Мор прекратился, жизнь понемногу начала входить в прежнее русло. Ожил рынок, с улиц убрали страшные остатки костров. Островид приказал отстроить сгоревшее капище, и вскоре там воздвигли нового идола и частокол. Не обошлось без происшествий: двухсаженный истукан, высеченный из цельного букового ствола, упал, уже при своей установке взяв жертву. Один рабочий погиб, двоих покалечило. «Гнев Маруши!» – опять вздыхали люди, но прекращение повальной болезни поколебало веру многих в этот самый «гнев». Восстановить-то капище восстановили, вот только творить на нём обряды и быть посредником между народом и богиней стало некому: всех волхвов убил Марушин пёс. Старики, качая седыми головами, видели в этом дурной знак:
«Коли пёс волхвов растерзал – видать, Маруша от нас совсем отвернулась. Жди беды…»
Как быть? Посаднику, конечно же, во всех подробностях доложили о том, как бабушка Чернава с несколькими добровольцами остановила моровое поветрие, окурив город дымом яснень-травы; также очевидцев несостоявшегося жертвоприношения очень впечатлило чудесное тушение пожара на островке, когда бабушка одним своим шёпотом подняла на дыбы зловеще-тёмную озёрную воду. Оставив обычное высокомерие, Островид самолично явился в бедную лачугу Чернавы, чтобы засвидетельствовать своё почтение столь могущественной колдунье и, как оказалось, бывшей служительнице Маруши.
Жители улочки высыпали из домов, привлечённые небывалым зрелищем: сам городской глава, разодетый и важный, с помощью своего стремянного [19] неторопливо и тяжеловато слез с коня, оправил длинные фальшивые рукава опашня и постучался в домик Чернавы. На отворившую дверь Цветанку он даже не поглядел – перешагнув порог, остановился перед печкой, кряжисто-прямоугольный, седобородый и краснолицый, со старческой сеточкой сосудов на щеках. Впрочем, несмотря на пожилой возраст, был он ещё вполне крепок и полнокровен, как старый дуб, и поездкам в колымаге предпочитал седло.
«Здрава будь, бабушка. Поговорить мне с тобою надобно», – без длинных предисловий сказал он властным тоном человека, привыкшего к всеобщему повиновению.
Бабушка Чернава с кряхтением заворочалась, слезла с печки. Слепая, а по голосу узнала, что за гость пожаловал.
«И ты будь здрав, Островид Жирославич, – промолвила она. – Изволь чарку испить сперва, не побрезгуй угощением».
По её знаку Цветанка почтительно поднесла посаднику чарку мятно-вишнёвого мёда, а про себя подумала: «Чтоб ты подавился, боров». Перед ней был Бажен в старости – поседевший, раздавшийся вширь, с алчным отблеском золота в глазах. Легко верилось в то, что он действительно за взятку избавлял дочерей зажиточных людей от смертельного жребия жертв Маруши. Чаркой он не побрезговал, осушил одним глотком, сел на предложенное ему место во главе стола.
«Благодарствую, – крякнул он, утирая усы. – Человек я занятой, времени у меня мало, поэтому сразу к делу. Правду ли говорят, что волхвовала ты и Маруше служила в своё время?»
Бабушкин незрячий взор затянулся ледком боли.
«Правда, господин. Только давно это было, – ответила она сухо. – И возвращаться я к этому не хочу».
«Это плохо, бабусь, это скверно, что не хочешь, – поцокал языком Островид, качая головой. – Ведь самая настоящая надобность у нас сейчас в волхвах-то! Ни одного не осталось, всех Марушин пёс задрал. Некому, кроме тебя, их заменить. Можно бы, конечно, у соседей поискать или к князю обратиться, чтоб одного из своих послал, да вот только не хотелось бы мне огласки того, что тут у нас случилось. Коль узнает владыка воронецких земель, что запретную траву ты применила, то не сносить тебе твоей старой головы, бабушка. Да и меня за то, что я это допустил, княжеской шубой не пожалуют. Я-то, может быть, тебе это с рук и спустил бы – хотя бы за то, что и вправду хворь удалось остановить, да владыке как объяснишь? Он, пожалуй, и слушать не станет. Вот потому-то нам лучше бы где-то у себя волхва найти на замену, ни к кому не обращаясь… А то не ровен час, выйдет всё наружу, дознаются про болезнь и яснень-траву – худо нам будет».
«А ты так ничего и не понял, батюшка Островид Жирославич? – вздохнула бабушка с печалью в невидящих глазах. – Яснень-трава тебе глаза не открыла на Марушу? Не поклоняться ей надо, а бежать от неё. Я это ещё сорок лет назад увидела и ни за какие коврижки не вернусь к тому, от чего ушла. Не проси меня. Хочешь – казни, воля твоя. Я уж на свете нажилась, смерть мне не страшна».
Блестящая плёнка бешенства затянула глаза Островида. Он замахнулся было для удара по столу, но сдержался, а его губы посерели и поджались.
«Куда бежать? Ты в своём уме, старуха? – придушенным голосом прохрипел он. – Куда от этого убежишь, коль князьями нашими испокон века нам велено Марушу чтить? Отступнику – смерть!»
«Ты видел хмарь? – спросила вдруг бабушка тихо. – Разве тебя в холод не кинуло оттого, что ты этим дышишь? И что после смерти душа твоя станет частью этой тьмы?»
«Видел, – глухо ответил посадник. – Только мне от этого не легче. – Глаза Островида потускнели, он устало отвёл взгляд, ловя в зрачки отражение мутного окошка, в которое пробивался солнечный свет. – Стар я стал для бунтарства, бабка. Некуда бежать. Пусть всё остаётся как есть. Предки наши так жили – не тужили, и мы, небось, проживём».
«Что ж, это твой выбор, – с горечью вымолвила бабушка. – Ничем тебе помочь не могу, к Маруше не вернусь. Ищи другого волхва. Выкрутишься, коли захочешь, и правду наружу не выпустишь – хитрости у тебя достанет, не так уж это и трудно. А на меня не рассчитывай. Это моё последнее слово».
Островид больше ничего не сказал, только мазнул злым блеском взгляда по бабушке, зацепив и Цветанку. Угрожать и давить не стал: слишком мало твёрдости проступало в линии его побледневших губ под седыми усами. Видно, он цеплялся за расползающиеся клочья привычной картины мира, пытаясь восстановить всё как было, но его бегающие глаза отражали только растерянность и тоску. Так он и ушёл, даже не поблагодарив бабушку за спасение города от вымирания.
Как бы Цветанка хотела побежать к Соколко и рассказать обо всём! Увы, его уже не было в городе, а в сердце осталась только тихая и прохладная, как туманная осенняя заря, грусть. Словно кто-то родной уехал. От Ивы даже могилки не осталось, только прозрачный румянощёкий образ где-то на границе неба и земли, но предаваться тоске было некогда. Недосчитавшись многих своих ребят, жизни которых унесла болезнь, Цветанка приняла под своё крыло новоиспечённых сирот, потерявших родителей этим летом, а поэтому забот у неё не уменьшалось, а только прибавлялось. Всех накормить, утешить, утереть слёзы и сопли, приютить на ночь, развеселить утром – эта каждодневная круговерть не давала Цветанке времени расслабиться, пожалеть себя и приуныть. Стало не до детских проделок вроде воровства яблок с приятелями, да и у мальчишек началась взрослая жизнь… Первуша помогал своему отцу-ложкарю в ремесле, Тюря работал со своим родителем по плотницкому делу, а Ратайка Бздун, не имея особой склонности к ручному труду, подался в уличные разносчики пирожков: мать пекла, а он продавал. Цветанка тоже «работала». Каждый занимался тем, чем мог.
Время листало берестяные страницы, вырезая на них буквы-дни. Зимой у Цветанки с бабушкой возникли трудности с дровами, хотя, казалось бы – лес рядом, руби сколько влезет. Ан нет. Островид и тут затягивал на шее народа удавку своей алчности, объявив заготовку дерева своим и только своим делом, так как и лесные угодья вокруг города принадлежали ему. Все обязаны были либо покупать дрова у него, либо платить за разрешение на самостоятельную заготовку. И то, и другое выходило дорого – из года в год. Не только валить живой и сухостойный лес, но и даже собирать хворост и бурелом запрещалось, не оплатив годовое разрешение. Ослушавшихся карали денежно и телесно. А зимой городской хозяин ещё и взвинчивал цены, поэтому бедный люд, экономя, вынужден был топить печь и готовить пищу через день – особенно те, кто по каким-то причинам не запасся дровами с лета.
Орава беспризорников влетала Цветанке, что называется, в копеечку. Чтоб закоченевшие на морозе ребята в любое время могли согреться, приходилось постоянно поддерживать в доме тепло, и дров уходила уйма. В ту зиму «доход» Цветанки от воровского промысла сильно снизился: то ли всё ещё аукались последствия мора, то ли удача отвернулась, то ли народ стал осторожнее – как бы то ни было, пришлось если уж не совсем положить зубы на полку, то затянуть пояса – самое меньшее. Запас дров неумолимо иссякал, как ни пытались они его растянуть, и каждое полено отправлялось Цветанкой в топку с чувством тягучей тоски. Среди бересты, предназначенной на растопку, ей вдруг попалось письмо Нежаны… Сердце ахнуло, закапало жгучей смолой: как мог здесь оказаться драгоценный кусочек берёзовой коры с письменами, начертанными незабвенной рукой? Цветанка всегда хранила его у себя под подушкой. Может, кто-то из ребят нашёл его и, не разобравшись, взял да и швырнул в общую кучу? Первым порывом Цветанки было спрятать письмо на место: как можно перечеркнуть томную глубину вишнёво-карих глаз? Дрожащая рука колебалась, сжимая хрупкий свиток. Представив себе, как этот боров Бажен наваливается на Нежану своим брюхом, Цветанка содрогнулась, непроизвольно стиснув берёсту… Крак! Высохшая кора треснула, и грамота распалась на три части. «Её ещё можно сохранить!» – кричало сердце, но Цветанка печально покачала головой. К чему уж теперь? Берёста полетела в топку, а воровка смотрела, как та мучительно корчится и сворачивается в огне. Пламени было всё равно, что пожирать, и оно уничтожало буквы, которые когда-то вырезала Нежана под вишнёвым шатром, ласкаемая солнечными зайчиками. Горело то лето, те слова, те поцелуи. Горело с болью, с треском и лёгким дымом горечи…
Вытерев согревшиеся в тёплой влаге глаза, Цветанка решительно встала, надела полушубок, туго подпоясалась и вышла из дома. Снежинки летели в лицо, щекотали, повисали на ресницах, и она глубже надвинула на лоб шапку, бросая вызов хмурым тучам. Нелёгок был её путь, а цель унизительна. Гордость жгла в груди, роптала до последнего: «Ты выкрутишься сама! Добудешь денег и накормишь ребят!» Но чёрной полосе в жизни, казалось, не было видно конца. Цветанка понимала: нет, не выкрутиться ей. Ещё несколько дней – и дрова кончатся. Дети замёрзнут.
Гончарная мастерская встретила её гулкой пустотой. Основная работа приходилась на тёплое время года, ведь глину в мороз не очень-то добудешь. Запасы с осени, видно, кончились, и глухонемой мастер Ваба валялся дома на печи, проедая свою летнюю выручку. Увешанная коврами комната оказалась запертой, и Цветанка побежала под снегопадом в корчму, надеясь найти Ярилко или Жигу там.
И не ошиблась. В тошнотворном и тёплом зловонии она протолкнулась к знакомому столу и встретилась с мутновато-угрюмым взглядом атамана. И он, и казначей Жига пережили мор, и Цветанке думалось: почему смерть щадит всякую шельму, а невинных забирает? Почему Ива, а не Ярилко?
Жига налил ей кружку хмельного, а Ярилко спросил:
«Чего тебе, малец?»
Это прозвучало не очень-то приветливо: выпив, Ярилко часто бывал не в духе – чаще, чем по трезвости. И зачем пил, спрашивается, если веселья не прибавлялось? Цветанка ради соблюдения приличий присела к столу и отхлебнула отдававшую кислой квасиной бурду из предложенной ей кружки.
«Ссуда мне надобна, – сразу перешла она к делу. – Не везёт мне что-то, удача отвернулась. Даже дров купить не на что».
«А я тут при чём?» – хмыкнул Ярилко, отрывая зубами мясо с блестящей от жира косточки.
«Как – при чём? – опешила Цветанка. – Знамо дело: как член братства имею право просить о поддержке. Тугие времена настали».
«Они у всех сейчас тугие, – с набитым ртом ответил Ярилко. И, бросив через стол несколько серебряников, добавил: – Вот, купи себе вязанку дров».
Монеты покатились по столешнице: какие-то наткнулись на препятствия в виде посуды, какие-то упали на поганый пол, а Цветанка поднялась, готовая швырнуть эту нищенскую подачку в лицо воровского атамана.
«Издеваешься?» – процедила она.
«Уж сколько могу, не обессудь, – поблёскивая холодной усмешкой в глазах, ответил Ярилко. – Времена трудные настали не только у тебя».
«Ну, ты и скотина, – плюнула Цветанка и, не желая здесь оставаться, устремилась к выходу. На ходу обернувшись, бросила: – Гляди, аукнется тебе!»
Зимний ветер остужал её разгоревшиеся от злости щёки, хлестал снегом, отрезвляя. Деньги в котле всегда были, их не могло там не быть! Просто Ярилко – жила и жмот, чья сытая рожа выдавала лжеца с головой: никаких «тяжёлых времён» он сейчас не испытывал. Ненависть горела багровой раной, взывая: отплатить, наказать гада немедля! Но как? Не видя возможности проучить атамана, Цветанка задыхалась.
«Эй! – окликнули её. – Обожди-ка».
Её догонял Жига – в тулупе нараспашку, между полами которого виднелась засаленная на животе рубаха.
«Не серчай, братец, – поравнявшись с Цветанкой, ласково и чуть заискивающе сказал он. – Не в духе атаман, с кем не бывает спьяну? Проспится – усовестится, пожалеет, что тебя обидел. Вот, возьми, тут тебе и на дрова, и на выпивку, и на яство…»
В ладонь воровки, звякнув, упал кошелёк, приятно оттянув её вниз тяжестью денег. Тяжесть эта обещала благополучие и сытость на весь остаток зимы, не меньше.
«Ссуда вечная – можешь не возвращать, – хитровато-благодушно сощурился Жига. – Считай – от меня дар».
С чего бы это такая щедрость? Настороженный зверёк внутри у Цветанки повёл ухом, а серый свет зимнего дня сочился сквозь бахрому снежинок на ресницах. Однако тяжесть кошелька быстро окутала сердце теплом и обезболила тревогу о будущем, и домой Цветанка шла изрядно повеселевшая. Гордость? О какой гордости могла идти речь, когда дома её ждали полторы дюжины голодных ртов? Едва зайдя во двор, Цветанка тут же попала под обстрел: один снежок ударил её в плечо, другой чуть не сбил шапку с головы, а от третьего она с пробудившимся проворством увернулась. Юркнув в дом, она стащила шапку и встряхнула отросшими до плеч волосами. Жизнерадостность ребят не давала унывать и ей. И что же с того, что утром они не завтракали? Вывалявшись в снегу с головы до ног и позабыв о голоде, они вдохновенно вели «битву», пламенно-румяные и весёлые, и мертвящий мороз отступал под жарким напором их игры. Они строили из снега целые крепости, которые брали приступом, разрушали до основания и возводили вновь. Где уж тут найдётся место горю! А за столом тем временем сидела хозяйственная Берёзка, кропотливо перебирая пшено для каши. Тонким пальчиком она прижимала негодное зёрнышко и выводила из кучки, так что со стороны казалось, будто она играет сама с собой в какую-то странную игру.
«Мало уж крупы осталось, – вздохнув, поделилась она своей тревогой с Цветанкой. – Ещё на одно варево – и всё, нечего будет кушать. И мышей в чулане развелось – страсть! Надо бы кота где-то добыть, а то сожрут они все наши припасы…»
Цветанка ласково подёргала её за тонкую мышасто-русую косичку.
«Ты моя умница, помощница… Всё верно говоришь. Кота я попробую достать».
Она помогла Берёзке поставить в печку огромный тяжёлый горшок, а та вдруг зарделась ярче предгрозовой зари и потупила глазки. Цветанка обеспокоилась: ещё не хватало ей тут влюблённых малолеток… Нет, серьёзно! Окаменевшая трещина на сердце была слишком хрупкой, чтобы подвергать её очередным испытаниям любовью. Живое – зарастает, рубцуясь, а вот каменное не заживает, только трескается и крошится, кровоточа изнутри и сочась болью. И Цветанка предпочла присоединиться к ребячьим играм во взятие снежной крепости: это временное возвращение в детство отогревало душу и позволяло ненадолго забыть об окаменевшем участочке сердца, кровоточащем по-взрослому.
Запасы дров и съестного они пополнили в ближайшие дни. Бродя по улицам, Цветанка услышала дикий мяв и ор: три бродячих кошака – рыжий, полосатый и пятнистый – нападали сообща на чёрного. Худющий, с грязной свалявшейся шерстью, он явно был в проигрышном положении, но бодрился: выгибал спину, шипел, скалился – одним словом, всеми силами старался показать, что не лыком шит. Но очень уж жалким, слабым и изголодавшимся он выглядел, чтобы Цветанка поверила в его победу. Несколькими твердокаменными снежками она спугнула злобную троицу нападающих, и те убежали, а чёрный, как будто понимая, что его защищают, остался – только приник животом к земле, сжавшись в комок.
«Ну что, бедолага? – спросила Цветанка, садясь около него на корточки. – Чем это ты им не угодил?»
Кот, устало щурясь, подрагивал. Шерсть у него была угольно-чёрной, без всякого коричневого отлива, а глаза – словно блюдца с мёдом.
«Красавец», – сказала Цветанка, протягивая руку: даст себя погладить или нет?
Кот не сбежал, но напрягся и зашипел.
«Тихо, тихо, зверюга, – засмеялась воровка, убрав руку. – Не обижу я тебя, неужели не понятно? Понимаю, не доверяешь… Хочешь домой? Молочка тебе нальём, а мышей у нас в кладовке – ловить, не переловить. Сыт будешь. Ну, что скажешь?»
Кот, казалось, задумался. В руки он не давался, но и не убегал, будто сам ещё не решил, как поступить. Цветанка отошла на несколько шагов и оглянулась. Черный зверёк глядел ей вслед с беспокойством, в его медово-жёлтых глазах словно застыл вопрос: «Ты куда?» Присев на корточки, Цветанка попробовала подозвать его, но кошачья нерешительность затянулась. Вспомнив об ожерелье, воровка подумала: «А не может ли оно и тут помочь?» Когда янтарные бусины налились теплом под пальцами, Цветанка мысленно позвала животное: «Иди… Иди сюда…»
Это было похоже на дыхание лета среди зимы. Солнечный шёпот, радужные стрелы на ресницах, пляска пушинок в закатном мареве… Где-то далеко, в стране вечного золотистого вечера, жила ясноглазая любовь с мягкими руками, нежности которых Цветанке не довелось познать, но её тепло она ощущала всякий раз, когда будила янтарные бусы своими просьбами о помощи. У этой любви не было имени, но было звание – самое прекрасное и светлое. «Мама…» – шевельнулись губы Цветанки.
«Мррр?» – откликнулась Любовь, уставившись на неё медовыми глазами.
С тихим, почти сквозь слёзы, смешком Цветанка зарылась пальцами в чёрный мех. Грязный и худой уличный кот тёрся головой о её руку с ожерельем, тянулся к нему лапкой, стремясь поиграть с «висюлькой». Цветанка осмотрела животное: болячек под шерстью вроде не видно, глаза ясные, не воспалённые, из носа не текло. Такого только почистить да откормить малость – и будет загляденье, а не кот.
«Ну, пойдёшь домой?» – ещё раз спросила воровка, вкладывая в голос весь золотой свет Любви.
«Мрррр», – послышалось в ответ.
Больше кот не шипел и не напрягался – повис тряпкой, когда Цветанка взяла его на руки. Спрятав нового друга за пазуху, в тепло полушубка, она медленно шагала по улице.
«Ух, какие лапы-то у тебя ледяные, Уголёк, – поёжилась она. – Да, будешь у меня Угольком – за черноту свою».
Всю дорогу Уголёк сидел за пазухой тихо и даже задремал, пригревшись на груди у Цветанки, а дома, когда его окружили ребята, занервничал – принялся выть и царапаться. Да и кто бы не занервничал, когда со всех сторон тянутся ладошки – слишком много ладошек?
«А ну, брысь, мелюзга, – цыкнула на ребят Цветанка. – Вы его пугаете. Потом погладите, когда он малость привыкнет, приживётся».
«Кого вы там притащили, негодники?» – проскрипел с печки голос бабушки Чернавы.
«Котишку, бабуля, – ответила Цветанка. – Его на улице другие кошаки обижали. А нам кот ох как нужен: мыши расплодились, обнаглели совсем. Все припасы сожрут, коли с ними не бороться».
«Чего с улицы-то всякую заразу тащить? – разворчалась бабушка, слезая с печки. – У соседей бы котёночка попросили – уж точно чистый был бы. А этот – кто его знает, чем он болеет? Вот подхватите все лишай…»
«Да с виду здоровый он, бабусь, – заверила Цветанка. – Только в грязи весь да тощий. А так – болячек вроде не видать».
«Поднеси-ка мне эту скотинку», – потребовала бабушка.
Не дотрагиваясь до Уголька руками, она принялась обнюхивать его, а тот испуганно таращил круглые жёлтые плошки глаз. Цветанка не удивлялась: бабушка по запаху могла определить, здоровы ли человек или животное, а если больны, то какая у них хворь. Видно, она пришла к благоприятным выводам, потому что всё-таки взяла кота на руки. И едва она дотронулась до Уголька, как вся его напряжённость лопнула, как пузырь. Он успокоился, обмяк, устало сощурив глаза, а бабушка сказала, смягчившись:
«Ладно, пусть живёт. Грязнущий только, шерсть свалялась… Искупать бы надо».
Легко сказать – искупать кота! Пока грелась вода, пока настаивался отвар ядовитых трав против блох и пока ему выстригали колтуны в шерсти, Уголёк, чуя неладное, жалобно мяукал, а когда Цветанка понесла его в корыто, принялся орать голосом человеческого младенца – причём так похоже, что заглянули удивлённые соседи: уж не появилось ли в доме бабушки Чернавы прибавление семейства?
«Какое дитё? Вы каким местом думаете? – рассердилась бабушка. – Ребята кота притащили, отмываем».
Уголёк очень не хотел лезть в воду: выл на разные лады, поджимал лапы, извивался ужом, но стоило Цветанке намотать на руку своё чудесное янтарное ожерелье, как орущий пушистый комок с двумя золотыми монетками глаз утих и распластался в корытце чёрной ветошью. В мокром виде он стал ещё более худым и жалким, а когда его вытирали, слипшаяся влажная шерсть торчала во все стороны, как иголки у ежа. Вывернувшись из полотенца, кот вспрыгнул прямиком на тёплую печку – обсыхать.
«Не держи обиды, что искупали тебя, – усмехнулась Цветанка, осторожно проведя ладонью по прохладной мокрой шёрстке и ощутив под нею хрупкие косточки зверька. – Уж больно грязный ты был».
Первые несколько дней Уголёк отсыпался, привыкая к домашнему теплу, так разительно отличавшемуся от его прежней уличной жизни. Уже не нужно было ни от кого убегать, защищаться, рыскать в поисках еды. Поначалу он пугался, когда ребята всей гурьбой лезли к нему поиграть и погладить, и удирал от них под лавку или на печку, в самый тёмный угол. Особенно норовил потискать чёрного пушистика маленький Драгаш. Дело кончилось рёвом и царапинами от кошачьих когтей.
«Не лезьте к котишке – не видите, что ль, что ему не нравится? – внушала ребятам Цветанка. – Драгаш, а если б тебя вот так душил и тискал в объятиях страшный великан Бука, ты бы не испугался? А вот представь себе, ты Угольку таким чудищем и кажешься».
Понемногу кот привыкал к новому дому. Мышиная возня в кладовке вызвала у него острый интерес, и вскоре никем ещё не пуганная братия в серых шубках недосчиталась многих своих соплеменников. Поймав грызуна, Уголёк сначала гордо хвастался им перед Цветанкой, а дождавшись похвалы, пожирал добычу, похрустывая мышиными косточками. Попытки проделать то же самое перед Берёзкой неизменно заканчивались визгом: боявшаяся мышей девочка вскакивала на лавку, а Цветанка посмеивалась.
«Молодец, Уголёк, молодец! – не скупилась она на похвалу. – Знатный мышелов!»
«Чего он мышей нам таскает? – дрожащим голосом пожаловалась Берёзка, не слезая с лавки. – Пусть бы там, в чулане, и жрал их…»
«Это он хочет показать, какой он полезный, – предположила Цветанка. – Боится, видать, что выгоним. Дома-то, знамо дело, лучше – особливо зимой».
Уголёк тем временем облизывал усы и щурил круглые, как две маленькие жёлтые луны, глаза. Светлые бровки Берёзки сдвинулись «домиком»:
«Выгоним? Ни за что! Даже если б он мышей и вовсе не ловил – у кого рука поднимется?… Он же такой хоро-о-оший!»
Хороший-то хороший, вот только Уголёк не слишком жаловал ласки-нежности – тут же чёрной гибкой молнией увернулся от протянувшейся к нему руки. Впрочем, он только попервоначалу дичился, вздыбливал шерсть, не давался в руки и убегал от непривычки к доброму отношению. Понемногу оттаивая, кот позволял себя гладить сперва исключительно Цветанке с её тёплым, полным материнского света янтарным ожерельем, потом замурчал под ладошкой Берёзки, а перед бабушкой Чернавой просто цепенел, как заколдованный, тараща глаза. От младших ребят он бегал дольше всего – не любил их бесцеремонных и дурацких игр вроде засовывания ему пальца в пасть во время зевоты или привязывания чего-нибудь к его хвосту. Отъелся Уголёк весьма скоро, превратившись из шатающегося на ходу заморыша в роскошного пушистого зверя с лоснящейся шерстью. Излюбленным его местом стала тёплая печка, где он дремал, то свернувшись клубком, то распластавшись во всю длину и свесив с края лапу.
С приходом Уголька к Цветанке вернулось прежнее везение – а может, просто так совпало. Как бы то ни было, вскоре воровка смогла вернуть в котёл деньги, хотя Жига и не настаивал на этом. Но Цветанка не могла поступить иначе: тяготил её этот дар – не дар, долг – не долг… Ярмом на шее он повис и покой нарушал тенью из-за угла, и поэтому, чтобы не оставаться ничем обязанной воровскому сообществу, она бросила на стол перед казначеем туго набитый монетами кошелёк и вышла на улицу свободной и весёлой. На душе стало легко и солнечно.
А между тем по земле кралась кошкой с тёплыми лапами весна. От каждого её мягкого шага оставались проталины в снегу, от света жёлтых глаз ярче разгоралось солнце, и стылые пальцы Марушиного зимнего духа кривились и дрожали, обожжённые всепобеждающим жаром. Нехотя отпускали они промёрзшую землю, соскальзывали с людских душ – слабела Марушина насаждённая власть, хоть и не исчезала совсем. И в Воронецкое княжество забрасывала издалека свои светлые лучи Лалада, а земля жадно ловила отблеск её любви, устав томиться под тёмным куполом зимней ночи. Кое-где люди втайне пекли запрещённые блины: круглые, как солнечный диск, они возвышались на блюдах толстыми стопками, щедро залитые золотистыми струйками растопленного масла. Приглашать на такое кушанье было не принято никого: а вдруг гость окажется доносчиком? Так и праздновали люди уход зимы тайно, в семейном кругу. О том, чтобы прилюдно сжечь большое соломенное чучело, и речи быть не могло, но втихомолку спалить маленькую куклу в собственной печи никто не мешал. Правда, проделывать это решались далеко не все – боялись грядущей мести Маруши за такое непочтение. Вместо радостных проводов уходящую Марушину тень полагалось оплакивать, принося ей прощальные жертвы и пребывая в печали целую седмицу. Новый, выписанный Островидом из столицы волхв исступлённо расшвыривал свежие потроха домашней скотины по толпе, а люди покорно причитали и выли, после чего шли домой, забрызганные кровью и увешанные петлями кишок. Особенно обильно удостаивались сей благодати «счастливчики» из первых рядов. Смывать всё это дело разрешалось только через семь дней, после окончания проводов.
Бабушка Чернава с Цветанкой и Берёзкой были из смелых. Они не пошли на Озёрное Капище, чтобы смотреть на дикий обряд и уносить потроха на ушах, а ранёхонько, ещё далеко засветло поставили опару для пышных, ноздреватых блинов. В льдисто-синей утренней мгле домик наполнился дымкой чада, а вокруг стола и на лавках вдоль стен – в тесноте, да не в обиде – расселись ребята. Их глаза блестели в голодном предвкушении, в то время как бабушка с Берёзкой совершали блинное священнодействие… И отсутствие зрения совсем не мешало старой ведунье – ни разу она не пролила даже каплю теста мимо шипящей и дымящейся сковородки, ни разу не уронила поджаристый тонкий круг, броском переворачивая его на другую сторону. Разрумянившаяся у пышущей жаром печки Берёзка помогала, следя за тем, чтобы сковородка всегда была смазана, а Цветанка ставила её в печь и доставала оттуда. Она же метала готовые блины на блюдо, к которому уже тянулись нетерпеливые руки.
Кусок масла томно подтаивал на высокой стопке блинов, истекая золотистой жижицей. Поставив эту красоту на стол, Цветанка объявила:
«Налетай!»
Блины были расхватаны в считанные мгновения. Те из ребят, кто сидел вдоль стены на лавке, ринулись к столу, но досталось не всем: кто успел, тот хватал сразу несколько штук. Бабушка посмеивалась, тесто шипело, растекаясь по сковородке, а Берёзка, преисполненная важности, держала наготове густо промасленную тряпицу. Новые и новые ноздреватые солнечные круги шлёпались на блюдо – поджаристо-узорчатые в середине, кружевные и ломкие по краям…
Когда ребята наконец набили свои ненасытные животы, на блюде от толстой стопки остался последний блин. Обе бабушкины помощницы одновременно взялись за него и порвали пополам. Берёзка опять подозрительно зарделась: к розовому печному румянцу прибавился оттенок полевого мака.
«Тили-тили-тесто, жених и невеста!» – дурашливо выкрикнул кто-то, заставив Берёзку раскраснеться до кончиков ушей, а Цветанку – подавиться своей половинкой блина. А бабушка то ли не расслышала, то ли, будучи незрячей, не поняла, к кому относилось восклицание.
«Ну вот, ребятки, солнышко мы поприветствовали, – сказала она, отряхивая руки и вытерев их о засаленный, весь в масляных пятнах и муке, передник. – По примете, сколько блинов испечёшь, столько и солнечных дней в грядущем году привлечёшь… На сегодня всё, притомилась я. Ну, ничего – это только первый день, ещё вся седмица впереди. Объедитесь этих блинов так, что до следующей весны на них глядеть не сможете!»
Угольку тоже было предложено угощение – блин со сметаной. Кот сначала слизал розовым шершавым языком сметану, а потом, подумав, расправился и с блином, пропитанным топлёным коровьим маслом.
«Мррау!» – высказал он своё одобрение, облизывая усы.
Пока новый волхв сгущал туман и тьму вокруг капища и, воздевая руки к небу, старался нагнать на солнце тучи, у бабушки Чернавы был готов второй горшок блинного теста. В этот раз она обучала искусству выпечки Берёзку. Волхву удалось испортить погоду: за окном разгулялась метель, мертвенной пеленой накидывая на город память о Марушиной тени, но возле растопленной печки было совсем не страшно. Мрак лип к окну и скрёбся в него снежной крупой, заглядывая в дом, вот только завистливые и злобные вздохи неминуемо уходившей зимы не могли погасить солнечного света, который как будто излучало блюдо с блинами. Золотое масло, поджаристые хрустящие узоры, сытость и уют – всё это казалось Цветанке бабушкиным добрым колдовством, круглобоким и тёплым, как блин.
Всю Масленую седмицу бушевала такая непогода, что и на улицу не выйти. Ветер норовил сдуть с ног, швыряя в лицо пригоршни мокрого снега, небо затянули тёмно-сизые, низкие тучи, за которыми будто прятался грозный лик Маруши.
«Ишь, зима с весной схлестнулись, – молвила бабушка, слушая завывание бури. – Ну ничего, ничего… Не век зиме властвовать, придётся отступить».
В последний день Масленой седмицы (к слову, название это было под запретом, а называть последнюю неделю зимы следовало Скорбной) бабушка велела сделать соломенную куклу. Пока пеклись блины, ребята взялись за дело вместе: кто вязал саму куклу, кто шил для неё из лоскутков платье, кто плёл косу из пакли. Размером кукла вышла с кота. По старому, запрещённому обычаю её полагалось усадить на снег и устроить вокруг пляски и веселье, но так уже давно никто не делал. Нахлобучив шапку поглубже на уши, Цветанка вышла во двор, в слепящую метель, чтобы набрать кадушку снега. Холодная лапа ветра перехватывала горло, и Цветанка повернулась к нему задом, а то дышать стало бы совсем невозможно. Руками в рукавицах она кидала снег в кадушку, пошатываясь среди свистевшей во все трубы бури, как вдруг краем глаза приметила движение. Вскинув взгляд, она застыла: на неё сквозь завесу метели смотрели малахитово-зелёные глаза. Жуткое зрелище – глаза без лица! Как будто это сам дух зимы глядел на Цветанку… Впрочем, недолго: вскоре в снежном вихре прорисовалось и лицо – то самое, которое Цветанка несколько раз видела на поверхности воды. Пепельноволосая девушка, которую показывал ей призрачный волк!
А следом из беснующегося моря метели выскочил и сам её старый призрачный знакомый, чьи глаза так напоминали её собственные. Почти сливаясь со снежной завесой, он прыгнул сзади на зеленоглазую деву, сбил её с ног и дохнул Цветанке в лицо предупреждающей тревогой. А той словно снежным кулаком под дых ударили: Цветанка задохнулась, потерялась в леденящем вихре и свалилась в сугроб, попутно больно стукнувшись ногой о кадушку.
В дом она вернулась ни жива ни мертва – споткнулась на пороге и едва не растянулась на полу. Кадушку со снегом кто-то подхватил.
«Ты чего?»
Давно знакомое, почти родное личико, зеленовато-серые глаза, косичка – крысиный хвостик. Дурнушкой была Берёзка, да и только как младшую сестрёнку могла Цветанка её любить…
«Непогода разбушевалась, – пробормотала воровка. – Из дома не выйти – ветер с ног сдувает».
«Зима уходить не хочет, – проскрипел бабушкин голос. – Да придётся ей, как ни крути. Давайте-ка, ребятушки, весну позовём все вместе…»
Кадушку водрузили на стол, а соломенную куклу усадили на снег. Бабушка велела всем взяться за руки и водить хоровод со словами:
«Лейся, масло, по дороге – убирай, зима, с дороги ноги!»
Зашуршали по полу шаги, загудели разом ребячьи голоса, произнося заговор. Уголёк умывался лапкой – намывал гостей…
«А теперь – в печку её, в самый огонь!» – приказала бабушка.
Ребята не сразу решились уничтожить плод своих стараний: кукла вышла красивая, пышнотелая и нарядная – этакая ядрёная деваха. И всё же Цветанка взяла её и отправила в печь – пламя ярко пыхнуло, громко затрещав.
«Снег из-под куклы не выбрасывайте, пусть растает. Той водой завтра умоемся, – сказала бабушка. – Пепел, что от неё останется, в плошку соберите и мне дайте».
Всё было сделано по её слову. Цветанка выгребла золу приблизительно с того места, где сгорела кукла; несколько соломинок ещё дотлевало на железном совке, от одного дуновения вспыхивая алым пламенем и рассыпаясь серым пеплом.
«Вот, бабуся! – Цветанка протянула миску с горячей золой бабушке. – А для чего это?»
«А для того, золотце моё, чтобы непогоду укротить. Чтоб солнышко проглянуло», – морщинисто улыбнулась та и зашептала что-то над миской.
В распахнутую дверь ворвались белые космы метели, сразу густо осыпав бабушку мелкой порошей, но та, не дрогнув, шагнула за порог. Стоя по щиколотку в снегу, она подняла миску и швырнула пепел в прожорливую пасть ненастья. Заворожённая этим действом, Цветанка ощутила толчки под рёбра со всех сторон: это ребята сгрудились у двери. Едва она собралась турнуть их в дом, чтоб не простыли на ветру, как произошло чудо: непогода, сперва взвившись на дыбы норовистым конём, вскоре прижалась пузом к земле, как испуганный пёс. От непроглядного бурана осталась змеистая молочно-белая позёмка, а сквозь тонкую дымку облаков багровело солнечное пятно. Принимая этот простуженный свет ещё по-зимнему холодного утра в незрячие глаза, бабушка устало улыбалась…
«Ну вот, так-то оно лучше, – промолвила она, возвращаясь в дом. – Пусть и старается кто-то изо всех сил продлить Марушино зимнее господство хоть на денёк, а всё ж не вечно ей над землёй властвовать… А ну-ка, ребятки, налегай на блины! Блин – солнышко красное, и с каждым блинком вы солнечный свет в себя впускаете… Кушайте, кушайте, сколько душе вашей угодно».
Ребят не нужно было приглашать дважды. Пока они набивали рты, Берёзка с бабушкой пекли новые блины. Раскрасневшаяся от печного жара Берёзка, как заправская хозяйка, ворочала тяжёлой сковородкой, стараясь распределить по ней шипящее и схватывающееся тесто как можно быстрее и ровнее. При этом её взгляд, подобно робкому котёнку, не смеющему попросить, чтоб его погладили, искоса и с грустной надеждой ловил взгляд Цветанки…
Едва блюдо с новой стопкой блинов было торжественно водружено на стол, вокруг которого, облизываясь и блестя глазами, столпились ребята, как дверь резко распахнулась, словно от толчка ногой, и едва не вылетела с петель. Грозная внешняя сила, полная тёмного гнева, вторглась в домашнее тепло ледяным вихрем, и на пороге возник длиннобородый старец с глазами навыкате, мечущими яростные молнии. Даже плащ из волчьих шкур, как живой зверь, топорщился на его плечах, а волчья голова на шапке скалила жёлтые клыки.
«Зачем ты лезешь туда, куда тебе лезть не следует, старуха?! – прогремел незнакомец, ударив о пол посохом с насаженной на него высушенной человеческой головой. – Ты разогнала мглу и метель, помешав мне отправлять службу и должным образом завершить обряд почитания нашей богини Маруши!»
Испуганные ребята даже разбежаться не смогли – так и прилипли к лавкам, в ужасе уставившись на грозного обладателя страшного посоха. Коричневатое лицо сушёной головы с торчащими зубами в мученически приоткрытом рту походило на сморщенное яблоко-падалицу. Берёзка вжалась спиной в печку, заслонившись сковородкой – только круглые от страха глаза остались видны. А старик, увидев блюдо со стопкой блинов, увенчанной тающим куском масла, весь ощетинился и пролаял:
«Это что такое?! Как вы осмелились сотворить это непотребство?» – При этом его крючковатый палец вытянулся, указывая на блины, как на нечто отвратительное и оскорбляющее и богиню, и его лично.
«А ты не кричи, гость незваный, – спокойно ответила бабушка. – Как ни колдуй, как ни призывай мрак да непогоду, а тепло и свет всё одно придут. Не затмить тебе солнца ясного, не отвратить прихода лета красного… Садись-ка лучше, коль уж пришёл, да отведай угощения нашего».
Казалось, что выпученные глаза старика вот-вот лопнут и забрызгают кровью все стены.
«Да как ты смеешь, – взвизгнул он, – предлагать мне ЭТО?! Тебе жить надоело, старая дура?! Да за такие дела я тебя вместе с оравой твоих щенков в пепел превращу! – И, воздев руки к потолку, он воззвал: – Огонь небесный, мне подвластный!»
Под потолком раздался оглушительный треск, и между ладонями старца вспыхнула шаровая молния. Цветанка кинулась, чтобы заслонить собой бабушку, но та уже постояла за себя: мановение пальца – и из стопки на блюде сам собою вылетел блин, встав в воздухе на ребро, как щит. Шаровая молния отразилась от него, и у старика вспыхнула борода. Оглашая дом воплями и распространяя вокруг себя мерзкий запах палёного волоса, волхв кинулся к кадушке с талой водой и сунул в неё охваченную пламенем бороду… С громким «пш-ш-ш» огонь потух, но лицо волхва налилось багрянцем, как спинка варёного рака.
«Ы-ы-ы! – сипло взвыл он, будто ошпаренный, вертясь волчком и топая ногами в меховых сапогах. – Воды-ы-ы!»
Ребята держались за бока при виде его нелепых телодвижений, а бабушка с квохчущим смешком ответила:
«Так это водичка и была, родимый! Талая, снеговая».
Вода в кадушке была точно холодной – Цветанка даже на всякий случай проверила пальцем, но волхв выл, как будто сунулся в крутой кипяток. Это что ж выходит: непростая она – водичка из-под масленичной куклы-то?…
«Изничтожу вас, – бешеным котом орал волхв, держась за багровое лицо. – Сегодня же всё станет известно посаднику… Ох, полетят ваши головы с плеч!»
«Ничего ты никому не доложишь, – улыбнулась бабушка, ничуть не пугаясь его угроз. – Весна красна тебе не даст слова злого сказать, доноса подлого сделать…»
«Ещё как доло… – начал волхв, но подавился, будто что-то изнутри заткнуло ему глотку. – Ф-ф-тьфу!»
Изо рта у него вылез свёрнутый в трубочку блин и шлёпнулся на пол. Старик вытаращился на него, как на какого-то мерзкого ползучего гада. Новая попытка заговорить закончилась исторжением ещё одного блина.
«Так-то, касатик, – посмеивалась бабушка. – И так будет всякий раз, когда ты попытаешься возвести на кого-нибудь поклёп али убить вздумаешь…»
Встряхнув опалённой бородой, волхв воздел руки к потолку снова, но вместо заклинания изо рта вылетело сразу пять блинов, и шаровая молния не получилась. А вместо бабушки у стола стояла светлоокая лесная дева в зелёном плаще и серёжках из ольховых шишечек, улыбаясь чуть насмешливо и торжествующе сквозь прищур длинных ресниц… Брр! Цветанка встряхнула головой, проморгалась – и наваждение растаяло, как масло на блине. Посрамлённый волхв злобно погрозил бабушке кулаком и устремился прочь из дома, громко хлопнув дверью. В окно можно было увидеть, как он в своём мохнатом плаще размашисто шагал по расчищенной в снегу тропинке, продолжая страдать блиноизвержением: все попытки отплеваться приводили к тому, что блины вылетали из его рта пачками, густо усеивая снег.
Ребята тем временем, оправившись от испуга, надрывали животы от хохота.
«Ловко ты его, бабуся! Теперь он и рта раскрыть не посмеет!»
Со скрежетом ползли когти Марушиной тени по земле, оставляя в снегу глубокие борозды-ручьи. Весна пришла и присела на завалинку, окидывая двор и улицу тёплым взглядом, и казалось, что бабушка вела с нею, невидимой, долгие безмолвные разговоры. Задумчивая улыбка иногда проступала сквозь её морщины, а веки, отяжелевшие от тепла, дремотно смыкались. Однажды Цветанка присела рядом, рассказала о видении лесной волшебницы и всё-таки спросила бабушку:
«Бабуся, что это значит? Кто ты на самом деле?»
Бабушка долго молчала, жуя впалым беззубым ртом и вдыхая запахи весны: слякоти и навоза, синей небесной свежести, дыма из трубы…
«Сначала ты сама реши, кто ты на самом деле, а потом уж я отвечу тебе», – промолвила она наконец.
Цветанка умолкла, пронзённая иголочкой тревоги, не дававшей ей покоя днём и ночью. Сначала эта «иголочка» была безлика и безмолвна, но теперь у неё появились глаза. И косичка – крысиный хвостик. Каждый день с первыми лучами солнца эти глаза открывались навстречу Цветанке и мучили её грустной надеждой во взгляде. Ничего не могла Цветанка ответить им, ничего не могла дать их обладательнице, кроме своего смирившегося надтреснутого сердца, в котором любовь стихла, как ей казалось, навсегда. А наставший месяц цветень усугубил эту пронзительную горечь своей кипенно-белой, духмяной красой. Яблони зябли в тонких нарядах, как не по погоде одевшиеся девицы, а Цветанке доставляло странное, болезненное удовольствие подставлять грудь ветру, дышавшему коварной весенней прохладой. Устав от всего и от всех, она устремлялась к реке, бродила по берегу в зарослях чёрной смородины и нюхала растёртые между пальцами молодые листочки, полагая, что находится в одиночестве… Но однажды шорох кустов за спиной заставил её настороженно замереть под ледяными лапками мурашек. Может, она вспугнула какую-нибудь милующуюся парочку?
«Кто тут?» – сипло спросила Цветанка.
Впрочем, по видневшейся за кустом русой девичьей макушке она тотчас узнала свою «иголочку» тревоги – Берёзку. Ласкаемая солнышком, эта макушка приподнялась из-за весенней смородиновой листвы, и вот она снова – надежда-боль, свернувшаяся во взгляде несмышлёным котёнком.
«И чего ты за мной ходишь, как хвостик? – хмуро буркнула Цветанка. – Я здесь хочу наедине с небом и солнцем побыть… Подумать. Чего ты за мной таскаешься? Других дел нет? Обед кто будет готовить?»
В глубине сердца она тут же пожалела о своих суровых словах: глаза Берёзки стали такими невыносимо грустными и растерянными, что захотелось её обнять и приласкать. Но обнимешь – обнадёжишь, а Цветанка твёрдо считала, что делать этого не следовало. То, что восхищение и привязанность Берёзки перерастает в глупую детскую влюблённость, увидел бы и слепой… Хотя почему детскую? Уже через какие-то полгода этой тщедушной и некрасивой, блёклой, как поздняя осень, девочке по обычаям предстояло войти в возраст девицы на выданье. Вот только кто её, сироту-бесприданницу, возьмёт замуж? Но это – насущный вопрос будущего, а сейчас на душу Цветанки легла тяжесть недоумения: что со всем этим делать? Надтреснутое сердце больше не хотело влюбляться ни в кого вообще, а в девчонку, которую Цветанка считала младшей сестрёнкой – уж подавно.
«Ступай домой, – сказала она строго и непреклонно. – Бабуля старая, еле с печки слезает уж, а кормилец у всей вашей оравы один – я. Если ещё и стряпню на меня повесите – не вывезу я. Я вам не савраска, чтобы на меня всё взваливать! Иди, да чтоб к моему возвращению обед был готов!»
На глазах Берёзки заблестели светлые и чистые слезинки.
«Не люба я тебе, да? – дрожащим голоском пролепетала она. – А я без тебя, Заюшка, жить и дышать не могу… Как в песне поётся: не мило мне солнышко красное – милее лицо твоё ясное, не светлы мне звёзды небесные – ярче них в моём сердце сияют лишь очи твои… Знаю, не хороша я собой, но с лица ведь не воду пить! А хозяйкой я могу быть хорошей, я уже всё-всё умею! А окромя тебя, не нужен мне никто… Если с тобой мне не быть – то уж ни с кем более…»
Сумрачная осенняя усталость среди весеннего светлого дня опустилась на плечи Цветанки. Ну зачем это всё? Так некстати, не ко времени – ни к селу ни к городу. Вздох рвался из груди, но она сдержалась.
«Глупости, Берёзка. На мне свет клином не сошёлся, добрых людей много вокруг… А я что? Доля моя – воровская, каждый день последним может стать: сцапают – и поминай как звали. За честного человека тебе идти надобно».
Брови Берёзки сдвинулись и поднялись печальным «домиком», тонкие бледные губы задрожали: вот-вот заплачет.
«Никто мне не нужен, окромя тебя, синеглазенький мой, – повторила она тихо, но упрямо. – Если вор мне милее честного трудяги – так тому и быть, сердцу не прикажешь».
Хоть и не хотела Цветанка прикасаться, но всё же не удержалась – опустила руки на худенькие хрупкие плечики девочки, заглянула в полные слёз глаза.
«Сестрёнка ты мне, Берёзка. Сестрёнка и есть, и никак иначе к тебе относиться не смогу. Не смогу тебя женой сделать. Люблю тебя, дорожу тобою, любого твоего обидчика в клочья порву, жизнь за тебя отдам – но мужем твоим мне не стать. Мне вообще ничьим мужем не бывать, так уж вышло, прости».
Слова вёртким, не пойманным воробьём сорвались с губ, и прикусывать язык стало слишком поздно. «Сначала ты сама реши, кто ты на самом деле», – бабушкин голос отдавался в душе мучительным эхом. Даже изворачиваться и сочинять небылицы больше не хотелось. Узнают правду – так узнают, будь что будет.
«Это как?» – удивлённо захлопала куцыми светлыми ресницами Берёзка.
«А так, – вздохнула Цветанка, непомерно уставшая от лжи. – Не парень я. Родилась девицей, но девицу-вора братство не приняло бы на равных… Вот я и притворяюсь. Но не только из-за этого. Бабья доля не по нраву мне, гордая у меня душа. Баба мужу подчиняться должна, а я в подчинении жить не могу, свободу ни на что не променяю. То, что соседи бают про меня – мол, могу становиться то девкой, то парнем – это всё брехня, я даже волхвовать, как бабушка, не умею. Выдумки всё это и домыслы людские, но мне они на руку».
Берёзка выглядела такой потрясённой, что Цветанка удивилась: неужели у той за всё это время ни разу не появилось хоть малюсенького подозрения?
«Ну, смотри», – вздохнула она обречённо.
Чтобы развеять все сомнения окончательно, она на глазах у Берёзки разделась догола, быстро, резко и сердито срывая и отшвыривая от себя одежду. Портки повисли на кусте смородины, рубашка раскинула рукава в стороны на зелёном пушистом ковре травы, шапку Цветанка бросила оземь и вызывающе встряхнула волосами. Ничему не удивляющееся солнце обняло её плоскую, сухонькую и мальчишески-угловатую фигуру, а Берёзка залилась сплошным яблочным румянцем, до самых глаз закрыв лицо задрожавшими пальцами.
«Ну, видишь? – усмехнулась воровка, не стыдясь наготы и не пытаясь ничего прикрыть руками. – Ты ж не слепая – давно, поди, приметила, что при вас я одёжи никогда не снимаю… Неужто тебя это не навело ни на какие мысли?»
«Ты же сам… сама… сам… – запутавшись, забормотала Берёзка, – сказал… что у тебя рубцы уродливые от ожогов по телу, оттого ты и не хочешь раздеваться…»
Честно признаться, Цветанка и сама часто не могла удержать в памяти всех своих небылиц и уловок. Это объяснение она и уж и позабыла, но теперь это не имело значения.
«Никаких ожогов нет, гляди, – Цветанка повернулась вокруг себя. – Обманывала я всех, и от лжи этой, признаться, устала. Но девкой быть не хочу, другой у меня норов. Девке молчаливой, скромной да покорной быть надлежит, а я – отчаянная головушка: и язык свой сдерживать не подумаю, и в морду дам, да и ножиком, ежели надо, пырну. Обратной дороги мне уж нет: коли откроюсь всем, придётся мне жить с недоброй молвой о себе, и никому не докажешь, что я такой же человек, как мужчина – ничем не хуже. Мужчиной быть выгоднее, а бабу даже за человека не считают. Женщина дешевле коня и чуть дороже собаки. Ты будешь с этим мириться? Наверно, будешь… А вот я – нет. Ни за какие коврижки».
Умолкнув, Цветанка принялась неторопливо одеваться – устало, с ленцой и безразличием. Ей и правда стало на всё плевать. Ветер сочувственно гладил спину, а смородина источала своё цепляющее сердце и душу, ласковое и тёплое благоухание. Весна отстранённо наблюдала с небесной высоты… Наверно, всё это казалось ей суетой. Одежда снова скрыла и без того не слишком-то женственное, сухопарое тело Цветанки: маленькую грудь под просторной рубахой было не отличить от мальчишеской.
«Не знаю, зачем я тебе всё это говорю… – Завязав портки, Цветанка опустилась на траву. – Сомневаюсь даже, что ты поймёшь меня. Ты – не такая, как я. Что ещё сказать? Ну… Не болтай о том, что ты услышала и увидела сейчас. Мне ещё жить в этом городе».
Солнцу, небу и смородине было всё равно, кто Цветанка на самом деле: они принимали её любой, и за это она не могла не быть им благодарной. Печаль пахла смородиновыми почками, а ресницы воровки отяжелели от задумчивых солнечных радуг, в то время как Берёзка, постояв немного с закрытым ладонями лицом, развернулась и побежала прочь.
Оставшись одна, Цветанка с горькой усмешкой ловила побледневшими щеками солнечное тепло. Не поймёт Берёзка, не примет – ну и ладно… Главное – отвадить её, чтоб не пыталась сорвать с Цветанкиного сердца чёрный плащ гордого одиночества, в который оно закуталось, не видя удачи в любви: Нежана досталась Бажену Островидичу, Иву у неё отняло моровое поветрие. Надежда на лучшее пыталась вставить в поток унылых мыслей своё робкое слово, но Цветанка не слушала. Она больше не хотела боли и потерь. А может, такова плата за удачу в воровских делах? Ничто на свете не даётся даром, Цветанка убедилась в этом давно.
Она долго пробыла у реки, предаваясь невесёлым раздумьям, а когда вернулась домой, то оказалось, что Берёзка всё ещё где-то пропадала. Обед никто не приготовил, и рассерженная Цветанка сама принялась за дело. Наварив каши, она смотрела, как ребята уплетают её из одного большого горшка, а про себя думала: пора этих лоботрясов как-то в жизни устраивать. Хотя бы тех, кто постарше: не вечно же ей их кормить, в самом деле! Отдать учиться какому-нибудь полезному ремеслу, чтоб в будущем сами смогли себе на жизнь зарабатывать… Кто в учёбе не горазд будет – пусть нанимается хотя бы пастушонком или работником на огороды. Пока ребята беспечно лопали кашу, голова Цветанки пухла от забот.
«С Берёзкой тоже надо что-то делать, – думала она. – Может, и правда замуж выдать? Только не за негодяя или прощелыгу какого-нибудь, а обязательно за хорошего парня. Пускай бедного – на бесприданницу не много женихов польстится – но чтоб непременно был человеком славным и добрым, чтоб Берёзку не обижал. Впрочем, приданое можно и купить… Взять, скажем, ссуду у Жиги, а потом потихоньку выплатить долг…»
Своей собственной, одинокой и непутёвой доли Берёзке Цветанка не желала, хотя и неволить «сестрёнку» ей, строго говоря, тоже не хотелось: слишком свеж был в её сердце пример Нежаны, которую замуж выдали родители. Становиться для Берёзки таким родителем Цветанке было не по нутру, но, с другой стороны, куда ни кинь – всюду клин. Куда податься девице-сироте, как выжить? Себя надёжной «стеной» для Берёзки она не считала: в любой день воровская удача могла отвернуться. Что, если её схватят? Бабушка уж совсем стара и слепа, не справиться им одним… Вздрогнув, Цветанка сжала своё янтарное ожерелье.
«Не оставь меня, матушка, – чувствуя слёзы в горле, мысленно обращалась она к источнику тёплого света. – Ты видишь: не для себя мне это нужно. Мне о ребятах думать надо… Вон у меня их сколько. И Берёзка… Да где ж её носит-то, засранку этакую?» – Вынырнув из размышлений, Цветанка тревожно подошла к окну, но ничего, кроме привычной крапивы да лопухов у забора, не увидела…
Берёзка и правда что-то слишком долго отсутствовала. Со слов ребят Цветанка поняла, что та так и не возвращалась с реки, где у них произошёл разговор с взаимными признаниями. Беспокойство шевельнулось колючим комочком, вонзило свои иглы в сердце.
«Нет, так не годится, – сказала она решительно. – А ну-ка, ребята, айда искать Берёзку! Ждан, Ёрш, Соловейко, Прядун, Хомка и Олешко – за мной на реку! Остальные – ищите её в городе!»
Ещё не хватало, чтобы с этой маленькой глупышкой что-то случилось… Заглядывая под каждый куст вдоль речного берега, Цветанка корила и винила во всём себя, хотя иного ответа Берёзке она не могла дать. А может, девочку так потрясла правда? Попытавшись представить себя на её месте, Цветанка ощутила холодное прикосновение чего-то невидимого к своим лопаткам. И снова – боль… Зубастая тварь грызла окаменевшую трещину на сердце: не к ней, не к настоящей Цветанке Берёзка испытывала чувства, а к вымышленному Зайцу – маске, приросшей к лицу воровки. «Заюшка, синеглазенький мой»…
«Берёзка! Берёзка, ау! Отзовись!» – доносилось плывущее, легкокрылое эхо из-за деревьев. Отдалившись от реки, они искали девочку в близлежащем леске. Дикие яблони скромными невестами роняли белые лепестки, лесная вишня покрылась пышной пеной цветения, а солнце косо цедило вечерние лучи сквозь частокол стволов. Деятельный Заяц бегал, звал и прислушивался, а Цветанка внутри него до болезненного крика мечтала о чутких руках, которые не отдёрнутся от девичьего тела под мужской одеждой, и о мудрых глазах, которые за маской разглядят настоящее лицо. И о сердце, которое полностью, без остатка примет в себя это странное двойственное существо – Цветанкозайца.
«Берёзка! – сложив руки рупором, крикнула она. – Ау! Откликнись! Не надо так со мной, слышишь? Ты думаешь, мне легко? Мне тошно – хоть в петлю, да только кто вас всех кормить тогда станет? Кто о бабуле позаботится? Кто бы знал, как я устал… а…»
Последние слова слетели, сошли на нет тихим шёпотом, умирающим среди древесного шелеста, и Цветанка измученно опустилась на траву. Пересвистывались птахи, таяли в вечернем лесном покое ребячьи голоса, окликавшие Берёзку, а её ноги некстати налились тяжестью, как два неповоротливых бревна. «Хватит, хватит, хватит», – слышалось в песне одной птицы. «Больше не могу, больше не могу, большенемогубольшенемогу», – причудливо высвистывала вторая… «Спать-спать-спать», – звала третья. «Пить-пить-пить», – тенькала четвёртая. Застыв семечком в куске янтаря, Цветанка не могла отвести оцепеневшего взгляда от какой-то букашки, которая ползла по травинке, и только пальцы в поисках спасения нащупывали ожерелье…
Солнечноглазая Любовь откликнулась лаской вечерних лучей. Далёкая фигура в золотом зареве заката, окутанная медовой дымкой, размытая, но до слёз родная, доброй рукой подбросила видение: расщелина в земле у подножия старого, необъятного дерева… С золотым туманом перед глазами Цветанка поднялась на ноги, двигаясь до странности медленно, как сквозь тугое тесто. Цепляясь за тёплую руку той, что жила за солнечным краем неба, она пошла меж деревьев почти вслепую, ведомая одной мыслью: найти.
Ноги ускоряли бег, сердце – стук. Немота золотистого наваждения постепенно соскользнула с губ, чтобы дать выход Цветанкиному «ах», когда та наконец нашла дерево, чуть не врезавшись в него лбом. Приземистый дуб с неохватным стволом раскинул в стороны мощные руки-ветви, но таинственно молчал, пряча в своей тени то, что Цветанка искала.
«Берёзка!» – лопнул тревожной стрункой её зов, отдавшись эхом под лесным шатром.
И, к величайшему её облегчению, откуда-то из-под земли откликнулся приглушённый девчоночий голосок:
«Здесь!»
Без сил, без дыхания и почти без чувств Цветанка рухнула в траву на колени, склонившись над тёмным отверстием в земле, из которого на неё дохнуло сыростью и холодом.
«Берёзка, ты там?»
«Там-там-там…» – гулко передразнило подземное эхо, словно отвечая на вопрос.
«Я тут!» – прозвенело снизу.
Вглядываясь в черноту щели, Цветанка пыталась найти девочку в пасти у земли. Тьма густо лилась в глаза, не позволяя ничего рассмотреть, словно подземная пустота была наполнена хмарью…
«Как ты там очутилась, Берёзка? Мы тебя обыскались!» – крикнула Цветанка в щелеобразный «рот», заросший травой, словно густыми усами.
«Я упала, – жалобно прозвучало из тьмы. – Бежала, бежала… и провалилась…»
«Берёзонька, ты там цела?» – встревожилась Цветанка.
«Цела… Не ушиблась ничуть… Тут куча сухих листьев…»
«Слушай, ничего не вижу! – крикнула Цветанка, устав вглядываться в мрак. – Тебе оттуда меня видно?»
«Ага…»
«Можешь прикинуть высоту?»
«Ну… Примерно как от земли до конька крыши дома. Тут… это… сундучок какой-то спрятан».
«Ладно… Посиди там, я позову ребят. Надо тебя вытаскивать».
На звонкий свист вскоре сбежались все, кого Цветанка взяла с собой на поиски. Часть ребят сейчас бегала по городу, и Цветанка отправила домой двоих – Олешко и Прядуна. Она велела им сообщить остальным, что пропажа нашлась, а также раздобыть фонарь, огниво, верёвку подлиннее и широкое банное ведро. Способ вызволения Берёзки уже вспыхнул в её голове. Пока ребята бегали за всем необходимым в город, она сидела на траве, согревшаяся и расслабленная от радости, поглаживая янтарное ожерелье и про себя с улыбкой повторяя: «Благодарю тебя…»
Одна из ветвей дуба протянулась как раз над расщелиной. Перекинув через неё верёвку, к одному концу Цветанка крепко привязала ведро так, чтобы оно не опрокидывалось. Оно оказалось настолько просторным, что усесться в него могла не только Берёзка, но и сама Цветанка. Это было даже не ведро, а кадушка с приделанной к ней ручкой. Открыв фонарь со слюдяными стенками, Цветанка зажгла внутри свечу, поставила светильник на дно ведра и спустила вниз, к Берёзке.
«Вытащи светоч! Ведро мне сейчас понадобится», – крикнула она девочке.
Только теперь, глянув вниз, она смогла разглядеть озарённое тусклым светом нутро ямы или, скорее, подземной пещерки. Глубина была, пожалуй, меньше, чем та, какую назвала Берёзка: у страха, как известно, глаза велики. На самом деле – не глубже обычного домашнего погреба, но яму наполняла странная тьма, чёрная, как облако угольной пыли, и живая, подвижная. От мутного света слюдяного фонаря она молниеносно ринулась в разные стороны, извиваясь завитками, как щупальца какого-нибудь подводного гада. От одного вида этой колышущейся жути Цветанка застыла ледышкой. Задрав голову, Берёзка смотрела вверх, и Цветанка ободряюще помахала ей рукой, торопясь скорее вызволить её из подземной обители живого мрака. На вид девочка была цела и невредима – вероятно, благодаря куче сухой листвы, которая осень за осенью падала с дуба и накапливалась, превращаясь в перегной.
С помощью ребят Цветанка спустилась в ведре в яму. Кожу как будто щекотали невидимые холодные пальцы – без сомнения, это живой мрак изучал её и пробовал на вкус. Сердце трепыхалось стынущим комочком, ужас щекотал лопатки, но Цветанка старалась держать связь с тёплой солнечной далью, в которой жила оберегающая её Любовь. Ожерелье было у неё на поясе – чего бояться?
Как оказалось, совсем не листья спасли Берёзку от увечий при падении: их при ближайшем рассмотрении там обнаружилось не так уж много, и лежали они не очень толстым слоем, явно недостаточным для смягчения удара. А вот весь пол пещеры был мягким, как пуховая подушка; его покрывала бурая бархатная перина мха, в которой нога утопала по самую щиколотку. Более того, пол колыхался под Цветанкой, точно моховое покрывало покоилось на воде. Живая тьма жалась к стенам, не позволяя оценить размеры пещеры. Свет совершенно не отражался от них, и казалось, будто Цветанка с Берёзкой очутились в чёрной бесконечности. Щель, снаружи казавшаяся зловещим приоткрытым ртом, снизу выглядела, напротив, обнадёживающе – единственный путь наверх, к ребятам и лесу, полному вечерних лучей солнца и успокаивающего птичьего посвиста.
«Ну, как ты тут? – Цветанка ощупывала и осматривала Берёзку, ласково и быстро гладя её по жиденькой косичке, по узким хрупким плечам и озябшим щекам. – Всё, всё, не бойся. Сейчас мы вылезем отсюда. Я с тобой».
«Там», – почти беззвучно шевельнулись губы девочки, а палец показал куда-то во мрак.
Разгоняя фонарём щупальца тьмы и проваливаясь в очень странный, зыбкий пол, Цветанка нашла тот самый сундучок – деревянный, окованный железом и запертый на замок. Несмотря на небольшие размеры, он оказался весьма тяжёл – Цветанке с трудом удалось его сдвинуть. Пыхтя, она подтащила его к ведру и кое-как в него затолкнула. Дёрнув за верёвку, крикнула:
«Тащите! Это сундук! Потом спустите ведро снова – для нас с Берёзкой!»
Сундучок был поднят, ведро спустилось вновь. Цветанка помогла шатавшейся девочке забраться в него и подала знак ребятам. Наблюдая снизу за подъёмом Берёзки, она оступилась на неустойчивом полу и плюхнулась, глубоко впечатавшись в него задом. Пещеру огласил низкий и гулкий рокот, от которого Цветанку бросило в ледяной пот.
«Скорее! – завопила она наверх. – Здесь… какая-то нечисть!»
Мгновения тянулись, как часы, полные утробного гула и холода призрачных чёрных щупалец, которые, несмотря на фонарь в руках у Цветанки, пытались подобраться к ней поближе. Сжав ожерелье-оберег, воровка начала отмахиваться им, и тьма отпрянула от него ещё проворнее, чем от фонаря. Тем временем спасительное ведро вернулось, но Цветанка, не дожидаясь, пока её поднимут ребята, бросила фонарь и быстрее белки сама взлетела по верёвке на поверхность.
«Хватай сундук… и уносим отсюда ноги!» – приказала она сипло, прыгнув на траву.
Едва они отошли на несколько шагов от щели, как та расширилась и округлилась, издав жуткий и низкий, но удивительно знакомый звук:
«Ы-ы-ы-о-ох…»
Это был зевок! Заросшая травяными усами и бородой щель действительно оказалась чьим-то огромным ртом. Земля под ногами ребят закачалась, как вздымающаяся грудь, и из неё начали проступать очертания плеч, рук, шеи… Поросший травой великан зевал и потягивался, и дуб, крякнув, закачался. Он рос, опоясывая корнями лоб земляного существа.
«Даём дёру!» – заголосила Цветанка, чуть не падая от колыханий почвы.
На невидимых крыльях ужаса они с воплями рванули прочь. В считанные минуты лес остался позади, а под ногами стелилась твёрдая, неподвижная дорога. Выдохшиеся от стремительного бега ребята повалились наземь, чтоб перевести дух. Каким-то чудом никто не отстал, и даже сундучок не потеряли – дотащили за кованые ручки-кольца.
«Это что такое… было? Уфф…» – пропыхтел Прядун, боязливо озираясь назад, на далёкий уже лес, в глубине которого проснулось земляное чудо-юдо.
Никто не знал. Берёзка тяжко дышала и тряслась крупной дрожью, и Цветанка устало обняла её за плечи.
«Чуть не влипли из-за тебя, дорогуша, – проворчала она беззлобно: чтоб сердиться, не осталось ни сил, ни дыхания. – Хорошо хоть клад нашли – всё не без толку…»
Дома их ждала взбучка от бабушки. Впрочем, долго ругаться та не могла – быстро выдыхалась и уставала, после чего ей обычно требовалось несколько глотков чего-нибудь хмельного, дабы успокоиться. Вскоре с печки снова послышался её храп, а ребята наконец с нетерпением собрались в сенях в кружок около сундучка. Цветанка несколькими ударами топора сбила замок и дрожащими руками подняла крышку.
Сундучок был полон золота и каменьев. У ребят вырвалось дружное «ах», а Цветанка усмехнулась:
«Нет худа без добра… Ну что ж, Берёзка, раз ты это нашла, тебе и владеть этим кладом. Теперь ты у нас богатая невеста».
При слове «невеста» Берёзка вскинула на Цветанку глаза, затуманенные обречённой горечью и осенней прохладной печалью. Цветанке не было надобности договаривать и уточнять: «Увы, не моя», – потому что во взгляде Берёзки читалось понимание этого…
«О кладе не болтать, – строго наказала Цветанка ребятам. – Разболтаете – найдётся немало желающих у нас его отнять. Это Берёзкино приданое, и брать отсюда мы не будем ни одной монетки, даже если придётся положить зубы на полку».
А ночью она почувствовала, как кто-то забрался к ней под волчье одеяло. Цветанке даже не требовалось открывать глаза, чтобы понять, кто это: худенькие лопатки и косичка между ними говорили сами за себя. Она не стала прогонять Берёзку, и та, прильнув к её плечу, тепло и щекотно дышала рядом.
«Я никому не скажу… про тебя, – горячей змейкой проник ей в ухо шёпот девочки. – Только я всё равно люблю тебя, Заинька…»
«И я тебя, сестричка-косичка, – ласково шепнула Цветанка, щекоча кончиком своего носа бровь Берёзки. – Давай-ка спать. Натерпелись мы сегодня с этими приключениями – жуть… Надо отдохнуть, утро вечера мудренее».
Холодная печаль свернулась на сердце осенней тяжестью, а яблоневый цвет серебрился на висках весны сединой. Понять всю глубину этой тоски мог только призрачный волк, чей далёкий вой Цветанка слышала сквозь звёздную толщу ночи.