Если б можно было эту историю спеть песней – спела бы, да голос дрожит, как последний листок на осеннем ветру, а горло сжимает безжалостная рука молчания. «Тише», – прикладывая палец к губам, шепчет зимняя ночь. – «Это только твоё переживание. К чему перекладывать хотя бы его часть на чужие плечи? К чему слушателю этот груз?» Но песня рвётся из души, стараясь высвободить уже окрепшие крылья. Она стремится в бескрайний небесный океан, где ей будет привольнее, чем в тесном и тёмном уголке моего сердца.
Лети, песня. Пусть тень твоих крыльев скользит по заснеженным равнинам и ласкает заснувшую до весны землю, возвещая скорый поворот солнца в сторону лета. А там и до листопадного шёпота рукой подать, да до рябиновых холодных рассветов – той поры, в которой и берёшь ты своё начало, песня…
***
Тощая холщовая котомка с несколькими яблоками и заплесневелой горбушкой хлеба упала из перепачканных грязью и кровью рук, и их обладательница увядшим цветком легла на траву. Подхваченные вокруг лба плетёным трёхцветным шнурком рыжевато-каштановые волосы разметались вокруг её головы. Тропинка убегала в пламенеющий всеми осенними красками лесок, но у девушки уже не осталось сил по ней идти. Кое-как замотанные замурзанными тряпицами раны сочились кровью, и с болью из тела по каплям утекала жизнь… Сырая холодная земля впитывала её, и одно только утешало несчастную: весной она вернётся в этот мир. Вырастет травой, закачается молодым деревцем. А там, где упали капли её крови, поспеют летом алые ягоды. Нарядный, юный, светлый лес грустно шелестел, облетая, в золотом полусне – в косых лучах вечернего солнца.
Верной подруги, домры, больше не было у раненой путницы: инструмент вырвали из её рук и разбили люди в городе – гранитно-серой враждебной глыбе. Они же забили камнями и Цветанку – ту, без чьих мягких рук сердце девушки не хотело больше биться. Её золочёные ромашковым отваром волосы почернели от пропитавшей их крови, а полные слёз васильковые глаза мёртво застыли, глядя в далёкое, безжалостное небо и как бы спрашивая: «За что?» Вот такой скиталица видела подругу в последний раз…
А теперь она сама умирала на опушке леса. Холодящее дыхание Маруши уже наползало на неё, окутывало, затягивало… Богиня смерти и мрака уже вытянула трубочкой губы, чтобы вместе со звуком имени всосать и душу своей новой жертвы:
– Дарёна… – прошелестело в зябком вечернем воздухе.
Золотисто-карие глаза девушки закатились, в ушах стоял мертвенно-сухой стрекот, да позванивали невидимые бубенцы, провожая её в последний путь. Рядом сиротливо валялась котомка с яблоками, которые Дарёне было уже, по-видимому, не суждено съесть. Она спаслась от этих зверей в людском облике, но только лишь для того, чтобы проститься с жизнью здесь, на прохладном осеннем просторе.
«Звяк, звяк, звяк», – серебристыми гроздьями сыпалась прощальная песня бубенцов, берёзово-светлая и совсем не страшная… Мир раскачивался, шелестел и гудел в погребальном плясе вокруг девушки – медленно, зачарованно.
«Звяк, звяк, звяк…» Листья падали, устилая ей путь в совсем иные леса, по ту сторону Туманной Реки, в Марушино царство.
Но слишком долго и мучительно вытекала из обессиленной путницы жизнь. Уже синий полог сумерек спустился на лес, резкий холод железными обручами стискивал ей руки, ноги и грудь, а она всё ещё дышала и бредила Цветанкой… Тёмные, почти чёрные сгустки крови в волосах подруги, медовые пряди которых она так любила пропускать между пальцами; удивлённо приоткрытые невинно-розовые губы, которые она целовала тысячи раз неприкаянными ночами в их бесконечных скитаниях по дорогам княжества Воронецкого…
Дарёна играла, Цветанка пела, а люди слушали. Кто давал деньги, кто – еду. Так и жили они, беспризорные и бездомные, но весёлые. Ветер трепал их, дожди мочили, солнце сушило и грело, а от лихих людей берегло Цветанкино заговорённое ожерелье из красного янтаря. Берегло, пока певунья не подарила его зеленоглазой девчонке в приморском городишке под названием Марушина Коса. Пронизывающий ветер, непролазно грязные улочки, деревянные домишки, рыбацкие лодки, сети, рассохшаяся старая пристань – городок этот больше походил на разросшуюся деревню. И название…
Уж лучше было поселению на побережье дышащего вечным холодом и туманом Северного моря называться Бычьими Хвостами, Дураково или каким-нибудь Хренгородом, чем носить имя зловещей Маруши… Может, оно-то и принесло бродячим музыкантшам беду.
Изумрудные с золотыми крапинками глаза юной чертовки из Марушиной Косы чуть не вбили между девушками клин. Пока они жили на постоялом дворе в том городе, питаясь бессменной надоевшей рыбной похлёбкой с луком, Цветанка почти еженощно пропадала куда-то, а возвращалась под утро со вспухшими от поцелуев губами и хмельным взглядом. И плевать она хотела на выстуживающий до самого нутра ветер и промозглый туман, а скудная еда казалась ей сказочным пиром: новое увлечение зажгло неугасимый шальной огонь в глазах Цветанки. Разобравшись, что да как, её кареглазая спутница собралась в дорогу и сказала: – «Или ты уходишь отсюда со мной, или оставайся тут и живи сама, как знаешь».
Увы, верностью бесшабашная красавица Цветанка не отличалась… Почти в каждом городе она не упускала возможность завести дружбу с какой-нибудь хорошенькой девчонкой. Ей – забава, а Дарёне – мучения…
Саму Дарёну красивой назвать было нельзя, разве что большими янтарно-карими глазами с густыми ресницами можно было залюбоваться. Богатством одежды она тоже не могла щегольнуть: носила она порядком выцветшую синюю юбку с белой полосой у края подола, льняную рубашку с вышитым воротником, поверх – непонятного цвета кофту, на ногах – стоптанные и просящие каши башмаки, а на плечах – серый шерстяной бурнус. Вот и весь её наряд. Цветанка же одевалась броско и кокетливо в меру возможностей: то нарядную рубашку прикупит на базаре, то шарф, то красную юбку с оборками и кармашками, то кушак вышитый… Бывало, почти все заработанные деньги спускала она на тряпки, за что и получала от серьёзной Дарёны время от времени крепкий любовный подзатыльник.
Из Марушиной Косы девушки ушли вместе – вернее, уехали с какими-то торговцами на возах, но уже без янтарного оберега: Цветанка легкомысленно оставила его своей зеленоглазой козочке в подарок. На её юбке красовалась новая прожжённая дыра размером в пол-ладони, а на сердце Дарёны ныла свежая рана, причинённая очередной изменой подруги.
И вот – Зимград, стольный город, в котором сидел властелин земель воронецких – князь Вранокрыл. Не чета захудалой приморской дыре: и домов каменных больше, чем деревянных, и улицы вымощены булыжником, и еда не в пример разнообразнее, вот только и дороже…
Через город протекала речка Грязица, деля его пополам. Постоялый двор удалось найти с трудом: нигде не было мест. Хозяин, одноглазый тип с обширной плешью на макушке, как-то странно зыркнул на девушек, волосатой рукой подхватил монеты и показал им самую скверную и бедную комнатёнку под самой крышей. Покрытые пятнами от сырости стены были все в трещинах толщиною в палец, вместо кроватей там прямо на полу валялась пара соломенных тюфяков, а обеденным столом служила единственная шаткая табуретка. Сквозь маленькое пыльное и затянутое паутиной окошко внутрь проникало ничтожно мало света.
«А получше ничего нет?» – спросила Дарёна.
«Это всё, что есть тут за ваши деньги», – хмыкнул хозяин.
На ужин была каша с луком и капелькой масла, хлеб и кусок белого сыра.
Сдвинув тюфяки вместе, девушки устроились на ночлег. Одеял не было, и они укрылись своими плащами. Что было дальше? Зябкое дыхание, мрак и рука Цветанки, заискивающе пробравшаяся под плащ подруги…
«Отстань», – буркнула Дарёна, ещё не простившая Цветанке мимолётного увлечения зеленоглазой девчонкой.
Жители Зимграда всё время куда-то спешили, и казалось, что им совершенно не до музыки: даже самые звонкие, красивые и мелодичные песни почему-то не трогали их сердец. Неприветливые, мрачные, озабоченные лица скользили по девушкам рассеянными взглядами и исчезали. После целого дня работы в шапке тускло поблёскивала какая-то ничтожная мелочь, которой едва хватало на самый скромный ужин. Затянутое тучами небо, равнодушно-угрюмое и холодное, вызывало лишь тоскливое замирание в груди…
На мосту к ним пристали пьяные мужланы – бородатые, воняющие потом и чесноком. Изрядно подгуляв, они жаждали плотских утех. И Дарёна, и Цветанка дрались, как разъярённые кошки, защищаясь от насильников, но какие силы могли две девушки противопоставить пятерым мужчинам? Никто не спешил на помощь, все люди словно разом попрятались, и только серое небо взирало сверху непроницаемо и безжалостно. Один из мерзавцев отшатнулся с рёвом, прижимая руку к заросшему спутанной бородой лицу: Цветанка метко и сильно ткнула пальцами ему в глаз, заставив его заплакать кровавыми слезами. Сомнений не было: глаза он лишился.
«А-а, лиходейка ты погана!… Девятко, Кривяк, бей гадючек!»
С этого момента намерения разгульной шатии-братии круто изменились: теперь они хотели просто растерзать непокорных подруг…
Удар о воду оглушил Дарёну на несколько мгновений, которые могли стать роковыми, если бы не какой-то внутренний толчок-вспышка… Благодаря ему Дарёна выскочила на поверхность, как пробка, не успев хлебнуть холодной осенней воды. Может быть, её столкнули с моста, а может, она упала и сама – всё завертелось и спуталось в кошмарном ледяном водовороте… Несколько ножевых ран были хоть и не смертельными – все удары пришлись по большей части в руки и ноги, и лишь один оцарапал ей бок – но изнуряющими. Немало крови смешалось с мутной водой Грязицы, прежде чем девушка выползла на берег. С головы до ног мокрая, она сжалась в комочек, дрожа от холода…
Сил осталось очень мало. Их едва хватило, чтобы оторвать несколько полос от подола рубашки – на повязки. Порез на боку Дарёна так и не смогла перевязать. Брошенную или забытую кем-то котомку с горбушкой хлеба и подгнившими яблоками она подобрала в кустах на выходе из города. Цветанка? Дарёна была уверена, что подруга мертва: под головой светловолосой певицы натекла огромная лужа крови, в блестящей поверхности которой отражался безжалостный бледный лик неба…
В не просыхающей одежде Дарёна дрожала от мучительных приступов озноба, охватывавших её тело, как болезненные, тошнотворные сполохи безумия. За всю дорогу она сжевала только одно яблоко, да и то не от какого-то особенного голода, а лишь чтобы поддержать силы, буквально заставляя себя кусать и глотать. Привкус гнили всё ещё стоял во рту. Попав под дождь, она с жадностью ловила пересохшими губами капли воды из лиственных чашечек. Она всё простила Цветанке… Увы, слишком поздно. В душе билась серокрылая тоска.
***
…Бурнус пропитался ночной сыростью и сковывал девушку, как ледяной кокон, но это хотя бы немного уменьшало боль. Цветанка осталась там, на мосту через Грязицу, а тёмная вода унесла обломки их кормилицы – домры. Денег – ни гроша: кошелёк отняли. Нет, не подняться ей: слишком крепко держала сырая земля, слишком много сил утекло безвозвратно. Холод обнимал со всех сторон заботливее и надёжнее, чем возлюбленный. Всё, что Дарёне оставалось – это закрыть глаза и растаять в блаженном беспамятстве…
…Из которого она медленно и мучительно всплыла, ощутив щекой что-то нежно щекочущее, пушистое и тёплое. Живое и живительное. Ещё не открыв глаз, Дарёна поняла, что какой-то зверь обнюхивал её лицо. Наверно, его привлёк запах крови. «Ну, вот и всё, – проплыла в голове отстранённая, по-неземному спокойная и почти равнодушная мысль. – Лишь бы сразу хватал за горло, чтобы быстрее…»
Но зверь не спешил её добивать. Тела своего Дарёна из-за сковавшего её могильного холода почти не чувствовала, и только лицо ей согревало тёплое дыхание. Пушистая морда пощекотала её, ткнулась носом девушке в ухо, а потом до одной из повязок дотронулась огромная широкая лапа. Она начала теребить тряпицу, явно пытаясь снять её. Потом в дело пошли зубы; рывок и боль – и повязки больше не было. «Что за…» – мысль не успела развиться, отсечённая на корню: что-то шершавое и влажное осторожно защекотало открытую рану. Язык… Зверь смачно чавкал и чмокал, подбирая сочащуюся кровь, а вместе с ней – и боль. Обнюхав и обследовав Дарёну, он перешёл к следующей ране, содрал тряпицу и принялся бережно вылизывать. К этому времени девушка начала догадываться, что убивать её не собираются, и даже – напротив… Она осмелилась открыть глаза.
Первое, что она увидела над собой – это два мерцающих в холодном сыром мраке глаза. Тусклый голубоватый отсвет, вертикальные зрачки – глаза были кошачьи. Чёрная, как сама темнота, усатая морда внимательно, почти с человеческим сочувствием посмотрела на Дарёну и продолжила заниматься ранами. Её обладатель показался девушке огромным – намного больше самой крупной рыси и лишь немногим мельче медведя. Котище-великан, ласково урча, подталкивал её лапами и мордой, помогая сесть. Кровь из ран уже не шла, только тёмный ночной лес поплыл вокруг Дарёны, когда она приподнялась на локте. Слабость тут же накатила тошнотворной волной, и девушка чуть снова не растянулась на траве, но уткнулась в тёплый пушистый бок чудесного зверя. Он не дал ей упасть, мягко послужив опорой, как надёжное плечо друга.
Откуда здесь такие кошки?… Сердце ёкнуло. Неужели?… Нет, до Белых гор, за которыми лежали владения князя Искрена, ещё много изматывающих дней пути, она не могла подойти так близко к границе. Дрожащие худые пальцы Дарёны зарылись в роскошную шерсть, атласно лоснившуюся и переливавшуюся в призрачно-холодном свете выглянувшей из-за облаков луны. Зверь был огромен, но девушка отчего-то не боялась его. Боль совершенно ушла, слизанная широким языком удивительного существа, и Дарёна почувствовала себя намного лучше, хотя встать, пожалуй, ещё не смогла бы. Руки и ноги её оставались ледяными, но сердце согрелось. Пожалуй, рановато она собралась умирать.
Вот только некому было воскресить Цветанку… Даже если она каким-то чудом осталась жива после того страшного избиения, вряд ли она долго протянула. Эти нелюди наверняка или добили её потом, или бросили умирать.
Огромные мускулы зверя вдруг напряглись и пришли в боевую готовность. Дарёна вздрогнула, увидев, как пушистые уши прижались, а пасть оскалилась, обнажив смертоносно огромные, длиною в палец, клыки. Такими могучими челюстями зверь мог легко разорвать её в клочья, но вовсе не с ней он собрался это сделать…
Прыжок – и кот сцепился на ночной поляне с другим чудовищным животным, больше всего походившим на волка, со светящимися зелёными глазами, знакомыми Дарёне до жуткого содрогания… Пепельно-серая шкура, уши, голова, хвост – всё волчье, но размер!… Противники были друг другу под стать. Рёв, вой, удары мощными лапами, сверкание клыкастых пастей в лунном свете… И свежая кровь на этих клыках. Дурнота вывернула Дарёну наизнанку, но внутри у неё было пусто – даже куска гнилого яблока не нашлось. Тьма набухла, стала осязаемой и липкой, забралась в горло и вороньим крылом застлала всё, сожрав и луну, и поляну, и лес…
***
Дарёне приснилась зеленоглазая соперница из приморского городишки. Тонкая и стройная, гибче лозы, с пепельными волосами, заплетёнными в невероятной толщины косу, она насмешливо и победоносно смотрела на Дарёну, поигрывая Цветанкиным ожерельем-оберегом. Повертев его на пальце, она, смеясь, прикусила одно из янтарных звеньев белыми зубами… Сверкнул острый клычок – не человечий, звериный. А в другой руке… Горло Дарёны стиснулось, и она, обездвиженная ужасом, даже не смогла крикнуть. Другой рукой мерзавка держала за волосы Цветанкину голову, но не отрубленную, а скорее, зверски отгрызенную острыми зубами. С шеи капала кровь, а глаза Цветанки смотрели на Дарёну с тоской и мольбой…
«Это сон, только сон», – подумала Дарёна.
«Звяк, звяк, звяк», – завораживающим ритмом звенели серебряные гроздья бубенцов. Кошмар отступил, из глаз покатились слёзы, и девушке почудилось, будто над нею склонился кто-то ласковый и до тоскливой боли в сердце знакомый… Мама. Её мудрая улыбка солнечным лучиком проникала в любую бездонную тьму, прогоняя беспросветный мрак отчаяния. И пусть над заросшим травой могильным холмиком уже, должно быть, давно плакали лишь ветер с дождём, для Дарёны мама всегда оставалась живой…
Увы, она пришла в себя не дома – в какой-то незнакомой комнате. Бревенчатые стены, хорошо утеплённые мхом, одно маленькое окошко, пропускавшее довольно мало света, пара лавок и сундук… Уютное тепло пухового одеяла ласкало и тело, и душу, так что мысли отяжелели и еле ползли в голове, неповоротливые и косолапые. Простая и добротная постель на деревянной лежанке показалась девушке царским ложем: за всю скитальческую жизнь Дарёне не доводилось спать с таким удобством. Матрас был набит какими-то ароматными травами – то ли мятой с тимьяном и шалфеем, а то ли лепестками цветов… Где она? Да неважно. Надёжно, тихо, спокойно, никто не гонит – отчего бы не понежиться, хотя на дворе и был уже в самом разгаре день? Никуда не нужно было бежать, и раны совершенно не беспокоили, только слабость и озноб, да голову разламывала боль – череп, казалось, вот-вот треснет, как тыква, с размаху брошенная о стену. Время от времени, когда Дарёна закрывала глаза, её словно засасывало в какой-то колодец, гулкий и бесконечный… И в груди беспокойно чесалось, заставляя покашливать: видно, путешествие в мокрой одежде по осеннему холоду не прошло бесследно…
Только тут Дарёна наконец заметила, что на душистом матрасе, под замечательно тёплым пёстрым одеялом она лежит совсем голой. Раны прикрывали новые чистые повязки, но не тугие – так что можно было сдвинуть и увидеть, что под ними… всё зажило. Потому и не болело! Розовые рубцы – вот всё, что осталось от изнурительно кровоточивших ран.
Первой мыслью было: «Сколько я здесь пролежала?» Раны не могли зажить за один день. Значит, долго… Одежды своей Дарёна нигде не находила, сколько ни всматривалась в сумрачные углы комнаты. Только торчащий между брёвнами мох, мрачный ларь с плоской крышкой из потемневшего дерева, пустые лавки и развешанные по стенам веники из пахучих трав…
Попытавшись приподняться, Дарёна поняла: глупая затея. Комната сразу закачалась и поплыла вокруг неё, а пустой до жестокой тоски желудок стиснула лапа дурноты. Во рту стало кисло. Упав назад на подушку, девушка тихонько лежала, моля эту невыносимую немощь поскорее пройти…
От тихого скрипа половицы за дверью Дарёна сжалась в комочек. Своим пустым, мучимым тошнотой нутром она вдруг почувствовала приближение кого-то очень сильного и опасного, и в её кожу будто вонзилась разом туча ледяных иголочек. Волна звериной силы, которая катилась впереди того, кто собирался войти, поднимала каждый волосок на теле; если бы Дарёна могла, она бы выпрыгнула в окошко. Эта сила кралась на мягких лапах, окутанная плащом из лесной, шуршащей и духмяной тени, и девушка обречённо обмякла в постели и закрыла глаза…
В сумраке закрытых век Дарёна слышала скрип двери и мягкие, едва различимые шаги. Волна звериной силы докатилась до неё и обдала пенными брызгами мурашек, мягко и властно обняла и придавила, будто кто-то сверху лёг на девушку. Эта тёплая тяжесть не пугала, напротив – Дарёна вдруг ощутила в ней что-то неуловимо родное и желанное… Словно полузабытая, но когда-то любимая сказка пришла из лесной чащи, вопросительно и ласково заглядывая в глаза: «Ты меня узнаёшь?» Сказка эта была теплее материнского молока, светлее маминой улыбки. Она смотрела на Дарёну влажными глазами, полными грустной нежности: «Как ты выросла…» Сердце неистово сжалось и рванулось из груди в горячем порыве узнавания, а глаза заколола солёная близость слёз. Воздух влился в сдавленную грудь, и с глубоким судорожным хрипом Дарёна вскинулась…
– Ах-ха…
Ей удалось только чуть приподняться на локте, но и этого было достаточно. На неё смотрели ярко-голубые глаза – чистые, как льдинки, с длинными тёмными ресницами. Что-то неуловимо кошачье, хищное чувствовалось в их форме и разрезе. Их обладательница стояла над Дарёной, чуть-чуть нагнувшись над постелью – высокая, с шапкой крупных чёрных кудрей. Её тёплая рука мягко скользнула Дарёне под спину, помогая сесть. Одеяло упало, открыв грудь. Девушка смущённо натянула его на себя, а черноволосая незнакомка присела на край постели. На ней была льняная рубашка, заправленная в кожаные штаны с зелёным вышитым кушаком, на ногах – чувяки на ремешках, обмотанных вперехлёст вокруг голеней. Коротко подрезанные, но очень густые кудри не достигали и до середины длинной гордой шеи. Их атласный блеск что-то напоминал Дарёне… Шерсть того огромного кота блестела под её пальцами точно так же. И глаза… того же цвета.
– Повязки можно уже снять, – сказала незнакомка. Её голос был низким и прохладным, и от его звука внутри у девушки что-то снова сжалось – мягко, не то обречённо, не то нежно.
Чтобы снять повязки, одеяло пришлось откинуть совсем. Взгляд голубых глаз бархатно скользнул по телу, будто тёплая ладонь, и щёки Дарёны запылали жаром.
– Где моя одежда? – глухо пробормотала она.
– Одёжка твоя грязная совсем была, – ответила незнакомка. – И в крови. Постирана, на печке сохнет. Лежи, рано тебе ещё вставать.
– А давно я тут? – Дарёна зябко съёжилась под одеялом, не в силах понять, какие чувства она испытывала от взгляда этих глаз, ясных и воспламеняющих, как летнее небо.
– С минувшей ночи, – с усмешкой ответила чернокудрая женщина. – Звать меня Млада.
– Подожди! – Девушка не могла поверить своим ушам. – Как – с минувшей ночи? Не может такого быть! А… а раны?
Млада не спешила отвечать. Дарёна провалилась в голубую бездну её задумчивого взгляда, и в её сердце снова постучалась старая сказка, обволакивая душу своими тенисто-лесными чарами и невыносимо родной материнской нежностью. Пальцы Млады прохладно и невесомо коснулись щеки.
– Дарёнка, – проговорила она с теплотой в голосе. – Ну, вот мы с тобой и встретились.
Что это? Откуда это чувство? Дарёну словно солнышко обогрело, заплясав зайчиками на коже и загораясь золотом на волосах. Она видела Младу в первый раз, но у старой сказки были её глаза и голос, её сильные плечи и тёплые руки, её неслышная походка, её чёрные кудри и красивые соболиные брови. Раньше сказка была не пойми кто – то ли птица, то ли чудо-зверь с человечьими глазами, а то ли сам дух лесной… Теперь же Дарёна увидела её так близко, что даже страшно стало. Знобкая дрожь встряхнула и тело, и душу.
А дыхание Млады уже щекотно согревало ей щёки и губы, пальцы переплетались с прядями волос.
– Кто ты?… Я тебя знаю? – пролепетала девушка, тоже дотрагиваясь до атласных чёрных кудрей Млады. Ну точно – кошачья шерсть под луной… – Откуда ты знаешь, как меня зовут?
Млада поймала её пальцы и сжала. В уголках её глаз притаилась улыбка.
– Не всё сразу, голубка. Тебе силы подкрепить надо сначала.
Тёплый, горьковатый травяной отвар согрел дрожащие губы Дарёны, а рука Млады поднесла к её рту кусок ржаного хлеба с лесным мёдом. Голод клыкастым змием взвился внутри, поднялся на дыбы, рыча и пуская кислую тоскливую слюну, и Дарёна жадно, с урчанием впилась зубами в хлеб. Тёмный, терпкий мёд обволакивал горло и грел изголодавшееся нутро, ложась в него легко и в то же время сытно, а взгляд Млады окутывал ласковыми мурашками плечи девушки. Да, это была её сказка – добрый зверь с человечьими глазами, но уже без поросшей мхом зеленоватой шкуры, огромных когтей и хвоста. Соскучившийся по ней зверь…
А небо, как высокомерная жеманница, смотрелось в зеркало из Цветанкиной крови…
***
Отец Дарёны, Добродан сын Калинин, был высоким, сильным, русобородым человеком – молодец из молодцов. Он любил мать и был ласков с детьми – Дарёной и её двумя младшими братишками. Служил Добродан княжеским ловчим, в охоте знал толк, и хоть знатным родом похвастаться не мог, но был смел и искусен в звериной травле, за что князь Вранокрыл его отличал и щедро жаловал деньгами и подарками. Семья не знала нужды, дом был полной чашей, дети учились счёту, грамоте и музыке. Пока однажды не пришла беда…
С очередной княжеской охоты отец вернулся домой бледный и окровавленный, в разодранной одежде: на его теле алели глубокие борозды – следы когтей огромного зверя, а одна его рука была сильно изорвана зубами.
«Ох, Доброданушка, нешто тебя медведь заломал?!» – запричитала мать.
«Нет, Ждана, не медведь, – глухо простонал отец. И рыкнул, страдальчески морщась: – Не вой, жена! Детей убери! Да перевяжи меня…»
У маленькой, несмышлёной Дарёнки стало холодно под сердцем: горькая, лихая беда встала перед нею во весь рост, как темноглазое чудовище. Отец зачем-то спрятался в погребе и велел запереть дверь, а если придут люди князя – отвечать им, что он домой не возвращался.
«К чему такое? – недоумевала мать. – Князь же тебя всегда жаловал! За что теперь тебе опала?»
Отец, весь в пропитанных кровью бинтах, незнакомо и странно оскалился:
«Не рассуждай! Делай, что говорят!» – Что-то чужое и страшное блеснуло в его глазах – у Дарёны даже спина похолодела.
Люди князя и правда пришли – назавтра. Дарёне было больно видеть, как мама – статная, гордая красавица, с тёмными косами и в расшитом жемчугами платье, кланяется и лебезит перед грубыми и бесцеремонными бородатыми мужчинами. Они не поверили ей и принялись обыскивать дом, заглядывая всюду, переворачивали и скидывали на пол даже перины с подушками в спальне. Когда они направились к погребу, мать стала белее полотна, но с её сурово поджатых, каменно-немых губ не слетело ни слова. Однако самый главный бородач по имени Милован – кирпично-рыжий, в красной шапке и с сытым брюшком, поддерживаемым широким кушаком – приметил, как она переменилась в лице. «Что, курва? Там муженька прячешь?» – зарычал он, наступая. Мать прислонилась спиной к стене и, обречённо поникнув головой, закрыла глаза…
Но в погребе никого не обнаружили. Глаза матери блеснули радостью, когда княжеские слуги вернулись, разводя руками:
«Нету…»
Они не заметили дверцу, загромождённую снаружи разнообразным домашним скарбом. Милован погрозил кулаком, и княжеская охрана ушла, только грязные следы их ног по всему дому остались. Когда конный отряд скрылся из виду в сухом облаке дорожной пыли, мать кинулась в погреб освобождать дверцу, и оттуда на неё почти вывалился отец – весь трясущийся, всклокоченный и бледный, с диким и странным блеском в глазах. Его было не узнать.
Ещё два дня и две ночи просидел отец в погребе… А на третью ночь Дарёну разбудил страшный рык и вой. Пронзительный женский крик натянулся и лопнул, как тетива… Из погреба тёмной лохматой тучей выскочил чудовищных размеров зверь, похожий на волка, с могучей грудью и широкими лапами, со вздыбленной на загривке шерстью и горящими глазами. Сбив с ног мать, он огромными прыжками помчался наверх, чуть не сшиб застывшую столбом от ужаса Дарёну, выбил дверь и безвозвратно исчез в ночной темноте.
Только потом со слов матери Дарёна узнала, кого решил затравить князь на той злосчастной охоте – оборотня, или, как их называли, Марушиного пса. Травля вышла несчастливой: зверь оказался слишком силён и сам всех чуть не растерзал. Вранокрыл остался без царапинки, а вот отцу Дарёны сильно досталось. Князь без колебаний приказал убить защитившего его ловчего на месте, дабы он не превратился в такого же зверя, но тому удалось уйти от погони. Увы – ненадолго… Больше Дарёна никогда не видела своего отца – ни в человеческом облике, ни в зверином, и не знала, жив ли он.
Мать осталась в странном положении – ни вдова, ни мужняя жена. Стала она просить у владыки содержание для себя и детей – хотя бы в половину жалованья отца, но скупой князь выделил четверть. Да и то выплачивалась она из рук вон плохо – когда с задержками, а когда и не полностью. Так прожили они сиротами несколько лет; если при отце семья жила безбедно, то теперь познала нужду, хлебнув горя полной ложкой. Мясо у них бывало только по большим праздникам, а в будни перебивались с хлеба на квас да с каши на овощи.
А однажды – Дарёне шёл тогда пятнадцатый год – летним вечером князь явился к ним сам, в сопровождении двоих доверенных охранников. Хоть и жили они теперь бедно, мать расстаралась в меру сил, выставив для высокого гостя на стол всё самое лучшее – то, что приберегалось к празднику. Дарёне владыка княжества запомнился высоким, грузноватым, немного сутулым мужчиной с длинными руками, угрюмыми бровями и чёрной бородой, прихваченной изморозью седины. Такой же иней серебрился на его висках, а длинные неопрятные пряди волос, спускавшиеся ему на шею и плечи, были чернее воронова крыла, даже отливали синевой. Вёл он себя у них в доме высокомерно и по-хозяйски, а мать слова не смела ему сказать супротив: кормилец, как-никак, хоть и не слишком щедрый. Он давно уж засматривался на жену своего лучшего ловчего, да при живом муже посягнуть на неё не решался. Теперь же, разглаживая бороду, он щурился и хитро поблёскивал глазами, точно кот, задумавший какую-то пакость.
Дарёне владыка не нравился, но она, послушно исполняя наказ матери, сидела в спальне, пока князь ужинал. Но когда из горницы послышались крики, девушка не удержалась и кинулась на помощь (братцы были ещё малы). Что же предстало её глазам? Вранокрыл, повалив мать на стол, пытался прямо там, посреди перевёрнутой посуды и разбросанных кушаний, овладеть ею. Праздничная, вышитая алыми узорами скатерть была облита медовой брагой из опрокинутого кувшина. Мать отбивалась, но где уж ей – князь тяжело навалился на неё всем своим брюхом.
Что-то щёлкнуло в голове Дарёны, ярость ударом плётки обожгла лопатки, а дыхание сбилось, точно перехваченное и задавленное злой властной лапой. Ей были мерзки длинные, как грабли, ручищи князя, его жирные мясистые губы, которыми он тянулся к маминому лицу, его сытое пузо и лохматая борода. Девушка кинулась в кухню, взяла там у печки ухват и с ненавистью два раза вытянула им владыку по спине, крича:
«А ну, оставь матушку! Убери от неё руки, мразь похотливая!»
От ударов Вранокрыл свалился со стола, корчась и хромая. Его по-жабьи выпученные глаза, казалось, вот-вот лопнут и вытекут, как яйца.
«Стража! – зарычал он. – Взять девчонку!»
Железные руки охранников грубо смяли Дарёну, оттащив в угол. Попытки вырваться лишь причиняли боль тонкому девичьему телу, дыбой выкручивая суставы. Следующий приказ, наверное, мог оборвать жизнь Дарёны: её бы угнали на княжескую конюшню и запороли там до полусмерти, а потом четвертовали бы без суда и следствия. Мать, заголосив, кинулась в ноги Вранокрылу, униженно ползала по полу и цеплялась за полы кафтана владыки… Её тёмные с серебром косы выбились из-под повойника и атласными змеями разметались у расшитых цветами и жар-птицами сафьяновых сапог князя. Она была готова добровольно ему отдаться, лишь бы сохранить Дарёне жизнь. От одной мысли о том, что чистого и прекрасного, вдовьи-непорочного тела матери коснутся ручищи Вранокрыла, Дарёну замутило и едва не вырвало. Но она ничего не могла сделать: её держали стражники.
Покряхтев, князь выпрямился, держась за поясницу. Грубо отпихнув мать, которая с мольбой в жертвенно-прекрасных глазах протягивала к нему руки, он гавкнул ей:
«Ступай в спальню!»
Дальнейшее в памяти Дарёны было затянуто сизой дымкой боли. Она не ценила свою жизнь так высоко, чтобы позволять матери оплачивать её своей честью, но что свершилось – то свершилось. Уходя, князь бросил Дарёне:
«Чтоб к утру духу твоего здесь не было».
Растрёпанные косы разметались по измятым подушкам. Серебро седины в них было столь жестоко поругано и осквернено, что Дарёна не знала, сколько мать ещё проживёт с таким позором… Душа онемела и замерла, застыла в холодную гранитную глыбу, и только где-то в глубине тлел уголёк ненависти… С этих пор даже мысль о близости с мужчиной вызывала в ней дурноту.
Наутро за ней пришли от князя: тот желал удостовериться, что она покинула родные места. Дрожащие руки матери сунули ей дорожный узелок с пирогами и сухарями, да флягу с водой. Дарёна даже не смогла посмотреть ей в глаза на прощание: перед её мысленным взглядом навсегда застыла эта блестящая плёнка слёз, это жертвенное страдание, с которым мать смотрела на владыку. Мамины глаза… Тёмные, как у лани, большие и влажные. Такими Дарёна их запомнила.
Бескрайняя, прекрасная и радостная в своём летнем наряде земля лежала перед ней: куда хочешь, туда и иди. А куда ей, сироте, идти? Сердце рвалось домой, ныло и маялось, тревожилось за мать. Ничем не помочь, не защитить, не обнять, не утешить, не согреть… Серая тоска и обречённость реяла в небе, предрекая горький исход. Где-то вдали, в зябкой дымке будущего, мерещился девушке одинокий надгробный голбец посреди колышущихся трав, и душа молчаливо и бесслёзно рыдала.
Семь дней под открытым небом – и она дошла до города, небольшого, но суетливого, щеголяющего кружевом резьбы на окнах теремов, с яблоневыми садами и петушками на коньках крыш. Порасспросив людей, она узнала, что это Гудок – к югу от Зимграда. Бродя по деревянным мостовым, зашла на базар, глазела на скоморохов. Деньги, что дала ей в дорогу мать, Дарёна ещё не успела потратить: они позвякивали в кошелёчке, крепко привязанном к поясу. Что купить? Урчащий живот просил калача, а забота о будущем, отягощавшая её мысли всю дорогу, призывала к осмотрительности. Как же ей быть дальше? Может, наняться куда-то в работницы? Готовить, стирать, шить Дарёна умела. Знала она грамоту и счёт, а ещё играла на домре и дудке. Насмотревшись на уличных актёров, дававших шуточное представление на базаре, она так увлеклась, что ей подумалось: а почему бы, собственно, и нет? Легко и весело, а кругом смеющийся народ, подгулявший, щедрый. В музыкальном ряду она облюбовала новенькую красивую домру, но пышноусый торговец с острыми волчьим глазами заломил за неё «кусачую» цену: девушке пришлось бы отдать за инструмент почти все свои деньги. Раздираемая сомнениями, она отошла от прилавка.
«Красавица, домрами интересуешься? – раздалось вдруг. – Бери у меня, дёшево отдам!»
Босой оборванный старичок в соломенной шляпе, с красным носом, плутовато-хмельными глазами и грязновато-белой бородой, сжимал за гриф сухонькой дрожащей рукой почти новый инструмент, лишь слегка поцарапанный кое-где. Дарёна проверила: струны в порядке, а царапины на корпусе – невелика беда. Замазать воском или залить смолой – и все дела. Хозяину домры, судя по его виду, нужны были средства на опохмел… Цену он запросил и правда невысокую – втрое дешевле, чем усатый торговец за прилавком. Опробовав инструмент, Дарёна раскошелилась и отсчитала в подрагивавшую старческую ладонь пять серебряных монет из двадцати, что у неё с собой были.
Толкаясь в базарной толпе, Дарёна увлеклась до головокружения и – увы – зазевалась. Соблазнившись румяными маковыми крендельками на меду, она попросила отпустить ей одну связочку, хвать – а кошелёк срезали. Она даже не почувствовала и не заметила… На поясе болтался только обрезок шнурка, на котором висели её деньги. У Дарёны вырвалось ругательство, не очень-то приличествовавшее девушке, но о приличиях ей сейчас хотелось думать меньше всего. Хорошо, хоть домру успела купить… Похоже, применять инструмент для заработка ей придётся раньше, чем она рассчитывала.
Но всё оказалось не так-то просто. Облюбовав бойкое местечко на базарной площади, Дарёна принялась играть, однако продолжалось её выступление не слишком долго. К ней подошли какие-то молодцеватые ребята в ярких рубашках, щегольских сапогах «гармошечкой» и с кучерявыми чубами.
«Эй, босота балалаешная! – обратился к ней, небрежно пожёвывая соломинку, самый высокий и румяный парень с конопатыми щеками и лихо заломленной набекрень шапкой на льняных кудрях. – Ты пошто без спросу на нашем месте бренчишь?»
«Так откуда ж мне знать, что оно ваше? – резонно отвечала Дарёна. – На нём написано, что ль?»
Краснощёкий усмехнулся, переглянулся со своими товарищами.
«Ишь, какая сорочистая на язык, да только ума маловато. Ты, расщеколда, раз наше место заняла, то так и быть – играй, а половину заработка гони нам».
Неприятная струнка тревоги натянулась и зазвенела внутри, но Дарёна сдаваться не собиралась.
«С какой это радости я половину своих кровных вам отдавать буду? – храбрилась она, внутренне дрожа. – Я даже знать вас не знаю, ребятушки. Чем докажете, что это место – ваше?»
Светло-серые глаза щеголеватого молодца угрожающе округлились, пухлогубый жующий рот выплюнул соломинку и скривился в не предвещающем ничего хорошего выражении.
«Ты, хабалка, что – не чуешь, когда с тобой добром гутарят? – надвинулся парень на девушку, сдвигая шапку назад и повышая голос. – Гони деньги, или твою бренчалку оземь расколочу!»
Отступив на шаг, Дарёна еле сдерживалась, чтобы не закричать на всю площадь «помогите!» Её тело будто сковал панцирь напряжения, руки похолодели, но она стискивала зубы, не собираясь без боя отдавать своё добро. Неизвестно, чем бы кончилась эта перепалка, если бы не раздался голос – не то высокий мальчишечий, не то хрипловатый и ломкий девичий:
«Тю, Ярилко! Не щипли чужую курочку. Она подо мной ходит, сегодня первый день. Оставь её в покое».
К ним подошёл щупленький паренёк в чунях на босу ногу, грязных и продранных на коленках штанах, зато в новенькой синей рубахе, разительно отличавшейся от нищенской нижней части облачения. Великоватая шапка с зелёным верхом и тёмно-бурым двузубым околышем то и дело съезжала на самые глаза, отчего пареньку всё время приходилось сдвигать её назад. Ярко-васильковые большие глаза смотрели нахально, бесстрашно и насмешливо, на щеках и носу красовались чёрные полоски сажи, но никакая чумазость не могла укрыть нежной, какой-то девичьей красоты его тонкого лица. Паренёк был даже чуть ниже Дарёны, а краснощёкому не доставал и до подмышки, однако задора и смелости в нём сидело не по росту много.
«Заяц! Ты рехнулся, нахалёнок? – вытаращил глаза Ярилко. – Сначала портки раздобудь, в каких не стыдно на люди выйти, а потом указывай! Базар – мой! Забирай свою щипаную курицу и уноси ноги, пока тебе рёбрышки не пересчитали!»
«Сам ты петух бесхвостый», – процедил синеглазый паренёк.
Он нешироко размахнулся и всадил краснощёкому удар под дых: видимо, он считал, что лучшая защита – это нападение. От неожиданности Ярилко охнул и согнулся пополам, ловя ртом воздух, а паренёк, схватив Дарёну за руку, крикнул:
«Даём дёру!»
Они задали такого стрекача, что ветер залихватски засвистел в ушах Дарёны. Оглядываться было некогда, и она не знала, гонятся за ними те парни или нет. Во время этого лихого бега стало ясно, за что мальчишка носил такое прозвище: у Дарёны уже ноги подкашивались и грудь разрывалась на части, а Заяц драпал, не выказывая признаков усталости. Им вслед неслись улюлюканье и свист базарного народа; кто-то пытался их задержать, думая, что они воры, но паренёк был неуловимее солнечного зайчика и уворачивался, таща за собой Дарёну. Когда базар остался позади, девушка едва ли не замертво упала на деревянную мостовую, больно ударившись коленями. В груди полыхал нестерпимый пожар, сердце стучало быстрее, чем у пташки, а от невозможности сделать вдох на глаза Дарёны упала искрящаяся пелена.
«Всё… я не могу… больше», – только и смогла она пробормотать.
«Да всё уж, – пропыхтел Заяц, опираясь на колени и переводя дух. – Дальше можно вразвалочку шагать. Ушли мы от них».
Погода между тем начала, как назло, портиться: утроба серых туч, закрывших небо, заурчала, готовая вот-вот пролить на землю дождь. Озабоченно покосившись одним глазом на тучи и прищурив второй, Заяц проворчал:
«Сейчас как припустит… Айда-ка ко мне, пересидим непогоду – чего на улице-то мокнуть!»
Идти пришлось быстро, и Дарёна вся измучилась от жгучих колик в боку. Заяц привёл её на крошечный переулочек близ самой окраины города, где даже мостовой не было. Домики там ютились ветхие и бедные, вросшие в землю до самых окон. Посреди переулка важно восседал большой, лохматый пегий пёс и лениво почёсывался задней лапой.
Скрипнула рассохшаяся дверь. Дарёна нырнула следом за пареньком в домик, снаружи – смесь землянки с хлевом. Затхлый сумрак бедного жилища лишь слегка рассеивался тусклым светом, проникавшим в мутные оконца. Пол был земляной; единственную комнату разделял ветхий полог, пёстрый от разноцветных заплаток. На видимой части комнаты находилась печка и стол с двумя лавками. Дарёна вздрогнула: с печки чёрным пушистым клубком бесшумно спрыгнул желтоглазый кот – будто кусок самой темноты ожил и отделился.
«Уголёк», – ласково проговорил Заяц, склоняясь и проводя рукой по выгнувшейся спине кота. Ответом было тёплое дружелюбное урчание.
А между тем на печи зашевелился ещё кто-то.
«Цветанка, ты?» – послышалось глухое старушечье шамканье.
«Я, бабуля, – отозвался Заяц. В ответ на изумлённый взгляд Дарёны он усмехнулся и стащил шапку. – Ты думала, я парень? Нет, девка я. Просто в портках бегать сподручнее».
На плечи «Зайца» упал сияющий водопад золотых волос, а лицо преобразила солнечная улыбка, и Дарёна застыла столбом, потрясённая красотой, которую не портили даже пятна сажи и грязь.
Цветанка жила здесь со слепой бабушкой. Дарёна снова вздрогнула, когда из темноты на печке выглянуло уродливое восково-жёлтое лицо с крючковатым носом и с крупной коричневой горошиной бородавки на подбородке. Блёклые глаза, затянутые бельмами, смотрели невидяще, но хитровато. Во втянутом внутрь ухмыляющемся рту торчало всего два зуба. Старуха ничего не сказала, только издала странный дребезжащий смешок и снова улеглась.
«Бабуля сейчас всё время на печке кости греет – старая уж, – пояснила Цветанка. И добавила, понизив голос и для пущего впечатления тараща васильковые глаза: – А раньше она была самой настоящей ведьмой».
Она нырнула за заплатанный полог, потом её золотая головка высунулась обратно, подмигнула:
«Ступай сюда».
За пологом в углу стояла лежанка с соломенным тюфяком и одеялом, сшитым из волчьих шкур, а в противоположном углу – огромный окованный ларь; на стене висели полки, плотно заставленные какими-то глиняными сосудцами разных размеров, горшочками, кувшинами и кувшинчиками, берестяными шкатулочками, туесочками, мешочками…
«Это бабулин ведьминский набор, – с усмешкой сказала Цветанка. – Снадобья всякие. Их лучше не трогать, а то бабуля рассердится – мало не покажется».
В мутное слюдяное оконце с косой решётчатой рамой забарабанил дождь. Цветанка скинула с ног обувь, забралась на волчье одеяло и похлопала по нему рукой, приглашая гостью расположиться рядом. Дарёна примостила домру и дорожный узелок у стены и нерешительно присела. Цветанка, сияя доброжелательным любопытством во взгляде, спросила:
«Как тебя звать-величать? Что-то я тебя раньше не видела среди наших певцов. Давно ты в Гудке?»
Видя в «Зайце» неравнодушного слушателя, Дарёна поведала о своей беде. На протяжении всего рассказа синева глаз Цветанки отражала все чувства Дарёны, как зеркало: грусть, боль, тоску, неуверенность в будущем… А когда наша путешественница с досадой пожаловалась, что на базаре её обворовали, синеглазая девчонка зарумянилась, смущённо опустила взгляд, а потом, вздохнув, достала откуда-то из-под рубахи тот самый украденный кошелёк и бросила на одеяло. Монеты в нём весело звякнули, когда он упал перед своей хозяйкой. Рот у Дарёны так и раскрылся.
«Так ты – воришка?! Ах ты…»
Монет в кошельке звенело ровно пятнадцать – столько же, сколько и было до пропажи.
К своим четырнадцати годам Цветанка была одним из лучших щипачей в городе – за исключительный талант её уважал даже вор Ярилко с его дружиной. Однако на собственные нужды она оставляла лишь небольшую часть добычи, а всё остальное раздавала нищему, голодному люду и детям. Обчищала она в основном тех, кто позажиточнее, а отнять последний грош у бедняка считала за низость. Бабуля в прежние времена кормилась своим ведовским ремеслом, а теперь стала отходить от дел, и Цветанка взяла на себя обязанности главной добытчицы.
Это позже Цветанка войдёт во вкус к одежде и станет заядлой щеголихой, а пока Дарёна видела перед собой красивого мальчишку-сорванца с совершенно незаметной под свободной рубахой грудью, бесшабашной ясной улыбкой и смелыми искорками в бездонно-синих глазах. И даже не хотелось сердиться за срезанный кошелёк: взгляд Цветанки согрел Дарёну сочувствием и летним васильковым теплом.
«Ну ничего, со мной не пропадёшь, – заверила золотоволосая девчонка, откидывая одеяло из шкур. – Ложись-ка. Притомилась, поди, с дороги-то».
Дарёна действительно смертельно устала: истома и слабость наполняли тело, делая его ленивым и похожим на кисель. Поблагодарив, она улеглась, а Цветанка накинула на неё пахнущее псиной одеяло. Слегка отвернув его край, она осмотрела сбитые в долгом пешем походе ноги Дарёны и принялась с ловкостью хорька рыться на полочках со снадобьями.
«А бабушка не рассердится?» – прошептала Дарёна, тревожно высунув нос из-под пахучей шкуры.
Цветанка только озорно подмигнула: ничего, мол. Деловито заглядывая в сосудцы и коробочки, она нюхала их содержимое, чихала и морщилась, корча смешные рожи. Потом, видимо, нашла то, что искала – круглую баночку с какой-то вонючей мазью. Подцепив на палец немного зеленовато-коричневой гадости, она стала натирать ею натруженные гудящие ноги Дарёны.
«Уйдите, раны-мозоли, уйди, хворь-усталость, – приговаривала она вполголоса. – Пусть Дарёнкины белы ноженьки станут здоровы».
«А ты, часом, не того?… Не ведьмачишь тоже?» – полюбопытствовала Дарёна.
«И-и! Что ты! – махнула рукой Цветанка. – Бабуля мне свои секреты передавать не хочет, хоть уж и помирать ей, вестимо, скоро. Так, подслушала кой-чего…»
***
– Ну, что ты, что ты…
На губах Дарёны соль слёз смешалась с терпкой сладостью мёда. Её лесная сказка смотрела с чуть грустной добротой, вытирая пальцами мокрые щёки девушки. Уткнувшись в плечо Млады, Дарёна тихо всхлипывала, оплакивая Цветанку, а черноволосая незнакомка, и таинственная, и до странной дрожи в сердце родная, прижала девушку к своей груди и успокаивающе ворошила её волосы. Потом, приподняв лицо Дарёны за подбородок, она вытерла ей слёзы и мягко коснулась губами обеих щёк.
Дарёна замерла в её объятиях, будто провалившись в тёплую янтарную бесконечность. Слушая дыхание Млады, она закрывала глаза, и ей казалось, что именно его она слышала в детстве в шелесте берёз над головой… Валяясь на сочной летней траве, она слушала непонятные, зелёные лесные сказания, которые нашёптывали ей белоствольные красавицы, а порой вздрагивала, когда ей мерещилось, будто к ней кто-то подкрадывался на мягких лапах. Этот невидимый кто-то всегда подкарауливал её в самых таинственных и тенистых уголках, он ждал её из года в год, но не показывался на глаза, оставаясь неуловимым призраком. Он то ласкал её дуновением ветра, то пугал вечерней темнотой лесной чащи, то звенел звёздами и будоражил душу, раскрывая перед Дарёной все богатства томной соблазнительницы-ночи. Сама того не замечая, Дарёна жила ожиданием встречи с этим ускользающим, незримым и неизвестным другом, и вот – встреча произошла.
– Мне кажется, я знаю тебя, – сказала Дарёна, проваливаясь в обморочную бездну, синюю, как ручей на дне оврага…