на голове, как настоящая буддийская монахиня, и принесу в жертву свинью. — Она смущенно засмеялась и посмотрела на брата, как бы желая сказать: «Знаю, конечно, что ты не веришь в обеты, но раз обещано, слово надо сдержать». Хай сняла платок и показала голову, покрытую короткими завитками:
— Побрилась я сразу же после Освобождения, видишь, волосы уже немного отросли. Осталось зарезать свинью. Сейчас, когда ты вернулся, самое подходящее время.
Полковник Дак посмотрел на сестру, на ее коротенькие волосы, морщинистое лицо со следами перенесенных лишений, и не сумел удержать слез.
— В тот год отец сильно хворал, — снова заговорила Хай, — думали, тебя не дождется.
Муж Хай — он ловил во дворе свинью — зашел в дом и присоединился к разговору. Характер у него был живой и общительный, он поминутно смеялся, показывая выщербленные зубы.
— Сейчас расскажу все подробно, только смотри не рассердись, — перебил он жену. — Отца срочно требовалось доставить в больницу, а в здешнем захолустье разве найдешь ночью рикшу или повозку? Пришлось как следует угостить нашего лейтенанта и, когда тот совсем размяк, просить у него служебный джип. Я вернулся с машиной, и вместе с женой мы вынесли из дома отца. Так что бы ты подумал? Узнав, что ему делает одолжение офицер марионеточной армии, старик наотрез отказался ехать в больницу! Как его только не уламывали — все без толку. Наконец, я веско сказал: «Если вы не попадете в больницу, Дак вернется и уже вас не застанет, неужели вы этого хотите?» Хай слезами исходит, упрашивает, чтобы ехал, а отец уперся — и ни в какую! Знаешь, что он тогда нам ответил? «Если я останусь жить благодаря милости врага, какими глазами буду глядеть на сына? А уж если суждено умереть, разве умрешь спокойно, лежа в этой проклятой машине?» Так и не поехал!
— Я ничего не напутал, отец? — воскликнул рассказчик, поворачиваясь к старику.
Шау Хок смутился и покраснел. Он улыбнулся, а затем невозмутимо заговорил о другом, желая, очевидно, пресечь этот разговор.
— Уже стемнело, а мы все сидим болтаем. Ступай-ка на кухню, — обратился он к зятю, — а нам с сыном надо еще успеть к старому Тину.
— Кто этот Тин?
— Тин Дао, кто же еще!
С этими словами старик проворно надел брюки, накинул на плечи куртку и вышел за дверь.
Вечером дирекция местной школы узнала, что завтра к ним приедет бывший ученик, полковник Чэн Тан Дак. Молодой директор, взволнованный высокой честью, срочно созвал педсовет, на котором был продуман план встречи и распределены поручения. Школьников задержали после уроков убирать в классах и подготовить встречу. Они разошлись по домам, когда уже стемнело. А один из учителей, который среди коллег считался самым начитанным, всю ночь трудился над составлением приветственной речи и завершил свою работу уже после первых петухов.
Утро следующего дня началось как обычное будничное утро, но школа выглядела по-праздничному. Двор был чисто выметен. Побелить стены, правда, не успели, но они были зато разукрашены кумачовыми знаменами и плакатами. Ученики пришли в парадной форме — синих штанах и белых рубашках, чисто отмытые и опрятные. Все без исключения учителя и ученики были радостно возбуждены и с нетерпением ждали гостя. Назначенный час еще не наступил, а они уже построились правильными рядами в школьном дворе. Каждый ученик держал в руке флажок.
Машина остановилась возле ворот. Как только гости ступили на землю, школьный оркестр, состоявший из аккордеона, гитары и мандолины, грянул гимн «Освободим Юг».
Полковник приехал в школу не один. С ним были его отец и Тин Дао, самый старый человек деревни, перешагнувший за восемьдесят. Согбенный, белый как лунь старец, опираясь на палку, первым вошел в ворота. Увидев, что почетных гостей больше, чем ожидалось, учителя захлопотали. Одни бросились к старцу и подхватили его под руки, другие побежали за недостающими стульями, чтобы поставить их возле вынесенного во двор длинного, накрытого белой скатертью стола.
Сотни горящих глаз устремились на полковника. Чэн Тан Дак не стал надевать парадную форму. Гимнастерка цвета хаки, фуражка со звездочкой… Только грудь сверкала многочисленными орденами. Громко звучала музыка, дети восторженно размахивали флажками, аплодисменты и приветственные крики не умолкали до тех пор, пока гости не опустились наконец на приготовленные для них стулья.
Полковник Дак, которому по долгу службы не раз приходилось инспектировать войска и обходить шеренги бойцов, еще ни разу не чувствовал такого волнения. Разве можно было остаться спокойным, столкнувшись с этим бурным и непосредственным выражением чувств, видя свежие лица детей, их сияющие глаза, слыша их восторженные возгласы? С каким упоением размахивали они зажатыми в маленьких ручонках флажками! Слезы потекли из глаз Дака, когда он поднял руку для ответного приветствия.
После того как гости были официально представлены, слово получил учитель, всю ночь трудившийся над приветственным адресом. В сером костюме с красивым галстуком, серьезный и торжественный, он подошел к маленькому столику, на котором стоял микрофон.
— Уважаемый товарищ полковник, — взволнованно начал учитель, — почтенные старцы, дорогие учителя и дети!..
У оратора был старший брат одних лет с полковником, в прошлом ученик этой же школы. Он тоже ушел на войну, но не вернулся. Сегодня, приветствуя полковника, молодой учитель вдруг вспомнил о погибшем брате, и голос его задрожал от волнения.
— …В нашей школе много лет назад учился полковник, учились и другие бойцы революции. В ее стенах они выросли и возмужали. Отсюда ушли они в бой за спасение нашей Родины. И вот сегодня мы все собрались здесь, чтобы приветствовать одного из победителей…
Учитель на секунду умолк, и тотчас же вновь грянула музыка, замелькали флажки, приветственные крики огласили воздух.
— Сегодня наша школа, — закончил свою речь учитель, — одна из школ Социалистической Республики Вьетнам, безмерно счастлива и горда тем, что на ее долю выпала честь приветствовать одного из славных воинов страны, полковника Чэн Ван Дака.
И снова раздалась музыка, дети опять замахали флажками и закричали. Из рядов школьников вышла девочка лет двенадцати, повязанная красной косынкой. Подбежав к главному гостю, она протянула ему обеими руками цветочную гирлянду. Угадав желание девочки, полковник нагнулся, давая ей возможность собственноручно увенчать его цветами. Гирлянда была сплетена из роз, и трудившиеся над ней мастера, не очень-то доверяя символике, добавили еще ленту, на которой красивыми буквами было выписано: «Венок почета».
Дождавшись, когда аплодисменты наконец смолкли, полковник заговорил. Он стоял в непринужденной позе, и «венок почета» по-прежнему висел у него на шее, закрывая ордена на груди, но осанка сразу выдавала кадрового военного. Звучным и неторопливым голосом он принялся рассказывать, почему ушел на войну добровольцем, рассказал, как в тысяча девятьсот сороковом году впервые увидел красное знамя, знамя восстания, напомнил детям, какие тяжелые дни переживала тогда Родина, растоптанная сапогами захватчиков.
— Теперь я знаю, — говорил полковник, — что один из коммунистов, красильщик из соседней деревни, залез на мачту электролинии. Он принес с собой знамя Родины — огромное красное полотнище. Знамя было прикреплено к длинной тонкой палке, на каждом конце которой была навернута проволока, так что кончики этой проволоки торчали в разные стороны. Забравшись на самую верхушку мачты, он приложил палку к проводу и согнул концы проволоки навстречу друг другу, получились кольца. А затем сильно толкнул палку со знаменем вперед. Она скользнула по провисшему проводу до самой середины реки, и там, подхваченное ветром, знамя развернулось… Рабочего никто не заметил, потому что была темная глухая ночь, такая же темная и глухая, как иго колонизаторов. Но наутро знамя гордо реяло над рекой, и у тех, кто на него смотрел, пробуждались в груди патриотические чувства.
Дорогие дети! Этот рабочий был сослан на Кондао. Он вернулся домой через пятнадцать лет, уже после победы Революции. Но где бы он ни был: в тюрьме или на свободе, в годы, когда шла борьба с французскими колонизаторами, и после, когда мы сражались против американцев и их марионеток, этот товарищ никогда не забывал о своем великом долге коммуниста, всегда честно и добросовестно выполнял порученное ему дело, отдавая для этого все свои силы. Именно его я считаю своим первым революционным учителем. Только благодаря таким, как он, мы увидели сегодняшний день, день славы нашей Родины.
Полковник умолк, собираясь с мыслями.
— Дорогие дети, вы знаете, кто этот рабочий — коммунист? Великое счастье, что он дожил до победы, до дня нашего торжества. И вам выпало счастье, вы можете встретиться с этим человеком, собственными глазами увидеть одного из тех, кто сеял зерна революции. Этот коммунист — товарищ Тин!
И, повернувшись к старцу, он помог ему подняться на ноги. Учителя и ученики были ошеломлены, а затем двор взорвался бурными аплодисментами.
— Дорогие дети, — сказал в заключение Чэн Тан Дак, — мы все знаем поговорку: «Когда ешь плоды, помни о том, кто посадил дерево». Позвольте же мне передать этот венок почета товарищу Тину!
Перевод с вьетнамского И. Быстрова
Хоай Ву
Журналист из сайгонской литературной газеты, поэт и новеллист Хоай By родился в 1935 году. Его разностороннее дарование в полной мере раскрылось в годы войны против американской агрессии. По заданиям редакции — а они следовали одно за другим — Хоай By объездил всю страну, бывал в частях регулярной армии и на партизанских базах. Естественно, что от литератора газета, а вместе с ней и многочисленные читатели ждали описания событий с мест, свидетельства очевидца. Собственно, это и определило манеру подачи всего виденного своими глазами: Хоай By прибегает к наиболее оперативному жанру в современной журналистике — очерку.
Именно к этому жанру, емкому, документальному, доходчивому, обычно небольшому по объему, обращались чуть ли не все иностранные корреспонденты из социалистических стран и стран Запада, которым приходилось бывать в разные годы на земле героического сражающегося Вьетнама.
Верно, что газетный очерк, как правило, живет недолго: он уходит в прошлое вместе с газетным листом. Но столь же справедливо и то, что он уносит с собой наиболее отличительные приметы времени, детали конкретных событий, людей, которые прославили себя в ожесточенных боях или же в работе на тыловом предприятии под непрерывной бомбежкой. Не случайно газетными подшивками пользуются историки и писатели, ученые и общественные деятели, черпая в них то, чего уже сейчас, спустя десятки лет после тех или иных знаменитых событий, больше нигде не найдешь.
Хоай By со своими очерками и рассказами относится к тем работоспособным и беспокойным, непоседливым журналистам, которые сообща, коллективно создали летопись первого в Юго-Восточной Азии социалистического государства рабочих и крестьян, страны, которая значительный период в своей новой истории развивалась в условиях войны. Эту особенность выпукло и правдиво отражают очерки замечательного вьетнамского журналиста.
Некоторые произведения Хоай By появлялись и раньше на русском языке. Рассказ «Бамбуковая флейта», как мы полагаем, предоставит советскому читателю возможность более полно ознакомиться с творчеством талантливого вьетнамского писателя-публициста, который, как говорится, на малой площади может показать глубокие явления, связанные с беззаветным служением всего народа — буквально от мала до велика — своей социалистической Родине.
Н. Хохлов
Бамбуковая флейта
Когда я собрался в Ниньбинь, Нам, зная, что я не здешний, надавал мне кучу советов. Нам работал в органах безопасности, а прежде, в годы подполья, был одним из руководителей уезда.
Он вручил мне командировочное предписание, крепко пожал руку и на прощанье ободряюще сказал:
— Тревожиться вам не о чем. Идти здесь не очень далеко, а в проводники дадим Чыонг Дая, он доведет почти до самого места, и, если в пути наткнетесь на патруль, на этого парня вполне можно положиться.
Простившись с Намом, я отправился прямо в дом проводников. Настроение у меня было отличное. Нам рассказал, что партизанское движение в районе снова набрало силу, и хотя враг понастроил вдоль дорог и в деревнях немало огневых точек, земля вокруг фактически была под нашим контролем. Радовался я и тому, что на этот раз у меня есть постоянный попутчик, — значит, в дороге не будет так тоскливо и одиноко.
Почему-то я сразу решил, что проводник непременно окажется крупным и рослым, настоящим богатырем. Одно его имя вселяло бодрость в того, кто, подобно мне, не может похвастаться физической силой. Ведь Чыонг Дай значит «Несокрушимый», и я подумал, что это, должно быть, официальное имя, которое записано в документах, а товарищи, наверное, наградили его сходным прозвищем и кличут «Силачом» или «Богатырем».
Рассмеявшись при этой мысли и уже более ни о чем не беспокоясь, я вошел в ворота домика, спрятавшегося в зарослях бамбука. Начальник охраны взял письмо, быстро прочел его и, широко улыбаясь, пододвинул ко мне стул. Но в ответ я лишь рассеянно кивнул, так как мое внимание сразу приковал рослый плечистый парень, который укладывал вещмешок и перебрасывался шутками с товарищами. Все с восхищением слушали его рассказ о рукопашной схватке с американцами из отряда спецназначения. Описывая боевые эпизоды, парень выразительно потрясал мускулистой рукой, и его загорелая кожа блестела, как начищенная медь. Мне даже казалось, что во время рассказа он то и дело поглядывает на меня, как будто желая сказать: «Не робей, со мной не пропадешь!»
И в то самое время, когда я любовался молодым парнем, почему-то сразу поверив, что он и есть мой будущий проводник, чья-то рука легко коснулась моего плеча, и я услышал звонкий детский голос:
— Дяденька, вечером в путь, собирайтесь!
Я вздрогнул и обернулся. Позади меня стоял мальчик лет двенадцати, напоминавший своим телосложением худосочный стебелек риса. Костлявое лицо обтягивала бледная до прозрачности кожа. Он был в коротких штанах и без рубашки, поэтому впалая грудь и худые, как спички, ноги были особенно заметны. Лицо, однако, было живое и смышленое. Задорно вздернутый нос, казалось, ловит ветерок с полей своими широкими ноздрями. У мальчика были круглые блестящие глаза под высоким выпуклым лбом и густые жесткие волосы.
Я с интересом разглядывал мальчика, должно быть потому, что редко приходилось общаться с детьми. А тот, не обращая более на меня внимания, уселся, вытащил из-за пояса бамбуковую флейту и приложил ее к губам. Я решил, что это сын хозяина дома, где расквартирована охрана. Ее начальник, вероятно, куда-то ушел и, опасаясь, как бы я не опоздал, прислал за мной сынишку хозяина. Вспомнив о проводнике, я попросил мальчика:
— Сбегай-ка позови товарища Чыонг Дая, мне надо с ним поговорить.
Я снова стал смотреть на крепкого парня, который сидел под бамбуком, поглощенный беседой, а когда оглянулся, увидел, что мальчик никуда не ушел. Тогда я сердито повторил просьбу.
Мальчик заткнул флейту за пояс, робко посмотрел на меня и сказал:
— Я и есть Чыонг Дай. Чего нужно, дяденька?
— Вот тебе и на! — воскликнул я с удивлением и хлопнул его по колену, а потом откинулся назад в безудержном хохоте. Выходит, этот карапуз и есть тот самый «Несокрушимый». Все мои прекрасные мечты о могучем воине, рожденные этим именем, рассыпались прахом.
Должен сказать, что, несмотря на смех, в глубине души я был раздосадован. Бедняга мальчик, конечно, не понял причины моего хохота, но с готовностью рассмеялся следом. Мало того, он добродушно похлопал меня по плечу и даже похвалил!
— А ты, дяденька, я вижу, веселый, это хорошо. Когда идешь в тыл врага, нужно быть бодрым.
В тот же вечер мы с Чыонг Даем двинулись в путь. Настроение у меня было далеко не такое, каким оно казалось моему проводнику. Поглядывая на тщедушную фигурку мальчика, шагавшего впереди, я не мог избавиться от чувства тревоги и беспокойства. Мне захотелось поговорить, и я ускорил шаги, чтобы поравняться с ним, но мальчик тоже пошел быстрее, а потом вдруг свернул с дороги к зарослям тростника на холме. Там он повернулся ко мне, снял с плеча автомат и, вытянувшись по стойке «смирно», отчеканил:
— Прошу вас, товарищи, соблюдать порядок и тишину. Сейчас мы огласим инструкцию, как положено себя вести во время марша.
Странное обращение во множественном числе и торжественный вид мальчика едва не заставили меня расхохотаться, но, не понимая, что он затеял, я сдержался, присел и стал слушать. Мальчик говорил недолго и не сказал ничего нового для меня. Нельзя было курить и разговаривать во время марша, надо было помнить пароль, не отставать от проводника и что бы ни случилось — немедленно сигнализировать.
Отбарабанив текст инструкции наизусть, как заправский оратор, мальчик деловито откашлялся и спросил:
— Будут ли вопросы, товарищи?
Я отрицательно покачал головой. Тогда он молча вскинул на плечо автомат и опять куда-то зашагал. Мне показалось, он еще что-то затевает, но мы всего-навсего вышли на старую дорогу. Я почувствовал легкое раздражение. Впрочем, может быть, здесь действительно опасно и запрет разговаривать вызван необходимостью? Однако, отойдя немного, мальчишка вдруг вытащил флейту и поднес ее к губам. Воздух огласила серия довольно беспорядочных звуков, в которых не было ни ритма, ни мелодии. То длинные, то короткие, они разносились далеко вокруг над пустынными полями. Я догнал своего проводника и встревоженно потянул его за край рубашки.
— Что случилось? Чего это ты так расшумелся?
— Да ничего, просто поиграть захотелось.
Я успокоился, но тут же со злостью спросил:
— Чего же ты тогда таскал меня в кусты оглашать свою инструкцию? И по дороге можно было рассказать! Без толку ходить взад и вперед — только силы тратить…
— Это начальство установило такое правило для проводников.
— Но ведь ты ведешь меня одного, а не целый отряд, зачем же соблюдать правила так буквально?
— Иначе нельзя! Пусть вы один, а все равно считается, что группа, — не раздумывая ответил мальчик и продолжал насвистывать.
Мне осталось только вздохнуть и втайне пожелать себе поскорее добраться до места назначения, чтобы там отделаться от мальчишки.
На ночь мы забрались в покинутый шалаш. Вокруг простирались рисовые поля. Холодный осенний ветер пронизывал до костей. Если бы не мысль об опасности, я зарылся бы в солому с головой и проспал до утра. Но сейчас не спалось. В одиннадцать часов вечера из города на встречу с нами должен был прийти человек. Но никто не появился. Где-то впереди за пеленой тумана лежала деревня. Оттуда доносился далекий лай собак, а дежурящие в доте вражеские солдаты, подбадривая себя, время от времени посылали наугад в темноту пулеметные очереди.
— Послушай-ка, — спросил я у Чыонг Дая, — что будем делать, если из Ниньбиня никто не придет?
— Придется вернуться, раз не пришли — значит, что-то случилось.
— А ты никого не знаешь в этих местах?
— Как же, многих знаю. Ближе всех тетушка Льеу. Она живет в километре отсюда в начале деревни, там, где высокая пальма. Только идти к ней опасно, неизвестно, где сейчас ходит патруль.
Мальчик погрузился в раздумье, время от времени прихлопывая москитов. Внезапно он поднялся и вылез из шалаша осмотреться. Спустя мгновенье он вернулся и сказал мне:
— Посидите здесь, а я схожу на разведку. Главное — не усните. Если тревога, уходите вот туда…
Он потянул меня наружу и указал вправо от шалаша, а потом шепнул на ухо:
— Услышите крик птицы — не удивляйтесь. Это я буду давать сигнал на флейте.
Он сунул флейту за пояс, проверил оружие и бесшумно шагнул прочь. При виде исчезающей в тумане маленькой фигурки я почувствовал острую тревогу за мальчика, торопливо побежал следом и схватил его за рубашку.
— Постой, Чыонг Дай, пойдем вместе!
— Что вы! По правилам не разрешается.
— Ты, может быть, думаешь, я стрелять не умею?
— Никто не говорит, что не умеете, а только сейчас это не ваша работа, понимаете?
Тон мальчика был суровым, но потом, чтобы не обидеть меня, он тряхнул мне руку, озорно улыбнулся и побежал. Легкие шаги постепенно замерли вдали, и вскоре тишину нарушало только кваканье лягушек. Вначале то одна, то другая подавали одиночные голоса, а затем вдруг сразу вступал тысячеголосый хор. Съежившись в шалаше на куче соломы, я напрягал слух, чтобы расслышать среди этой одуряющей какофонии шаги Чыонг Дая. Страшно хотелось курить. Я уже полез было за кисетом, но вспомнил о запрете. Тогда я встал, расправил затекшие руки и ноги и вылез из шалаша оглядеться. Вокруг по-прежнему была тьма, и лишь где-то вдали мерцало несколько огоньков, должно быть, фонари на утиных загонах. Смотреть на них было все же приятнее, чем сидеть в полной темноте.
— Тит… тиу, тит… тиу, — донеслось вдруг издалека. Голос ночной птицы был чистым и звонким. Я удивился, потому что эти птицы начинают петь, когда рис желтеет, а на деревьях созревают плоды, но потом сообразил, что это — флейта Чыонг Дая. Он вызывал встречного проводника. С замиранием сердца я ждал ответного звука, но слышалось только кваканье. Я так и не понял, сумел ли Чыонг Дай связаться с проводником, но мне стало спокойнее уже оттого, что вслед за звуками флейты не последовали выстрелы. Значит, мальчику удалось проскользнуть мимо патрулей! Я с облегчением вздохнул, откинулся на солому и стал смотреть на звезды, мерцавшие в высоте.
Вдруг с рисового поля левее шалаша донесся какой-то странный звук. В воздух с тревожными криками взметнулись птицы. Еще громче заквакали лягушки. Я вскочил и, зажав в руке гранату, стал осматриваться. По-прежнему было совершенно темно и невозможно ничего разглядеть, но все отчетливее доносились всплески и чавкающие звуки, как будто кто-то шел по воде. Чыонг Дай? — мелькнуло у меня в голове. Но темноту внезапно прорезал яркий электрический луч. Он несколько раз скользнул по сторонам, а потом лег прямо перед шалашом, высвечивая кучу соломы и несколько снопов на краю поля прямо передо мной. Я бросился ничком и боялся пошевелиться, чтобы не быть замеченным.
— Эй, вьетконговцы! — раздался вдруг грубый голос. — Утиных яиц не найдется? Тащите сюда, закусим вместе!
— Выходите, не стесняйтесь! — вторил ему другой голос, потоньше. — Согрейтесь стаканчиком. Хе…хе… не сладко небось шататься холодными ночами?
Послышался взрыв смеха. Луч света продолжал обшаривать все вокруг, но шагов больше не было слышно. Видимо, патруль побаивался идти дальше. Я сжимал гранату. Стоит мне сейчас метнуть ее — и события развернулись бы очень быстро… Затем, улучив момент, когда луч ушел за кучу соломы, я быстро отполз за сноп, откуда удобно было наблюдать, оставаясь незамеченным. На меже примерно в сотне метров маячило несколько фигур. Солдаты о чем-то переговаривались. Наконец один из них громко крикнул, разыгрывая досаду:
— Ну, идем, что ли… Видать, не хотят они с нами знаться.
— Ладно, пошли, — отозвался другой, — счастливо оставаться, вьетконговцы!
Луч света скользнул в сторону деревни. Шлепающие шаги стали удаляться. Я по-прежнему не шевелился, напряженно прислушиваясь. После нескольких минут тишины с межи снова донесся еле уловимый звук. Шорох. Бульканье. Опять тихо. Потом в темноте замаячили неясные тени: ну конечно, сделали вид, что ушли, а теперь подкрадываются, рассчитывая застать врасплох. Я отполз за бугорок, готовясь подпустить врагов поближе, а потом швырнуть гранату и броситься прочь. Но едва солдаты появились возле шалаша, из темноты по ним грянула автоматная очередь. Спасаясь от пуль, солдаты с шумом попадали прямо в воду.
— Ох, убили!
— Вьетконговцы, лейтенант!
— Чего орешь, болван?! Стреляй!
Продолжая вопить каждый свое, враги открыли беспорядочный огонь по тому месту, откуда раздалась очередь. Красные цепочки трассирующих пуль прошивали воздух над полем. Зная, что там мой проводник, я бросил гранату, чтобы отвлечь врага и сбить его с толку, а затем, прячась за полосой тростника, побежал в направлении, указанном ранее Чыонг Даем. Отбежав довольно далеко, я услышал где-то поблизости знакомый крик птицы.
Я обернулся, увидел, что над межой возник чей-то силуэт, и стремглав бросился к нему. Это оказался Чыонг Дай. Шагнув навстречу, он сразу пригнул меня к земле.
— Ложитесь! Стреляют ведь…
Едва я успел последовать его совету и прижался к земле, прямо надо мной просвистело несколько пуль, меня даже в жар бросило. Я приподнял голову, но Чыонг Дай уже куда-то исчез. Оглянувшись, я увидел его шагах в тридцати. Он поставил на меже сноп соломы, который в темноте можно было принять за человека, выпустил в сторону врага еще одну автоматную очередь и быстро вернулся ко мне.
— Теперь скорее бежим!
Я бросился вслед за мальчиком, а на место, с которого мы только что ушли, обрушился целый град пуль. Слышалось тяжелое шлепанье солдатских сапог и голоса:
— Не стреляйте, возьмем живьем!
— Заходи с флангов, иначе удерут!
Сердце мое бешено стучало. Догнав Чыонг Дая, я взволнованно схватил его за плечо. Но тот как ни в чем не бывало передал мне свою флейту.
— Подержите-ка, все идет как надо, нечего беспокоиться…
Мы отбежали еще немного. Мальчик внезапно остановился, лег и прижал ухо к земле.
— Ничего не слышите?
Он вскочил, притянул меня к себе и указал в сторону шалаша. Среди треска очередей до нас вдруг донесся хриплый крик:
— Эй, хватит стрелять! Эти сволочные вьетконги опять обвели нас вокруг пальца!
— Что такое, лейтенант?
— А то, что стреляли по куче соломы, идиоты несчастные!
Охваченный радостью, я сильно сжал руку мальчика и улыбнулся ему в темноте. Я торопил его уходить, пока враги были в замешательстве, но Чыонг Дай не двигался с места и продолжал прислушиваться. На его лице было написано напряженное ожидание. Не понимая, в чем дело, я молча потянул его за руку. В ответ, не говоря ни слова, он пригнул меня к земле. Вскоре стало слышно, что враги бредут по воде, двигаясь прямо на нас. Я сильно ущипнул Чыонг Дая за ногу, чтобы он обратил наконец на меня внимание, но мальчик даже не обернулся, он часто и взволнованно дышал.
И вдруг один за другим грянули два взрыва. Вражеские солдаты с паническими воплями бросились врассыпную, а Чыонг Дай вскочил и, схватив меня за руку, бросился бежать. Тяжело дыша, он ронял на бегу отрывистые восклицания:
— Здорово получилось… Вот это действительно здорово!
— Это как же, — спросил я, — выходит, они гранатами по своим?
Мальчик остановился и потянул мою руку к своему поясу, чтобы я его ощупал. Привязанные к нему самодельные партизанские мины исчезли. Я услышал удовлетворенный смешок и только тогда понял, что произошло.
— Ты подложил их у шалаша?
— Нет, под снопом. Жаль, только две штуки было! Еще бы несколько, тогда бы я их всех укокошил и обратно можно было бы идти не таясь, хоть среди бела дня! — Сказав это, Чыонг Дай взял у меня флейту, поднес ее к губам, дунул, а затем снова засунул себе за пояс.
В последние дни моей работы в Ниньбине вся округа была взбудоражена неожиданной новостью. Как обычно, первыми ее услышали те, кто пришел на рынок. Там пронесся слух, что американские приспешники захватили какого-то партизана, совсем еще мальчика, привезли его в одну из деревень и выставили на рынке, чтобы публичными издевательствами над ним запугать народ.
…Рассказывали, что утром в базарный день, когда площадь была заполнена народом, раздался оглушительный вой сирены, и солдаты в пятнистых комбинезонах оцепили рынок. Действуя прикладами, они согнали всех людей в одно место. С полицейской машины оглушительно надрывался рупор:
— Именем республики приказываем всем собраться к воротам! Сейчас будет открытый суд над отъявленным вьетконговцем!
Рынок уже много лет служил местом публичных расправ над патриотами, и каждый раз сердца честных людей сжимались от гнева и горечи. Никому не хотелось присутствовать при этих зрелищах и молча наблюдать, как мерзавцы пытают лучших сынов народа. Но плетки свистели над головами, а дула винтовок были направлены прямо в грудь.
— Марш! Марш! Пошевеливайтесь!
В разгар суматохи подъехала еще одна полицейская машина с закрытым кузовом и остановилась перед воротами. Двое солдат выволокли оттуда мальчика лет двенадцати и поставили на заранее сколоченный деревянный помост, обнесенный колючей проволокой.
На мальчике были только рваные трусы, все тело его покрывали ссадины и кровоподтеки, сквозь небрежно наложенные повязки проступала кровь. Видно было, что ему подпаливали волосы на голове. Голова тоже была разбита и окровавлена, щеки — покрыты свежими кровоподтеками, разбитые губы вспухли.
Подвергнув мальчика стольким истязаниям, они все же боялись, что жертва их убежит. Поэтому они привязали его к машине и выставили вооруженную охрану. Пленник, несмотря на все это, держался мужественно. Казалось, он не замечал своих палачей, которые суетились вокруг, проверяли веревки, которыми он был связан, колючую проволоку и даже заглядывали под помост. Не замечал он и своих ран, крови, которая сочилась отовсюду и запеклась на тонких детских ногах. Взгляд мальчика был устремлен вдаль, в просторное голубое небо, по которому плыли облака, на зеленую вершину стройной кокосовой пальмы, которая шевелилась от ласкового дуновения ветерка.
— Ну что, насмотрелся? — с издевательским смехом спросил офицер с лошадиным лицом, выйдя из-за помоста. Он остановился, помахивая стеком, и искоса посматривал на мальчика.
Маленький пленник ничего не ответил, даже не взглянул на него. Разозленный офицер шагнул вперед и, выпятив подбородок, визгливо выкрикнул:
— Отвечай, сопляк!
Только тогда мальчик бросил на него презрительный взгляд и отчетливо проговорил:
— Научись сперва вежливо разговаривать, если хочешь, чтобы тебе отвечали!
Толпа зашумела. Послышался плач женщин, а мальчишки насмешливо захохотали. Офицер осыпал народ яростной бранью и, выхватив кинжал, угрожающе направил его в лицо пленника.
— Эй ты! На колени!
— Я привык стоять во весь рост, не умею ползать на коленях, как ваша шайка!
— Нечего строить из себя героя! Вот вспорю брюхо и посмотрю, велика ли печень: хватит ли храбрости ответить за убийство двух солдат республики и американского советника?
В ответ на угрозу мальчик только презрительно усмехнулся уголками рта. Глаза его вспыхнули. Он обвел взглядом толпу, которая росла с каждой минутой, и громко сказал:
— Этот сукин сын доложил вам, что я сделал, но не совсем правильно…
— Что же я неверно сказал? — подскочил к нему офицер.
— А то, что в этом бою я убил не одного, а двух американцев, и никаких не советников, а агрессоров!
Голос мальчика звенел, и худенькое тельце дрожало от ярости. Подскочили солдаты, щелкая затворами, и направили ему в грудь винтовки. Чувствуя, что трагическая развязка близка, толпа еще более заволновалась. Крики «долой!» потрясли воздух. Коромысла и кувшины полетели в сторону врага.
— Прекратите убийство!
— Спасайте нашего мальчишку!
Вокруг помоста, захватывая даже тех, кто был за оградой рынка, внезапно забурлил разъяренный людской поток. Люди напирали на солдат, расталкивали их, старались прорваться к мальчику. Испуганная охрана поспешно развязала веревки и втолкнула пленника обратно в машину, которая, взревев мотором, тотчас умчалась…
Когда я услышал эту историю, мне захотелось разузнать о маленьком герое подробнее, но расспросы ни к чему не привели. Никто не знал его имени, и даже внешность описывали по-разному, возможно потому, что пытками и побоями он был изуродован до неузнаваемости. А может быть, люди молчали, опасаясь навредить мальчику, если тот еще жив.
Что, если это был Чыонг Дай? Мой маленький проводник, отчаянный смельчак, ставший мне в ту ночь родным и близким? Именно так и должен был бы держаться Чыонг Дай перед лицом врага. Мои опасения возросли, когда он не пришел повидаться со мной, как обещал. Я работал в маленькой деревушке под самым носом у врага, связи с руководством не было, и я не мог проверить слухи. Я не знал, поджидает ли меня Чыонг Дай в Ниньбине, чтобы отвести обратно, когда задание будет выполнено.
Случилось так, что вскоре мне пришлось проходить мимо дома возле пальмы, о котором упоминал Чыонг Дай. Я вспомнил, что здесь живет тетушка Ты Льеу.
Тетушка оказалась женщиной немногим старше сорока лет, но выглядела совершенной старухой или как человек, который только что перенес тяжелую болезнь. Когда я назвался другом Чыонг Дая, ее лоб прорезали скорбные морщины и в глазах появилось выражение боли. Я начал было пересказывать рыночные слухи о мальчике, но выражение лица тетушки заставило меня умолкнуть. Я понял все. Женщина заплакала навзрыд, затем бросилась в каморку и вынесла оттуда вылинявший мешочек, еще со следами засохшей крови, и бамбуковую флейту. Один конец флейты был перевязан красным шнурком, на другом крупными буквами вырезано: «Чыонг Дай».
Тетушка рассказала мне, что нашла эти вещи в поле наутро после ожесточенной перестрелки. В ту ночь врагам удалось схватить Чыонг Дая.
Я взял в руки флейту, вышел вслед за тетушкой в сад и посмотрел на поле. Шалаш, возле которого Чыонг Дай дважды смело вступал в бой с врагами, виднелся вдали маленькой точкой среди безбрежного зеленого моря. Легкие порывы ветра доносили до меня стрекотание цикад, голоса птиц, шелест колосьев и дыхание нагретой солнцем равнины. Я стоял, охваченный странным чувством, в котором смешивались скорбь и гордость. Мне казалось, что среди звуков, доносящихся с равнины, я различаю едва слышные, но проникающие в самое сердце звуки флейты.
Перевод с вьетнамского И. Быстрова
Ма Ван Кханг
Ма Ван Кханг, родившийся в 1936 году, широко известен советскому читателю, как и другие вьетнамские писатели, представленные в этой книге.
По выбору материала, на основе которого вырастает художественное произведение, Ма Ван Кханг очень близок к своему товарищу по перу Нгуен Нгоку, также представленному в настоящем сборнике. И тот и другой уделяют большое внимание процессу становления новой жизни в ранее отсталых районах — в основном горных, населенных национальными меньшинствами. Писатель рисует перед читателем картину: две-три горы, на склонах которых — хижины лишь одной народности, насчитывающей две-три тысячи человек, а порой и меньше, и все внимание приковано именно к этой людской горстке. Теме становления принципиально новых взаимоотношений между представителями всех без исключения национальностей в социалистическом Вьетнаме посвящены книги Ма Ван Кханга «Сезон поздних слив», «Парень из рода Ханг», «Подкова», «Са Фу», «Лунная песня», роман «Ветер в джунглях».
Все эти и другие произведения Ма Ван Кханга играют важную роль в идейном воспитании гражданина обновленного Вьетнама, а также в той острой идеологической борьбе, которая ведется в настоящее время и которая вызвана активизацией пекинских гегемонистов. Как хорошо известно, нынешние китайские руководители отказывают многим народам Азии, в том числе и вьетнамскому, в способности к самостоятельному развитию, рассматривая их культуру и искусство как некую разновидность китайского начала. Идеал пекинских националистов — китаизация азиатского населения, насильственное насаждение языка, обычаев и, само собой разумеется, откровенно реваншистской идеологии современных китайских богдыханов. Пекин бредит «китайской» Азией…
Вопреки такому откровенному расистскому подходу, страны Азии развиваются по своим национальным законам, сохраняя свой язык, специфику каждого народа. Традиции каждой национальности, пусть самой малой, являются достоянием всей страны, и они должны влиться в общий поток вьетнамской истории, вьетнамской литературы и искусства. Вот это внимательное, заботливое отношение к малым национальностям проходит через все гуманистическое по своему содержанию творчество Ма Ван Кханга. В его новеллах мы встречаем записанные им самим легенды и сказания, песни и поговорки горных жителей.
Новеллы Ма Ван Кханга всегда овеяны поэзией и романтикой, в них заложена большая внутренняя динамика. Писатель популярен и среди вьетнамской детворы: его повесть «Соловушко» — одна из самых любимых в среде вьетнамских школьников.
Н. Хохлов
Лунная песня
Об этой маленькой деревушке с труднопроизносимым названием — Тунгшенгшуй — никто и не вспоминал. Мала больно — всего восемь дворов, да и далека. Затерялась она под самым небом, на вершине плато Пакха. В местной газете или, к примеру, в разговорах руководящих работников о ней и речи не было. Как в многодетной семье — бывает, ребенка и хвалить не за что, и пожаловаться не на что. Жили в этой деревушке люди фула, жили обособленно. Далеко ото всех, да и обычаи свои, уклад свой, особый.
Только-только отшумел здесь праздник. В феврале, в день овцы, выходили фула на праздник Атхатинд. Еще пряталась в тумане сосна, стоявшая на самой вершине горы, а Тян Кху, старейшина и вершитель обрядов, уже вел по деревне своего рыжего лохматого пса. Пес, натягивая веревку, рвался вперед, но старик, тряся головой и сжимая в руке бамбуковую палку, не торопился. Хлоп-хлоп, хлоп-хлоп — ударяла палка по стенам домов, старик бормотал что-то себе под нос, а потом неожиданно опускал палку на спину пса. И напрасно пес жалобно взвизгивал и, поджимая хвост, приседал на задние лапы. Старик знай себе колотил — то по стенам домов, то по спине пса.
Так в праздник начала года, Атхатинд, изгоняли злых духов. Вон! Изо всех домов убирайся вон, лихо, — гнала бамбуковая палка. И духи убирались, невидимые, не различимые глазом, один только жалобный стон стоял, по этому стону и догадывались люди, что злые духи удирают в лес.
Когда старик с собакой обошли все восемь домов, деревня уже не спала. В слабом, тающем тумане двое парней пронесли на плечах к высокому дереву в центре деревни зеленое бамбуковое бревно. И потянулись сразу сюда мужчины, женщины, дети — все с одеялами, циновками, с узлами одежды в руках. Старый Тян Кху, тоже с линялым шерстяным одеялом, протолкался на середину и, тряся ношей так, точно выбивал пыль, запричитал нараспев:
— Эй, беды-болезни, уплывайте от нас подальше вместе с этим бамбуком! Убирайтесь и не смейте никогда возвращаться! Убирайтесь…
Бревно снова подняли на плечи. Показалось парням, что оно теперь тяжелее, только четверо осилить смогли. Покачиваясь, двинулось оно На плечах к деревенским воротам, неторопливо миновало их, упало в ручей Лунгса и поплыло, навсегда покидая Тунгшенгшуй. Уплывайте, уплывайте все беды! Пусть отныне оброненное в землю рисовое зерно обернется тысячей зерен, пусть здоровы и счастливы будут фула: и сам старый Тян Кху, и все уважаемые старики, и невестка Тян Кху — Зянг Ко Тин, и внучка его — Шео Тинь, да и все остальные. Пусть придет к людям Новый год, добрый и хороший.
Бывало, после этого праздника старый Тян Кху усаживался на розово-красное сосновое бревно перед домом. Сидел он там подолгу, полузакрыв глаза, молча и неподвижно, точно каменное изваяние среди затихшей, словно обезлюдевшей, деревни, грея под солнцем маленькое темное лицо с выцветшими от времени бровями.
Но на этот раз в Тунгшенгшуе все было по-другому.
Началось с того, что, задрав вверх морды, залаяли все, сколько их было в деревне, собаки — рыжие, черные, серые. А тут еще дети пригнали с выпаса буйволов и столпились перед домом Тин, невестки старого Тян Кху.
В Тунгшенгшуе появился чужак. Привела его Тин. Вернее будет сказать, что когда Тин была в Татяе, соседней деревне, волостной председатель Ши попросил ее показать пришельцу дорогу в Тунгшенгшуй.
И теперь деревенские собаки с лаем носились вокруг дома Тин.
— Наглые твари! — вскочил старый Тян Кху с любимого своего места. — Ваше дело злых духов гнать, а не людей!
— Тян Кху, кто это пришел к нам? — с любопытством спросили соседи.
— Военный небось, что с Тян Хо вместе служит. — Старик думал о сыне, и все его мысли были только о нем.
— Так ведь он не в военном? — не отставали соседи.
— Ну, не знаю. — Старик сокрушенно причмокнул губами.
Маленькая Шео Тинь завела буйвола в хлев и тоже поинтересовалась:
— Дедушка, это к нам пришли?
— Угу…
В эту минуту вышла во двор Тин, огляделась и сказала протяжно:
— Соседушки… Вечерком загляните к нам, канбо пришел, поговорить хочет.
Что ж! Канбо поговорить пришел — это хорошо. Здесь канбо уже бывали. Время от времени захаживали. Старый Тян Кху каждый такой случай в прошлые годы помнит. Один раз говорили о том, что школа нужна, другой — о наборе в армию, тогда-то Тян Хо и ушел, а третий — о посадках сюен-кхунга, лекарственного растения.
В доме уже захлопотали. Обед в честь гостя состоялся раньше обычного. Была и капуста, и папайя, и салат-латук, и две пиалы, полные доверху стручкового перца — угощение, обязательное у фула.
Пришедший в деревню канбо был невелик ростом, неширок в плечах, но большие его глаза на чуть продолговатом лице глядели открыто. Он подождал, пока усядется старый Кху, зачерпнул кукурузной каши для Шео Тинь и подбавил туда перца:
— Немного, а то глаза щипать будет.
Тин рассмеялась:
— Она привычная, ничего с ней не станется. Угощайтесь, канбо.
— Дедушка, меня зовут Нонг, — обратился гость к старику.
— Угу… Ешь, канбо, ешь…
Старик взял палочки. Нонг тоже поднял было пиалу с рисом, но поставил ее обратно и, глянув на Тин, сказал на местном наречии:
— Тин, люди фула теперь только на этом языке говорят. А вот вы, например, помните свой старый язык? Как будет «еда»?
Тин отставила пиалу, затеребила прядь волос. Старый Тян Кху тоже поставил пиалу у подноса с едой.
Вопрос Нонга был началом не только застольной беседы, но и разговора с жителями деревни.
Дом фула с маленьким алтарем предков у циновки-перегородки перед очагом до отказа заполнили люди. Ярко горели в очаге сучья и сухие кукурузные початки. Старый Тян Кху, с растрепанной густой шевелюрой, обнимая Шео Тинь, хорошенькую, с круглым, как у матери, личиком, сидел, устремив взор на алтарь предков: люди фула чтили память только одного поколения, и на алтаре стояла одна небольшая чаша для благовонных свечей, выдолбленная из ствола бамбука.
— Уважаемые братья и сестры. — Нонг говорил на местном наречии бегло и без ошибок. — Меня зовут Нонг, я сотрудник Комитета по делам нацменьшинств. Поручено мне побывать у вас и в других селах фула, чтобы изучить язык, на котором когда-то говорили все ваши люди.
«Верно, ведь прежде у фула свой язык был, а этот, на котором сейчас говорим, чужой», — мелькнуло в голове у Тин.
«Ох-хо-хо, язык — он все равно что люди, — думал старый Тян Кху. — Мало-помалу утрачивается, забывается. Если жизнь не по-людски складывается, что уж о языке говорить. Пропадают, рассеиваются слова, словно сами люди фула, что разбрелись по белу свету… Кушанья свои, да одежду, да жилища особые — и те удалось уберечь потому, что живем здесь сейчас всем скопом».
— Дедушка, скажите какую-нибудь фразу на языке фула, — попросил Нонг, и старый Тян Кху растерянно вскинул выцветшие глаза. — Как сказать «еда»? — выручил старика Нонг.
— Амаза… — пробормотал тот.
— Амаза… — повторил Нонг и обвел всех взглядом.
Люди вокруг, как и он, шептали непривычное слово с удивлением и интересом.
— А как будет «напиться воды»?
— Чатамуда…
— Ну, а это как? — Нонг показал на кальян.
Старый Тян Кху прищурился…
— Микхупо…
— Как сказать «спать»?
— Зута…
— А это? — Нонг подергал полу своей рубашки.
— Вика…
Нонг сидел сгорбившись и кропотливо записывал все в записной книжке. Потом поднял голову и показал на Шео Тинь:
— Как будет «ребенок»?
Старик озадаченно нахмурил брови, воздел глаза к небу. Но, так и не вспомнив — нужное слово отодвинулось куда-то совсем далеко, — покачал головой и сокрушенно вздохнул.
— Канбо, люди фула, те, кому меньше пятидесяти, своего языка не знают. В старину как было: нож у фула стачивался — становился мотыгой, стачивалась мотыга — делали скребок, чтоб тростник очищать, а уж потом только и оставалось что дырки им в земле буравить да сажать кукурузные зерна. Вот и с языком фула так же случилось…
Чуть погодя старик горько добавил:
— Беда, разбрелись наши люди кто куда, да всюду им одинаково плохо…
— Но ведь так только раньше было.
— Верно, раньше. Деревня Татяй, где живет наш волостной председатель, в прежние времена всякие поделки из тростника для тхоти Воонг А Шионга плела. Наши в Тунгшенгшуй тоже на него спину гнули, мы ему делали сундуки да и прочие предметы из дерева. Даже в песне старой поется:
Нонг вскинул голову, попросил с жаром:
— Повторите, пожалуйста, еще раз!
Старик отмахнулся, покачал головой:
— Зачем тебе это? Если хочешь, есть другие песни, получше. Но я уже «гипа». — Старик, смеясь, показал выщербленные зубы. — Без зубов петь нельзя. Вот если б Тян Хо дома был…
— Какой Тян Хо? — удивился Нонг.
— Тян Хо, мой сын, а она его жена. — Старик показал на Тин. — Он в армию ушел. Из всей нашей молодежи только он да волостной председатель язык и песни фула знают. Вот портрет его, моего Тян Хо.
Нонг обернулся и увидел застекленную рамку — удлиненное лицо, напряженная улыбка и глубокий, сосредоточенный взгляд.
У входа послышались тяжелые шаги. Дверь со скрипом отворилась, и вошел высокий мужчина в блестящих резиновых сапогах.
— Председатель Ши, — раздались обрадованные голоса.
Председатель, с красным, точно опаленным лицом, приветливо поздоровался со всеми и устроился у очага, растирая крупные, тяжелые кисти рук.
— Вот чудеса, стоило о тебе только вспомнить, как ты тут как тут. — Старый Тян Кху уже наливал ему пиалу. — Почему так долго у нас не показывался? Даже на Атхатинд не пришел!
— Дел много. Целых семь дней на совещании был, да еще потом у себя дела обсуждали.
— Много дел, говоришь? — переспросил старик.
— Очень много… Стыдно мне на совещании стало, так стыдно!
Ши сокрушенно покачал опущенной головой и сказал в сердцах:
— Солнце всем одинаково светит, и дождь на всех поровну льет. Партия заботится о фула, как и о других наших братьях. Да только мы работаем совсем не так, как они. Весной оставили свои поля отдыхать, а другие вон пшеницу сумели посадить да сою. В армию один только Тян Хо от нас и пошел. Далеко нам до других братьев наших — киней, мео. Просто позор!
Нонг закрыл записную книжку.
Старый Тян Кху молчал. Потом тяжело вздохнул и неожиданно задал вопрос:
— В уезде был, что-нибудь о моем Тян Хо слышал?
Председатель отвернулся, но Тин успела заметить, что губы его чуть дрогнули.
— Слышал. Ведь уже больше двух лет, как Тян Хо ушел?
Уже больше двух лет, как Тян Хо ушел. А Тин все время вспоминает о нем… В тот год на праздник Атхатинд Тян Хо сбрасывал в ручей «бамбук болезней и бед». А после праздника, в марте, когда застрекотали цикады, он ушел.
— Тин, — сказал он, — на Атхатинд, по старому обычаю, изгоняют только злых духов. Чтобы врага прогнать, нужны солдаты.
Приход Нонга, записывающего старый язык фула, напомнил Тин о муже. Вспомнилось, как лунной ночью Тян Хо возле сторожки с хворостом у ее дома пел «Лунную песню». Она тогда удивилась: «На каком языке ты поешь?» — «На нашем родном языке!»
Старый Тян Кху, ревностно, как сокровище, хранивший родной язык, с малых лет научил Тян Хо говорить на нем, рассказывал про историю их народа, обряды и праздники. Тин же девочкой знала только, как согнувшись в три погибели таскать на спине вязанки хвороста или работать в поле. Самым дальним ее походом был уездный рынок Пакха…
— Страна наша большая, — говорил Тян Хо.
— За рынок Пакха или еще дальше? — спрашивала она.
— Ну, что ты, куда дальше! От нас до самого моря и потом далеко на юг. У птицы крылья устанут, и то всей не облетит.
Это Тян Хо вывел Тин в жизнь. Теперь она не только хворост умела носить — вместе со всеми работала в поле, вступила в Союз молодежи. Свадьбу сыграли хотя и по старым обычаям, но уже без лишних ненужных трат: три курицы, три бутылки вина и шестнадцать серебряных монет — это не так уж много. Каждый день, как только садилось солнце, молодая шла на горное поле встречать мужа. Тян Хо оставался в доме жены, пока не исполнилось родившейся Шео Тинь семь лет. Тогда перебрались они к старому Тян Кху. Это-то и беспокоило больше всего Тян Хо перед уходом.
— Отец, ничем я тебе не успел помочь, — он точно прощенья просил, — а теперь вот уходить надо…
— Иди, сын, иди, — глотая слезы, утешал старик. — Кем я был раньше? А сейчас ты у меня солдат! Вот я и счастлив.
Тян Хо ушел, теперь они с Тин были далеко друг от друга. Письма приходили нерегулярно, но все же несколько она получила. Первое письмо, она тогда еще букв не знала, пришлось нести учителю. Видя, что грамота в жизни необходима, что она — ключ ко всему, Тин решила учиться, хотя школы для взрослых у них еще не было. Второе письмо читала уже сама, медленно одолевая строку за строкой. Ничего, чем медленнее, тем вернее. Ну, а третье она читала уже совсем бегло. «Молодец, будешь учетчицей в бригаде», — похвалил председатель. Думала — шутит, а ее и впрямь выбрали. В следующий сбор урожая она была уже бригадиром. У бригадира забот немного: в год один урожай, в бригаде только восемь дворов, вся их деревня — десять трудоспособных. Времени свободного много. После праздника Атхатинд, пока еще холодно, грейся дома у очага, только подбрасывай хворост. Но тогда и подкрадывалась тоска и тревога за мужа…
— В прошлый раз председатель обмолвился, что о Тян Хо есть известия, вы узнавали? — после долгих колебаний решилась наконец спросить Тин старика.
Старый Тян Кху, как всегда, сидел на своем любимом сосновом бревне.
— Председатель сказал, что Тян Хо — герой.
— Герой!
— Много врагов уничтожил — значит, герой.
— А еще что-нибудь говорил?
Старик глянул в полные беспокойства глаза невестки, заволновался: «Почему председатель снова повторил это? Ведь Тян Хо сам об этом писал. А писем нет уже больше года».
Но мыслей своих он не выдал и, покачав головой, ответил:
— Ничего больше не сказал.
То, чего старый Тян Кху так страшился, случилось на самом деле. Как-то попросили его заглянуть в уездный комитет. В помещении, кроме их волостного председателя, находился еще кто-то, незнакомый. Было непривычно тихо, и с этой настороженной тишиной никак не вязалась суетливость Ши, бросившегося угощать старика сигаретами. Ши славился умением поговорить, но сейчас он растерянно моргал.
— Когда наши партизаны дрались с бандитами, Тян Хо ваш еще совсем маленьким был…
Старик не ответил, только бросил на него быстрый взгляд. Ши еще больше растерялся.
— Тогда у нас в партизанском отряде трое погибли. Один из моей деревни. Если б остался в живых, быть бы ему волостным председателем, он намного достойней меня. Война…
Хватит, хватит, теперь он все понял. Стулья, стол, земля под ногами — все вдруг закачалось, в голове и в глазах потемнело.
Старик больше не слушал, что еще ему говорили. Он сосредоточенно думал и вдруг порывисто встал:
— Жене его не говорите!
— Как же не сказать… Мы хотим, чтобы героя все село помянуло, — с трудом выдавил Ши.
— Я требую! Требую!
Глаза старика горели страданием и яростью. Он погрозил кулаком и, повернувшись, медленно вышел.
В горах лучи раннего солнца кажутся лунным светом. На деревьях са-ну, на концах их горизонтально торчащих веток, кое-где успели распуститься алые цветы. Старик спускался по склону, впереди показалась густо заросшая лощина. Сколько веков миновало с тех пор, как судьба занесла фула в эти края. Никто уже не помнит, откуда вели их пути-дороги. Зато такие, как он, Тян Кху, до сих пор помнят трудное время боев с бандитами тхоти Воонг А Шионга. В этой лощине был партизанский лагерь. А там в пещере прятался с матерью маленький Тян Хо. Малышу было только три года, а дом их уже в третий раз подожгли бандиты. Жги, выжигай! Только земля эта — моя земля, родная. Я на ней все равно останусь.
Снова поднялся дом старого Тян Кху. Дома фула строили прямо на земле, стены возводили из глины, три помещения дома соединялись друг с другом полукруглыми, как изогнутое удилище, сводами входов. Перед домом — стойло для мула, рядом — сарайчик для хвороста, ступы и крупорушки, а за ним — хлев для буйвола и курятник. По водостоку на каменный брус перед домом стекает вода.
Старый Тян Кху оглядывал дом, выискивал все, что напоминало о сыне, потом остановился перед своим сосновым бревном. Сколько времени он просидел здесь? Наверное, несколько лет; когда перевалило за шестьдесят, потеряли зоркость глаза, ослабли руки и ноги. Сидит, греется праздно. Темнеет кожа, блекнут глаза. Тян Хо погиб? — поднялся в груди крик, и старик, почувствовав колющую боль, опустился на бревно.
…Маленькая Шео Тинь, перейдя ручей, аккуратно опустила подвернутые брючки и стала подниматься к дому. Длинные ресницы, пухлые розовые щеки, цветастый нагрудник, завязывающийся на спине лентами…
— Дедушка, я отвела дядю Нонга в Татяй по самой короткой дороге.
— Да ну? — Старик постарался, чтобы это «да ну» прозвучало как можно веселее. — К кому же ты его отвела?
— К дяде Ши…
Она забралась на бревно, заглянула деду в глаза:
— Дедушка, разве язык фула мог потеряться? Ведь он же не бусы, которые у меня на шее!
— Мог и потеряться…
— А найти его можно?
— Станешь все время искать — непременно найдешь. Каждый какую-нибудь малость да вспомнит, а потом сложат все вместе. Ох, горе горькое! Людям фула раньше тяжело приходилось. Долго на месте сидеть не доводилось. Как клубни съедобные на горе и в лесу выроют да рыбу в ручьях выловят, так и уходят. Ведь все это на рис выменять надо, а рис тхоти отдать. Даже крыши, крытые тростником, не успевали желтеть. Так бродяжничать — все растеряешь. Вот язык и теряли.
— А почему же ты его помнишь?
— У меня мешок для него есть, для языка-то. — Старик глянул на внучку, смеясь впалым ртом. — Особый у меня мешок — песня. Песня много дольше меня живет, вот она и бережет наш язык!
Он снова улыбнулся и, подняв голову, тихонько запел:
Это была «Лунная песня», старинная песня фула. Старик пел точно шепотом, казалось, песня летит к нему откуда-то издалека и ему нужно только шевелить губами, чтобы она стала словами. Своей мелодичностью и протяжностью захватила песня и маленькую Шео Тинь, и скоро два голоса — звонкий детский и хрипловатый старческий вторили друг другу.
Незаметно опустился вечер, и круглая луна поднялась над холмом, покрытым редкой зеленой порослью деревцев са-ну. В лунном свете листья са-ну вспыхивали и блестели, как металлические.
— Что это вы так засиделись, в дом не идете? — раздался вдруг голос. Это вернулась Тин, остановив перед домом мула, навьюченного двумя большими корзинами.
Тин была заметно бледна, мокрые ресницы ее блестели. Старый Тян Кху испуганно привстал. Но Тин отвела мула в стойло и вернулась спокойная:
— Волостной комитет решил отправить нашу Шео Тинь в школу для детей нацменьшинств.
Шео Тинь спрыгнула с бревна, переспросила растерянно:
— В школу?
Старик притянул девочку к себе и, волнуясь, сказал:
— Да, в школу, будешь учиться писать папе письма. Сказал и поднял испытующий взгляд на невестку.
Но Тин отвернулась и ушла в дом. Через минуту оттуда донесся ритмичный стук крупорушки. У старика отлегло от сердца.
Откуда-то прибежала Шео Тинь и с рыданиями бросилась к деду:
— Дедушка, они говорят, что папу убили!
— Кто говорит? — вскочил старик.
— Да они же, ребята…
— Кто сказал, кто? Твой отец герой, он три американских танка подбил!
— Почему ж они так говорят?
— А ты не верь им, не слушай!
Старик обнял внучку, приласкал ее, стал успокаивать. Внутри у него все застыло. Но он изо всех сил старался улыбаться, казаться беззаботным. И девочка почувствовала облегчение, осталось у нее только чувство обиды.
— Ну ладно, — качал головой старик. — Ну, ладно, вот я задам хорошую взбучку тому, кто посмеет это сказать. А ты успокойся, не плачь. Мама скоро вернется, ты при ней про это не вспоминай.
— Почему? — всхлипнула Шео Тинь.
— Потому что только твой дед тайны хранить умеет. Ведь нам с тобой надо подстеречь того, кто так сказал, чтобы он ничего не пронюхал. А мама в секрете не удержит.
Тин привела мула с хворостом, потом сходила добавила корма свиньям.
— Шео Тинь, пошли, вымою тебя, новое платье примеришь. Завтра в школу.
Рано утром она расчесала девочке волосы, заплела их в короткую косичку. Одевая, ласково наставляла:
— В школе будь послушной, когда волосы отрастут подлиннее, обернешь их жгутом вокруг головы, как положено фула.
— А долго учиться?
— В Тет и летом будешь домой приезжать.
— А когда Тет?
— Когда соберут урожай и выгонят на луга буйволов.
Старый Тян Кху рассмеялся:
— Тет — это праздник Атхатинд, который недавно был, помнишь?
— А, помню. Ну, а если я очень соскучусь?
— Нужно потерпеть и учиться. Разве твой папа в армии по тебе не скучает?
Тян Кху в кухне вымазал палец сажей и подошел к внучке. Сжав губы и сдерживая дыхание, он наклонился и легонько провел две черты — крест-накрест — на беленьком лбу.
— Чтобы добрый дух тебя охранял…
Приоделась и Тин. Всякий раз, отправляясь куда-нибудь из деревни, Тин вынимала из сундука одежду фула — черную бархатную кофту-распашонку с бегущей по боку, от подмышки, застежкой, с квадратным воротом, с полосками зеленой и. бел ой материи, ободами охватывающими рукава. Получалось, будто все руки в браслетах — на запястьях поблескивали серебряные, а зеленые и белые обвивались почти у самых плеч. Ленты лифа-нагрудника, завязанные на спине, крепко держали зеленый нагрудник в пестрых полосках по краю, и рельефно вышитый орнамент украшал высокую грудь. Округлое розовое лицо Тин с ровной линией носа становилось еще привлекательнее, когда она обвивала голову жгутом волос и покрывала ее черным блестящим платком. Прическа женщин фула — сложное сооружение. Над самым лбом — ожерелье серебряных горошин, над ним жгут волос, и все это венчает платок, концы которого завязываются под подбородком.
— Ну, счастливо оставаться! Шео Тинь, прощайся с дедушкой.
— Иди, иди. Вся в отца! Каков бамбук, таковы и побеги его!
Начинало светать. Нежным светом позолотило верхушки са-ну. Мать и дочь, пройдя тропу у деревни, вышли на усыпанную щебенкой дорогу к уездному центру.
— Осторожно, Шео Тинь, смотри под ноги…
Уже взошло солнце, солнечные зайчики заиграли на блестящих листьях. Но слабый туман, чуть холодивший кожу, еще держался. Кусты осота по обеим сторонам дороги были мокры от росы. «Здесь, на горных землях, весной хорошо росли бы лекарственные травы», — подумала Тин и вдруг почувствовала, как из глаз' ее хлынули слезы.
В один из дней председатель Ши попросил ее зайти. Она подумала, что будет разговор о посадках лекарственных растений. Но оказалось, что Шео Тинь хотят послать в школу. Потом вдруг председатель запнулся, и тогда она сказала сдавленным голосом:
— Говорите все, не бойтесь, я выдержу…
Потом, когда ей удалось взять себя в руки, она попросила, чтобы не говорили старику, и, услышав, что ему сказали все еще раньше, поразилась: какой человек! Вынес все, как срубленное дерево, без единого стона. Разве она так не сможет?
Но сейчас, идя по той самой дороге, по которой три года назад провожала Тян Хо, она не могла больше сдерживаться.
— Мама, мамочка, что с тобой?
Шео Тинь смотрела на мать снизу вверх блестящими глазенками. Тин отвернулась:
— Ветер. Смотри, чтобы пыль не попала в глаза, ветрено очень. Шео Тинь, в школе слушайся учителей…
— Хорошо… — тихо ответила девочка.
За поворотом открылся уездный центр. Железные кровли домов сверкали под солнцем в центре уютной долины.
— Мама, ты оставайся со мной подольше, ладно?
Тин едва наклонилась обнять дочь, как снова хлынули слезы. «Нет, лучше вернемся домой, ведь ты теперь у меня одна», — чуть не вырвалось у нее, но она поднялась и, прерывисто дыша, сказала:
— Мне нужно возвращаться поскорее, сажать лекарственные травы. Партия и дядя Хо любят нас, посылают тебя учиться. Ты должна постараться учиться хорошо. А я буду приходить тебя навещать.
Без невестки и внучки дом выглядел нежилым. Но старый Тян Кху не сидел больше на своем бревне, потому и не замечал этого.
Один, опираясь на палку, пришел он в волостной комитет.
— Председатель, в какой час погиб мой Тян Хо?
Тот порылся в бумагах и ответил:
— В час мыши, девятого июня.
И не успел ничего добавить, потому что старик, забрав у него вещмешок Тян Хо, уже направлялся к дверям.
Дома он положил вещмешок на кровать и присел рядом, озадаченный, «Тян Хо родился в час тигра, да и вчера я видел во сне горящий дом и мертвеца», — подумал он и встал за гадательными палочками. Прочитав на языке фула короткую молитву, он стал тащить палочки. Три раза подряд выпадал чет — доброе предзнаменование!
— Нет, Тян Хо не погиб. Язык фула, «Лунная песня» фула разве могут погибнуть!
На следующий день соседи увидели, как старик рубит сосновое бревно, на котором всегда сидел.
— А на чем сидеть будете? — спросили его.
Он не ответил, продолжал свое дело.
Бревно разрубил он на чурки, чурки поставил на попа и стал колоть. Старик, широко расставив ноги, замахивался топором, сверкающее лезвие падало вниз, и чурка раскалывалась надвое. След топора был ровным, как след пилы.
Фула из Тунгшенгшуй издавна слыли мастерами по дереву. Это было заметно по вещам, стоявшим в их домах. Кадушка для воды — из соснового дерева, ведра — из сандаловых полосок, склеенных и охваченных тростниковым ободом. Всем этим пользовались десятилетиями. Поварешка, черпак, стулья — все гладкие* отполированные, как роговые. Шкафы, сундуки — все разные, украшенные рельефным орнаментом. Делалось это только топором, долотом да стамеской. Горцы предпочитали деревянные вещи, сделанные фула, другим за их дешевизну и прочность.
Старый Тян Кху уже лет десять как забросил свое ремесло. Но раньше он был искусным мастером — делал разные вещи в обмен на ножи и мотыги у мео, на хлопок и шелк у манов, — и нескольких ударов топора оказалось достаточным, чтобы в руках ожила привычная легкость.
Старик решил из душистой сосны сделать сундук для одежды. «Положу туда вещи Тян Хо. Его больше нет, но запах его останется».
Прошел день, и то место, где раньше обычно сидел старый Тян Кху, покрылось розоватыми, как лепестки цветов железного дерева, щепками. Рама для сундука была уже готова, Тян Кху строгал боковины. Острый нож будто язык слизывал дерево. Держа доску стоймя, старик примерял, прищурившись. Все делалось на глазок, но доски становились все ровней и прохладней на ощупь.
Только-только сундук был готов, как вернулась из уезда Тин. Спину оттягивал тяжелый пояс-кошель. Пояс-кошель фула, плетенный из тростника, поддерживала пропущенная под днище веревка, она перебрасывалась через голову, натягиваясь на лбу.
— Зачем вы сундук делали, устали небось?
— Руки свободны, вот и поработал немного.
— Отдыхайте, муж не любит, когда вы работаете, разве не помните?
И, выдавив это, Тин согнулась, приготовившись войти в дом.
Старик опустил руки, сердце сжалось. Неужели она до сих пор ничего не знает? И, следя взглядом за невесткой, склонившейся под тяжестью ноши, старик почувствовал к ней острую жалость. Нелегкая у женщин фула доля. На лбу всегда след от веревки пояса-кошеля. Пояс этот точно навсегда к ним пристал. Когда нужно, женщины носят в нем и удобрения, а склон горного поля — что крыша дома, по нему и без ноши подниматься устанешь. В этом же кошеле носят хворост. Напихают полным-полно, сверх головы, и тянет груз назад, хочет опрокинуть навзничь. Теперь Тин будет еще труднее…
Старик поднял сундук, занес в дом и поставил у изголовья своей кровати. Прячась, сложил в него потихоньку вещи Тян Хо и повернулся, потирая руки.
— Шео Тинь просилась домой?
— Сначала просилась, а потом разыгралась, — там ведь детей много. Она говорит: иди, мама, иди. Среди ребят есть несколько из наших, из фула.
— Вот и хорошо, все люди должны быть равны, сейчас не прежние времена.
Тин возилась в углу, оттуда шел крепкий, особый запах — так пахли только клубни сюен-кхунга. Она присела и снова надвинула на лоб веревку.
— Готовьте еду и ешьте без меня. Я пойду к председателю Ши.
— К чему такая спешка?
— Я принесла клубни сюен-кхунга, будем высаживать. Медлить нельзя. Если время упустим, урожая не видать. Старик привстал:
— Встретишь в Татяе канбо Нонга, скажи — пусть заглянет.
Дом председателя Ши стоял в центре деревни. Низенький домик с провисшей крышей, которую хозяин все собирался поправить. Во дворе перед домом был свален строительный бамбук, одно бревно лежало на козлах, рядом стоял стол, весь заваленный стружкой.
Председатель Ши, крупный, громкоголосый, как раз разговаривал с Нонгом:
— Нонг, вы много деревень фула обошли. Люди фула очень благодарны за заботу о них. Не только род их продолжается, но и язык родной им возвращают.
— В том, что язык был утрачен, вина старого строя. Сам народ сознает необходимость хранить язык отцов и дедов. Возьмите Тян Кху. Я видел, как он внучку учил своему языку. Нам нужно возродить и записать все слова. Жаль, что старики, которые свой язык помнят, уже все беззубые. Боюсь, произношение из-за этого будет неточным. Хотелось бы послушать, как молодые говорят, но так, чтоб не путали с местным наречием. И песню хотелось бы…
— Последние дни я ходил по деревням, с людьми беседовал. Говорили о том, что вы пришли к нам в поисках нашего языка, и еще говорили о гибели Тян Хо. Народ фула — маленький народ, говорил я, а забота о нем большая, и потому мы должны помогать братьям и сестрам всей страны. Мы гордимся тем, что у нас есть герой Тян Хо. Тян Хо — воля, решимость людей фула. Фула должны следовать его примеру. Народ фула живет на этой земле, высоко в горах, уже несколько веков. Здесь рис только в один сезон родится, а потом земля умирает. Надо сажать сюен-кхунг. Эта земля уже дала стране Тян Хо, теперь она должна отдать ей все, чем богата.
— Я слышал в уезде, что здесь решено отвести больше двух гектаров под лекарственные растения, — поднял голову Нонг.
— Да, я было согласился, но боюсь, не смогу людей на это дело поднять. В холода у нас привыкли дома сидеть, у очага греться да всякие безделки из дерева мастерить. Нелегко будет заставить выйти в поле.
Нонг хотел что-то сказать, но, обернувшись, заметил в пелене предвечернего тумана человеческую фигурку, склонившуюся под тяжелой ношей.
— Тин!
Тин откинула зеленую пластиковую накидку, покрывавшую пояс-кошель. Запахло клубнями сюен-кхунга.
— Где взяла? — подошел, тяжело ступая, Ши и стал рукой ворошить клубни.
Тин, прислонив свою ношу к ступеньке у двери, отдышалась и устало сказала:
— Дочку в уезд отводила, там заглянула в комитет, товарищи спрашивают, решатся ли наши в Тунгшенгшуе сеять лекарственные травы. Я говорю: давайте снесу, попробуем. А они говорят: пробовать нечего, специалисты уже все проверили, ваши земли прохладные, больше всего подходят. Я и взяла.
— Да… Так, значит. Ну, что ж, выходит, Тунгшенгшуй всех обгонит.
В Тунгшенгшуе холода держатся долго. Зима тянется с октября до апреля, и все это время изо дня в день с трех часов дня до десяти утра густой туман, только потом проглядывает ненадолго кусочек ослепительно ясного, холодного неба.
Надев непромокаемую накидку, Тин пошла по домам. В каждом ярко горел огонь, вокруг очага сидели и взрослые и дети.
Помощник бригадира тоже сидел у огня, рядом стояла бутыль с вином.
— Куда собралась, Тин? В такое время даже звери в норы прячутся.
— А человеку нельзя, — засмеялась Тин. — Нам поручили сажать сюен-кхунг.
— Не будем!
— Я уже дала согласие.
— О господи! В такой холод людей гнать в поле? Вот если б меня позвали помочь кому свинью зарезать да вина выпить, я бы пошел!
— Эх вы, помощник бригадира, а так говорите!
— Разве помощник бригадира не человек? Он тоже у очага сядет — согреется, вина выпьет — веселым сделается!
Тин побледнела:
— В других кооперативах все лучше и лучше дела идут, мы же в год только шесть месяцев работаем, а потом у государства рис просим. Стыдно!
— Почему стыдно? Ведь мы не крадем!
— Лодырничать тоже стыдно!
— А кто лодырничает? Это я-то лодырь? За один сезон двести трудодней набрал, только тебе и уступаю! Пойди, пойди по домам, оторвешь кого-нибудь от огня — тогда и я ничего не скажу, сам своего буйвола запрягу.
Только к вечеру, когда молочно-белый туман плотно окутал деревню, Тин вернулась домой. Опустилась у очага, устало протянула руки к потрескивающим желтоватым языкам пламени.
Старый Тян Кху, обстругивавший доску, крикнул:
— Одежда горит!
Тин отдернула руки. Старик опустил нож, вздохнул и заботливо спросил:
— Ну как, всем сказала?
— Да что там, люди точно на перепутье, не знают, как поступить…
— Холода…
— Одни холода боятся, другие спрашивают, откуда сюен-кхунг взялся, и когда отвечаешь, что издалека, утверждают, что на нашей земле не привьется. Признают только то, к чему привыкли.
О посадках лекарственных растений говорили уже больше года. Поначалу все вроде этим загорелись. Но зимой все разговоры затихли, а потом за всякими неотложными делами о них и вовсе забыли. И вот теперь все начинается сызнова.
Мысль о том, что нужно сажать сюен-кхунг, родилась у Тин в тот вечер, когда к ним заглянул председатель Ши и откровенно рассказал, как стыдно ему было на совещании в уезде. Постепенно она утверждалась в своем решении. Тунгшенгшуй — уже не обособленная далекая деревня. Эта деревня дала своего сына армии, послала своих детей в школу. Невидимые нити связывали Тунгшенгшуй со всей страной, такой большой, что «у птицы крылья устанут, и то всю не облетит». Когда Тян Хо был жив, она во всем следовала за ним. Теперь, когда он погиб, она должна продолжать идти его путем. Потому она и взялась за сюен-кхунг. Уездный председатель спросил: «Но людей-то ты сможешь на это дело поднять?» А она ответила: «Не согласятся — сама посажу».
Наверное, так и придется — одной сажать. «Ну и что, ведь научилась же я пахать, когда Тян Хо ушел. А как люди сначала смеялись», — подумала Тин и уснула.
Утром старый Тян Кху встал поздно и долго сидел сгорбившись, потом возился на кухне и вдруг увидел, что Тин входит в дом со стороны огорода.
— Откуда это ты так рано? — удивился он.
— Делала лунки, высаживала клубни сюен-кхунга.
— Его сначала высаживают?
— Да, а когда подымутся ростки, переносят на поле.
Тин вышла, и через минуту старик услышал, как она выводит буйвола, а буйвол скребет рогом о стенку хлева, бьет копытом о мерзлую землю.
Туман еще держался, хотя было уже совсем светло. Маленькое поле, отлого лежавшее на берегу Лунгса, казалось молочно-белым, кое-где сквозь прорехи в тумане проглядывали черные, точно обгоревшие, стволы деревьев.
Тин поставила плуг, впрягла буйвола и легонько дернула за веревку. Буйвол, послушный хозяйке, неторопливо двинулся с места. По-другому было, когда Тин только училась пахать. Буйвол совсем не хотел слушаться. Тин, по совету Тян Кху, ударила его кнутом, он рванул и сломал лемех плуга о камень. Сейчас лемех плавно резал землю, поднимая и укладывая ее за собою волнистыми бороздами.
Поворачивая плуг, Тин услышала шаги за спиной и, обернувшись, увидела высокую фигуру председателя Ши.
Ши нагнулся, набрал в горсть холодной земли и удивленно спросил:
— Почему ты одна?
Тин только улыбнулась и повела плуг дальше.
— Нужно всех поднять! — нахмурился Ши.
— Трудно людям объяснить. Сначала сделаю, а разговоры потом буду вести.
— И все же можно! Я всем бригадам сказал в других деревнях, все пошли. Сейчас мой сын в армию запросился, а я говорю: «Организуй молодежь на посадки сюен-кхунга, управимся с урожаем, тогда и пойдешь». Если хочешь, скажу их бригаде, пусть тебе помогут.
— Не нужно. Сама все сделаю.
— Ну, это ты слишком!
«Хватит слушать их со стариком, нужно будет всей деревней помянуть Тян Хо, а потом развернуть кампанию за посадки сюен-кхунга», — решил он и пошел в Тунгшенгшуй.
В доме помощника бригадира гудели голоса. Ши остановился за дверью, прислушался. Говорил старый Тян Кху, невнятно, чуть раздраженно.
— Вы на фула говорите, мы вас не понимаем, — остановили его.
— Ну что ж, скажу еще раз. Праздник Атхатинд прошел, теперь можно работать. Что дома сидеть сложа руки? Тин одна в поле пашет, а должна вся деревня пойти… Я ее не защищаю, но она женщина, мне ее жалко…
Ши улыбнулся и, толкнув дверь, вошел в дом.
К тому времени, когда кончили пахать поле, клубни, высаженные в огороде у Тин, дали побеги. Каждый саженец бережно выкопали и перенесли в удобные борозды.
Прошло три месяца. Вдоль ручья Лунгса и еще кое-где зазеленел сюен-кхунг. Испещренные черными крапинками листья и ствол цвета спелого апельсина источали крепкий, особенный свой запах.
Нонг шел в Тунгшенгшуй. Трава ман-чау, что росла вдоль дороги, выбросила метелки с цветами. Брюки Нонга до колена намокли от росы.
Много уже лет работал Нонг в горном крае. Он стал добрым другом людей разных народностей. Пел песни мео, са, таи и нунгов. Знал обычаи и обряды этих людей, знал их историю и культуру. С фула он встречался впервые. И как раз именно это время оказалось для них переломным. Нонг видел, как чтили память Тян Хо во всех деревнях фула — чтили память любимого сына. Видел, как фула пошли в поле сажать сюен-кхунг «для всей страны». Много перемен произошло в те дни. Нонг побывал во всех селах фула, какие были на плато. Расспрашивал, записывал, запоминал. Его записная книжка разбухла от слов и характерных для языка фула грамматических конструкций. Сейчас заканчивался первый этап его работы.
Нонг свернул к дому Тин. День клонился к вечеру, становилось прохладно. Ветерок доносил запах сюен-кхунга даже в деревню. Послышались ритмичные удары топора, и Нонг увидел старого Тян Кху, склонившегося над остатками того самого соснового бревна, на котором он некогда сиживал. Нонг окликнул старика. Тот поднял голову, и на его морщинистом лице появилась широкая улыбка.
— Канбо Нонг, почему так долго не показывался?
— Я был в Татяе, Пашу, Вышане… А что это вы делаете?
Старик вытер пот со лба и с довольным видом сказал:
— Сундучок мастерю, канбо! У нас в кооперативе это теперь подсобный промысел. Да я сам его и предложил. Дети наши бьют врага, нечего нам дома без дела сидеть.
— Как здоровье ваше и Тин?
— Здоровы мы, здоровы. После того как Атхатинд справили, беды-болезни к нам и показываться боятся. А без Атхатинда было бы плохо. Вот Тин уж как трудно пришлось, днем и ночью работала, постель, бывало, согреть не успеет, поесть забудет, все в поле да в поле, а все ж здорова! У нас в деревне все здоровы.
Старик повел Нонга в дом. И когда начали есть — опять перец, ставший такой привычной едой, — старик заговорил о сыне:
— Канбо Нонг, к нам специалист приезжал, наставлял, как с сюен-кхунгом обращаться. Сказал, когда сюен-кхунг распустит цветы, их надо оборвать, чтобы клубни были крепкими. Если посмотреть, то и жизнь Тян Хо такова. Он погиб, даря жизнь другим.
— А как Тин известие о его смерти приняла?
— Поплакала, а потом работать пошла. Сейчас одна только Шео Тинь не знает. Да я и не хочу, чтобы она знала.
Старик поставил пиалу с рисом, встал и подошел к алтарю предков. Нонг заметил, что на алтаре перемены — фотография Тян Хо в небольшой рамке. Засунув руку за рамку, старик вытащил конверт и, сдувая с него пыль, вернулся к Нонгу.
— Шео Тинь прислала. Сама Тин уже прочитала, а я еще не слышал. Почитай-ка.
Нонг взял письмо. Ровные, прямые буквы, яркие фиолетовые чернила. Письмо еще без точек и запятых, в нем немало грамматических ошибок, но все было очень понятно:
«Мамочка раньше письма за меня писала учительница а сейчас я пишу сама мамочка я уже могу читать газету учительница говорит что я послушная аккуратная и хорошо учусь мамочка мне дали кожаный портфель который нам прислали в подарок из советского союза мамочка ты больше меня не обманывай папа погиб я знаю ты боялась что я буду плакать но я знала что папа погиб еще в тот день когда ты повела меня в школу мамочка дедушке говорить нельзя дедушка старенький он будет горевать и от печали долго не проживет часто ли приходит к нам дядя нонг когда я провожала его в татяй он сказал что хочет послушать лунную песню фула но у дедушки нет зубов я сказала что я спою он сказал что если бы папа был дома тогда он эту песню бы услышал…»
Нонг вложил письмо в конверт. Подняв глаза, увидел, что старый Тян Кху сидит неподвижно, как каменное изваяние, и по его лицу бегут слезы.
Вернулась Тин. Принесла семенной рис. Начинался сев, и она была очень занята.
Промывая семена у водостока, она взглянула на небо и увидела, что встает луна. Свет ее был пока еще бледным, но небо — чистое, без тумана, и лунный свет рассылал повсюду свои светло-золотые лучи. Среди шума равномерно бегущей в деревянную колоду воды Тин вдруг услышала голос старого Тян Кху, поднимавшийся медленно и плавно:
Длинные, многосложные слова языка фула стлались в неторопливой, спокойной мелодии. Старый Тян Кху пел для Нонга. На мгновение он замолчал, и тогда Нонг услышал подпевающий ему женский голос. Сначала Нонг решил, что ему показалось, но прислушался и узнал голос Тин. Тин пела, промывая семена, а «Лунная песня», старинная песня фула, казалось, становилась шире и нежнее. Тин пела, и в памяти ее вставали давние, забытые картины детства…
Перевод с вьетнамского И. Зимониной
Зыонг Тхи Минь Хыонг
Рассказ вьетнамской писательницы Зыонг Тхи Минь Хыонг, родившейся в 1941 году, взят из сборника под таким же названием, вышедшего в Ханое. Она не успела создать многого: живя и сражаясь в освобожденных районах страны, Зыонг Тхи Минь Хыонг погибла смертью храбрых в одном из ожесточенных сражений. Героическая дочь героического Вьетнама, она создавала свои трепетные произведения во время кратких перерывов в боях, на привалах, при вынужденной остановке в лесу, в землянках и блиндажах. Она спешила перенести на чистый лист бумаги этот великий дух непобедимого народа, составной, неотделимой частицей которого была и сама.
Рассказы, очерки, дневниковые заметки, опубликованные уже после смерти писательницы-воина, воспоминания ее боевых друзей рисуют светлый образ вьетнамской коммунистки, бесстрашной и чистой, твердой и нежной одновременно. В мужестве она не уступала самым отчаянным смельчакам, слава о подвигах которых гремела по фронту, по всей стране. Зыонг Тхи Минь Хыонг смогла в напряженнейшей обстановке, казалось бы столь далекой от так называемой творческой, создать незабываемые образы вьетнамских женщин, вьетнамских девушек, вьетнамских школьниц, которых война вовлекла в свою жестокую орбиту и которые полностью разделяли с мужчинами неженское бремя кровавых сражений.
Можно утверждать, что писательница наделила персонажи своих рассказов чертами, присущими ей самой. Она пишет об исхоженной ею земле, обугленной напалмом. «Хрупкая фигурка Фыок» из публикуемого ниже рассказа «Цветок джунглей» представляется автобиографичной: сколько раз ей самой приходилось, превозмогая смертельную усталость, вести отряд по горным тропам, хорошо известным только ей! Женщина, извечная хранительница домашнего очага, создательница мирного уюта, сохранила свои привлекательные, высокие душевные качества и в годину военных бурь. Зыонг Тхи Минь Хыонг светло и впечатляюще подтвердила эту истину и на поле брани, и в созданных ею образах своих соотечественниц.
Н. Хохлов
Цветок джунглей
Тропа вверх была скользкой от раскисшей глины, и каждый шаг давался с усилием. Шли плотной цепочкой, но тем не менее отряд растянулся по всему склону. Казалось, из долины на гору ползет огромная змея. Рюкзаки беспорядочно колыхались на согнутых спинах в такт шагам, наклоненные к земле лица побагровели от напряжения.
— Шире шаг, — передали по цепи команду, — входим в опасную зону…
Движение ускорилось. Участок пути, по которому они теперь шагали, носил следы недавней бомбежки. Деревья справа и слева от тропы стояли мертвые, с голыми, лишенными листьев, ветками — вражеская авиация сбрасывала здесь химические вещества для уничтожения леса. Еще дальше шли участки, выжженные напалмом, где у деревьев не осталось даже веток, одни лишь обуглившиеся стволы, вершины которых тянулись к мглистому небу. По лицам бойцов градом катился пот. Они совершали марш с полной боевой выкладкой. У каждого за спиной, кроме рюкзака, было оружие — трофейная американская винтовка, автомат или ручной пулемет. Сверху к рюкзаку были привязаны мешочки с сухим рисом. На поясе висели подсумок, саперная лопатка, гранаты и фляжка с водой. Все это раскачивалось на ходу и позвякивало в такт шагам.
Командир отряда Тханг уже несколько раз посматривал на часы, а затем переводил взгляд на хрупкую фигурку Фыок — девушки-проводника, которая неутомимо шагала во главе отряда. Никаких признаков усталости. Волосы откинуты со лба и перевязаны на затылке, чтобы не мешали при ходьбе. Корзинка с документами и письмами подскакивает всякий раз, когда девушке приходится перепрыгивать через ручеек или выступающий корень дерева, она у нее пристроена за спиной, как рюкзак солдата.
— Отдохнуть бы, ведь с самого утра идем, — слышен негромкий голос сзади.
— Давно пора сделать привал, — вторит ему другой.
— А помедленнее нельзя?
— Товарищ проводник, у нас впереди немалый путь…
Взгляды с надеждой устремляются на проводника. Молчит… Значит, надо идти. Кажется, никогда не будет конца этим горным склонам. Подъемы такие долгие, что уже ноги подкашиваются, а глянешь вверх — тропа по-прежнему упирается в небо.
— Зачем торопимся, — сердито бормочет под нос командир, хмуря брови. — Проводнику, конечно, положено определять скорость на маршруте и назначать время привала. Только надо бы понимать, как трудно бойцам. С полной выкладкой, и путь неблизкий. Ей же все равно, бежит — не угонишься. А ведь в отряде и больные, и раненые…
Он прибавил шагу и догнал Фыок.
— Товарищ проводник, предлагаю сделать привал.
Девушка обернулась:
— Товарищ командир, на этом участке опасно, в любую минуту могут начаться бомбежка или обстрел, — чуть помедлив, негромко ответила она, — идти надо форсированным маршем. А места привалов нам определены, и проводник не имеет права останавливаться, где ему вздумается.
— Знаю! — Голос командира звучит резко. — Не всегда же цепляться за инструкцию. Ведь идти еще долго!
— Нельзя!
В цепи снова послышался ропот.
— Тяготы нам не страшны, — донесся чей-то голос, — не в первый раз переходим с одной позиции на другую. Но надо разбираться, когда действительно нужно с себя семь потов согнать, а когда и не стоит…
Кто-то по-детски захныкал:
— Ой, мамочки, мочи моей нету…
Лицо Фыок по-прежнему невозмутимо, даже губы не дрогнули, и она продолжает двигаться ровным шагом.
На некоторое время разговоры прекратились. Слышно только тяжелое дыхание бойцов. Командир одолевал склон в стороне от цепи, хватаясь за выступавшие из земли корни деревьев, но, несмотря на это, поминутно соскальзывал вниз. Да, такой трудной дороги они еще не видели. Даже молодые солдаты, которые в любой обстановке смеялись и подшучивали друг над другом, сегодня молчали. Уже одно это говорило о многом.
Отряд вышел к горной речке. Громадные, причудливой формы валуны выступали из прозрачной холодной воды. Тханг бросил на Фыок взгляд, полный надежды.
— Может быть, здесь отдохнем? Пусть ребята пообедают, и вода рядом.
— Товарищ командир, мы еще не вышли из опасной зоны, нужно отойти дальше. — Негромкий голос девушки был почти заглушен шумом воды.
Командир натянуто улыбнулся и, сдерживая раздражение, вполголоса сказал:
— А где это на фронте бывает вполне безопасно? Столько времени без отдыха! А как завтра идти, если сегодня люди совсем выбьются из сил? Вы знаете только свой участок пути, а у нас он весь впереди!
Последние слова глубоко задели Фыок. Она быстро опустила ресницы, скрывая подступившие слезы, но ничего не сказала и продолжала идти.
На крутом повороте тропы, увидев лицо девушки, Тханг окинул ее неприязненным взглядом. Его прищуренные глаза, казалось, говорили: «Ну, это уже слишком. Что ни говори — как об стенку горох, такую, видно, ничем не проймешь. Обязанности свои выучила, а о людях не думает». По лицу командира стекал пот, рюкзак и тяжелое снаряжение пригибали к земле. Пистолет и фляга натерли бок. Плечи ломило от усталости, и он поминутно поправлял лямки рюкзака. Колени были как ватные, а ступни горели. Не в силах более сдерживаться, он снова нагнал Фыок и нервным жестом указал на свое колено.
— Я был ранен еще в первую войну Сопротивления, поэтому не могу щеголять выносливостью, как вы. И таких, как я, в отряде немало! Это вы понимаете?!
— Товарищ командир, — голос девушки вздрагивал от обиды и волнения, — я уже докладывала. Этот участок очень опасен, я работаю здесь давно и знаю. Подолгу здесь тихо не бывает. Самое большее несколько часов. Они налетают внезапно, ни дня, ни ночи не проходит без бомбежки. Поэтому…
— Знаю, — оборвал Тханг, — без опасности войны не бывает, и надо уметь относиться к опасности спокойно. А вы ее преувеличиваете, ни о чем, кроме опасности, и думать не можете!
Он сразу почувствовал, что сказал лишнее. Не следует вступать с ней в пререкания в присутствии бойцов. Но таков у него характер, если уж рассердится — сразу выкладывает все напрямик.
Фыок сжала губы и стиснула зубы, стараясь сдержать себя. На глазах у нее заблестели слезы, но она по-прежнему внимательно смотрела вперед.
В два часа пополудни отряд подошел наконец к пункту отдыха и смены проводников. Один за другим рюкзаки шлепались на кучи старых листьев. Промокшая от пота одежда липла к телам. Слышно было натужное дыхание, короткие оклики и ответы, изредка усталые шутки.
— Ничего себе махнули! Только воспоминания о наших героических предках, про которых рассказывают в школе, помогли мне закончить этот переход!
— И двужильная же эта Фыок, сколько заставила идти. Устал до чертиков!
— У меня чуть ноги не отвалились. А нашей девице хоть бы что, хотя корзинка у нее тоже не легкая.
Вдруг на разгоряченных лицах отразилось удивление.
— Гляньте-ка, а ведь она вроде обратно отправилась. Передала нас начальнику пункта и сразу в дорогу. Какова!
— Не может быть! Ведь сколько ей обратно шагать! Даже если напрямик, раньше восьми вечера не. доберется, здесь ходу не меньше шести часов. Да и разве можно девчонке одной через джунгли!
Солдаты смотрели на высокую и стройную фигурку Фыок, быстро удалявшуюся по глинистой тропе в заросли.
— Похоже, уходит. Чего ей не сидится? И завтра могла бы вернуться.
— И куда только торопится? Ведь задание на сегодня у нее выполнено.
— А может быть, свидание назначила, — съязвил кто-то, — годы-то молодые. Потому и нас гнала всю дорогу.
На лицах у некоторых появились насмешливые улыбки. Будто почувствовав взгляды солдат, девушка внезапно обернулась, на ее лице светилась добрая улыбка.
Наступили сумерки. Под густыми кронами деревьев стемнело особенно быстро. К тому же надвигался дождь, и вершины гор окутались тучами. Бойцы отдыхали в гамаках, покачивавшихся под большим навесом. Ветер усилился, и джунгли зашумели. Скоро в сгустившейся мгле уже ничего нельзя было различить. Порывы ветра и дождя обрушивались на навес, как будто желая его сорвать. Сквозь потоки ливня сверху донесся какой-то гул. Похоже было, что в небе над тучами — «летающие крепости». Звук был тяжелым и угрожающим. Затем в отдалении загрохотали бомбы. Никто не спал. Люди сидели в гамаках и прислушивались, готовые в любой момент прыгнуть в траншею. В промежутках между разрывами бомб слышались звуки артиллерийской канонады. Снаряды ложились один за другим, и их разрывы сливались в протяжный грохот. Начальник пункта с наброшенным на плечи куском прозрачной пленки вынырнул из темноты и дождя.
— Товарищи, держитесь подальше от больших деревьев и особенно следите, чтобы деревья не оказались с наветренной стороны. Главное — не зевайте, чуть услышите треск — сразу же в сторону! Сегодня ветер так и рвет…
— Где бомбят? — спросил командир отряда, стараясь перекричать шум бури.
— Бомбят участок, по которому вы только что прошли, и обстрел там же. Утром вы удачно проскочили.
Разрывы бомб и снарядов к утру стихли, но буря продолжалась. Ветер налетал порывами, и ветви деревьев бешено метались под его натиском. Дождь шел упорно, не переставая. Свинцовые, набухшие водой тучи висели над самой головой. Дневальный посмотрел на часы: 5.30, а в лесу еще темно. Он стер с лица дождевые капли и дал сигнал подъема. Бойцы начали вылезать из гамаков.
Послышался топот ног, шорох дождевых накидок и раз двигаемой листвы. На поляну выходил еще один отряд. Насквозь промокшие, потерявшие форму головные уборы. Лица, на которых капли пота смешивались с каплями дождя. Ноги, до колена облепленные глиной. Руки, побелевшие от дождевой воды.
Раздались взаимные приветствия:
— Здравствуйте, товарищи! Когда же вы выступили?
— Уф! Всю ночь отшагали!
— А это кто? Неужели Фыок?! — Молодой солдат, стоявший рядом с командиром, чуть не подпрыгнул от удивления. — И впрямь она!
Все головы повернулись к новоприбывшим. Глаза солдат неотступно следили за знакомой фигуркой, которая уверенно шагала правее колонны. Промокшая черная кофта и штаны облепили тело, и от этого девушка казалась еще более хрупкой. Фыок вся была забрызгана глиной, засохшие комки виднелись даже в густых черных волосах. В руке она держала букетик лесных цветов. Контрастное сочетание красок — розовые лепестки и ярко-красные тычинки, усыпанные желтой пыльцой, — придавало их красоте что-то неживое. Лицо девушки осунулось от усталости, но глаза неукротимо сверкали, как и прежде. Когда Фыок встретилась взглядом с бойцами, которых она привела вчера, на ее губах появилась улыбка.
— Фыок!
— Товарищ Фыок!
Несколько мгновений все молчали. Затем, оправившись от удивления, солдаты, которые отдыхали, сидя на корточках, в ожидании команды выступать, дружно поднялись на ноги и заговорили наперебой:
— Фыок, вы что, летаете, как птица?
Девушка смутилась и покраснела. Политрук нового отряда пришел к ней на помощь.
— Она и в самом деле как птица. — Он положил рюкзак на ствол громадного дерева, перегородившего тропу, перевел дух и с чувством заговорил, обращаясь к группе бойцов, стоявших вокруг Тханга: — Пришли мы на тот пункт и только улеглись — приказ выступать. А на пункте один проводник, и тот больной. Остальные кто за рисом пошел, кто раненых сопровождает. Начальник хотел. вести нас сам, но некого было оставить на дежурстве. И в это время вдруг вернулась наша Фыок. — Слово «наша» политрук произнес с особенной теплотой. — Вид у нее — будто нарочно в грязи вывалялась. Лицо, руки, одежда — все в глине. Одни зубы остались белыми! Начальник спросил ее: «Опять тебя «крепости» утюжили? Ишь землей-то как закидало, в воронке, наверное, отсиживалась? Из орудий сегодня тоже жару давали. Повезло тебе, что проскочила… А почему у соседей не заночевала? Вернулась бы завтра утром». Фыок ему отвечает: «Так ведь у вас никого нет, вдруг понадоблюсь. И еще я хотела диких овощей к обеду набрать…» А как увидела, что мы укладываем рюкзаки и готовимся выступать, забеспокоилась. «Эти товарищи… Кто их поведет? Дайте отряд мне!» Начальник уговаривал ее остаться за него дежурить, напомнил, что скоро месяц, как она не отдыхала, но Фыок настаивала на своем, говорила, что никто лучше ее не знает дорогу, да и повадки врага ей известны, а начальник пункта со своего поста отлучаться не должен. Вдруг прибудет транспорт с ранеными. И, не слушая больше возражений, она побежала сварить себе в дорогу немного маниоки, а начальник с гордостью сказал нам: «Когда проводником идет Фыок, можно ни о чем не беспокоиться, она чутка и проворна, как белка. Проходит свой участок за сутки два раза, и хоть бы что. Рядом бомбы рвутся, деревья падают, а ей все нипочем. Ест маниоку и рис пополам с кукурузой, водит отряды в любую погоду и знай себе улыбается. Это только с виду она нежная и хрупкая, а на самом деле — кремень!» И он не преувеличивал, — закончил политрук, — когда мы ночью попали под обстрел, она действовала решительно и быстро, прямо как кадровый командир.
— Спасибо, товарищ Фыок, — смущаясь, проговорил молодой боец, как только политрук умолк, — если бы вы не взяли у меня рюкзак, я бы отстал от товарищей. Нога подвела, из-за нее и вам беспокойство…
— Да что там, — негромко сказала Фыок, передавая солдату рюкзак, из которого торчала саперная лопатка и кирка, — помогать солдатам наше дело, а ходить налегке как-то даже непривычно.
Стоявшие бойцы рассмеялись. Раздался сигнальный свисток, и они начали натягивать гамаки, готовясь отдыхать.
Фыок тоже присела на большой камень. Неторопливыми движениями она развернула сверток с маниокой и пакетик соли и начала есть, отламывая маленькие кусочки. Не переставая жевать, она подбирала вокруг себя сухие листья и наклеивала их на кровоточащие ранки у себя на ногах — в дождливую пору в джунглях всегда полно пиявок.
Командир отряда Тханг все это время молчал и не сводил глаз с нежного лица девушки. Несколько раз он запускал руку в волосы и с досадой дергал. Весь его вид выражал крайнее недовольство собой. Решившись наконец, он встал и подошел к Фыок. Девушка с улыбкой протянула ему навстречу белый рассыпчатый клубень маниоки.
— Не хотите ли попробовать?
Тханг на мгновенье смешался, опустил глаза и посмотрел на цветы, которые Фыок положила рядом с собой на камень. Овладев собой, он заговорил:
— Успеваете еще и цветы собирать?
— Сегодня вечером у нас прием в Союз молодежи, цветы возле нашего пункта не растут, а здесь их много.
Тханг не ожидал от девушки приветливого тона. Значит, она на него вовсе и не сердится? Но все же он заговорил о том, что его мучило:
— Нехорошо вчера получилось, Фыок, ведь вы, конечно, были правы, не позволяя нам останавливаться, а я этого не понимал и нагрубил… Вы рассердились, наверное? — Он понизил голос, будто разговаривая сам с собой. — Что ты будешь делать… Иной раз и не такое приходится терпеть — и ничего, держишь себя в руках. А бывает, из-за безделицы сорвешься. Забудьте об этом, Фыок!
Девушка с удивлением посмотрела на командира.
— Стоит ли об этом говорить? Вы бьете врага, как можно на вас сердиться, ведь я не ребенок.
Появился новый проводник, и отряд двинулся в путь. Тханг крепко пожал руку девушки.
— Прекрасный вы человек, Фыок!
Если бы у него было время, он сказал бы ей, что она сама похожа на цветок, один из тех диких цветов, которые ему случалось видеть во время переходов через джунгли. Обычно они прячутся в расселинах скал или среди корней деревьев. Эти хрупкие и нежные на вид цветы умеют, однако, сопротивляться любому урагану, и никакая сила не оторвет их от родной почвы…
Но было уже поздно, его отряд уходил.
Перевод с вьетнамского И. Быстрова