Того же лета бысть болесть силна в людех, не бяше бо ни единаго двора без болнаго, а в ином дворе не бяше кому и воды подати, но вси боли лежаху.
Московский летописный свод, год 1187
– Нельзя ли снять эти кандалы? На руках уж живого места нет, – набравшись наглости, попросила Цветанка.
Для допроса её привели в подвал крепости: отсутствие окон, низкие сводчатые потолки, гулкое эхо, холодный мрак, слабо разгоняемый трепещущим пламенем светочей – видимо, всё это должно было оказывать на пленную давление и приводить её в покорное состояние духа, но на деле вызывало лишь мрачную усмешку. Помещение, в котором её оставили, освещала жаровня-тренога. Из мрака к пляшущему на углях огню протянулись руки: два кольца с хрустально-прозрачными камнями на левой, перстень с кроваво-алым камнем – на правой, а вместо ногтей – загнутые когти. Тыльную сторону кистей защищали пластины брони, предплечья были заключены в холодно поблёскивающие наручи. Умные серые глаза, острые и суровые, но без жутковатого мерцания бессмысленной жестокости, с кошачьим разрезом и золотистым ободком вокруг зрачка… Женщина-кошка – воин.
– Я – Радимира, – представилась она, садясь напротив пленницы. – Как ты предпочитаешь, чтобы тебя называли – Цветанкой или Зайцем?
На столе перед девушкой стояло блюдо с тонко нарезанным сырым мясом, при виде которого её рот невольно наполнился голодной слюной. Свежее, влажно блестящее, истекающее алым соком… Запах окровавленной плоти дразнил до покалывания в клыках. Когтистые пальцы, унизанные кольцами, протянулись к блюду и взяли с него кусочек. Блеснув белыми удлинёнными клыками, Радимира отправила мясо себе в рот.
– Кандалы мы снимать не станем: они предохранят тебя от резких движений и необдуманных действий, которые сейчас совсем ни к чему, – сказала она. – Поешь, это придаст тебе сил, достаточных для заживления язв.
Съев несколько кусочков на глазах у Цветанки, Радимира показала ей, что с мясом никакого подвоха нет, и девушка нерешительно протянула руку к блюду. Замешкалась на пару мгновений, но Радимира ободряюще кивнула, приглашая угоститься.
– Ешь, ешь… Так как тебя называть?
– Зайцем, – пробурчала Цветанка, жадно набивая рот мясом.
Блеснув золотом ободка вокруг зрачков, Радимира спросила задумчиво:
– Это имя у тебя было до обращения, или ты получила его позже – после того как стала оборотнем?
– Зайцем я зовусь с детства. Так меня прозвали за быстрые ноги, – ответила девушка. – А оборотнем я стала совсем недавно, этой осенью.
Жевать она не перестала, но струнка настороженности натянулась и запела в ней. Имя… Вспомнилась бабушка Чернава, её слепые выцветшие глаза, устремлённые в осеннее небо.
– Значит, человеческого в тебе пока много, и твоя душа ещё не затянута Марушиной хмарью, – промолвила Радимира. – Послушай доброго совета: если тебе станут предлагать взять другое имя, не спеши с этим. Отказавшись от своего имени, ты потеряешь последний оплот своей людской сути, и Маруша завладеет тобой намного быстрее. Изменения, которые в тебе происходят, необратимы, рано или поздно ты станешь Марушиным псом до мозга костей, но имя поможет тебе дольше продержаться человеком в душе. Да, эта борьба обречена на поражение, сделать тут ничего нельзя. Только тебе решать, стоит ли бороться с тьмой в себе, зная, что она победит. Всё, что ты сможешь отвоевать – это лишь немного времени.
Раздирающе-солёный ком помешал Цветанке глотать, мясо застряло в горле, а к глазам подступили слёзы. Эта сероглазая суровая воительница говорила сейчас почти те же слова, которые когда-то сказала бабушка, только более развёрнуто. «Вспомни их, когда меня уже не будет с тобой рядом». Бабушки не было, лишь добрый сгорбленный призрак стоял поодаль, с печалью наблюдая за тем, как Цветанка проваливалась во мрак.
Бабули не стало, но её слова жили. Они нашли Цветанку, когда она уже почти забыла о них, настигли и повергли в горько-солёную боль. Но чьи уста их ей напомнили! Уста женщины-кошки – давнего противника Марушиных псов. Как же Цветанке хотелось сейчас уткнуться в прогоркло пахнущий бабулин передник, почувствовать её сухонькую, скрюченную, покрытую коричневыми пятнами руку на своей голове и разреветься, как маленькая девчонка! Увы, последнего Цветанка не могла себе позволить.
– Зачем ты мне это говоришь? – усилием воли сглотнув комок боли и прожевав мясо, спросила она. – Ведь я – Марушин пёс. А значит – твой враг.
– А я сейчас не с Марушиным псом в тебе разговариваю, – ответила Радимира. – Я разговариваю с человеком. Как человек ты мне не враг. Ешь, насыщайся… Прости за боль, которую тебе причиняют кандалы: они сдерживают не тебя, а оборотня в тебе.
Желудок наполнила приятная сытая тяжесть, ласковая дрёма некстати тронула веки пуховым касанием. Боль действительно начала уменьшаться, запястья слегка занемели, словно Цветанка их отлежала. Она смотрела в серые глаза женщины-кошки и не видела в них вражды… Честно признаться, совсем не этого она ожидала. Она ждала жестоких побоев, брани, крика, пыток. «А мы её ещё раз допросим, по-другому», – сказала Радимира в лесу. Это «по-другому» прозвучало зловеще, обещая что-то страшное, изуверское, но никак не «прости за боль». Никак…
– Что со мной будет? – спросила Цветанка.
Она хотела узнать, что станет с нею после допроса – убьют ли её или отпустят невредимой, но Радимира истолковала её вопрос иначе.
– Хмарь станет постепенно заволакивать твою душу. Сердце ожесточится, потеряет способность любить по-настоящему, останется только страсть – желание владеть кем-то как собственностью, пусть даже причиняя этим несчастье. Чужие страдания станут для тебя источником удовольствия. Ты не сможешь испытывать нежность, а прошлые привязанности либо утратят силу, либо станут чудовищными и смертельно опасными для тех, с кем тебя когда-то связывали узы дружбы и любви. Твоя ревность будет убивать, твоя вражда потеряет разумные оправдания, ярость станет затмевать твой ум. Время от времени тобой будет овладевать безумная жажда насилия, которую называют кровавым голодом. Во время таких приступов тебе будет всё равно, кого убивать – лишь бы жестоко расправиться с кем-то, насладившись его муками. Не спрашивай меня, когда ты станешь такой – я не знаю. Мне неизвестно, сколько ты способна продержаться, сопротивляясь хмари. У разных людей – разная стойкость. Кто-то сдаётся в считанные седмицы, а кто-то борется несколько лет. И те, и другие неизбежно проигрывают эту битву, вопрос лишь во времени, в течение которого они способны сохранять в себе остатки своей прежней сути. Есть ли смысл в этой борьбе? Это решать только тебе.
Повисшую тишину нарушал только разговорчивый огонь, треща без умолку и слабо озаряя каменную кладку стен. У него тоже была своя борьба – с темнотой в этом помещении без окон, и Цветанка благодарила его за эти попытки развеять мрак хотя бы вокруг неё. С внутренним мраком он не мог справиться. От будущего, описанного женщиной-кошкой, холод сковал её сердце с трещиной, кровь из которой застыла тёмной смолой.
– Вы меня убьёте? – уточнила она смысл своего вопроса.
– Такого приказа я от княгини Лесияры не получала, – ответила Радимира. – Нам нужно узнать, что затевают Марушины псы против Белых гор. Если тебе что-то известно, расскажи.
Цветанка не сводила взгляда с когтей на её руках. Один их вид царапал ей нутро, продирая в чёрной пелене яростно-светлые полоски. Радимира несколько раз сжала и разжала кулаки, встряхнула кистями, расслабляя их, и когти стали уменьшаться, пока не приняли вид человеческих ногтей.
– Это твоё присутствие так действует, – пояснила она. – Точнее, не твоё, а Марушиного пса в тебе. Что молчишь? Ну ладно, тогда расскажи о чём хочешь.
– О чём? – хмуро удивилась Цветанка такому повороту допроса.
– О чём угодно, – пожала плечами начальница крепости. – О себе. О тех, кого ты любишь или любила. О том, как встретилась с Дарёной.
Цветанка невольно вздрогнула: пронзённая стрелой шубка снова встала перед мысленным взглядом.
– Она хоть живая? – дрогнувшим голосом спросила она.
– Живая, живая, – с улыбкой в глазах ответила Радимира. – Лесияра и сила Лалады не позволят ей умереть. Не тревожься о ней. Расскажи, что тебя привело сюда? Что такого важного ты хотела узнать у Дарёны, что была готова пренебречь смертельной опасностью? Ведь тебя могли застрелить… И чуть не застрелили.
– Ты правда хочешь это узнать? – хмыкнула Цветанка. – Зачем тебе это?
– Просто говори, – серьёзно, но мягко промолвила Радимира. – Всё, что в голову взбредёт. А я уж как-нибудь разберусь, владеешь ли ты нужными нам сведениями. Я не стану осуждать тебя и не посмеюсь над тобою; ежели ты хочешь, чтобы что-то из сказанного тобою не вышло за пределы этих стен, я даю слово чести, что никто об этом от меня не узнает.
Что это было? Какая-то уловка, западня? Тревожная струнка пела внутри: «Не доверяй, молчи!» Впрочем, серьёзные и умные глаза с золотыми ободками вокруг зрачков как будто не принадлежали существу, способному на подлость, и Цветанка решила рискнуть и поверить. Сытое нутро согрелось и затихло, а боль в запястьях совсем прошла: язвочки ещё не зажили, но уже не беспокоили.
– Ну, тогда, наверно, мне придётся выложить всю мою жизнь, – пробормотала она, почесав подбритый затылок, на котором отросла уже приличная щетина – почти ёжик. – Рассказ будет долгим.
– Ничего, у нас есть время, – кивнула Радимира.
***
Гибель сыщика могла повлечь за собой войну между ворами и городскими властями, но этого не случилось. Тело бесследно исчезло подо льдом, и власти располагали лишь подозрениями, а не уликами.
Может быть, протрезвевший Ярилко пустил-таки в ход взятки, потому что облавы на воров прекратились на долгое время. Но это уже не могло помочь Нетарю, погибшему в пыточной, и в сердце Цветанки затаился тлеющий алый уголёк ненависти к главарю шайки. Он мог сколько угодно распинаться о воровских законах, о духе братства, о взаимовыручке – Цветанка больше не верила ни одному его слову. Она поняла: на самом деле всем глубоко плевать друг на друга. Каждый жил интересами лишь собственной шкуры.
Волосы Цветанка решила пока на всякий случай больше не стричь. Мало ли – а вдруг бабушка права? Ведь стоило ей отрезать косу, как посыпались всяческие беды… Приходилось прятать отрастающие космы под шапку, хотя временами Цветанке неистово хотелось от них снова избавиться. А вот от Ивы избавляться пока не тянуло, хоть и не чувствовала Цветанка к ней чего-то серьёзного и глубокого; ей просто нравилось погружаться в тепло поцелуев, самозабвенно ныряя языком в послушно раскрывающийся под ласковым натиском ротик, ощущать под ладонями упругие, податливые полушария уже созревшей груди Ивы. Нравилось ей и баловать девицу подарками: сердце согревалось при виде озорного блеска тёмных глаз, а румяные щёчки-яблочки хотелось затискать-зачмокать. Приятно было даже просто думать о девице – о том, что она где-то живёт и дышит, шьёт кики, плетёт очелья, унизывая их бисером и жемчугом и предаваясь нежным думам о Зайце. Не то чтобы Цветанка по макушку увязла в этом тёплом омуте, но всё ж таки это стало немаловажной частью её жизни: когда они по каким-то причинам долго не виделись, Цветанку донимала грусть-тоска по своей «ладушке-зазнобушке», как она звала Иву, чем вызывала томный трепет её ресниц и восторженное закатывание глаз. В шутку ли, всерьёз ли слетало с уст светловолосой воровки это слово – в этом она сама не могла хорошенько разобраться, однако иметь подружку было намного приятнее, чем быть одной. Да и в шайке теперь ни у кого не было повода усомниться в том, что Заяц – самый настоящий парень; Цветанка старалась всячески подчёркивать свой интерес к «противоположному» полу, за что в братстве получила к своему имени-прозвищу непотребное дополнение, которое на благопристойный язык переводилось как «неутомимый любовник».
Оправдывая это дополнение, она заглядывалась на всех сколько-нибудь миловидных девиц, что не могло нравиться Иве. Случались и размолвки. В часы одиночества перед Цветанкой во весь рост поднималось глубоко задавленное ею осознание: не такого ей хотелось. Ведь не её Ива любила, не её ревновала, не к ней бегала на свидания на огороды и к речке, а к вымышленному Зайцу, чья маска так плотно приросла к Цветанке, что уж и не понять, где этот «герой», а где она – настоящая, без прикрас и уловок. Вынужденное притворство повисло на душе обузой… «Вынужденное ли?» – вставал порой вопрос. Размышляя так и сяк, Цветанка всякий раз снова и снова признавала: наверное, без маски Зайца она никогда не добилась бы в братстве равных с ворами-мужчинами прав и возможностей. Будь она девушкой перед их глазами, ждала бы её участь воровской подстилки: домогательства Гойника раз и навсегда убедили её, что и от остальных следовало ждать такого же отношения – как к обладательнице дырки, в которую можно вставить свой детородный орган. Возможно, иногда тоже приворовывающей, но никак не равной им, серебряных и золотых дел волочильщикам.
Шелестели серебристо-зелёными шатрами печальные ивы, нестерпимо блестело на речной воде расплавленное, жидкое солнце, гудели стрекозы, норовя сесть на локоть… Глаза Цветанки ласково застилал лёгкий хмелёк от принесённого Ивой мёда, мягкой тяжестью повиснув на душе и наполняя ноги такой мощью, что аж земля отскакивала, причём в разные стороны. Приходилось сидеть на траве, пережидая, пока этой силушки богатырской в ней поубавится, а то ведь и ходить невозможно: твердь земная не носит. Нагревшийся на солнце огурец сочно хрустнул, превращаясь на зубах в водянистую кашицу.
«Миленький мой», – выдохнула Ива с томной умирающей нежностью.
Она шептала ласковые слова не ей, не Цветанке. Зайцу, будь он неладен. Горький яд разлился в груди.
Нет, не готова она была открыться Иве. Не хватало тонкой и тёплой золотой ниточки, соединяющей сердца и души, не разливалось в глазах подруги сияющего понимания, кроткого, серьёзного и мудрого, всепрощающего и принимающего любимого человека таким, каков он есть – телом и душою. Всё это Цветанке ещё предстояло увидеть в глазах Дарёны, но пока перед нею был солнечный речной простор и легкомысленно-мечтательный взгляд Ивы. Легковесно и тихо, без смысла и чувств – один ветер гулял в этом взгляде, и ничто не откликалось в нём на безмолвный стон Цветанки. Казалось, Иве вообще не было никакого дела до неё. Она сидела и глуповато улыбалась чему-то своему, смотрела на радужных стрекоз, то расплетая, то заплетая косу. Совсем заблудилась Цветанка в её глазах, ища и не находя то родственное, необходимое – ласковую надёжную опору и сердечную устремлённость ей навстречу. Мудрые старые деревья, быть может, и ведали всё: им ничто уже не было в новинку, да и устали они от поисков. А может, и нашли всё, что только можно найти, но не могли подсказать. Щемящая зависть к вековым мудрецам разливалась под сердцем Цветанки, а одиночество звенящим куполом накрыло её среди блеска летнего дня у реки.
Обман ядовитой тварью дышал на каждую её мысль, отравлял радость и очернял дневной свет. Серой усталостью затянулся её взгляд, а их с Ивой будущее совсем не просматривалось в колышущемся солнечном мареве над водой.
Ночью к ней снова пришёл призрачный волк. Цветанка уже привыкла к его всё понимающим, до жути знакомым глазам, но на сей раз, когда они бродили вдвоём по колено в тумане на берегу какого-то озера, Цветанке показалось, будто зверь силится что-то до неё донести. В его человеческих глазах билась мысль, которую он никак не мог облечь в слова: его горло было способно только выть. Розовеющая холодная заря заливала зеркальную гладь воды, и волк уставился на неё, будто что-то высматривая под тихой поверхностью. Цветанка тоже устремила взгляд туда и вздрогнула, увидев проступающие в озёрном безмолвии очертания девушки с ядовито-зелёными глазами и пепельного цвета волосами. Её красота диковинной птицей с яркими перьями тронула душу Цветанки, и она восхищённо потянулась рукой к изображению на воде, но волк угрожающе зарычал.
«Ты чего?» – удивилась Цветанка.
Красавица улыбалась ей, окутанная рассветным туманом, и Цветанку неодолимо тянуло к ней – загадочной, как далёкая страна, неизведанной, как лесная глушь, прекрасной и вместе с тем нечеловечески-жутковатой. Её лицо дохнуло волнами рыка, и Цветанка отпрянула… Нет, это звуки из пасти призрачного волка отразились от зеркала воды – тревожно и предупреждающе, но о чём волк пытался предупредить, Цветанка не поняла. Открыв глаза навстречу яви, она столкнулась с новой бедой.
Этим летом в город пришёл мор. С какой стороны, из какого несчастливого края забрела смерть, так и осталось неизвестным, но её смрадное дыхание наполнило улицы, а её костлявые тени протянули длинные белые пальцы над сотнями людей. Жизни улетали одуванчиковыми пушинками в летнее небо; ещё вчера игравшее и весело скакавшее дитя теперь лежало, охваченное жаром и лихорадкой, со слипшимися от пота кудряшками, а над его челом простёрлась гибельная тень, осеняя его подглазья мертвенной голубизной… Ещё недавно готовившаяся к свадьбе девица, сражённая внезапною немощью, никла на постель вянущим цветком, и не суждено ей было облачиться в праздничные одежды и подать руку своему жениху… Ибо и жених её лежал уже на смертном одре. Плакал голодный младенец в люльке: некому было накормить его, потому что мать его снесли на огромный общий погребальный костёр, разложенный прямо посреди улицы. Покойников жгли десятками, веря в силу и способность очистительного огня не допустить дальнейшего распространения заразы…
«В этот год была болезнь сильная среди людей, – выводило усталое перо летописца. – И не было ни единого двора без больного; а в ином доме не находилось порой наполненной достаточной силою руки, чтоб подать воды болящему: все лежали, хворобой сражённые».
И валилось перо из руки, а пишущий сгибался и сотрясался в мучительном сухом кашле – грозном предвестнике молниеносного огня, выжигавшего изнутри целые семьи.
Пылали костры, к которым подносили новых и новых умерших. На улицах было не продохнуть от тяжёлого дыма с запахом горящей человеческой плоти, денно и нощно стоял всюду плач и стенание.
Смертельная хворь гасила жизнь в три дня. На первый обнаруживалось недомогание, царапающий кашель, озноб, лихорадка, головная боль, опоясывающая лоб; на второй тягостные ощущения усиливались, больной чувствовал, будто внутренности его горят огнём, а по телу шли красные пятна. На третий, последний день болезнь наносила смертельный удар: человек задыхался, утопая в грудной жидкости – то разлагались его лёгкие, превращаясь в жижу.
Как только началось моровое поветрие, бабушка Чернава велела Цветанке достать мешочек с травой, названия которой она до сих пор ей не называла. Помня наперечёт все лекарственные растения, припасённые в кладовой, имени этой травы синеглазая воровка не знала, и веяло от этой тайны какой-то невысказанной печалью и смутной скорбью. Запах той травы был крепок и горек, но солнечно-светел, а жёлтые цветочки шептали о чудесной лесной полянке, на которой скачут без опаски зайцы, а вечерами птицы собираются в заливистые хоры.
«Ах, трава-травушка-муравушка, совсем мало тебя осталось, – шамкала бабушка, нюхая, щупая и разминая в руке мешочек, поданный ей Цветанкой. – Хорошая моя травка, прости ты людей неразумных, обидевших тебя, да помоги ты нам, прогони хворь проклятую, спаси жизни невинные!»
«Что это за травка, бабусь?» – спросила Цветанка, растирая в пальцах сухой цветок и поднося его к носу.
Горький мёд – вот на что был похож этот запах, хотя она и не пробовала никогда такого мёда. Светлая сила лета и врачующая мощь солнца, светящего всем одинаково и любящего всех тварей земных, сплетались в целебном духе этой травы с печалью земли о неисчислимых глупостях и беззакониях, сотворённых двуногими существами на её лице. И всё же любила Мать Сыра Земля деток своих жестоких и неумных…
«Зовётся она яснень-травой, – ответила бабушка, скрюченными пальцами доставая из мешочка щепоть сухих хрупких стебельков с цветками и серебристо-серыми мелкими листьями. – На нашей земле воронецкой много гонений она претерпела за то, что способна уничтожать хмарь Марушину так же, как огонь жжёт сухую щепку… С тех пор, как князья наши все как один стали поклоняться Маруше, начали яснень-траву изничтожать повсеместно: целые поляны с нею огнём выжигали, скотом вытаптывали, мотыгой под корень корчевали, а где водою заливали – там теперь болота непролазные. Вот так и не стало этой травки чудесной у нас… почти везде».
«Почти?» – Цветанка держала на ладони сухой цветочек, похожий на мелкий одуванчик, и радовалась: значит, не всю вытоптали да выжгли!
«Усердно губили, яростно жгли, – кивала бабуля, сияя слепыми глазами и морщинисто улыбаясь. – Устали, видно, притомились слуги княжеские, да клочок-другой землицы там-сям и пропустили, где травка-то растёт. Затаилась травушка в лесной глубине, на полянках укромных, куда конём не проехать, а только пешим смиренным ходом, ногой ловкой пробраться можно».
«Так что, она от всех болезней лечит?» – с надеждой встрепенулась Цветанка, беспокоившаяся о своих приятелях, вот уже неделю не показывавшихся на улице, да о подруге Иве, которая не пришла на прошлое свидание.
«Она Марушину хмарь выжигает силой своей, внученька, – сказала бабушка. – А хмарь та болезни в себе взращивает и переносит их, как тучки дождь носят над землёй и повсеместно его проливают. Я вот слепа, а вижу её, чёрную заразу… Пропитала она наши земли, но глаза да сердца людские к ней так привыкли, что уж и не замечают: прозрачнее воздуха она для них стала. Дышат люди ею и не чуют, что не свободны они более, а души их после отделения от тела сами хмарью становятся, пополняют её собою, делают гуще. Возьми щепотку травы, смешай с прелой листвой да сырым гнилым деревом, тряпок опять же влажных можно добавить для пущего дыма… Сложи всё в корчагу либо в кувшин да подожги. Дымом окури дом изнутри и снаружи».
Цветанка бросилась было исполнять это, но бабушка добавила вдогонку:
«Обожди, родненькая… Заверни чуток травы в тряпицу, привяжи к нити и повесь на шею себе. Травка хмарь отгонять будет вокруг тебя, и зараза к тебе не пристанет».
Цветанка так и сделала. Завязав щепоть травы в лоскуток ткани, она подвесила получившийся узелок на шерстяную нитку и надела оберег на шею. Раскрошив гнилую, покрытую плесенью и грибком деревяшку из погреба, натолкала бурой трухи в горшок, туда же добавила завалявшейся под кустами прошлогодней листвы, напитанной прохладной влагой земли, а в довершение накидала в горшок чуть смоченного тряпья. Растёртой меж пальцами в тонкий порошок яснень-травой она посыпала всё сверху и кинула в дымную смесь тлеющий уголёк из печки.
От дыма слезились глаза, в горле першило, но Цветанка сквозь слёзы усердно и отчаянно окуривала дом изнутри, пока он не наполнился удушливой завесой.
«Кхе… Бабуль, дышать же невозможно! – прохрипела она. – Может, хоть дверь приоткрытой оставить?»
«Нет, пусть травушка хорошенько тут всё очистит. Успеем надышаться, главное – заразу сюда не пустить!»
После того как дом как следует пропитался дымом, бабушка велела Цветанке идти к соседям и творить у них то же самое, а если будут недовольны – не обращать внимания и делать своё дело на их же благо.
«А я пока из травки отвар сделаю, – сказала она. – Тем, кто уж захворал, хоть по глотку раздать…»
Добавив в дымящий горшок ещё немного сухой яснень-травы, Цветанка выскочила на улицу. Там тянуло другого рода дымом – с запахом смерти: где-то неподалёку погребальный костёр превращал тела умерших от болезни в прах. Слышался бабий вой: матери оплакивали детей, жёны – мужей.
«Цветик!» – раздался бабулин надтреснутый голос.
«Что, бабусь?» – Цветанка обернулась, еле сдерживая подступившую к горлу горестную дурноту.
Бабушка, стоя на пороге, протягивала ей мешочек с травой.
«Возьми… Для отвара я взяла, сколько надо, а эту ты по погребальным кострам раскидай. Не бойся, прямо к костру подходи и щепоть в огонь кидай… Травушка добрая душам этих болезных поможет, унесёт их к свету, не даст с хмарью слиться. Хоть так им помочь, посмертие ихнее облегчить…»
Легко сказать – «не бойся!» Облегчить посмертие этих несчастных – ничего себе задачка… Цветанку трясло, когда она приблизилась к огромному костру, на котором полыхало разом человек тридцать. К ревущему столбу пламени даже на десять шагов подойти было страшно, а чтобы кинуть щепоть яснень-травы, следовало подобраться на расстояние хотя бы вытянутой руки. Казалось, что от жара вот-вот лопнет кожа на лице, вспыхнут волосы, обуглятся брови; стоящие поодаль люди смотрели на Цветанку со смесью недоумения и ужаса. Мужчины с закопчёнными лицами и закатанными рукавами – вероятно, те, кому выпала страшная похоронная работа – кричали:
«Назад, назад! Куды? Сгоришь!»
Цветанка стояла столбом, опаляемая раскалённым дыханием огня: в костре виднелись детские косточки. Женский вой раскинул скорбные крылья над колышущимся маревом… Кто-то попытался оттащить Цветанку, но она вырвалась и сделала дело – скормила огню щепоть чудо-травы. Медовая горечь растворилась в смраде смерти, неспособная его заглушить, но Цветанка верила, что нежность земли и тепло солнца, которые трава впитала, подарят душам умерших такие необходимые им крылья.
Боль обручем сдавила лоб Цветанки. Может, это кричащая со всех сторон смерть так воздействовала, а может… Неужели болезнь подкралась? Всё начиналось с боли во лбу, воровка слышала об этом. Она сжала узелок с яснень-травой у себя на груди. «Травка, спаси меня, – бормотала она, на деревянных ногах шагая обратно на свою улицу. – Спаси, помоги…»
Она несла дымящий горшок своим друзьям. У Первуши в доме слегли мать и бабка с дедом, да ещё две младшие девочки, а отец с Первушей держались, мечась между больными: то поднести воды, то намочить полотенце на охваченном жаром лбу… От стоявшего в доме запаха в горло Цветанке заползла мерзким змеем тошнота. Дед, блестя розовой плешью, обрамлённой пушком седых волос, выкашливал свои лёгкие; с посиневших губ падали в подставленную миску сиренево-зелёные клочки тягучей, студенистой мокроты. Без сомнений, старику пришёл конец: это был третий и последний день хвори.
«Кху-кху-кху, что ещё за дым? – заперхала, захрипела на печке бабка. – И так моченьки нет, грудь заложило… Ох, ох… не могу! Смертушка моя приходит! Дверь отворите!»
«Потерпите, – попыталась всё объяснить Цветанка. – Это дым целебной травы, которая прогонит заразу».
Маленькие девчушки-близняшки, уложенные на сдвинутых вместе лавках, бредили, покрытые крупными, с ладонь взрослого человека, обильно разлитыми по коже розовыми пятнами. Их светло-русые головки перекатывались по подушке, из-под трепещущих полуприкрытых век блестели белки глазных яблок. Сам Первуша, вымотанный до синевы под глазами, поглядел на Цветанку ошалело и непонимающе, будто одурманенный угаром. Веснушки проступали резче на бледном лице.
«Нюхай, – велела Цветанка, суя ему под нос щепоть травы. – Бери в рот и просто жуй и соси».
Её приятель с отцом были слишком измучены, чтобы сопротивляться и прекословить. Они кашляли и вытирали раздражённые дымом глаза, пока Цветанка окуривала девочек и мысленно просила яснень-траву сохранить им жизни. Глянув в какой-то миг в окно, она замерла: всё затянула чёрная мгла, сквозь которую даже солнце выглядело тусклым пятном. Несколько морганий веками – и жуть исчезла, за окном снова стало светло. Лето бесстрастно смотрело, как поветрие косило народ.
Цветанка бегала по соседским домам с дымящим горшком, забыв о собственной головной боли, а та, словно понимая, не слишком беспокоила её. Где-то глубоко в душе испуганным глазастым зверьком шевелилось подозрение: «Наверно, всё-таки хворь», – но предаваться отчаянию и плакать над своей участью было просто некогда. Даже если это и болезнь, то до попадания на погребальный костёр необходимо было успеть обойти как можно больше домов – насколько горшка хватит.
Где-то её принимали с надеждой и благодарностью, откуда-то гнали – да, некоторые люди, как ни странно, не доверяли неизвестной траве, хотя в таких обстоятельствах должны были бы хвататься за соломинку. Таким упрямцам Цветанка помощь не навязывала – плюнув, разворачивалась и уходила со словами:
«Ну и дохните себе, коль охота».
И снова – погребальные костры. Не было такой улицы, на которой они бы не полыхали, словно прожорливые рыжие чудовища, поглощая заражённые тела. Помня о наказе бабушки во что бы то ни стало помочь душам умерших избежать слияния с хмарью, Цветанка преодолевала собственный ужас: ведь, наверно, душам этих бедняг гораздо страшнее раствориться в той черноте, которую Цветанка на миг увидела за окном. Щепоть за щепотью развеивала она яснень-траву над обгорелыми останками, охваченными пламенем, пока её пальцы не поймали в мешочке одну пустоту. Вот и кончилась травка…
Цветанка растерянно застыла среди улицы. Всё! Неужели больше никому не помочь?
«Заяц, Заяц!»
К ней бежали трое её беспризорников – Олешко и Берёзка с братиком Драгашем. Щупленькая девочка тащила малыша на руках, чуть не падая под его тяжестью. Как она, тоненькая и слабая, вообще несла его? Чудо, не иначе. Мальчик, покрытый красными пятнами, стонал в бреду, как сестрёнки Первуши.
«Драгаш помирает», – тихо и горестно выдохнула Берёзка, без сил оседая с братцем наземь.
Цветанка за горшок – а он к тому времени уж перестал дымить. Из него высыпалось серое облачко золы, но в ней, должно быть, осталась какая-то примесь яснень-травы. Глазастый зверёк – отчаяние – запищал внутри, и Цветанка принялась лихорадочно натирать Драгаша золой. Могло ли это как-нибудь помочь? Неизвестно… «Отвар!» – радостно вспыхнуло в памяти.
«Айда домой! – приказала она, воспрянув духом. – Там бабуля лекарство уже, наверно, приготовила!»
Берёзка была уже не в силах нести братца, и Цветанка сама его подхватила, а ребята побежали за ней. Распахнув дверь дома ногой, она с порога крикнула:
«Бабуля! У тебя отвар готов? Драгашу надо, он плох совсем!»
В доме всё ещё стояла сизоватая дымка, от которой слегка першило в горле, но Цветанка с радостью вдыхала её, как благодатный дух луговых цветов в вешний день. Крепкая целебность и суровая горчинка успокаивали и обнадёживали: здесь заразы нет.
«Ему седмицу надо настаиваться, чтоб полную силу набрать, – отозвалась бабушка Чернава с лавки. – Но ничего не поделаешь, хвороба молниеносная не даёт погодить… Будем свежим поить – авось, и поможет. Клади мальца на печку, на моё место. Отвар на столе в горшочке».
Укладывая малыша на тёплую лежанку, Цветанка про себя удивилась: слепая бабуля всё сделала сама! И воду вскипятила, и траву заварила. Хотя дело несложное, и с закрытыми глазами управиться можно. Одной рукой бережно приподнимая голову Драгаша, другою Цветанка поднесла к его рту ложку ещё горячего отвара. Ребёнок полубессознательно проглотил, поморщился от горечи, а через несколько мгновений сквозь приоткрывшиеся веки прорезался его усталый и мутный взгляд, и Берёзка обрадовалась до слёз.
«Живой, глазки открыл, поглядите!»
«Тс», – шепнула Цветанка, приложив к губам палец.
Она напоила отваром и её с Олешко, а также выпила несколько глотков сама. Горечь напитка пробирала знатно – крепче полыни и золототысячника.
«А где все? – спросила она у ребят. – Нежва, Дымник, Кочеток, Прядун, остальные? Живы? Не знаете?»
«Нежва с Дымником окочурились третьего дня, – устало, без слёз отвечал Олешко, вытирая тыльной стороной руки чумазое остренькое лицо. – Кочеток хворает… Прядун живой, но вчерась озноб его бил. Видать, тоже скоро на костёр ему дорога».
«Так, ребятушки мои, – сказала Цветанка. – Бегите-ка, собирайте всех наших, кто живой… Да чего там, я с вами пойду!»
Новая забота заставила её опять забыть о головной боли. Оставив Драгаша с бабушкой, они сбились с ног, пока бегали и искали ребят по всему городу. Из пятнадцати подопечных Цветанки живыми нашлись только шестеро, да и то трое из них были уж на последнем издыхании, выхаркивая из груди лёгкие. Но Цветанка и им дала отвара: как знать, а вдруг яснень-трава приостановит смертельную хворь даже на последней её ступени и всё-таки поможет им выкарабкаться? Глядя, как на костёр тащили за руки и ноги молодую девицу, воровка застыла… Какая же краса погибла! Золотая коса волочилась по земле, на лице застыло страдание, а большие, навек сомкнутые глаза осенила глубокая смертная тень.
«Мелюзга, все к бабуле, – приказала Цветанка коротко и глухо. – Кто идти не может – тех на руках тащите. А у меня ещё дело есть».
Заячьи ноги помчали её через весь город – к дому мастерицы Живены. Небольшой, но затейливо украшенный резьбой и разноцветными узорами, с соломенной крышей и деревянными конскими головами на столбах у крыльца, выглядел он этаким сказочным теремком, но и над ним уже витала чернокрылая беда… На крыльце сидела сама мастерица – дородная и пышногрудая, но теперь болезненно бледная, с непокрытой головой: полурасплетённые тёмно-русые косы рассыпались по плечам, поблёскивая серебряными нитями первой седины. Была она в одной сорочке, но для кого наряжаться, когда из-за каждого угла смерть таращила пустые глазницы? А дверь домика распахнулась, и крепкий чернобородый мужик вынес на руках девичье тело… Цветанка зажмурилась, приказав сердцу окаменеть, но из трещины снова полилась кровавая капель. «Нет, не Ива, не она!» – плакало оно, не желая верить. Увы, платок, соскользнувший с плеч девушки, был слишком хорошо знаком Цветанке, его узоры и бахрому она могла бы мысленно нарисовать, закрыв глаза.
«Ив… – Горло стиснулось, губы не желали повиноваться, а не понадобившийся горшок с драгоценным отваром чуть не выскользнул из рук. – Ивуш… ка».
Безжизненно запрокинутая голова Ивы свисала с руки мужика, а у Цветанки не осталось ни одной щепотки яснень-травы, чтоб кинуть в костёр для её души. Ни листочка, ни стебелька, ни цветка для ладушки-зазнобушки. Всё она растратила на чужих мертвецов, а Ивину душу обрекла на превращение в хмарь…
Нет же, осталась трава! Совсем чуть-чуть, в узелке у Цветанки на груди. А она и забыла…
«Обожди, дядя, – глухо промолвила Цветанка, догоняя мужика-носильщика. – Дай с нею проститься».
В последний раз она заглянула в лицо Ивы, на котором румянец во всю щёку уступил место мертвенно-восковой желтизне, и разглядела на нём неземное спокойствие и свободу от мук.
«Отшелестела ты, моя Ивушка», – проронила воровка и просунула щепоть травы из своего узелка-оберега девушке под рубашку, себе оставив несколько серебристых листочков да один жёлтый цветок. А потом, подумав, поднесла горшок к губам мужика: вполне возможно – да нет, совершенно точно его самого вскоре вот так же понесут в огонь. Он перетаскал столько тел, что не заразиться просто не мог.
«Испей, дядя, – сказала Цветанка. – Это целебная трава. Заразу отгонит».
Мужик выпил, крякнул, сморщившись от горечи. Янтарные капли повисли на его усах, но утереть он их не мог – руки были заняты.
«Спасибо, пострелёнок».
Домой она пришла молчаливая, с сухими глазами. Душу словно выжгло жаром костров, слёзы испарились, а сердце так обуглилось, что нечему стало болеть: ни одного живого места не осталось на нём. На печке хныкал Драгаш – кашлял и просил пить, и сестрёнка Берёзка подносила ему ложку-другую воды. Все ребята были здесь – кто на лавке, а кто на полу.
«Где тебя носит? – проворчала бабушка. – Отвар ещё остался?»
Цветанка поставила горшок на стол. В нём что-то булькнуло.
«Есть ещё», – сказала она.
«Вот и всё, нету больше травки, – вздохнула бабушка. – И окуривать нечем, и новый отвар сделать не из чего».
Ребят надо было накормить. На шестке[18] стоял горшок вчерашней каши, в погребе нашлась простокваша и сметана, но третий день болеющим стало уж не до еды, а недомогающие, морщась, через не хочу съели совсем чуть-чуть. О себе Цветанка опять забыла, да голод и не беспокоил особенно, только небольшая слабость в коленях… Ну, правильно: побегай-ка столько – у кого угодно ноги подкосятся!
Рынок обезлюдел, пополнить запасы еды стало негде. Повезло тем, у кого дома всегда хранилось много припасов, а вот небольшая кладовка и погреб в домике Цветанки уже почти опустели. Только четверть пуда пшена для каши, несколько горстей муки, лук, сушёные грибы, мочёная клюква да огурцы квашеные… Однако есть никому почти не хотелось, и Цветанке приходилось просто совать еду ребятам в рот, чтоб не обессилели. Особенно она налегала на клюкву – ягоду весьма полезную при хворях.
Отвар, хоть и не вызревший, всё ж работал. Те ребята, у кого болезнь перешла в свою смертельную трёхдневную ступень, на четвёртый день были живы, остальным тоже полегчало. Красные пятна поблёкли, став едва розовыми, кашель уменьшился, хотя жар оставался по-прежнему сильным. Цветанка чувствовала себя странно: голова вроде бы болела, появилась усталость и небольшая ломота в теле, но остальные признаки хвори не спешили проявляться – ни пятен, ни кашля, ни жара…
Но что же это была за болезнь, откуда она пришла? Хвори такого размаха до сих пор счастливо обходили Гудок стороной, даже старики не припоминали такого повального мора. Нет, люди болели и умирали, конечно, но чтобы вот так, сотнями, как мухи – такого ещё не случалось. Ещё пара седмиц разгула страшного недуга – и город мог вымереть полностью. Но какие меры предпринять? «Никому град не покидать, никого чужого не принимать; люду градскому из домов своих без великой надобности не выходить, да ежели и надобность будет – всё равно не покидать жилищ своих», – последовал указ городских властей; въезды в город охранялись воинами, торговля встала, началась паника. Разумеется, причины поветрия люди видели в гневе богов. «Маруша осерчала на нас», – говорили они. Чтобы усмирить мор, нужно было задобрить богиню, и городской глава Островид обратился к волхвам. Те дали ответ: Маруше нужна человеческая жертва. Сама ли богиня им так сказала, или же это было их собственным измышлением, но ради спасения всего населения требовалось умертвить тринадцать девственниц возрастом не старше тринадцати лет, причём умертвить не просто так, а живьём скормить их Марушиному псу!
Островид содрогнулся, но приказ отдал: волхвы сообщали волю богов, и если ради спасения нескольких тысяч жизней нужно было пожертвовать тринадцатью, то так тому и быть… В тот же день город огласился криками: дружинники ходили по дворам и забирали всех юных девочек, чтоб волхвы выбрали из них самых подходящих.
Когда дверь домика содрогнулась от страшного, мощного стука, Цветанка давила в ступке ягоды для клюквенного морса, а в печке пыхтела каша.
«Открывай! – холодно прогремел снаружи грубый голос. – Приказ посадника Островида!»
Ребята притихли, как мыши: испуганно блестя глазами, они изо всех сил старались даже не кашлять. «Пых, пых», – в наставшей тишине оглушительно фыркал горшок.
«Есть кто живой? – рычали за дверью. – Коли все перемерли, так дверь вышибем – покойникам уж всё равно, а коли остались живые – открывай, едрить вас в темечко!»
«Отворите, ребятушки, – послышался сдержанный шёпот бабушки Чернавы. – Делать нечего…»
Цветанка не успела подойти: нетерпеливые гости не захотели ждать, а тихого бабушкиного голоса, видно, не расслышали. Трах, бабах! Хлипкая дверь, сорвавшись с петель, плашмя легла на пол, и в дом ввалились, блестя бронёй, шлемами и окладами ножен, воины. Окинув взглядом затаившихся ребят, старший рассерженно рявкнул:
«Дома живого народу полно, какого рожна не открываете?!»
«Хворые мы, ослабели совсем, – ответила бабушка. – Нет силушки резво к двери подбежать. Зачем пожаловали, сынки?»
«Известно, зачем, – при виде старухи и детей умеряя гнев и смягчая голос, ответил воин. – По приказу Островида берём всех девиц до тринадцати лет. Есть у вас такие?»
«Пых, пых», – булькала каша. Рука Цветанки до белизны костяшек пальцев стиснула пестик, которым толкла ягоды, на печке раскашлялся Драгаш.
«А для чего, сынок? Зачем девицы посаднику понадобились?» – прошамкала бабушка.
«То не твоего ума дело, бабка, – грубовато отвечал воин, шагая по тесной комнатёнке и заглядывая ребятам в лица. – Надо – значит, надо. А вот и девица!»
Пестик Цветанки беззвучно опустился в красную ягодную кашицу, а воин уже протянул руки к Берёзке:
«А ну-ка, оборванка, пошли с нами!»
Цветанку он принял за мальчика.
«Бабуся, не отдавай меня им!» – истошно закричала Берёзка.
Она дрыгала тоненькими ногами, билась и визжала, но какое там! Перекинув её через плечо, воин направился к выходу, а за ним потопали остальные, наступая на выбитую дверь. Где уж было бабушке с Цветанкой отбить у них Берёзку…
«Заяц, Заяц, спаси!» – рвущейся струной раздался пронзительный девчоночий крик.
Цветанку, бросившуюся следом, замыкающий воин просто отшвырнул, как куклу. От удара о землю из неё на несколько мгновений вышибло дух, грудь заклинило на выдохе, а перед глазами колыхалась искрящаяся пелена.
Ребячьи руки помогли ей подняться. Ярость бессильно жгла в груди, лоб сковал обруч боли, а ком в горле не смог смыть даже кислый морс. Зарычав, она выхватила нож из-за сапога и с размаху всадила в столешницу, изрядно напугав ребятишек.
«Бабуся, зачем они её увели?» – хрипло прорычала она.
Бабушка долго молчала, теребя узловатыми пальцами край передника, а её невидящие глаза сочились слезами. Иссохшие впалые губы долго тряслись, прежде чем она смогла заговорить.
«Так… Вестимо, зачем… – Из груди Чернавы вырвался прерывистый вздох. – Девицы нужны сейчас только волхвам. В жертву их хотят принести, чтоб мор остановить… Да вот только не понимают они, что жертвами болезнь не остановишь! Хмарь только гуще станет, если Марушу кровью угостить. Её, наоборот, рассеивать надо, прогонять. Яснень-трава здесь нужна, а её по княжескому указу извели… Была, правда, одна полянка в двух днях пешего пути отсюда – там я ту травку и брала. Да только давно это было… Не знаю, может, и нет уже той полянки больше. Вот что… Отведите-ка меня к Озёрному Капищу, нужно мне с Барыкой потолковать».
Цыкнув на ребят и велев им сидеть дома, Цветанка подставила бабушке свою руку. Та, опершись на неё, щупала дорогу клюкой и медленно переставляла старческие ноги. Путь их пролегал по запустевшим улицам: боясь заразы, народ прятался по домам, и только кое-где ещё носили на костры жертв недуга.
Марушино капище располагалось близ границы города, у мрачного озерца с заболоченными берегами, обильно поросшими клюквой да морошкой. Место это окружали сухие, мёртвые деревья; недалеко от берега над водой возвышался горбатый островок-холм, соединённый с землёй деревянным мостком. Островок ощетинился в небо бревенчатым частоколом, окружавшим место поклонения, на самой высокой точке которого торчал огромный деревянный идол с волчьей головой. Под ним располагался жертвенник, сложенный из пестревших пятнами лишайника каменных глыб. В частоколе имелись ворота без створок, но с двускатной кровлей. Цветанка видела это капище только пару раз в своей жизни, да и то издали, спеша убраться из этого места, наводящего жуть и изобиловавшего стаями злобных, чрезвычайно прожорливых комаров.
Когда они с бабушкой вступили на мосток через угрюмую коричневатую воду, в воротах показался высокий старец с белой бородой по пояс, одетый в мохнатый плащ из собачьих шкур. Голову его венчала шапка с пёсьей мордой, а опирался он на посох с набалдашником из собачьего черепа – такого же, какие украшали и кровлю ворот. Цветанка устала хлопать на себе кровососов, а вот старца они почему-то совершенно не трогали, да и на бабушку не садились.
«Что ты здесь забыла, Чернава? – неприветливо спросил старец, остановившись в воротах и давая понять, что внутрь никого не пропустит. – Ушла отсюда сорок лет назад – так нечего и возвращаться. Маруша не принимает назад тех, кто отрёкся от неё!»
«Я и не собиралась возвращаться, Барыка, – ответила бабушка. – Хочу лишь сказать тебе, что невинной кровью ты город от мора не спасёшь… Только жизни юниц загубишь, а хмарь сделаешь сильнее. А она-то и есть источник напасти!»
«Иди прочь, отступница, – отрезал волхв, сверкнув чёрными, словно затянутыми смоляной плёнкой глазами. – Дух Марушин гневается на тебя… А гневя его, ты людскую горесть и болезнь только усугубляешь! Прочь! Завтра перед рассветом тринадцать дев будут принесены в жертву, и ты не сможешь этому помешать».
Из-за его спины показалась чёрная морда огромного зверя – почти такого же, какой приходил Цветанке в снах, только тот был белый и полупрозрачный, а этот – чернее ночи и вполне живой, из плоти и крови. Мягко ступая широкими лапищами, чудовище надвигалось на Цветанку с бабушкой и с каждым шагом роняло из оскаленной пасти тягучую слюну. Из его жёлтых глаз струился ледяной шепчущий ужас, завораживающий и обволакивающий, как слизь, и превращающий ноги в две каменные неподвижные глыбы. Горло зверя непрерывно урчало угрожающим «гр-р-р-р».
«Не смотри ему в глаза, – шепнула бабушка. – Зажмурься!»
Воровка зажмурилась… Только веки во всём её заледеневшем теле и были способны на какое-то движение. Мысленно она звала на помощь своего призрачного собеседника из снов: он должен был помочь, ведь он обладал такими же, как у неё самой, глазами…
И белый волк пришёл – шагнул из красно-серой мглы сомкнутых век. Цветанка увидела его морду совсем близко перед своим лицом, а в следующий миг волк обратился в сгусток тумана, который влетел ей в живот. От толчка Цветанка пошатнулась, дыхание сбилось, а глаза сами распахнулись. Выдох… Медленный, как вечность, будто она выпускала из себя воздух всего мира. Из ноздрей Цветанки струился морозный пар – среди лета.
Чёрный зверь, подойдя вплотную, обнюхал ей лицо, шею и грудь, издал дружелюбный скулёж и, к удивлению старца, отошёл назад, не причинив вреда. Повинуясь руке бабушки, Цветанка повернулась на негнущихся ногах и зашагала к берегу. Едва они ступили с мостка на землю, как что-то невидимое с упругим толчком вылетело у Цветанки из груди, снова сбив ей дыхание.
Она едва не рухнула на колени в ягодную россыпь под ногами, и только бабушкина рука, крепко вцепившаяся Цветанке чуть выше локтя, помогла ей устоять.
«Без толку с ним разговаривать, – устало прошелестело рядом с ухом. – Он ничего не видит, он ещё более слеп, чем я. Идём…»
По дороге живое тепло постепенно возвращалось в тело Цветанки. Ощущения после соединения с призрачным волком остались очень странные и тяжёлые, как ночная скорбь, как тоска, зовущая в неизвестность. Комок печали засел где-то в груди и бился вторым сердцем, холодным и студенистым.
Они снова плелись по улицам мимо костров – как погасших, так и ещё действовавших. Странная бесчувственность овладела Цветанкой: при взгляде на охваченные огнём человеческие останки её уже не выворачивало наизнанку, зрелище стало чудовищно привычным. Наверно, огонь её выжег дотла, когда она бросала в костры яснень-траву…
«Бабусь, – хрипло спросила Цветанка, щурясь от пропитанного запахом горелой плоти дыма. – Тот старик сказал, что ты сорок лет назад ушла оттуда… Ты что, была… волхвом?»
«Скрывать нет смысла, внученька, – вздохнула бабушка. – Служила я когда-то Маруше вместе с Барыкой. Довелось мне в молодости ослепнуть… А Барыка пообещал сделать мои глаза снова зрячими взамен на моё служение. Я согласилась – так я шибко прозреть хотела. Принёс он жертву, кровью мои глаза промыл, и стала я снова видеть солнышко красное… Обучил он меня многим премудростям, травному искусству, заговорам. Обо всех травах рассказал, кроме одной – яснень-травы. Считал, видать, что мне о ней, запретной, лучше и не знать… Вот только случилось мне однажды на одну полянку наткнуться, а там – трава неведомая под луною мерцает, словно инеем покрытая! Искрит-переливается… Подивилась я такой красоте, такому чуду чудному, да и нарвала себе этой травки немножко. Хотела у Барыки спросить про неё, да не успела: сок из её стеблей на руки мне попал, а с рук – на хлеб, который я ела. Вот тут-то я и прозрела по-настоящему. Увидела я хмарь, и страшно мне стало. На Барыку глянула, а у него вместо лица человечьего – харя звериная! Не смогла я больше Маруше служить, ушла от капища подальше… А Барыка меня проклял. Вот после этого и начал свет снова меркнуть у меня в глазах. Оттого и не лечится моя слепота никакими травами, никакими заговорами: Марушиным подарочком было зрение моё. Что она дала, то и взяла назад, когда я ей служить перестала… Света белого мне стало уж не разглядеть, а вот хмарь-то до сих пор даже слепыми глазами вижу. Вот так оно вышло, внученька».
Долго молчала Цветанка, когда они пришли домой. Перебирала мысленно узоры Ивиного платка, тонула в шелесте вишнёвого шатра и содрогалась от звона свадебных колокольцев Нежаны. Хоть и покинул её сгусток тумана, но «второе сердце» внутри осталось, и оно подсказывало ей, что в помощники себе нужно взять волчью ночь…
По улицам бродило много кур, чьи хозяева погибли от болезни (хоть Гудок и считался городом, но хозяйства имелись у многих). Часто имущество полностью вымерших семей присваивалось соседями, а иногда и выжившие воры из шайки Ярилко находили, чем поживиться. Шагая по пустынной улице, Цветанка огляделась по сторонам. Убедившись, что никого нет поблизости, она принялась без особого зазрения совести ловить бесхозных птиц. Те носились, как угорелые, невысоко подлетая и всполошённо кудахча, но Цветанке удалось поймать трёх. Свернув им головы, она засунула их в мешок и поспешила домой.
Двух она тут же ощипала, выпотрошила и зажарила, накормив ребят, а третьей только вспорола живот и зашила туда тряпицу, смоченную остатками отвара яснень-травы.
«Что у тебя на уме?» – почувствовав что-то, забеспокоилась бабушка.
«Думаю, я знаю, как помешать жертвоприношению, – ответила Цветанка. – А завтра мы с тобой пойдём искать ту полянку с яснень-травой. Ты будешь мне говорить, куда идти, а я поведу тебя. Отыщем уж как-нибудь».
Бабушка заохала, но Цветанка сказала твёрдо:
«Бабусь, нельзя это так оставлять. Нельзя допустить, чтоб девчонок убили ни за что ни про что, потому что какой-то чокнутый старик, обожравшись мухоморов, вообразил, что несёт народу волю богини! Ни в какой гнев Маруши я не верю. Нам нужна яснень-трава, только она поможет! Муха, Конопатый и Кулёма должны были помереть уже давно, но, выпив отвара, до сих пор живы – вот во что я верю».
Когда стемнело, она прихватила с собой курицу с начинкой и выскользнула из дома. «Второе сердце» в её груди звало белого волка, а ноги несли в сторону Озёрного Капища.
Ночью это место выглядело ещё более устрашающим. Сухие ветви деревьев, будто чёрные кривые руки каких-то чудовищ, простирались над головой Цветанки, и в их переплетении ей мерещились причудливые очертания жутких харь с пустыми глазами и разинутыми ртами. Между стволами скитались зеленоватые призрачные огоньки, не находя покоя и не замирая подолгу на одном месте – будто души замученных жрецами жертв. Какие-то далёкие стоны, уханье, скрипы, треск – все эти звуки из непонятных, невидимых источников заставляли заледеневшую от страха Цветанку бежать быстрее. Какие твари тут водились, чем они питались? Может, и человечинкой были не прочь полакомиться? Она старалась об этом не думать, но всякий раз еле сдерживала крик ужаса, когда под ногой с громким треском ломалась сухая ветка.
Над капищем собралась целая стая таинственных огоньков, озаряя его мертвенно-зеленоватым светом и придавая ему колдовской и жутковатый вид. Но не само место поклонения тёмной богине было целью Цветанки: она присела на землю в стороне от него, за густыми кустами, закрыла глаза и стала мысленно призывать своего призрачного товарища. Волк явился на зов и сгустком холодного тумана ворвался ей в грудь, заставив выдохнуть струю морозного воздуха. Поднявшись на ноги, Цветанка открыла глаза… Страшный лес преобразился: мрак рассеялся, пространство меж стволами наполнилось зелёным и голубоватым сиянием, в переливах которого таилась своеобразная, холодящая красота. Расцвеченный таким образом лес уже не выглядел жутко, и Цветанка, как заворожённая, озиралась, обнаруживая вокруг себя множество удивительных существ, которые до сих пор были скрыты в черноте ночи. Какие-то жучки с совиными головами, ящерки с широкими зубастыми улыбками и кожистыми многослойными воротниками на шеях, сиреневокрылые змейки и совсем уж непонятные мохнатые зверьки с телом куницы, хвостом зайца и маленькими рожками, как у косули. Глазищи этих зверьков пугали своей человеческой разумностью. Вся эта живность продолжала заниматься своими делами, не проявляя к Цветанке никакого интереса.
Разглядывая это диковинное зверьё, Цветанка чуть не забыла, зачем сюда пришла. Положив на землю курицу и испуская ледяное дыхание, она попыталась ощутить в себе призрачного волка. Его передние лапы стали её руками, а задние – ногами; «второе сердце» ожило и забилось в тоске, а к горлу подступил болезненный комок, рвавшийся наружу воем. Напрягшись, горло издало совершенно нечеловеческий звук, от которого у самой Цветанки кровь застыла в жилах, а кишки превратились в глыбу льда.
Этим воем она звала Марушиного пса, обитавшего на капище. Днём, когда они приходили сюда с бабушкой, он проявил к Цветанке дружелюбие… Впрочем, нет – скорее, к призрачному волку, пришедшему к ней на помощь и вселившемуся в неё. Благодаря ему чёрный зверь чувствовал её как «свою», и Цветанке пришло в голову приманить его и угостить курицей с отваром яснень-травы. До жертвоприношения осталось совсем немного времени, и следовало что-то предпринять, чтобы чудовище не смогло убить и съесть девочек, которых волхвы собрались поднести ему, дабы задобрить его хозяйку – Марушу. Цветанка сама толком не знала, что станет с оборотнем, который отведает уничтожающей хмарь травы, но надеялась, что это будет для него достаточно губительно.
Её вой не остался без ответа: вскоре вдалеке послышался голос Марушиного пса – более грубый, чем у Цветанки, хрипловатый и низкий, чуть надтреснутый, с ноткой тревоги. «Иду к тебе», – уловило в нём её «второе сердце».
Бег оборотня был бесшумен: неуловимой тенью он скользил между деревьями, а его приближение Цветанка ощущала не слухом и не глазами, а нутром. Кто-то огромный и сильный мчался навстречу, гоня перед собой волну шепчущей и шелестящей жути, разрезая грудью пространство и искажая время… Цветанка застыла в тягучей пустоте, и даже огоньки вокруг неё неподвижно повисли в предчувствии.
Перескочив через кусты, зверь очутился перед Цветанкой – исполинский, взъерошенный, на длинных и стройных, мускулистых лапах. К яду ужаса, сковавшему Цветанку, неожиданно добавились новые чувства – восхищение и уважение. Зверь был великолепен в своей тёмной мощи, а его глаза наполнял чистый холод ночи. Сейчас Цветанка разглядела то, что днём от страха не заметила: морду зверя наискосок пересекал шрам, а правый глаз слегка косил.
Настала пора предложить ему курицу, но Цветанка обмерла так, что даже пальцем не могла двинуть. И это был не испуг, а какое-то иное оцепенение, тоскливое и удивлённое. В глазах чудовища светился не звериный, а человечий разум… Их покрывала серебристая плёнка боли на грани безумия. Понюхав курицу, оборотень оскалился, шкура на его морде собралась складками, и он чихнул, крутанув лобастой головой. Словно подкинутый какой-то силой, он перекувырнулся в воздухе, а приземлился уже в облике женщины с копной спутанных чёрных волос. Впрочем, некоторые черты зверя ещё оставались в ней: тёмная шерсть росла на щеках, когтистых кистях рук и ступнях, на спине также топорщился волосатый треугольник. Незнакомка совершенно не стыдилась своей наготы; под смуглой кожей бугрились мускулы, оплетённые толстыми шнурками жил, а пересечённое шрамом лицо, отталкивающе звероподобное, было искажено яростью.
«Ты что делаешь, маленькая дрянь? Воешь, как раненый детёныш, зовёшь на помощь, а сама отравить меня вздумала? – прорычала женщина-оборотень низким и грубым, почти мужским голосом. – Это подло!»
Могучие когтистые руки легко подхватили Цветанку под мышки, как тряпичную куклу, и затрясли так, что мозги в её мотающейся во все стороны голове едва не перевернулись вверх дном.
«Ты думаешь, я безмозглая тварь без души и сердца, которая только и мечтает, как бы сожрать побольше маленьких детей?! Барыка обманом приманил меня и околдовал, наложил заклятие… Вот, смотри! – На длинной сильной шее женщины темнело пятно, очертаниями похожее на отпечаток душившей её руки – ладонь и пальцы. – Я не могу покинуть это место, а он использует мою кровь, шерсть и мочу для своих проклятых снадобий. Ты представить себе не можешь, какую боль этот след причиняет! Он лишил меня свободы! Я как пёс, посаженный на цепь! Все видят во мне чудовище, а я человек! Человек, слышишь ты, глупая малолетка?!»
Отброшенная когтистыми руками, Цветанка упала на пружинящую подушку мха. Женщина-оборотень надвигалась на неё, скаля клыки и сверкая немигающим взором, но за маской ярости Цветанка чувствовала её боль – вернее, это призрачный волк внутри неё содрогался и выл во весь голос от сострадания. Рука сама протянулась и дотронулась до лица оборотня, ощутив ладонью щекотку от шерсти на смуглой щеке. Если бы не шрам и косящий глаз, женщина была бы хороша – яростной, дикой красотой, которая от прикосновения Цветанкиной ладони проступила сквозь искажённые звериным обликом черты.
«Прости, – пролепетала Цветанка, не узнавая собственного голоса, ставшего вдруг писклявым и жалким. – Мне не было ведомо, что творит с тобой этот волхв…»
Призрачный волк плакал и выл от чужой тоски, а Цветанка, очарованная зловещей, колдовской красотой этого места и чистым светом голубовато-серых глаз с густыми тёмными ресницами, потянулась вперёд и поцеловала их обладательницу в губы.
«Прости», – ещё раз пробормотала она.
Женщина-оборотень изумлённо рявкнула и отпрыгнула, приземлившись на четвереньки. Её лицо на глазах у Цветанки окончательно приобрело человеческий вид, шерсть исчезла с него, оставшись только на руках и ногах.
«Как звать тебя?» – спросила Цветанка, чуть осмелев.
«Невзорой, – ответила женщина-оборотень, поглядывая на неё с хмурым удивлением из-под густых чёрных бровей. – Можешь не объяснять: я знаю, почему ты пришла. Тебе жаль тех девчонок, которых Барыка хочет принести в жертву».
Цветанка смущённо кивнула. Похоже, её мужской наряд не обманул звериного чутья Невзоры. Впрочем, сейчас было не до того.
«Я – Заяц, – назвалась Цветанка. – Да, ты всё верно поняла… Их хотят скормить тебе, чтобы остановить мор. Задобрить Марушу… Но не поможет это! Только девчонки зря погибнут».
«И поэтому ты решила меня убить? – хмыкнула Невзора. – Смело с твоей стороны… И отчаянно глупо. Думаешь, я стала бы жрать твою курицу? Ха… Да от неё за версту несёт яснень-травой – только с насморком не почуять».
Блуждающие огоньки медленно собирались вокруг полянки, на которой происходила эта беседа. Некоторые из них подлетали к Невзоре, касаясь её чёрной копны растрёпанных волос с редкими прожилками седины. Невзора отмахнулась от них, как от назойливой мошкары, и уселась на землю, смущая Цветанку видом своего сильного, прекрасно вылепленного нагого тела. Чёрные свалявшиеся пряди волос чуть прикрывали её грудь, а всё остальное можно было беспрепятственно разглядеть – каждый мускул, каждую жилу, тонкую талию и длинные стройные ноги с хорошо развитыми икрами. Угрюмые густые брови, широковатые для женщины, тянулись к самым вискам и сливались с волосами, что придавало лицу Невзоры жестокий, дикий и зверский вид, но остальные его черты были тонкими и красивыми. Точёные ноздри всё время двигались, хищно принюхиваясь, а заострённые уши, поросшие редкой жёсткой шерстью, чутко внимали звукам колдовской ночи.
«Ты убьёшь меня?» – спросила Цветанка, хотя, глядя в горящие горькой страстью глаза женщины-оборотня, сама почему-то не верила в это.
Вместо ответа та, сделав неистовый прыжок в сторону, сцапала странного жука с совиной головой – прямо в воздухе, на лету. Только острые зубы клацнули.
«Мне поначалу показалось, что ты – одна из нас, – промолвила она, с хрустом жуя свою добычу. – Не знаю даже, как к тебе относиться. Такое чувство, будто встретились мы с тобой неспроста».
Другой странный жук, трепеща серебристо мерцающими крылышками, сел на колено Цветанки, и она замерла, чтоб его не спугнуть. Есть его она, конечно, не собиралась.
«Значит, Барыка полностью подчинил тебя? – спросила она. – И ты не можешь восстать против него?»
«Я бы и рада, – невесело усмехнулась Невзора, поглаживая себя по пятну на шее, – но вот эта отметина не даёт. Всякий раз, когда я пытаюсь порвать узы, она сражает меня такой болью, от которой душа из тела чуть не вылетает. Не рвётся моя невидимая цепь. Никакими усилиями… Держит старик меня за горло».
«А свою богиню Барыка этим не боится прогневить?» – удивилась Цветанка.
«Он говорит, что силой его питает Маруша, а раз заклятие удалось наложить, то её воле это не противоречит, – ответила женщина-оборотень. – Значит, Маруша якобы сама отдала ему меня. Как-то раз, изрядно хлебнув мухоморовой настойки, Барыка проговорился, что уничтожить колдовство и освободить меня может только искреннее сострадание. Но кто меня пожалеет? Я внушаю всем только страх. Когда-то я была человеком, как и ты… Но даже моя семья меня боялась, после того как хмарь вошла в меня и превратила в Марушиного пса. Как-то раз я подкараулила свою младшую сестрицу Ладу, с которой мы были особенно дружны. Да что там – дружны… Любила я её так, как не полюбила бы и целая сотня мужей, а также все братья и отец с матерью вместе взятые. Я надеялась, что её любовь снимет заклятье: уж кому, как не родной сестре пожалеть меня! Но она, бедняжка, упала замертво – от страха. Остановилось её сердце… Погоревала я над ней, да и отнесла тело домой, чтоб её там хоть по-людски схоронили. Там такой крик поднялся… Они не поверили, что я не убивала Ладушку. Мать упала без чувств, а отец с братьями кинулись на меня с вилами и топорами. Вот так-то… Если уж родная семья меня возненавидела, то чужой человек и вовсе не смягчится сердцем при виде меня и не поймёт, что я чувствую. Так что некому моё заклятье снять, а смерть Ладушки повисла на моей душе грузом: ведь я всё ж виновата в том, что напугала её, хоть и непреднамеренно это вышло. Меня ненавидят, меня боятся… Но всё, что я делаю – это пытаюсь остаться человеком. Я хочу вырваться на свободу, хочу родить дитя – просто так, для себя, чтоб не забыть, как это – любить. Вот за всё это, наверно, Маруша и отдала меня Барыке для его надобностей – за то, что сопротивляюсь её воле, не хочу признать её власть над собой».
Невзора задумчиво наблюдала, как блуждающие огоньки толкутся на её ладони, соперничая из-за места. Цветанка тоже попробовала подозвать такой огонёк – протянула руку, и несколько светящихся шариков сразу кинулись к ней, как дружелюбные собачонки, которых поманили косточкой. Ладонь чувствовала лишь лёгкий щекочущий холодок.
«Это духи леса, – сказала Невзора. – Смешные… Но если уметь их слушать, они дают подсказки».
«Какие подсказки? О чём?» – полюбопытствовала Цветанка.
«Обо всём, – вздохнула женщина-оборотень. И добавила: – Не знаю даже, зачем я тебе всё это рассказала. Желторотая ты совсем, где уж тебе понять…»
Вой призрачного волка пронзил Цветанку серебристой стрелой печали. Озарённая чарующим сиянием полянка поплыла перед её глазами от слёз, а светящиеся шарики осыпали её щёки прохладными поцелуями, будто стараясь утешить; повинуясь властному порыву, воровка подползла к сидевшей на земле Невзоре и робко обняла её за шею, заглянула в угрюмые, полные человеческой боли глаза.
«Не говори так, – прошептала она. – Я понимаю… И у меня сердце надрывается от всего, что тебе довелось вынести. Я не знаю, какие слова нужно произносить, чтобы твоё заклятие исчезло, но пусть оно исчезнет. Я хочу, чтоб ты была свободна, чтоб никто не мучил тебя, не тянул из твоих жил кровь. Будь же вольной, как ветер!»
С этими словами Цветанка поцеловала Невзору в отпечаток на шее. Губы ей обожгло, точно она прикоснулась ими не к коже, а к раскалённому железу, а Невзора откинулась назад, как от толчка. Пятно вспыхнуло белым сиянием, а потом осыпалось с кожи тёмным пеплом. Посветлевшие глаза женщины-оборотня наполнились влажным блеском, сурово и яростно сжатый рот дрогнул, и она схватилась за свою шею, где только что была отметина в форме руки… Теперь от пятна остались только крупицы тающей пыли.
«Это что?! – потрясённо уставившись на свою ладонь, хрипло воскликнула Невзора. – Оно… сошло? То есть, я теперь…»
Не договорив, она снова дико перекувырнулась с подскоком: если от земли оторвалась одна пара человеческих ног, то вернулись на неё уже две пары чудовищных волчьих лап. Всё, что в этом звере осталось от Невзоры – это косящий глаз и шрам на морде, да ещё редкие седые волоски в шерсти. Низко пригнув лобастую голову, огромная волчица несколько мгновений стояла перед Цветанкой с сомнением и надеждой в потрясённых глазах, а потом прыгнула куда-то за деревья – и поминай её как звали, только земля из-под лап брызнула. Она мчалась, удаляясь от капища – места, которое приковало её к себе незримой цепью… Очевидно, для того чтобы проверить, удастся ли ей вырваться за пределы круга, очерченного заклятием.
Цветанка осталась ошеломлённо сидеть, окружённая светящимися лесными духами, ластившимися к её рукам. Натянутая тетива ожидания скрипела: получилось ли? Вернётся ли Невзора? Если она убежала навсегда, то… хорошо. В таком случае пожирать жертв станет некому: когда ещё Барыка найдёт себе нового ручного оборотня! А Невзора наконец обрела свободу, чему несказанно радовался призрачный волк внутри у Цветанки, щекоча ей сердце своим загривком.
Но вот чёрная тень мелькнула меж деревьев. Сердце светловолосой воровки камнем рухнуло вниз… Неужели ничего не вышло? Может, волхв обманул, и заклятие не снять? Мало ли, что он мог сболтнуть, напившись мухоморовки… Однако уже в следующий миг, когда волчица предстала перед Цветанкой, стало ясно, что всё не так плохо. Слишком явной и разительной была перемена в её взгляде и поведении: она тут же принялась по-щенячьи носиться по полянке, гоняясь за жуками и блуждающими огоньками. Если жуки время от времени с хрустом исчезали в её пасти, то светящиеся шарики оказались чересчур вёрткими и неуловимыми: как ни прыгала волчица, задрав мохнатый хвост и вздыбив шерсть на загривке, ни одного лесного духа ей не удалось поймать. При этом её глаза было не отличить от этих огоньков: они так же округлились и весело сияли. Наблюдая за её уморительными ужимками, Цветанка не удержалась от смеха. Зрелище резвящегося оборотня – диковинная штука, которую не каждый день увидишь!
«Что? Получилось? Ты свободна?» – в нетерпении вскричала она.
Волчица высоко подскочила, и её пасть – хам! щёлк! – поймала последнего жука. Плюхнувшись в траву, она принялась кататься с боку на бок, стучать хвостом по земле и весело повизгивать. Ещё миг такого щенячьего восторга – и Цветанка не удержалась бы от почёсывания пуза зверя, но тут он перекувырнулся и снова стал Невзорой. Выпрямившись во весь рост, женщина-оборотень рассмеялась, подхватила Цветанку в охапку и закружила её по полянке. Этим она без слов ответила на пышущие жаром нетерпения вопросы юной воровки.
Цветанка вжалась спиной в землю под нависшей над нею Невзорой. Лицо женщины-оборотня приблизилось, и в щекотном сумраке спутанных волос прошелестел тёплый выдох:
«Благодарю тебя…»
Руки женщины-волчицы, в порыве радости оставившие на коже Цветанки синяки, были твёрже железа, а губы оказались очень нежными. Почувствовав, что в грудь ей упираются соски Невзоры, воровка мучительно покраснела, а та засмеялась и чмокнула её в обе пылающие щеки.
«Ты даровала мне свободу. Проси взамен всё, что пожелаешь – постараюсь исполнить», – сказала Невзора торжественно.
«Мне ничего не нужно, – просто ответила Цветанка. – Единственное, чего я хочу – это жизнь для тринадцати девиц, которых Барыка хочет принести в жертву. Не убивай их, ладно? Пусть все думают, будто Маруша отказалась принять жертву».
Глаза Невзоры сузились, сверкнув острой, холодной сталью с дымчато-бирюзовым отливом.
«У меня есть мысль получше, – промолвила она с недоброй усмешкой. – А теперь ступай домой и ничего не бойся. Спи спокойно: никто твоих девиц не тронет… никогда больше».
Домой Цветанка плелась словно по колено в вязком тумане: слабые ноги еле шагали, руки повисли плетьми, но душа сияла тихой радостью. Кто бы мог подумать, что у Марушиного пса окажется непокорное человеческое сердце! А вот курица так и осталась забытой где-то в лесу – о ней Цветанка вспомнила слишком поздно, когда уже подходила к своему дому. Еды сейчас нигде нельзя было раздобыть, и каждый клочок мяса, каждая корочка хлеба, каждая горсть крупы казалась сокровищем. Сама Цветанка как-нибудь обошлась бы, но у неё дома были голодные ребята…
«Вот и я, мелюзга, – устало проговорила она, обнимая и гладя по всклокоченным головам обступивших её детей – тех, кто ещё смог подняться на ноги. Их глазёнки блестели тревогой. – Всё хорошо, родные. Как вы тут?»
«Берёзка вернулась! – радостно объявил Олешко. И добавил уже с беспокойством: – Вот только слёзы всё точит, никак не успокоится…»
Цветанка встрепенулась. Усталость мигом прошла, когда она увидела притулившуюся в углу у печки девочку. Обнять, укутать руками, как крыльями, расцеловать в заплаканные глаза – всё это в один миг захотелось сделать Цветанке.
«Ну, ну, Берёзонька, – ласково прошептала она, садясь рядом и обнимая девочку за узкие плечи. – Всё позади… Как же тебе удалось вернуться?»
Из глаз Берёзки беспрестанно струились слёзы, и она не смогла вымолвить ни слова. За неё ответил Олешко:
«Её отпустили. Волхвы-то, вишь, выбирали тех, кто получше, покрасивее, поупитаннее… А Берёзка у нас – заморышек, кожа да кости. Не годится в жертвы. Вот и прогнали её на все четыре стороны!»
Берёзку затрясло от череды частых всхлипов:
«Они нас… худых… отпустили… А тех… оставили! Перед самым восходом… отдадут их… Марушиному псу на растерзание…»
Прижав к себе тоненькое содрогающееся тело, Цветанка гладила хрупкие выступающие лопатки Берёзки. В самом деле, одни косточки.
«Ну, ну… Не плачь, золотце, успокойся. Никто их не растерзает, – заверила она. – Думаете, ребятки, где Заяц пропадал? А Заяц с тем самым псом встретился, которому девчонок скормить хотят. Нашли мы с ним общий язык… Так вот, не будет он их убивать, так и знайте. Не примет Маруша жертву, и волхвы будут посрамлены!»
Ребята застыли с разинутыми ртами.
«Не может быть… Брешешь ты! – пробормотал белобрысый Прядун, носивший рубаху с красной заплаткой на животе. – Марушин пёс тебя сожрал бы!»
«Хотите – верьте, хотите – нет, – вздохнула Цветанка. – А у меня уж нет сил препираться и доказывать… Утром ступайте к Озёрному Капищу – своими глазами всё увидите. А сейчас – всем на боковую! Утро вечера мудренее».
Только одна бабушка Чернава ничему не удивилась. Вытирая привычно слезящиеся глаза, она прошамкала задумчиво:
«Лишь тот найдёт с Марушиным псом общий язык, кто сам под сенью Марушиной длани по земле ходит…»
Не нашла Цветанка, что ответить на эти слова, а ребята ничего не поняли – только испуганно захлопали глазами. Повздыхав, бабушка забралась на печку и устроилась подле Драгаша, а Цветанка взяла с собой под волчье одеяло натерпевшуюся горя Берёзку. Девочку мучили страхи, и Цветанка защищала её в своих объятиях от жуткой тьмы, надвигавшейся из всех углов.
«Спи, спи, голубка, не страшись, – шептала она, касаясь губами Берёзкиного лба. – Не тронет их пёс…»
«А ежели он тебя обманул?» – не унималась девочка.
«Не обманул, я сердцем чую», – ответила Цветанка твёрдо.
Глаза Невзоры стояли перед её мысленным взглядом – угрюмые, с виду волчьи, но полные света человеческой души. Могли ли эти глаза лгать? Цветанка чувствовала: нет. Эта уверенность, твёрдая, как одинокий утёс над речным простором, и убаюкала её. Сквозь дрёму Цветанка ещё некоторое время чувствовала, как Берёзка ворочается и вздыхает под боком, а потом провалилась в чёрную пустоту.
Поднял её торжественный трубный вой призрачного волка. Цветанке приснилось, что её ночной собеседник и незримый помощник стоял на голой каменной вершине и, задрав морду к подрумяненному молодой зарёй небу, пел свою песню. Её упруго выбросило из сна в явь, к сладко сопевшей под волчьим одеялом Берёзке.
«Вставайте, поднимайтесь! – зашумела Цветанка, расталкивая всех. – Идёмте к Озёрному Капищу! Вот увидите, как Барыка опозорится! Нельзя пропустить такое зрелище!»
Даже слабый отвар яснень-травы доказал свою целебную силу: те из ребят, кто ещё недавно задыхался, выплёвывая ошмётки разжиженных лёгких, сейчас были живёхоньки – только слегка покашливали. Чувствовали они себя ещё слабоватыми, и Цветанка велела им лежать дома. Бабушка с кряхтеньем слезла с печки, а Берёзка, протирая грязными кулачками заспанные глаза, растерянно моргала.
«А Драгаш… Его тоже возьмём?» – беспокоилась она.
«А ты оставайся с братишкой и ребятами тут, – ласково сказала ей Цветанка. – Печку истопи да кашу свари – крупу вроде ещё не всю подъели, на варево должно хватить».
Берёзка, услышав такие распоряжения, окончательно проснулась. Кинувшись к Цветанке, она уцепилась за её рукав.
«Я с вами пойду! Мне одной страшно!» – дрожащим голоском пропищала она.
«А кто сказал, что ты одна? – Цветанка приобняла девочку одной рукой, а второй заправила прядку волос ей за ушко. – С тобой, вон, ребята будут. И Драгаш. Кто-то же должен на хозяйстве оставаться да за больными доглядывать! Ну, будь тут за старшую. Всё будет хорошо, ты у нас умница».
Цветанка оставила Берёзку дома ещё и потому, что не следовало той возвращаться в то место, где она вчера пережила такой страх. Нечего ей там было делать. Пусть и не выбрали её в жертвы, отпустили живой, но натерпеться Берёзка успела немало в ожидании ужасной смерти от клыков Марушиного пса. Девочка провожала их со слезами на глазах и до последнего упрашивала взять её с собой, но Цветанка знала: так будет лучше.
На берегу озера собралась толпа народа, несмотря на ранний час: нашлось немало желающих поглядеть, как Марушин пёс будет терзать жертв. Тут уместились, конечно, далеко не все горожане – только самые смелые и самые здоровые. В пронзительно-синем предрассветном сумраке слышался бабий надрывный вой:
«Ой, доченька моя, Лебёдушка! Ох, люди добрые, что ж это делается, что творится?! За что ей, невинной, никому зла не сделавшей, выпал этот жребий горький, проклятый? Да как же мне жить-то теперь? Люди добрые, неужели вы такое допустите? Неужели дадите этому злу свершиться?! Сделайте же что-нибудь, люди-и!»
В ответ ей пробасил мужской голос:
«Не вой, мать, дочери своей душу в её смертный час не надрывай. Ведь слышит она тебя! И без того тяжко ей, а тут ещё ты причитаешь…»
Как хотелось Цветанке успокоить безутешную мать! Увы, народ так тесно толпился перед капищем, что протолкнуться не представлялось никакой возможности. Увещевания мужчины не помогли, и к причитаниям матери Лебёдушки присоединились голоса ещё нескольких матерей.
Мосток и береговую линию охраняла конная дружина с мечами наголо, а немного в стороне от толпы расположился в седле своего вороного скакуна сам глава Гудка, Островид – в расшитом золотыми узорами плаще с меховой опушкой, высокой чёрной шапке и красных сапогах с загнутыми носами. Его украшенный драгоценными камнями накладной парадный воротник в высоту равнялся с висками. Рядом с ним, также не спешиваясь с коней, ждали начала жертвоприношения его приближённые. Среди них Цветанка с ожесточённым содроганием сердца узнала его сына Бажена. Живёхонек, боров этакий, и ничего ему не сделалось за время мора – даже жирка на боках не убавилось… В душу Цветанки полуночным татем закралась тоска по Нежане, которая глубоко в сердце навек осталась её невенчанной невестой: жива ли, здорова ли, не коснулось ли её мертвящее дыхание повальной хвори? Но только на мгновение посетила её эта мысль, а уже в следующий миг Цветанка устремила взгляд в сторону капища.
Голова Марушиного идола была, очевидно, полая: сквозь пустые глазницы сочился жутковатый свет. Глазницы всех собачьих черепов тоже светились: скорее всего, в них были вставлены свечи или обычные масляные лампы. Цветанка ничего сверхъестественного в этом свете не усматривала, а вот на собравшихся на берегу зевак он производил пугающее впечатление. Рубашки тринадцати приговорённых к смерти девочек жалобно белели у подножья деревянного истукана. Обречённых на мученическую гибель девственниц связанными по рукам и ногам рассадили вокруг жертвенника, позволив им прислониться спинами к холодным каменным глыбам. Ни крика, ни стона не слышалось от них: Барыка, видимо, опоил их каким-то дурманным зельем, чтоб притупить боль, которую им предстояло испытать. Что творилось в их юных головках, в их неокрепших душах? Может быть, зелье сделало своё дело, погрузив их в тягучее болото бесчувственности, а может, какие-то из них выпили его недостаточно и были сейчас мучимы предсмертным ужасом, слышали крики матерей и рвались к ним всем сердцем… Впрочем, кошмару не суждено было сбыться: Цветанка крепко верила слову Невзоры.
Сам Барыка стоял в воротах, опираясь на свой посох с черепом, глазницы которого также излучали свет; ветер колыхал его бороду и длинные седые космы, спускавшиеся по плечам свалявшимися прядями. Двое его учеников – чуть моложе Барыки, но тоже седовласые – расположились по обе стороны от ворот, держа большие чаши для крови, которую они собирались добыть из растерзанных тел.
«Тише, народ! – громогласно приказал Барыка, простирая руку вперёд. – Да свершится подношение богине нашей Маруше, да смягчит оно её сердце, и да утихнет её гнев, принявший облик смертельной хвори… Недостаточно усердно мы её почитали, оттого она и осерчала на нас!»
По толпе прокатился сокрушённый гул. Жрец гневно обличал народ: не делали того-то, позабыли о том-то, а он сам, дескать, не может разорваться, чтобы проследить за всеми. С каждым упрёком люди всё ниже опускали головы, понурился даже сам Островид. Его волхв тоже пожурил:
«А ты, батюшка Островид Жирославич, поставленный следить за порядком в городе сём, отчего не радел должным образом о почитании великой Маруши, да народ, под твою заботу вверенный, в страхе перед нею не держал, обычаев не блюл? Сколько раз тебе говорено было мною, сколько раз напомнено! Где твоё прилежание? Вот и получил ты беду страшную, за которую невинные девицы жизнями своими расплачиваться будут!»
Мрачнее тучи, темнее ночи стал Островид, забрав в кулак бороду да кусая ус долгий, сединой выбеленный.
«Дык… Старался я, как мог, почтенный Барыка, – прогудел он виновато со своего седла. – Все обряды нужные творил, запретов – не припомню, чтоб нарушал. Но коли б знал я, что Маруше моих усилий недостаточно, я б десятикратно эти усилия увеличил!»
«Если бы да кабы! – насмешливо и горестно выкрикнул волхв. – Все вы задним умом крепки… Что ж, смотри теперь, батюшка Островид, как девы юные за твоё нерадение расплачиваться будут! – И, воздев руки к светлеющему небосклону, Барыка зычно воззвал: – Слуга Марушин верный, пёс грозный и сильномогучий, приди, угощение наше прими!»
Глаза его при этом воодушевлённо сверкали, усы топорщились, бороду трепал ветер – одним словом, вид у волхва был совершенно безумный, а если дополнить всё это светящимися глазницами черепов, мрачными очертаниями мёртвых деревьев, бликами на поверхности угрюмой воды, зябким предутренним сумраком и скорбными воплями матерей жертв, то впечатление получалось крайне тягостное. Когда толпа заволновалась и по ней прокатилось испуганное, леденящее «ах», Цветанка поняла: главная героиня этого действа появилась. За спинами людей воровке было не разглядеть, что происходило впереди, и она белкой вскарабкалась на дерево.
«Глянь, глянь, Прядун, какой страхолюдина-то!» – послышался с соседней ветки голос Олешко.
«Ох, ну и морда! А пасть!» – ответил ему дрожащий голосишко Прядуна.
Мальчишки, как оказалось, уже давно сидели на дереве и прекрасно видели, как вдоль береговой линии неторопливо шагал огромный чёрный зверь, заставляя толпу шарахаться в ужасе. Бабы падали без чувств, мужики пятились с выпученными глазами, а кони под дружинниками начали нервно приплясывать, и только умелые руки седоков кое-как успокаивали животных. Сами дружинники старались удержать на лицах маску служебной непроницаемости, но не всем это хорошо удавалось – у некоторых в глазах читался откровенный страх.
«Ох, етить-колотить!» – вырвалось у самого Островида, конь под которым также дрогнул и затопал копытами.
Зверь прошёлся вдоль толпы туда и обратно, обводя народ совершенно человеческим, осмысленным взглядом; чёрная шерсть лоснилась в свете огней, с ярко-розового языка капала слюна, а под шкурой перекатывались бугры мускулов. А Цветанке хотелось крикнуть: «Глупые люди! Если бы вы знали, КОГО боитесь!» Если бы устрашённая толпа услышала печальную историю, рассказанную Невзорой минувшей ночью… Хотя, впрочем, чем эти люди отличались от отца и братьев Невзоры, прогнавших её вилами и топорами? Цветанка ожесточённо прищурилась и стиснула челюсти, заглушая стон сердца.
«Иди же, посланец Маруши! – простирая к зверю руки с исступлённо скрюченными пальцами, страстно восклицал Барыка. – Иди к алтарю своей госпожи и отведай дар, который мы принесли всем городом! Пусть великая Маруша простит нам наши прегрешения и снимет с народа горесть и болезнь, которой она нас наказала!»
Зверь вступил на мосток, соединявший капище с берегом. В наставшей тишине слышался каждый скрип досок под его тяжёлыми лапищами, а когда он вступил на землю островка, волхвы дружно упали на колени и простёрлись ниц в верноподданническом порыве. Цветанке хотелось выдрать бороды этим лицемерам. Перед людьми Барыка обходился с Невзорой, как со священным зверем, неприкасаемой посланницей богини Маруши, а на деле… Тьфу. Но старикашка ещё не знал, что его власти над Невзорой пришёл конец.
Чёрная волчица, проходя мимо простёртых в подобострастном поклоне волхвов, враждебно приподняла верхнюю губу, обнажив клыки, и слабо рыкнула. Обезумевшее сердце Цветанки частило так, что ей стало не хватать воздуха… Грудь разрывалась в ожидании, занемевшие руки из последних сил держались за ветку.
Волчица миновала ворота и направилась вверх по крутой тропинке к алтарю, вокруг которого сидели девочки. Как мягколапая ночь с глазами-звёздами, она приблизилась к ним, внимательно заглянула в их заплаканные лица, потом склонилась над самой младшей и принялась умывать её широким языком, слизывая с её щёк слёзы.
«Лебёдушка!» – заголосил знакомый женский голос.
Зверь на миг поднял голову, высматривая в толпе кричавшую, потом снова обернулся к девочкам. То же самое волчица проделала с соседкой младшей жертвы, затем облизала третью девочку… Люди застыли, не понимая, как это расценивать: то ли Марушин пёс пробовал жертв на вкус, то ли утешал их. Конечно же, все предполагали первое, и только Цветанка знала правду и ликовала на дереве.
«Лижет – знать, пробует, – шёпотом высказал всеобщую мысль Олешко. – Щас жрать будет, зверюга проклятый!»
«Умолкни, дурачина», – сердито фыркнула на него Цветанка.
На светлеющем небе всё ярче разгоралась заря. Озеро дремало под полупрозрачным покрывалом тумана, и Цветанке ни к селу ни к городу снова привиделся белый волк, тревожно глядевший на огромное, раскинувшееся почти на всю озёрную гладь отражение зеленоглазой красотки. Сморгнув наваждение – сейчас было не до девиц, – Цветанка во все глаза следила за оборотнем, который к общему удивлению вёл себя по отношению к девочкам не как кровожадное чудовище-убийца, а как огромная ласковая псина. Закончив с облизыванием жертв, он направился вниз, обратно к воротам. Глаза наблюдавшего за этим Барыки изумлённо и непонимающе выпучились.
«Эй! – забыв недавнюю почтительность и раболепие, грубо крикнул он. – Ты чего их не жрёшь, шкура блохастая? Не нравятся, что ли? Самых хороших, жирных да откормленных ведь выбрали! Ишь, привереда какая! А ну!»
Старик вскочил на ноги, и его узловатый палец с пожелтевшим и длинным, похожим на коготь ногтем в указующем жесте вытянулся в сторону алтаря. Волчица и не подумала повиноваться – остановилась напротив Барыки, грозно пригнув голову и скаля длинные и бритвенно-острые клыки. В каждом изгибе её лохматого тела, в каждом жёстком волосе вздыбленной на загривке шерсти читалась немая угроза, и до похолодевшей Цветанки наконец начало доходить…
«Жри их, проклятая псина! – срывающимся голосом вопил Барыка, топая ногами. – Ты для чего здесь? Жри, а то больше никакой сыти не получишь! Крыс ловить станешь! Взвоешь у меня, когда брюхо-то от голода подведёт!»
В толпе между тем росло недоумение. Народ переглядывался, перешёптывался, дружинники держали оружие наготове, а Островид, коротко перемолвившись парой слов со своим советником, с беспокойством обратился к волхву:
«Дозволь спросить тебя, мудрый Барыка, а не слишком ли непочтительно ты с Марушиным псом разговариваешь? Похоже, он не хочет принимать жертву. Что это может значить? Маруша не желает умерить свой гнев? Нам не удастся её задобрить?»
Похоже, Барыка никак не ожидал такого поворота, и это вывело его из себя. Окончательно потеряв самообладание, он даже не ответил на обращённые к нему вопросы… Поняв, что дело дрянь, он пятился от надвигавшегося зверя, держа наперевес свой посох и готовясь им отбиваться. Зверь рявкнул, в толпе ахнули, а Барыка выбросил вперёд раскрытую ладонь:
«А ну, подчинись мне! Брюхом к земле!»
Нутро Цветанки ёкнуло: вот она, рука, оставившая на шее Невзоры отметину! Старик надеялся на силу заклятия, а заклятия-то и не было. Сообразив, в чём дело, Барыка отскочил в сторону, воздел руки к небу и прокричал странные слова:
«Молонья белая, стрела сухотелая, с неба сошла, сыр-бор сожгла!»
В чистом рассветном небе вдруг раскатисто грохнуло – у Цветанки всё внутри страшно содрогнулось. Властный взмах руки Барыки – и откуда ни возьмись ударила молния… Цветанка чуть не свалилась с ветки, перепугавшись за Невзору, но та успела отскочить, и белая ветвистая стрела угодила в частокол, который вспыхнул, как лучина.
«Барыка, опомнись! Что ты творишь, безумец? – крикнул ему один из его помощников. – Тебя Маруша испепелит за это!»
Барыка не слушал. Он метнул новую молнию в волчицу, опять не попал – загорелась другая часть частокола. Прыжок – и волхв лежал навзничь, придавленный лапой зверя, страшный хруст – и оторванная голова Барыки, подскакивая и бешено вращая глазами, скатилась по пологому берегу островка и плюхнулась в воду. Двое оставшихся волхвов, бухнувшись на колени, взмолились:
«Мать Маруша, не губи! Пощади! Во всём повинуемся тебе!»
Но волчица не знала пощады: схватив одного волхва за горло, она мгновенно откусила голову и ему, а второму выпустила кишки, после чего разорвала его тело на части для пущей верности. Побросав останки в воду, она в два прыжка преодолела мосток и умчалась мимо шарахнувшейся в сторону толпы в лес – только её и видели. Оцепеневшая Цветанка услышала рядом кашляющие и рычащие звуки: это Олешко выворачивался наизнанку от кровавого зрелища, испуская изо рта блевотину.
В толпе слышались вопли ужаса, а конные дружинники по чьему-то знаку снялись со своих постов. Островид покидал озеро.
«Батюшка Островид Жирославич, не оставь нас! – кричали ему вслед горожане. – Ты ж надёжа наша! Что нам делать, скажи? Как быть-то?»
Не дав никаких распоряжений, народный «надёжа» ускакал вместе со своей свитой и охраной – и сытый хрячок Бажен вместе с ним, тряся своим пузцом в седле.
Цветанке было не впервой видеть смерть, но страшная расправа над волхвами потрясла даже её; дурнота звенящим шлемом сдавливала череп, в желудке будто клубок змей извивался, а тело от слабости стало неуклюжим. Слезая с дерева, она чуть не брякнулась наземь и получила несколько горящих ссадин от шершавой коры и злобно-колючих веток. То же самое творилось с мальчишками: бледные, с круглыми неподвижными глазами, они неловко спустились следом за Цветанкой, каким-то чудом умудрившись не сорваться. А между тем волшебный огонь, воплощённый в бытие безумным Барыкой, распространялся намного быстрее обычного: подожжённый в двух местах частокол пылал уже весь, окружая девочек пламенной стеной. Кровля ворот трещала и рушилась, и никто не решался кинуться на помощь несостоявшимся жертвам.
«Что встали столбами, мужичьё? – прогремел чей-то властный голос. – Спасай девчат, не то задохнутся они там в дыму!»
Нерешительность лопнула от этого звука, как до предела натянутая нить. Рослый и широкоплечий, хорошо одетый человек с большими, чуть навыкате глазами и грозным изгибом густых тёмных бровей подал пример, бросившись к мостку. Узорчатые сапоги, расшитая жемчугом и бисером рубашка под богатым синим кафтаном, молодецкие усы, ясные сверкающие глаза – человека смелого и решительного за версту видно.
«А ну, ребятушки, за мной!» – позвал он, взмахнув рукой.
Такой призыв не мог остаться безответным. Один за другим мужчины побежали по мостку к капищу; проскакивая под опасно трещавшими и разваливавшимися воротами, они выбегали обратно, вынося на руках кашлявших и заплаканных девочек. На берегу, освобождённые от пут, те тут же попадали в объятия рыдающих уже от радости матерей.
«Что там? Что делается?» – спрашивала слепая бабушка Чернава.
«Марушин пёс девиц не тронул, зато всех волхвов поубивал, – охрипшим от потрясения голосом ответил Олешко. – Островид уехал… А какой-то смелый человек повёл людей вытаскивать девиц с капища… Горит оно, огнём полыхает!»
«Вон оно что, – промолвила бабушка. – Всех девиц вытащили?»
Сам обладатель лихих усов и сверкающих очей вынес двух последних девочек с капища – по одной на каждой руке, и как раз за его спиной ворота с оглушительным треском и грохотом рухнули: чёрный обгорелый остов развалился, а к небу взвилась туча рыжих искр. Смельчак и бровью не повёл – быстро прошагал стройными ногами по шаткому мостку, доставив свою ношу на берег в целости и сохранности, да и сам не пострадал. Ай да добрый молодец!
«Всех вытащили, бабуля», – сказал Олешко, проводив ясноглазого незнакомца восхищённым взглядом. Ловок, смел, но, несмотря на богатую и красивую одёжу – не спесив: были среди зрителей на берегу и другие зажиточные люди, но в огонь кинулся только он, а остальные предпочли стоять в сторонке и смотреть. Видно, боялись свои долгие рукава опалить…
«Ну, тогда проводите-ка меня на мосток», – сказала бабушка.
Олешко с Цветанкой под руки отвели её туда и помогли встать на него. Эти передвижения привлекли внимание людей, на бабушку настороженно поглядывали с берега. А она, набрав воздуха в слабую старческую грудь, воскликнула:
«Люди добрые, слово моё послушайте!»
Всё больше голов поворачивалось в сторону мостка, всё больше взглядов устремлялось на сгорбленную, сморщенную, изуродованную старостью женщину в тёмной, непонятного землистого цвета одежде. Дым от пожара летел над людьми, стлался горькой завесой, струи горячего воздуха колыхали серые складки бабушкиного балахона.
«Ты кто, бабусь? – спросил кто-то. – И чего нам тебя слушать?»
Другой ему ответил:
«Да это бабушка Чернава! Ведунья и знахарка, али не знаешь?»
«Послушаем! – сказал третий. – Может, какой мудрый совет даст нам бабушка… Что-то ведь делать надо нам со всей этой бедой! Владыка-то наш спину показал – покинул свой народ в лихой час!»
«Да плевал он на народ, – послышался в толпе ещё один голос – раздражённый и злой. – Он только о своей шкуре печётся, стремится побольше богатства нажить! Девчонки-то, которых Маруше в жертву отдать хотели, все из небогатых семейств – не замечаете, а, люди добрые? А говорят, что и на зажиточные дворы воины приходили, оттуда тоже девок брали… А потом всех их поотпускал Островид. А знаете, почему? На лапу ему дали! Откупились. Вон оно как: кругом беда, хворь людей косит, а владыка и тут деньгу гребёт, на горе людском наживается!»
«Это кто там бухтит? – раздалось со стороны добротно одетой части толпы. – Чего напраслину несёшь, смутьян? Выбирал-то девиц не владыка, а волхвы, невзирая на сословие и достаток!»
В толпе все уже вертели головами – пытались углядеть смутьяна, который вёл неприглядные для Островида речи.
«Ты сам не бухти, аль вместо совести у тебя золото звякает – а, Лисовин Лихвеевич? – не унимался неуловимый обличитель. – Что, пришёл поглядеть, как чужие дочки погибают, а свою-то, небось, выкупил?»
Народ загудел, как улей. Непременно завязался бы беспорядок, но ясноглазый молодец в синем кафтане – тот самый, кто повёл за собой мужиков в огонь – встал рядом с бабушкой Чернавой, поднял руку и звучно воскликнул:
«А ну-ка, люди, уймитесь! Разбираться да личные счёты сводить будете после, а сейчас думать надо, как общую беду унять. Послушаем, что бабуля скажет!»
Чистый и сильный его голос прокатился над головами гулко, как гром, разом освежив воздух и восстановив тишину.
«Ты-то сам кто будешь, человече? – спросили его из толпы. – Ишь, расприказывался тут!»
«Я – Соко́лко, торговый гость, – с поклоном ответил ясноглазый молодец. – По синю морю плавал, чужие страны видал, в город ваш по торговым делам прибыл, да вот из-за хворобы, которая у вас разразилась, задержаться пришлось: никого ж не выпускают…»
«А не тот ли ты самый Соколко, который чудо-рыбу – золотые перья выловил и у морского царя на пиру на гусельцах поигрывал?»
«Я самый, – поклонился Соколко. – Далеко пошла слава обо мне, не ожидал такого… Ну так что, честной народ, выслушаем бабушку?»
«Говори, бабка!» – послышалось наконец.
Бабушка Чернава, терпеливо дожидавшаяся возможности вставить слово, заговорила дребезжащим, одышливым голосом – будто сухое дерево поскрипывало:
«Нет проку в жертвоприношениях, люди добрые… Сорок лет назад – среди вас, наверно, и нет уж таких, кто это помнит – служила я Маруше вместе с Барыкой, а потому знаю, что говорю… Марушина хмарь, дух её чёрный, вашему глазу невидимый – как плодородная почва, на которой произрастает хворь и разносится в воздухе от человека к человеку. Не разогнать её жертвами. Новые смерти только усиливают её, делают гуще – болезнь крепчает. А потому, люди добрые, не питать надо хмарь, не добавлять ей силы, а гнать прочь, рассеивать… А вместе с ней и хвороба рассеется, потому как не на чем ей будет расти-распространяться. Сделать это способна только одна травка, которую по княжескому указу изничтожали-изничтожали, да не всю изничтожили».
Когда последнее слово бабушки стихло в утреннем воздухе, наполненном запахом гари, розовые лучи восходящего солнца брызнули поверх мрачной стены леса, окружавшего озеро. Заря легла на лица людей румянцем, заблестела в прищуренных глазах, заиграла на золотых узорах, которыми был расшит кафтан Соколко.
«Что ты такое говоришь, бабка? – сказал кто-то недоверчиво. – Горе тому, кто против Маруши пойдёт… Барыка, вон, Марушиного пса разгневал – вот и поплатился жизнью своей. А ты предлагаешь её дух рассеивать… Хочешь её совсем рассердить, чтоб она нас всех огнём небесным пожгла? Крамолу говоришь! Совсем из ума выжила, старая?»
Впалый рот бабушки задрожал, морщины на лице сложились в узор печальной улыбки, а невидящие, затянутые бельмами глаза наполнились отсветом то ли пожара, то ли утренней зари.
«Хмарью забиты не только ваши груди, которыми вы дышите, но и головы, которыми думаете, – промолвила она с горечью. – А ум мой сейчас яснее, чем был в то время, когда я начинала служить Маруше. Ну-ка, касатик, – обратилась она к стоявшему рядом торговому гостю Соколко, – дай-ка мне пригоршню водицы, а то мне мои кости старые не согнуть, не дотянуться…»
Сгорбленная и скрюченная под тяжестью своих лет, она была статному молодцу едва по грудь. Тот опустился на колено, нагнулся и зачерпнул широкой, как ковш, ладонью тёмную воду, плескавшуюся совсем близко под низеньким мостком. Вылив её в подставленную старческую пригоршню, Соколко сказал:
«Вот, бабусь… Испить, что ль, хочешь? Грязновата водица-то будет…»
«Нет, не испить, – улыбнулась та. – Старая я стала, сил уж мало: не питает меня больше Маруша, с тех пор как я с капища ушла… Ну да ладно, так и быть – соберу остатки силушки, покажу, кем я была сорок лет назад… Может, тогда над моими словами задумаетесь».
Поднеся к губам сложенные горстью руки, она беззвучно забормотала что-то на воду. Тишина распустилась огромным серебряным цветком, лепестки которого тронул ветер. Крепло его дыхание, трепетали полы одежд, реяли в рассветных струях волосы на головах… Вдруг озёрная гладь вокруг охваченного пламенем островка-капища забурлила, словно вскипев, поднялась светлой пенящейся стеной и скрыла собою пожар. Водяное горло проглотило огромный столб пламени, пенистые «губы» пожевали его несколько мгновений, пока руки бабушки не разомкнулись. Вода расплескалась у её ног лужицей, и тот же миг водяная стена за её спиной шумно упала, омыв собой островок и открыв взглядам людей чёрные обгорелые останки деревянных сооружений на нём.
«О-а-а-о-ох…» – разом выдохнула поражённая толпа.
Бабушка зашаталась, и Цветанка с Соколко одновременно кинулись её подхватить.
«Бабусь… Что с тобой?» – испуганно пролепетала воровка.
«Ничего, касатики мои, – устало улыбнулась она. – Силушки у меня на такие представления уж нету, и с каждым годом её всё меньше. А когда-то я и не такое могла… Но я сама свою дорогу выбрала. И конец свой – тоже… Ладно. Пусти-ка…»
Высвободившись из поддерживавших её рук, она оперлась о перила мостка, устремив невидящий взгляд куда-то в небо, поверх людских голов.
«Я знаю, что говорю! – скрипуче повторила она с нажимом, точно желая впечатать каждое слово в умы слушающих. – И знаю, что делаю. Нужно окурить город дымом яснень-травы, но для этого надо сперва её набрать. Есть одна полянка… Что-то вот тут мне подсказывает, – бабушка дотронулась дрожащими узловатыми пальцами до своей груди, – что травка там ещё растёт, вот только глаза мои уже не видят дорогу. Вот бы кто согласился туда сходить со мной, да набрать травки… Может, ежели её там много, и телега пригодилась бы, да и руки с серпами не помешали бы. Одним пучком ведь целый город не окуришь».
Мгновение нерешительной тишины, и Соколко вновь всколыхнул своим чистым голосом это стоячее болото:
«Ну, чего притихли? Так и будем ждать погибели? Или наконец что-то для своего спасения предпринять решимся, пока весь город не вымер?»
«Вот ты телегу и дай, коли резвый такой, – гнусаво проворчали ему в ответ. – А мы Марушу ещё пуще гневить не хотим! Айда по домам, горожане: тут больше слушать нечего».
«За себя говори! – Из толпы шагнул отец Первуши, ложкарь Стоян Рудый, прозванный так за свою рыжеватую масть. – Люд честной, что травка та и правда целебная – в том я поклясться могу! Почти всю семью мою хвороба сразила: дочек малых, жену да стариков моих. Только я со старшим сынком на ногах остался. А благодаря вот этому пострелёнку, – Стоян тяжело и ласково опустил большую тёплую руку на плечо Цветанки, – мы все живы. Дым травки той болезнь из нашего дома прогнал. Даже батя мой живой, а ведь его, старого, хворь уже к смертному одру подвела. И что? Наказала кого-то Маруша? Ниспослала на чью-то голову огонь? Молоньёй ударила? Нет! Стою я перед вами, живой и здоровый, чего и вам всем желаю. А вот этим двум людям – великая благодарность и поклон от всего моего семейства!»
С этими словами Стоян низко, коснувшись рукою земли, поклонился бабушке и Цветанке.
«И тебе здравия, и всему твоему роду, добрый человек, – сказал Соколко. – Телега у меня есть, даже несколько могу обеспечить, коли понадобятся. Сам с бабушкой поеду. А ты?»
«И я, вестимо, – охотно согласился Стоян. – Да и сынок мой не откажется… Первушка!»
«Тута я, батяня!» – И из-за людских спин резво выскочил здоровёхонький и бодрый Первуша, подмигнув Цветанке.
У той разом посветлело на душе, будто и туда ворвалась утренняя заря, наполнив сердце птичьим гомоном и шёпотом травы. А следом, ободренные этим примером, от толпы отделились ещё несколько человек, готовых помочь с поисками чудо-травы. Все они были из небогатых горожан: обеспеченная верхушка отмалчивалась в сторонке.
«Что, ваша хата с краю? – насмешливо крикнул им Соколко. – Ну-ну… Как будто вам в сём городе дальше не жить».
Те ничего не ответили.
Выезды из города больше не охранялись, словно Островид махнул на всё рукой. Пять телег, дюжина серпов и столько же кос – о таком Цветанка даже и не мечтала вчера, когда в её голове только зародилась мысль о поиске яснень-травы. Она думала, что соберёт своих ребят – тех, кто получше себя чувствует, и они с бабушкой потихоньку поплетутся по загородным окрестностям. Но судьба послала им помощника в лице Соколко – богатого, но не зачерствевшего сердцем гостя.
«Я не всегда богатым был, – сказал он, покачиваясь на телеге между Цветанкой и Олешко. – Случалось мне и под открытым небом ночевать когда-то. Начинал я простым гусляром, потешал своей игрой знатных людей на княжеских пирах. Хорошо играл – мёд-пиво пил, как говорится… А потом что-то перестали меня звать на пиры, и пошёл я на берег моря, стал от нечего делать струны пощипывать… И тут воды как вспучатся! Появился сам владыка морской да и говорит, мол, игра ему моя по сердцу пришлась. Захотел он меня наградить. “Ты с купцами побейся об заклад, – говорит он мне, – что из моря чудо-рыбу златопёрую выудишь”. Так я и сделал. Рыбку-то владыка морской мне подбросил – вот так и выиграл я спор, пришлось купцам раскошелиться. Завелись у меня деньжата, сам стал торговать, разбогател, но тех времён, когда у меня даже своего крова над головой не было, я не позабуду».
«А морской владыка – он какой?» – тараща глаза от любопытства, спросил Олешко.
«У-у, – улыбнулся Соколко, шутливо хмуря брови. – Чуден владыка! Ростом он как два обычных человека, бородища у него – один волосок серебряный, другой золотой, кольцами вьётся, а длиною, поди, аршина три! Усы как у сома, а на голове венец из полипов, звёзд морских да ракушек. Весь в чешуе перламутровой, меж пальцев у него на руках и на ногах перепонки, как у лягухи, а лицом зеленоват, как лягуха же. Дочек у него аж целых девять сотен, и все – красавицы писаные. Ох и расфуфыренные девицы! Шеи ожерельями обмотаны на много рядов, на головах уборы чудные, пальцы перстнями унизаны…»
Возница описывал бабушке всё, что видел, а та подсказывала дорогу; поднявшееся солнце уже щедро припекало, и Соколко, сняв шапку, утёр вспотевший лоб и пробежал пальцами по густым золотисто-русым волосам, лежавшим крупными завитками. Слушая вполуха его рассказ, Цветанка вяло боролась с дрёмой. Спать всю последнюю седмицу приходилось лишь урывками, краткий и неглубокий сон приносил мучение и разбитость вместо отдыха; усталость то и дело подкарауливала и норовила подкосить измученные ноги, а голову обносило искрящимся обморочным колпаком. Впрочем, боль как будто прошла – наверно, поняв, что на неё не обращают внимания.
«Притомился, дружок? – ласково прогудело над ухом. – Вздремни, покуда едем».
Цветанка, обнимаемая сильной рукой Соколко, была бы и рада нырнуть в желанные чары сна, привалившись к его боку, но тревога засела занозой в мозгу. Она почему-то боялась засыпать: а вдруг в это время что-нибудь случится? Что, если она закроет глаза, а смерть хорьком подкрадётся сзади и снова утащит кого-то? Но мерное покачивание и скрип телеги, успокоительный запах сена и греющее покалывание солнца на коже неумолимо убаюкивали Цветанку, а присутствие Соколко заставляло поверить в добрый исход. Рядом с ним хотелось расслабленно вытянуться, из комка нервов превратившись в лужицу киселя: поддерживаемая его тёплой силой, Цветанка покачивалась, как поплавок из рыбьего пузыря, на поверхности светлой яви, оставив тёмный и страшный её слой далеко внизу, под ногами.
Опять же, найдут ли они траву? Этот вопрос колол острым шипом, также не давая ей сонно растечься. У них столько телег, столько рабочих рук и серпов – целое поле выкосить можно, а если там только маленький клочок, а то и вовсе ничего нет? Это всегда так: когда возьмёшь с собой большущую корзину, грибов-то наберёшь всего ничего – только дно закрыть, а если с маленькой пойдёшь, грибов столько будет, что только о большой корзине и будешь мечтать – жалеть, что не взял. Вот если бы они пошли сами, без помощников, только Цветанка, бабуля и ребята – вот тогда по этому закону можно было бы не сомневаться, что травы будет море… А морской владыка будет плавать там, загребая своими перепончатыми руками и ногами, подставляя круглое лягушачье брюхо солнышку, а дочурки станут расчёсывать ему бороду – один волосок золотой, другой серебряный…
Бррр, что за бред! Цветанку тряхнуло, и она открыла глаза. Кажется, сон её всё-таки сморил. Покачивание между тем прекратилось: они стояли на опушке леса, а солнце садилось в багровом зареве. Бабушка давеча говорила – два дня пешего пути… Ну, на телеге оно наверняка быстрее вышло: не два дня, а один. Цветанка потянулась, хрустнув затёкшими суставами, села. Недурно же она вздремнула! За всю эту безумную седмицу, похоже, отоспалась. Олешко с Первушей и Прядуном тоже посапывали, зарывшись в духовитое сено, а Соколко вольно раскинулся рядом, смежив глаза и заложив руки за голову.
«Ась? М-м? – зашевелился он, когда Цветанка легонько потрепала его по ноге. – А что стоим? Эй, бабусь! Приехали уже, что ли?»
«Всё, дальше на телеге не проехать, – ответила бабушка. – К полянке той через чащобу пробираться придётся своими ногами – иначе никак. Ну, да недалече тут ужо».
Растолкав ребят, Цветанка соскочила на землю. Из леса слышались птичьи голоса, багровое солнце отбрасывало длинные тени, ветерок обнимал плечи с вечерней свежестью.
«Эх, хорошо-то как! – озвучил её мысли Соколко, разминаясь и вдыхая полной грудью. – Однако на дорожку закусить не помешало бы. Не знаю, как у вас, а у меня уж брюхо подвело от голода. Привал, ребятки!»
Все расселись прямо на траве, среди колышущихся полевых цветов. Из узелков появилась добротная и обильная еда: пироги, каша с мясом, жареная птица, пшеничный хлеб – белый и мягкий, как сдобное, изнеженное тело богатой красавицы. Всё это, как и телеги с лошадьми, предоставил Соколко, богатый гость… И откуда только он такое раздобыл в обескровленном и обездвиженном городе! Все ели, нахваливали и благодарили его за щедрость и заботу.
Подкрепив силы, мужчины поднялись на ноги и вскинули на плечи косы, взяли серпы. Соколко спросил:
«Ну что, как теперь пойдём? Веди нас, бабуля. Сможешь?»
Бабушка задумчиво стояла, опираясь на свою клюку и подняв незрячее лицо к верхушкам деревьев, и как будто вслушивалась. Цветанка не представляла себе, как она, слепая, отыщет в лесу полянку с яснень-травой. Это и для зрячего человека непростая задача – вспомнить дорожку, по которой ходил много лет назад. Лес меняется, одни деревья умирают, растут новые… Но, как оказалось, бабушке не нужны были глаза.
«Пироги положите где-нибудь под деревом, – велела она. – Это – старичку-лесовичку подношение, чтоб он нас в свои владения пустил и благополучно выпустил».
Пироги нашлись у мальчишек: вечно голодные, те натолкали их себе за пазуху про запас, чтоб идти по лесу да пожёвывать. Они расстроились было, подумав, что лесовичку придётся отдать всё, но бабушка успокоила:
«Много не надо. В знак уважения и одного-двух пирожков довольно».
Мальчишки тут же повеселели, и Цветанка едва не рассмеялась, наблюдая со стороны за живым изменением выражений на их мордашках. Пирожки были оставлены на замшелом пеньке, а бабушка зашептала:
«Лес-батюшка, откройся, тропинки свои покажи… Яснень-траву найти помоги».
Шёпот растаял в вечернем шелесте, переплетённом с густо-рыжими закатными лучами солнца. Лес задышал, ожил, словно разбуженный великан, наполнил ветром грудь, закачал многочисленными руками-ветками и стряхнул с них стайку листьев, которая запорхала вокруг бабушки зелёными бабочками. Совсем рядом раздался отчётливый птичий щебет – говорливый, сложно сплетённый, как звонкое летнее кружево. Бабушка насторожилась с морщинистой полуулыбкой на лице, подняла палец.
«Слышите? Вот и наш провожатый!»
Щебет раздался вновь, и все одновременно устремили взгляды в его сторону. Цветанка разглядела на низко свесившейся ветке рябины серую пташку, с виду совсем невзрачную, не больше воробья, в черной «шапочке». То была лесная славка-черноголовка.
«Славка-славушка, покажи нам дорогу», – обратилась к птичке бабушка. Видно, она узнала её по песне.
Птичка чирикнула и перепорхнула на соседнее дерево, кося на людей глазом-бусинкой и вертя головкой.
«За славкой ступайте, – прошептала бабушка. – Она нас к яснень-траве отведёт».
Затаив дыхание и стараясь двигаться плавно и мягко, чтоб не испугать птичку, все направились за нею.
«Кудесница ты, бабуся», – с улыбкой шепнул Соколко, неслышно ступая по траве.
Долго ли, коротко ли шли они – а солнце между тем уж совсем село, темнеть стало в лесу. Бабушка снова пошептала, взмахнула рукой – и из-за деревьев к путникам начали слетаться светящиеся жучки. Их собралось так много, что и никакого огня не требовалось. Цветанка прекрасно видела лица ребят, улыбку Соколко под лихо подкрученными усами и каждую складку бабушкиной одежды. Трое мужиков вели под уздцы отпряжённых коней, взятых на случай, если травы окажется много.
«Под ноги глянь», – шепнул вдруг Первуша.
Цветанка глянула… Оказалось, что шли они по колено в серебристо мерцающей траве с зеленовато-серыми узкими листочками и знакомыми жёлтыми цветами, похожими на очень мелкие одуванчики. Стебли и листья густо переливались колдовскими искорками, будто схваченные инеем, а в нос Цветанке лился запах, который она не спутала бы ни с каким другим – запах горького мёда.
«Бабуся! – взволнованно воскликнула она. – Яснень-трава!»
Бабушка улыбалась.
«Есть, значит, травушка… Сколько её?»
Цветанка огляделась со сладостным замиранием души: чудо-трава росла всюду, куда только достигал взгляд. Много было её под деревьями, а впереди раскинулась обширная поляна, озарённая светом взошедшей луны. Она вся сплошь инеевато мерцала, а бледно-жёлтые цветки, по-видимому, ночные, лениво кивали головками в едва ощутимых струях сонного воздуха.
«Охо-хо, охохонюшки, – подивился Первушин отец, сдвинув шапку и почесав в затылке. – Да тут косить – не перекосить, жать – не пережать! Как же мы всё это до телег-то дотащим? Топать-то всё ж таки далеконько…»
«Разберёмся, – сказал Соколко, решительно сбрасывая кафтан и засучивая рукава рубашки. – А ну, ребята, дружно взялись за косы! Мелюзга, – обратился он к Цветанке и мальчишкам, – и вы не отставайте, серпами орудуйте!»
И началась работа… «Вжик, вжик!» – свистели косы, и мерцающая трава ложилась с каждым взмахом. Мужчины косили на поляне, а Цветанка с Олешко, Прядуном и Первушей управлялась под деревьями, где с косой не очень размахнёшься, а серп – самое то. Разогнув ноющую поясницу для краткого отдыха, Цветанка поискала глазами бабушку… И что же? Окружённая свитой светящихся жучков, возле тёмных лап раскидистой ели стояла стройная, молодая и светлоликая кудесница – в травянисто-зелёном плаще с наголовьем, в серёжках из ольховых шишечек и с толстой косой цвета тёмного золота, перевитой ромашками и васильками. Глаза её, прозрачные, как роса, лунно мерцали мудрой улыбкой, а в изящной и по-девичьи нежной ладони желтела горстка пшена. Славка-проводница клевала угощение, сидя на большом пальце прекрасной девы.
Что это было? Может, Цветанка надышалась густым, горьковато-медовым дурманом чудо-травы, от которой на ладонях оставалось переливчато-зимнее мерцание? Протерев кулаками глаза, она усиленно поморгала, и наваждение исчезло: вместо лесной кудесницы славку кормила бабушка. Цветанка охотно поверила бы в то, что ей всё померещилось, если бы не глаза бабули, которые несколько мгновений оставались такими же прозрачно-росистыми и лунно-мудрыми, как у той девы. Впрочем, скоро и это исчезло.
«Бабуля! – кинулась к ней потрясённая этой таинственной сказкой Цветанка. – Ба…»
Вспугнутая птичка вспорхнула на ветку, а бабушка отвесила Цветанке сердитый шлепок.
«Вот голова дубовая! Зачем так шуметь-то? Славушку мне напугала…»
«Бабусь, я…» – заморгала Цветанка растерянно.
«Чего – ты? – проворчала та. – Иди давай, травку собирай. Время не терпит!»
Ещё долго перед глазами Цветанки стояла лесная колдунья… Решив обязательно расспросить бабушку позже, воровка снова принялась за дело – забирала яснень-траву в пучок и подсекала серпом у корня. Её ладони, густо покрытые липковатым соком растения, диковинно переливались искорками.
Скошенную траву стянули верёвками в большие, увесистые вязанки. Каждый мужчина взвалил на плечи по одной, на коней навьючили по три – столько уместилось на их спинах, но всё равно добрая половина всех вязанок ещё осталась. Как быть? Возвращаться за ними – долго, а за один раз всё унести не получалось.
«Надо было всех коней взять, – посетовал Соколко. – Но кто ж знал, что травы будет такая прорва? Эге-ге… Придётся-таки возвращаться».
Цветанка и мальчишки тоже не шли порожняком: соорудив из длинных веток что-то вроде носилок, Олешко с Первушей тащили вдвоём одну вязанку, а Цветанка с Прядуном волокли две. Одна бабушка ничего не несла, но ей доверили вести коней. Мужики сомневались сперва: справится ли старая женщина? Но бабуля погладила животных, пошептала что-то, угостила хлебом с солью из потёртой котомки – и те стали шёлковыми. Их даже погонять и направлять не требовалось – сами шагали за Чернавой.
Так вышло, что на обратном пути им случилось проходить мимо того самого пня, на котором они оставили подарок лесовику. Соколко негромко рассмеялся:
«Гляди-ка… А пирожков-то – тю-тю! Выходит, принял наш дар лесовичок!»
Лес сонно прошелестел что-то, а у Цветанки пробежал по лопаткам холодок. Пенёк был пуст.
Когда траву сгрузили на телеги, Соколко предложил немного передохнуть и утолить жажду. Тяжело опустившись на землю и привалившись спиной к колесу, бабушка устало проговорила:
«Притомилась я, касатики мои… Старость – не в радость, плохой из меня ходок нынче… Скрипят мои косточки, ноги не шевелятся. За остальной травкой ступайте-ка вы сами, а я туточки вас подожду. Пташка-славка вам тропку укажет, не заплутаете».
Так и пришлось сделать. Бабушка протянула Соколко руку, на которой сидела славка, и тот с величайшей осторожностью принял у неё птичку. Славка перепорхнула ему на палец, а с пальца – на ветку, когда они двинулись в обратный путь за остатками травы.
Восточный край неба пожелтел в предчувствии зари, когда они вернулись к телегам снова. Бабушка похрапывала на вязанках яснень-травы, и её не стали будить. Отпустив птичку, Соколко низко поклонился:
«Благодарим тебя, пташка-славка, за помощь… И тебе, лес-батюшка, благодарность великая!»
Все пять телег были полны – вот как много яснень-травы уберёг лес от княжеских слуг, повсеместно истреблявших её. Вдыхая запах горького мёда, Цветанка измученно покачивалась на вязанках, а Соколко сидел рядом со Стояном, правившим лошадьми. Мальчишки снова дремали, а Цветанке не спалось – от счастья, что столько чудо-травы им удалось добыть.
А Соколко с отцом Первуши, думая, что все ребята уснули, шёпотом переговаривались.
«Как этого пострелёнка звать?» – спросил торговый гость.
«Которого?» – уточнил Стоян.
«Да вот этого, синеглазого…»
«Зайцем кличут… Он бабки Чернавы внук и ученик, ведьмачок юный. Может то парнем, то девкой становиться, если вздумает. А что?»
«Да так… Напоминает он мне кое-кого». – Из груди Соколко вырвался печальный вздох.
«Ежели груз тайный тебя гнетёт – поделись, облегчи сердце, – сочувственно предложил Стоян. – Клятвенно заверяю, что ни одна душа от меня ничего не узнает!… В могилу с собою унесу».
Цветанка застыла, вжавшись животом и щекой в благоухающую вязанку травы. В рассветной тишине поскрипывали колёса, и сердце воровки сжалось от грусти: что за горе-кручину носит в себе этот удалой молодец, смелый и добрый, к чужой беде отзывчивый и богатством не испорченный?
«Давно это было, – промолвил Соколко тихо. – Приезжал я в ваш город по торговым делам, да случилось мне встретить молодку одну – красавицу, каких поискать… Приглянулась она мне так, что хоть завтра жениться был готов без раздумий. Пошёл я свататься, у родителей руки её просить, а мне – от ворот поворот: просватана уж! А по её глазам всё видно: без любви её замуж отдают, по расчёту. У меня аж в голове помутилось, мысли лихие закрутились… Выкрасть её надумал – так она мне в сердце запала. Да и она мне знаки подавала, что по нраву я ей пришёлся. Но родителей своих ослушаться она не смела и меня отвергла. Ну, я неволить её не стал, уехал… Через какое-то время опять выпало мне сюда приехать. И что ты будешь делать! Снова свела нас с нею судьба… Замужем была зазноба моя, но никак дитя зачать не могла: муж староват оказался. Хоть и мог ещё кое-что, да плодов те дела уж не приносили. Не простой человек, знатный, в этом городе известный… Имя называть не стану, не обессудь. Позвал он меня к себе на обед – желал послушать новостей из чужих краёв, дальних стран… Ну, как водится, за столом он меня со своей супругой познакомил – а того не знает, что мы с нею уж знакомы давно. Сидит моя зазнобушка ненаглядная ни жива ни мертва, но в руки себя взяла и виду не подала, что видит меня не в первый раз. Заночевал я в доме того человека, а за полночь слышу: тук-тук… Отворил я дверь, а на пороге – супруга хозяина. Палец – к губам: тише, мол. Да так на шее моей и повисла. Не удержался я… Познал её. А следующий день – уезжать мне. Пока хозяин по делам в город отлучался, я с зазнобой моей в укромном уголке переговорил, второй раз её позвал убежать со мной… И второй раз она мне отказала. Тогда родителям была покорна, теперь в мужнином доме подневольной пташкой жила, но упорхнуть со мной не решилась. «Вкусила я с тобою счастье, – говорит она мне, – хоть и короткое, да видно, столько мне судьбой отмерено, с тем и смирюсь. Езжай, а я вовек тебя помнить буду. Так я решила, не обессудь». Решила она всё… А мне-то каково? Осерчал, уехал, дал зарок больше сюда не возвращаться – ни себе, ни ей сердце не бередить».
Соколко умолк на некоторое время: видно, всколыхнувшиеся воспоминания пробудили боль в старых сердечных шрамах. Слушавший его Стоян сперва не перебивал – ждал, когда тот продолжит, но молчание что-то затянулось.
«Мда, – вымолвил тогда отец Первуши, перекладывая вожжи в одну руку, а освободившейся почёсывая затылок. – Угораздило же тебя, друг, с замужнею бабой связаться… Ничего хорошего в том нет, морока одна…»
Соколко встряхнул русыми кудрями, вскинул лицо к светлеющему небу.
«Эхма, да какая ж она баба? Осьмнадцать годков ей только и было, когда уехал я, думая, что в последний раз мы с ней виделись. Тоненькая, как берёзка, а глазищи синие, будто плошки с водой, бирюзой толчёной посыпанные… Но я не до конца ещё рассказал. Слушай дальше. Зарёкся я сюда возвращаться, да только на два года меня хватило. Веришь ли – сердце не на месте, ноет и ноет… Не стерпел, приехал. Окольными путями разузнал, что нет уж в живых моей ненаглядной. Не ошиблось сердце – как чувствовало, что беда стряслась… – Соколко опять вздохнул, помолчал. – А случилось вот что. Ровно через девять месяцев после моего отъезда родила она дитя. Муж сперва думал – чудо свершилось, на старости лет мужская плодовитость к нему вернулась… А потом нашептал ему кто-то – уж не знаю, кто – что зря он обрадовался: не бывать плоду от засохшего дерева. Ну, он сор из избы сразу выносить не стал, да принялся по-тихому свою жену мучить и изводить. Терпела она, терпела, да однажды и решила вместе с дитём сбежать куда глаза глядят. Не кончилось это добром… Нашли потом в реке два тела… молодой бабёнки и ребёночка. – Голос Соколко задрожал, но тот овладел собой и закончил: – Ну, муж вроде как опознал свою супругу. Схоронили их… Вот так и вышло, что в третий мой приезд сюда мне только на могилку моей лады и моей доченьки удалось поглядеть, живыми их не застал. О том, что случилось, мне её служанка поведала: от чужих-то людей всё скрывали, понятное дело… Об одном только жалею, что силой её тогда не увёз, не выкрал».
Заря сочувственно слушала, разгораясь всё румянее, воздух стал зябким, пала роса – прозрачные капельки собрались на жёлтых цветках и серебристых листьях, уже потерявших своё мерцание.
«Нда, братец, – промолвил Стоян. – Кажись, знаю я, о ком ты говоришь… Кто этот самый муж. Вон оно, значит, как на самом-то деле было… А говорили – купаться пошла да утопла ненароком вместе с дочкой. Скверный он человек, муж её… А тебе да зазнобе твоей я не судья. Болтать тоже не стану, не беспокойся: сплетни – бабье дело. Ты как сейчас – женат аль холост?»
«Холостой я», – чуть слышно ответил Соколко.
«А чего так? Парень ты видный – собой хорош, богат… Любая за тебя с радостью пойдёт!»
«Мне любая не нужна, брат. Эх…»
«Зря ты так… Утешиться б пора».
«Знаю. Не выходит пока».
«Чего в этот раз сюда прибыл? Мести муженька не боишься?»
«Через столько лет? Да брось… У него только и забот, как бы свои сундуки золотом потуже набить, а злобу свою он уж давно выместил – на них, беззащитных…»
В город они прибыли к заходу солнца. Траву сушить не стали: сырая больше дымит, да и силы в свежей больше. Сгребали огромные кучи прелой прошлогодней листвы, косили прочую траву, собирали гнильё, сырой мох, навоз, ботву с огородов и перекладывали всё это небольшими слоями яснень-травы. Кучи размещали полукругом вдоль окраины города – с противоположной стороны от Озёрного Капища. Работа затянулась бы на всю ночь, но на помощь пришли несколько дюжин одумавшихся горожан, и дело пошло быстрее. Островид, как говорили, заперся в своих хоромах, а всю дружину сосредоточил вокруг себя, будто боялся смуты – этим и объяснялось отсутствие охраны на выездах из города. А может, он так пытался отгородиться от смерти, которой дышала каждая улица? Как бы то ни было, это оказалось весьма кстати: никто не помешал добытчикам яснень-травы ни покинуть город, ни возвести дымовые кучи.
«А ежели ветер не в ту сторону подует, как быть?» – беспокоились люди.
С ветром бабушка Чернава договорилась. Цветанкиным ножом она сделала себе надрезы на обеих руках и обратилась к Ветрострую. Кучи подожгли, и на город медленно поползла пелена дыма, перемешиваясь с ночным мраком. Бабушка стояла во весь рост в одной из опустевших телег, роняя капли крови с раскинутых в стороны рук, а ветер колыхал тёмные складки её одежды. Беспокоясь за неё, Цветанка и ребята не отходили от телеги, чтоб подхватить, если бабушка вдруг начнёт падать.
«Батюшка Ветроструй… Батюшка Ветроструй…» – шелестел её еле слышный, измученный шёпот.
Ветер усилился и дул в нужном направлении. Дым стлался густыми клубами, струи от отдельных куч сливались в сплошной полог, который накрывал собой город.
Зашатавшуюся бабушку подхватил на руки Соколко. Её уложили на сено, а Цветанка, оторвав от подола рубашки несколько полосок, перевязала порезы на её руках.
«Бабусь… Бабусь», – со слезами бормотала она, гладя морщинистое бабушкино лицо.
«Ничего, – чуть слышно шепнула та, устало улыбаясь. – Мы всё сделали как надо… К утру город будет чист от хмари… Она, знамо дело, вернётся потом, да только травушка болезнь проклятую к тому времени прогонит».
Если бы не ночной мрак, многие люди увидели бы странное наваждение – тёмную завесу вокруг себя, похожую на угольно-чёрный туман, который тает и рассеивается. С той ночи больше никого в городе не отнесли на погребальный костёр. Дым ушёл, но в очистившемся воздухе остался тонкий призрак горьковато-медового духа, который чувствовался ещё весь остаток лета.