Лето бросило ей под ноги колышущееся разнотравье и заронило в сердце горьковато-волнующее предчувствие чуда. Под светлячково-звёздной полой плаща летней ночи прятался какой-то подарок, и грудь Цветанки переполнялась томным предвкушением. Когда все остальные ложились спать, она бежала к реке – слушать хрустальные голоса соловьёв. Сверкающий, как ожерелье, сложный рисунок соловьиной песни неизменно заставлял её замирать с плывущей солёно-влажной пеленой на глазах, но Цветанка стеснялась этого своего внезапного пристрастия, а потому наслаждалась чудесными звуками по ночам. При свете дня она стыдилась проявлять эту, как ей казалось, слабость: днём она была Зайцем, нахальным воришкой, насмешливым и приземлённым до цинизма, живущим сегодняшним днём и озабоченным лишь будничными, насущными делами – как добыть пропитание, как не попасться на очередной мелкой краже, как унести ноги и выйти сухим из воды… Зайцу не пристало внимать соловьиным руладам, как влюблённая до слёз и соплей девица, тем более, что и влюблённости-то как таковой сейчас не наблюдалось. Только трещинка на сердце тревожно ныла, словно предчувствуя очередные испытания на прочность.

В одну ночь Цветанка продрогла до костей на речном берегу. От реки веяло сыростью и промозглым холодом. «Соловьи соловьями, а этак и простуду схватить недолго», – озаботилась воровка, отрывая от росистой травы отсыревший зад и вприпрыжку направляясь домой. Зубы стучали в такт шагам. По дороге она натолкнулась на разгульную компанию, с пьяными воплями возвращавшуюся из корчмы. Четверо обнявшихся за плечи мужиков горланили застольную песню, выписывая вдоль улицы кренделя и служа друг другу опорой: по отдельности они все давно бы свалились в грязь. Шатало их так, будто неистовый ветер налетал на них, сдувая с ног. Цветанка попыталась их обойти, но было совершенно невозможно предугадать, в какую сторону подвыпившая четвёрка качнётся в следующий миг, и столкновения избежать не удалось, как воровка ни пыталась уклониться. Едва успев выпутаться из-под пол кафтана одного из гуляк, она тут же наскочила на второго, став причиной разъединения разудалой братии. Казавшееся таким прочным единство распалось, и потерявшие опору выпивохи поодиночке немилосердно зашатались. Юркой кошкой прошмыгнув между бестолково топчущимися ногами, Цветанка умудрилась вёртко пропустить мимо ушей и вязкий поток брани, выплеснутый ей вслед. Где уж этим забулдыгам её догнать! На её стороне была ночь и крылья ветра, а их ноги коварным змеем оплетал хмель.

Прыжок – и Цветанка мягко приземлилась с внутренней стороны родного забора. Дом встретил её сонной темнотой окон, а в руке у неё были зажаты четыре срезанных кошелька. Воровка в первый миг даже удивилась: а руки-то сами сработали! По привычке. Впрочем, добыча оказалась совсем негустой, в тощих мошнах звякало всего несколько монет. Выходит, последних денег она этих гуляк лишила… Совесть невнятно буркнула что-то, но вскоре стихла под гнётом неприязни, которую Цветанка подспудно испытывала к пьяным. Если эта четвёрка бесшабашно прокутила бóльшую часть своих средств, то эти жалкие остатки погоды не сделают. Успокоенная, воровка юркнула под своё волчье одеяло, в темноте чуть не придавив сопевшую там Берёзку.

На следующий день она лениво шлялась по рынку и лузгала орехи. «Работать» по-серьёзному не было вдохновения, а потому Цветанка плевалась ореховой шелухой направо и налево, не разбирая по чинам тех, в чьи бороды она попадала, и только усмехалась в ответ на ругательства «пострадавших». Сквозь солнечный прищур ресниц она невольно примечала девушек, и если попадалась хорошенькая, взгляд Цветанки задерживался на ней на несколько мгновений, пока красотка не скрывалась в рыночной толкучке. В толпе Цветанка получила от кого-то толчок, и мешочек с орехами полетел наземь. Досадливо нагибаясь за ним – затопчут ведь! – воровка вдруг увидела перед собой изящный, богато расшитый золотыми узорами кошелёк. На чьём поясе висела эта прелесть, воровка не стала разглядывать: всё остальное словно затянулось туманной пеленой. Чик! – и Цветанка с добычей уже неуловимой тенью петляла в толпе, скрывшись от своей жертвы. В точности так же, как минувшей ночью, ни одной мысли не успело проскочить в её голове во время кражи; вор в ней будто жил и действовал самостоятельно, управляя её руками и заставляя их тащить всё, что плохо лежит – по правилу «увидела – украла».

Впрочем, богатый внешний вид кошелька не оправдал надежд на такое же содержимое. Цветанка ожидала найти там золото, но в глаза ей тускло блеснули серебряники, причём в весьма скудном количестве. «Да что ж такое, – подосадовала про себя воровка. – Всё какая-то мелочёвка попадается…» Да уж, в таком красивом кошельке, принадлежавшем, судя по всему, довольно зажиточному человеку, могло бы быть и побольше денег. Мягко блестящая на солнце вышивка говорила о том, что кошелёк женский, и воображение Цветанки вдруг разыгралось, дорисовывая его обладательницу – милую девушку, очень расстроенную из-за пропажи денег. Никогда прежде у воровки не просыпалась совесть при срезании кошельков у богатых людей, а тут вдруг… Может быть, винить в этом следовало чарующие, томные летние ночи, полные соловьиного посвиста и тягучей, щекотной тоски, ходившей около сердца ласкающимся котом?

Определённо, виноваты были сладкоголосые птахи, самозабвенно посылавшие свои песни в открытое всем мыслям и надеждам ночное небо. Цветанка застыла в растерянности, потрясённая охватившим её желанием побежать, найти владелицу кошелька и вернуть ей всё до последней монеты. А также узнать, красивая она или нет. Почему-то синеглазой воровке казалось, что та должна быть красивой…

Цветанка до изнеможения металась по рынку, пока ноги не загудели, а губы не пересохли. Скорее всего, поиски владелицы кошелька оказались бы безуспешными, ведь Цветанка даже не разглядела её выше пояса. Да что там – она решительно не помнила даже цвета одежды своей жертвы. Кошелёк в окружении туманной пелены – вот всё, что воровка видела перед собой тогда… Но и тут соловьи сыграли судьбоносную роль, а точнее, песня. Цветанка остолбенела среди толпы, услышав в бряцании струн знакомый мотив и сопровождающие его слова, которые она когда-то слышала из уст Нежаны за высоким забором:

«Ой, соловушка, Не буди ты на заре, Сладкой песенкой в сад не зови. Голос чудный твой Для меня меча острей – Сердце ранит он мне до крови. Светла реченька, А на дне – холодный ил, Чёлн играет с волной голубой. Возле речки той Ладо голову сложил, Разлучил нас навек смертный бой. Там, где кровушку Ладо родный мой пролил, Алым ягодкам нету числа. Белы косточки Чёрный ворон растащил, Верный меч мурава оплела. Сяду я в челнок, На тот берег приплыву И к траве-мураве припаду. Алых ягодок Полну пригоршню нарву, Изолью я слезою беду. Ой, соловушка, Нежных песен ты не пой, Не глумись над печальной вдовой. Полети-ка в сад Ты к счастливице той, Чей любимый вернулся домой».

Цветанка стояла, словно стукнутая по голове крупным яблоком, а из пыльного марева ей в душу смотрели вишнёво-карие глаза. Рот наполнился хмельной сладостью вишни в меду, а ноги сами понесли воровку на девичий голос, чистый, но немного робкий. Он чуть дрожал, будто его обладательница впервые пела при таком скоплении народа.

Ею оказалась девушка в богато вышитой длинной рубашке, поверх которой на её плечи был накинут тёмный плащ, также роскошно изукрашенный вышивкой по наголовью и нижнему краю. О том, пригожа ли незнакомка лицом, Цветанка издали не могла судить, но для уличной певицы она явно была одета слишком хорошо. Домра в её руках выпевала ажурный узор мелодии, а солнце поблёскивало медью на толстой тёмно-русой косе. Одни люди шли мимо по своим делам, другие замедляли шаг, заслушавшись, но монетки в шапку падали нечасто. Все дивились непривычно нарядному облику певицы, и наконец кто-то спросил:

«Девица, а девица! С чьего это плеча на тебе одёжа?»

«Одёжа – моя, добрый человек, – мягко отвечала певица. – Я не украла её, она принадлежит мне. А то, что я пою здесь – так это нужда меня заставила, так уж вышло».

Это сочетание скромного голоса и непокорного блестящего взгляда было необычно. Певица не опускала смиренно глаза долу, как полагалось делать благовоспитанным девицам при разговоре с незнакомыми людьми, а глядела на всех прямо, держа голову гордо поднятой. Какая же нужда заставила её, девушку из знатной семьи, заняться таким неподходящим для неё ремеслом, уподобляясь скоморохам? Её осанка, речь и этот смелый взгляд настораживали и удивляли прохожих, заставляя их поверить, что перед ними отнюдь не простолюдинка, надевшая одежду с барского плеча, и тем более странным казалось это зрелище… Впрочем, кто их, богатых, знает! Мало ли, какие забавы приходят им на ум.

Цветанка слушала, неприметно стоя поодаль и сдерживая желание подойти и высыпать в шапку всё, что звякало в срезанном кошельке, но впервые в жизни синеглазая щипачка робела перед девицей. Ей казалось, что необычная певица просто испепелит её взглядом, а не поблагодарит за плату. Нищие певцы всегда радовались каждой брошенной денежке, а эта воспринимала звон кидаемых монет едва ли не как оскорбление. При этом она вежливо кивала всякому расщедрившемуся слушателю, но делала это с видом такого попранного достоинства, что людям становилось неловко. Цветанка наблюдала с любопытством, но без тени злорадства, хотя певица, казалось, и принадлежала к столь презираемому воровкой богатому сословию. Может, её семья разорилась, и ей пришлось пойти по миру с протянутой рукой? Если при виде всякого другого униженного богача Цветанка хмыкнула бы с тайным удовлетворением, то беде этой девушки радоваться не хотелось. Может быть, потому что голос молодой незнакомки порой трогательно вздрагивал, а может, и от проблесков беззащитности, сквозивших в её колючем взгляде.

Решившись, Цветанка собралась было подойти к певице и всё-таки высыпать ей в шапку все монеты из вышитого кошелька, как вдруг появился Ярилко в сопровождении Кутыря, Шумила и Лиса. Привычно жуя соломенный стебелёк, воровской атаман кинул недобрый взгляд на девушку, и Цветанке тут же стало ясно, что сейчас произойдёт. И она не ошиблась: Ярилко подкатил к новенькой и нагло потребовал отдать ему половину её заработка. Поборы среди рыночных торговцев и местных скоморохов были ещё одной статьёй его доходов, и весьма немалой. Насчёт половины Ярилко, конечно, загнул – обычная величина дани не превышала десятой части выручки, но откуда новенькой знать местные воровские обычаи? Впрочем, девушка оказалась не робкого десятка – хоть и побледнела, а взгляда не отвела и сдаваться не собиралась.

«С какой это радости я половину своих кровных вам отдавать буду? Я даже знать вас не знаю, ребятушки. Чем докажете, что это место – ваше?»

Цветанке понравилась смелость незнакомки, но Ярилко такие дерзкие речи пришлись не по нутру – он даже соломинку выплюнул, а это обычно значило, что дело принимает скверный оборот.

«Ты, хабалка, что, не чуешь, когда с тобой добром разговаривают? Гони деньги, или твою бренчалку оземь расколочу!»

Не дожидаясь, когда в ход пойдёт рукоприкладство, Цветанка шагнула из толпы.

«Тю, Ярилко! Не щипли чужую курочку, – сказала она первое, что пришло в голову. – Эта певунья подо мной ходит, сегодня первый день. Оставь её в покое».

В такие открытые стычки Цветанка с Ярилко до этого дня старалась не вступать, так как знала, что сила будет на его стороне, но сейчас что-то в ней пружинисто и горячо выпрямилось, словно твёрдый стержень протянулся вдоль спины, расправляя ей плечи и придавая петушиный задор походке. Нет, эта кареглазая певунья не должна была терпеть ни от кого побои и унижения. Сердце, смягчённое соловьиными ночами, вспыхнуло желанием защитить незнакомку. Девушка не была так головокружительно красива, как Нежана или Ива, но своеобразной прелестью всё же обладала. Одни глазищи чего стоили! Бездонно-янтарные, с жаркой, цепляющей искоркой, сейчас совершенно округлившиеся от страха.

А вот гляделки Ярилко выпучились, едва ли не вылезая из орбит, точно его зад прижгли раскалённым клеймом.

«Заяц! Ты рехнулся, нахалёнок? Сначала портки раздобудь, в каких не стыдно на люди выйти, а потом указывай! Рынок – мой! Забирай свою щипаную курицу и уноси ноги, пока тебе рёбрышки не пересчитали!»

Да, штаны Цветанки изрядно поизносились, а новые сшить всё руки не доходили, зато кулак её был хоть и маленький, но бить умел больно. «Будь что будет», – щёлкнуло у неё в голове. Кулак вошёл в расслабленную мягкость живота Ярилко. Тот не ожидал такого нападения и, ловя ртом воздух, скрючился в три погибели, а Цветанка схватила девушку за руку.

«Даём дёру!»

Дёру они дали самого что ни на есть настоящего. Певица по дороге чуть не выронила свою домру и узелок с пожитками, а плащ развевался за её плечами, как стяг победы. Пусть они уносили ноги, но, тем не менее, они победили: ожерелье нагрелось в ладони воровки. Конечно, певица не умела так быстро бегать, и Цветанке то и дело приходилось сбавлять скорость, чтоб та слёту не зарылась носом в деревянную мостовую. Оберег из красного янтаря делал их невидимыми для глаз Ярилко с собратьями-ворами: незримая тёплая петля защиты захлестнула Цветанку с девушкой, отчего последняя, кажется, даже начала бежать быстрее. Защита просто тащила её, и ноги певицы временами, не выдерживая бешеного ритма бега, летели в отрыве от земли. Впрочем, долго такой бег продолжаться не мог: точно так же, как не попавшая в цель стрела падает на излёте, девушка рухнула на колени.

«Всё… Не могу больше…»

Цветанка оглянулась: они оставили рынок далеко позади, за ними никто не гнался. Тёплым и душным пологом небо застелили непроглядно-серые, скучные облака, готовые вот-вот излиться дождём. Усилившийся ветер трепал полы плаща певицы, а та, тяжко дыша, одной рукой прижимала к себе домру, как самое драгоценное своё сокровище. Вторая измученно лежала на дорожном узелке. Сейчас, вблизи, Цветанка заметила, что добротная и красивая одежда девушки была изрядно помята и кое-где запачкана, а вышитые бисером сапожки посерели от пыли. Видно, в последнее время ей пришлось немало ходить и спать не раздеваясь…

В небе между тем заворчало. Чтобы не промокнуть, следовало спешить, и Цветанка повела новую знакомую к себе. Первые капли дождя шлёпали по земле, редкие, тяжёлые и тёплые, и воровка пыталась на ходу их ловить пересохшими губами. Трещинка на сердце предупреждающе заныла, щемящая нега соловьиных ночей дышала ей в спину из больших тёмных глаз певицы. Снова ни к селу ни к городу вспоминались яблоки и вишня в меду, а также тонкие пальчики Нежаны, водившие писалом… У этой девушки были такие же руки – маленькие и нежные, с прозрачной кожей, к которой плохо приставал загар.

Дома никого, кроме бабушки, не оказалось. Уголёк пушистым сгустком тьмы неслышно соскочил с печки и с урчанием прильнул тёплым боком к ноге, напрашиваясь на ласку.

«Цветанка, это ты?» – послышался бабулин голос.

Воровка прямо-таки спиной ощутила удивлённый взгляд гостьи, а сердце умоляло: хватит обмана. Погружая пальцы в мягкий мех кота, Цветанка чувствовала холодное дыхание пропасти, на краю которой она себя видела. Выпрямляясь, она толкнула в бездну Зайца, который снова заслонял собой её настоящую, и позволила волосам рассыпаться по плечам. Сердце согрелось и стало лёгким, запело, окрылённо стуча в груди: «Правильно! Это – правильно…» Это оказалось свежо и неожиданно – стоять без маски перед незнакомой девушкой, купаясь в лучах её непредвзятого, не осуждающего и совсем не враждебного взгляда. Никакой спеси, чванства и высокомерия не было в нём, только дружелюбное любопытство. Губы гостьи смешливо дрогнули, и Цветанка увидела самую ясную и светлую из всех девичьих улыбок, какие ей только доводилось лицезреть. Трещинку на сердце сперва кольнуло болью, а потом она успокоилась, словно накрытая ласковым поцелуем: боль ушла, выпитая улыбающимися губами певицы. Такой свет Цветанка видела лишь там, за вечерней пеленой золотисто-янтарного пространства, где жила невидимая, неусыпная любовь матушки. Таким теплом согревало ей ладонь только ожерелье-оберег – единственный утешитель и помощник.

Владелицу домры и вышитого кошелька звали Дарёной. Сидя на волчьем одеяле, она рассказывала Цветанке историю своих злоключений: её изгнали из родных мест за то, что она вытянула ухватом по спине самого князя Вранокрыла. Только заступничество матери спасло её от казни. Что это было за заступничество, она не стала уточнять, но мучительный румянец и влажная блестящая плёнка боли в глазах сказали всё без слов. Целую неделю Дарёна была в пути: то мокла под дождём, то глотала дорожную пыль, ночуя под открытым небом, и вот – в Гудке её обокрали. Но не столько потеря денег её расстроила, сколько утрата самого кошелька.

«Его матушка своими руками шила, дивными узорами расшивала, – вздохнула Дарёна. – Не знаю, свижусь ли я когда-нибудь с нею… Наверно, не судьба: изгнана я из родных краёв навек, и возвращаться запрещено под страхом смерти. Кошелёк этот мне дорог был как память о матушке, в нём – тепло её искусных рук, которые умеют вышивать всё на свете. Надо ж было такому случиться! Зазевалась чуть-чуть – и срезали его в толпе рыночной…»

Теперь настал черёд Цветанки мучительно краснеть. Вот и нашлась у кошелька владелица… И смотрела она на воровку большими печальными глазами так, что той захотелось рвануть на груди рубаху и закричать: «Никогда в жизни больше не буду красть!» В глаза своим жертвам Цветанка до сей поры не заглядывала, а потому даже не представляла себе, что можно при этом испытать. Это было жгуче, как в раскалённой докрасна бане: пылающие щёки, казалось, вмиг зашипели бы, если на них брызнуть водой.

Кошелёк упал на волчье одеяло. «Звяк», – и всё. Один звук вместо долгих и путаных извинений.

«Я оттуда ни одного серебряника не потратила, пересчитай», – глухо бросила Цветанка.

«Так ты воришка?» – всплеснула руками Дарёна.

Цветанка только пожала плечами. Она стала искать для стёртых ног девушки какое-нибудь снадобье: где-то у бабушки была заживляющая мазь. На запах – гадость, но помогала хорошо.

«Ну да, пощипываю народец… есть такое дело, – процедила она, шаря на полках с зельями и травами и чихая от пыли. И добавила: – Меня многие за парня принимают, а мне так даже удобнее. И ты меня лучше Зайцем зови. Цветанкой можно звать, только когда никого рядом нет».

Необходимость маски давила на сердце и горчила во рту, как крепкое зелье. Хорошо, что старый, заплатанный полог уютно отгораживал лежанку с волчьим одеялом, и в этом пространстве можно было оставаться собой – хотя бы ненадолго. Глаза гостьи, такие же тёплые, как матушкино ожерелье-оберег, видели именно Цветанку и отличали её от Зайца. «Вот оно», – стукнуло сердце. А дождь скрёбся в окошко и вторил на свой лад: «Она. Она».

…А тело отозвалось горячей и колкой дрожью, когда Цветанка дотронулась пальцами до разутых ног Дарёны – мягких, с розовыми пяточками. Уж точно эти ножки не были привычны к долгим пешим переходам. Осторожными движениями накладывая вонючую мазь на красные пятнышки потёртостей с лоскуточками отставшей кожи, Цветанка вдруг ослабела и опустилась на колени около лежанки. Нужно было перевести дух и осознать происходящее. Дарёна доверила ей всего лишь свои ноги, но Цветанке мерещилось в этом что-то щемяще-сокровенное, как вздох, растаявший между сблизившимися для поцелуя губами.

Смутившись от своих мыслей, воровка поспешила обратиться к будничным делам. Подумав, что гостья, наверно, с дороги проголодалась, она кинулась собирать съестное, но ничего, кроме холодной каши и ломтя хлеба предложить не могла.

«Уж не обессудь, изысканных яств и разносолов у нас нету…» – начала она, откинув полог, но тут же смолкла: смертельно уставшая Дарёна сонно посапывала под волчьим одеялом, подсунув под щёку кулак с зажатым в нём вышитым кошелёчком.

Стукнула дверь: это вбежала промокшая под дождём Берёзка, прижимая к себе огромную охапку полевых цветов и трав.

«Бабуль, я насобирала!» – воскликнула она и удивлённо осеклась, увидев Цветанкин приложенный к губам палец.

«Тшш», – шикнула та.

Взгляд Берёзки тревожно устремился в щель полога, одну из половинок которого Цветанка придерживала. Прикрываясь цветами, девочка подкралась и заглянула.

«Ой, – вырвалось у неё. – А это кто?»

«Это Дарёна, – шёпотом ответила Цветанка. – Она останется у нас».

Белёсые брови Берёзки сдвинулись, губы поджались. В потемневшем взгляде что-то блеснуло.

«Ещё один рот? – проворчала она. – Ты и так вон сколько народу кормишь, а теперь и она нам на шею сядет?»

Цветанка с беззвучным смехом взяла Берёзку за плечи, подталкивая к столу и намекая, что громко говорить не следует, чтоб не разбудить Дарёну.

«Она и сама зарабатывать может: певица она и на домре игральщица. Давай-ка, разбери, что ты тут нарвала… Всё вперемешку притащила, теперь вот по стебелёчку одну травку от другой отделять надо. Донник с донником клади, кипрей с кипреем…»

«А где она спать будет?» – поинтересовалась Берёзка, ревниво косясь в сторону полога.

«На лучшем месте, вестимо, – усмехнулась Цветанка. – На моей лежанке. На печке-то теплее, зато там помягче».

Пальцы Берёзки, сортировавшие травы, замерли, а голос дрогнул:

«А я?»

«А ты или к бабушке на печку ступай, или на полати к ребятам, – ответила Цветанка. – Места всем хватит. Дарёна, вишь, девица не простая, дочка княжеского ловчего, а скитаться её нужда заставила – нелады с князем вышли. На одни только сапожки её глянь: даром что запылённые да стоптанные, а всё одно простой люд таких не носит. Бока у неё к пуховым перинам привыкшие, потому и устроить её надо поудобнее».

Берёзка засопела, морщась, как будто собиралась чихнуть. Брови её насупились, а нижняя губа плаксиво оттопырилась.

«Я с бабулей не лягу, – пробурчала она. – Бздит она дюже. А на полатях с мальчишками я спать и подавно не стану! И вообще…»

Не договорив, Берёзка стремглав вылетела из дома, хлопнув дверью – только слезинки блеснули на глазах. Цветанка почесала в затылке, на всякий случай заглянула за полог – не разбудил ли шум Дарёну? Та и не думала просыпаться, только повернулась на другой бок. Цветанка склонилась, осторожно потрогала её косу. От вида сомкнутых ресниц Дарёны к сердцу подкатило что-то щекотное и нежное, такое же пушистое, как эти ресницы.

Вскоре Берёзка вернулась – вымокшая до нитки и жалкая: под дождём не очень-то погуляешь. Цветанка заставила её переодеться в сухую рубашку и загнала на печку. Бабуля что-то прошамкала недовольно, когда девочка перебиралась через неё в дальний уголок печной лежанки. Разбуженная толчками Берёзкиных ног, бабушка попросила поднести ей бражки, дерябнула – и снова с печки послышались сонные рулады, высвистываемые её носом.

Троих старших ребят Цветанка недавно пристроила на работу: Ждана – подпаском, Ерша – помощником к сторожу на огородах, а Соловейко ей удалось отдать в подмастерья к гончару, но не к глухонемому Вабе (лишние глаза и уши, а главное, способный болтать язык около воровского притона были нежелательны), а к Третьяку Неждановичу – давнему знакомому бабушки Чернавы, весьма признательному ей за лечение. Теперь о крыше над головой и пище для этих ребят можно было не беспокоиться: мастера предоставляли ученикам и то, и другое. Ватага младших пока предпочитала лоботрясничать и попрошайничать. Тёплыми летними ночами они постоянно где-то шлялись, но утром, проголодавшиеся и усталые, всегда возвращались. Впрочем, польза от них тоже была: они собирали ягоды и орехи, рыбачили, а пару раз даже притаскивали из леса мёд, ловко обворовав бортевые угодья посадника Островида. Дарёна тоже оказалась отнюдь не белоручкой: уже на следующее утро она поднялась чуть свет, сходила за водой, затопила печку и принялась хозяйничать. Берёзка, продрав глаза, хмуро наблюдала, как та выполняет её обязанности.

«В последние годы мы жили совсем не богато, – рассказывала Дарёна, с силой налегая руками на тесто для хлеба. – Без батюшки-кормильца мы остались, осиротели. Жили на скудное содержание, выделенное князем. Я наравне со служанкой всё по дому делала, так что к работе я привычная. В долгу у вас не останусь, буду помогать, чем смогу».

«Помощница – это хорошо, лишние руки всегда пригодятся, – промолвила бабушка, сидевшая за прялкой. – А человек, который родом-сословием своим не кичится – достойный человек».

Слепота не мешала ей работать: пряжа из-под её узловатых старческих пальцев тянулась тончайшая, льняная нить выходила безупречно ровной. Иногда бабушка отпускала веретено, и оно удивительным образом вращалось само, не падая – лишь покачивалось, волчком кружась на кончике. Пряжа эта была не простой: беззвучное шевеление губ бабушки говорило о том, что в нить вплетается волшебство. За чудесной пряжей приходили издалека и покупали её как спасение от бед: даже небольшой отрезок нити, вплетённый в одежду, берёг здоровье человека, приносил удачу и защищал от врагов.

«Ну, вот и кончик скоро у моей ниточки… Недолго уж теперь вить осталось», – задумчиво сказала бабушка, хотя конца прядению пока не было видно. Смысл её слов зябко прозвенел в утренней тишине, тоскливой иголочкой кольнув душу Цветанки.

В этой тревожной задумчивости воровка бродила по улицам. Проходя мимо знакомого забора, она замедлила шаг, зачем-то проверила доски… Нет, дыра по-прежнему была заделана. Откуда ж ей снова тут взяться? Ведь обитательница сада упорхнула пташкой в чужой дом. Яблоня грустно вздыхала, поникнув ветками, ломившимися от зреющих плодов.

Тихий посвист юркой ящеркой щекотнул Цветанку меж лопаток. На другой стороне улицы стоял смуглолицый Жёлудь, вечно запылённый и всклокоченный, с яркими белками подвижных хитроватых глаз. Возраст его был никому не известен, а лицо напоминало сушёное яблоко. Выглядел этот дядька стариком, но в движениях был молодцевато быстр – направился к Цветанке, размашисто ступая худыми и по-журавлиному голенастыми ногами.

«Эй, Заяц! Всюду тебя ищу, – прошепелявил он сквозь кривые зубы со щербиной в верхнем ряду. – Айда в корчму, Ярилко угощает».

Недоверчивый зверь внутри Цветанки сразу насторожил уши и ощетинился, чуя подвох. Отказаться? Что-то воровке подсказывало, что это будет лишь отсрочкой. Лучше сделать шаг и повернуться лицом к неведомой угрозе сейчас, чем показать тыл и ждать ножа в спину. Что бы это ни было, вечно бегать от этого нельзя.

«С какой стати он так расщедрился? – хмыкнула Цветанка вслух, неохотно следуя за Жёлудем. – У него зимой снега не допросишься, а тут вдруг – угощает!»

Морщинистый прощелыга лишь ухмыльнулся в ответ, что только укрепило Цветанку в недобрых предчувствиях.

В корчме было яблоку негде упасть. Густо-зловонный, спёртый воздух встал в горле Цветанки мерзким комом, а вид одурманенных выпивкой людей вызвал привычное отвращение. Её взгляд невольно задержался на богатырски сложенном, русоволосом и русобородом детине в богато расшитом кафтане и красных сапогах, собравшем за столом вокруг себя многочисленную шатию выпивох. Что бы ни привело доброго молодца в это злачное место, пропойцей он не выглядел, отнюдь – был при средствах и щедро угощал соседей по столу, а те и рады были даровой выпивке. Большие выразительные глаза богатыря не мутнели от хмельного питья, оставаясь ясными и блестящими. При каждом движении ткань тесноватого ему кафтана потрескивала, готовая вот-вот лопнуть по швам на туго налитых силой мускулах. Своей могучей статью и сверкающим, твёрдым и смелым взором он напомнил Цветанке Соколко, торгового гостя.

А между тем её уже манил пальцем Ярилко из-за другого стола. Вся воровская шайка была в сборе и, конечно, изрядно навеселе. Был тут и сивобородый казначей Жига, обзаведшийся золотой серьгой в ухе, и ребята, бывшие с Ярилко на рынке в день стычки из-за Дарёны.

«Что-то давно ты с нами не гулял, Заяц, – недобро поблёскивая глазами, промолвил Ярилко. – Откололся от братства, даже в котёл золотых рыбок не отсыпаешь из своих сетей… Не дело это, братец ты мой».

«Бражничать не любо мне, – ответила Цветанка, не отказываясь, впрочем, от предложенной ей кружки ола, сдобренного полынью. – Не веселит меня питие, только голову и душу отягощает… А в котёл отсыплю, куда ж я денусь».

С чмоканьем обсасывая жирные от еды пальцы, Ярилко спросил:

«А что это за новая курочка, которую ты щиплешь? Никогда её прежде не видел в наших краях».

Зверь внутри Цветанки, готовый зарычать, ощетинил загривок, но воровка с непроницаемым видом ответила:

«А тебе что за забота? Моя курочка – что хочу, то и делаю».

Ярилко, насмешливо щурясь, затрясся от квохчущего хохотка:

«Что, поди, и топчешь её? А? Потаптываешь, ы? Хе-хе-хе!»

Все за столом тоже зафыркали, захрюкали от пьяненького смеха, а лицо Цветанки застыло мрачной каменной маской.

«А вот это уж точно не твоё дело», – сказала она холодно.

Ярилко мгновенно перестал смеяться, сальную ухмылку с его лица точно корова языком слизнула.

«А вот тут ты неправ, братец. Давно уж в этой каше варишься, должен бы знать обычаи-то… Но ежели ты запамятовал, то я напомню: шмарой своей ты с братьями делиться обязан, если она им приглянется. А со мной – в первую голову. Я б твою курочку… м-м…» – Сладострастно прикрыв глаза, Ярилко чмокнул губами, словно пробовал что-то вкусное.

Каменная маска дала трещину. Угол рта Цветанки дёрнулся от ярости, которая клокотала внутри, живьем варя сердце воровки в своей кипящей гуще.

«А если я не хочу делиться? – процедила она. – Если что, могу желтяками откупиться».

Горло Ярилко издало низкое урчание, губы искривились в усмешке.

«У тебя нет столько златопёрых рыбок, чтобы заварить такую сладкую уху. В одиночку хочешь хвост у этой курочки ерошить? Нехорошо жадничать, это не по-братски».

Цветанка решительно отодвинула свою кружку.

«Нет. Простите, ребята, но этому не бывать».

Она встала, чтобы уйти, вот только просто так её отпускать не собирались. Не так уж Ярилко был и пьян, скорее, притворялся: он вспрыгнул на стол, прошёл по нему, опрокидывая кушанья и проливая напитки, и, ни разу не пошатнувшись, соскочил перед опешившей Цветанкой на пол. В руке у него блеснуло лезвие ножа.

«Не хочешь по-доброму – будет по-худому».

Все, казалось, были на стороне атамана, только умудрённый и бывалый Жига молвил предостерегающе:

«Ярилушко, ты бы, это… поостерёгся с ним связываться-то. Знаешь ведь: Заяц – бабки Чернавы ученик. Кто колдунью либо её подмастерья обидит, тот долго на свете не проживёт».

Но Ярилко не внял его совету. Поигрывая ножом, он надвигался на Цветанку, а та, всегда готовая дать отпор любому врагу, одной рукой выхватила свой засапожник, а другой нащупала ожерелье, прося его о помощи в бою. Красный янтарь откликнулся, потеплев под её ладонью. «…Слепыми очам велено быть», – беззвучно растворились в воздухе слова заговора на отвод глаз. Цветанка юркнула воровскому атаману за спину.

Ярилко растерялся. Он принялся беспорядочно пороть ножом пустоту, кидаясь во все стороны – остальные воры еле успевали уворачиваться, чтоб не наскочить на остриё. Посмеиваясь, Цветанка щёлкала пальцами, свистела, хлопала Ярилко по плечу – словом, от души потешалась над своим противником. Тот оборачивался на звук, но, похоже, не видел Цветанку, а потому просто тыкал ножом наугад. Цветанка, балуясь, разрезала верёвку у него на портках, и те упали к его ногам. Кое-кто из воровской шайки не удержался от смеха, но тут же заткнул себе рот под зверски свирепым взглядом атамана.

Дурной пример заразителен: драка, подобно пожару, перекинулась на соседей. Зачем, почему, откуда сыр-бор – никто не знал, но в мордобой вовлеклись все посетители корчмы, одурманенные и разгорячённые выпитым. Бух, бух, бух – сыпались удары кулаков; на пол летели выбитые зубы и поверженные бойцы. Богатырь в красивом, но тесном кафтане долго сидел за столом, не желая втягиваться в это месиво, но кто-то запальчиво врезал ему по спине. Богатырю этот удар был как коню – укус слепня. Добрый молодец грозно засопел, как разъярённый бык, и начал подниматься на ноги. Ударивший его мужичок уже пожалел о содеянном и попятился на полусогнутых ногах, но – слишком поздно. Крякнув, богатырь подхватил тяжёлую дубовую лавку и – понеслось!… Как пели гусляры об удалых древних героях: «Где махнёт он – врагов поляжет улица, где отмахнётся – переулочек», – так и от этого лавочного лихачества народ полетел в разные стороны, ложась, как скошенная трава. Цветанке то и дело приходилось пригибаться: лавка свистела в воздухе в опасной близости от её головы. Доставалось всем, кто не успел увернуться.

«Ы-ы-эх, где наша не пр-ропадала! – потряс богатырь корчму могучим рыком, замахиваясь в очередной раз. – Получай, голь синюшная! Кто не спрятался – я не виноват!»

Все, кто ещё держался на ногах, шарахнулись в стороны. Получив от кого-то в суматохе толчок, Цветанка полетела в одну сторону, а янтарное ожерелье – в другую, под ноги дерущимся. Подцепленное чьим-то сапогом, оно отлетело ещё дальше, под соседний стол. Заговору отвода глаз пришёл конец: чары действовали, пока оберег висел на поясе Цветанки или был в её руке.

«А-а, вот ты где, зараза!» – тут же послышался торжествующий крик Ярилко.

Воровской атаман «прозрел», коршуном кинулся на Цветанку, занося нож, как вдруг – хрясь! – получил лавкой от раздухарившегося богатыря. Удар пришёлся плашмя сиденьем по животу Ярилко, и тот отлетел, но приземлился на мягкое, сбив собою несколько человек. Образовалась куча мала, сбитые вором люди накинулись на него с кулаками; из копошащегося клубка тел торчали только дрыгающиеся сапоги Ярилко, и Цветанка скорее поползла за своим сокровищем, увёртываясь от топчущихся вокруг ног, получая пинки и лягаясь в ответ. Ожерелье лежало среди объедков, костей, чёрствых хлебных корок и черепков разбитой в драке посуды, оставалось только протянуть руку, чтоб его достать, но Цветанку опередил какой-то сизоносый выпивоха. Уползая на четвереньках подальше от всеобщей свалки, он увидел ожерелье, воскликнул: «О! Бусики! Будет чем жёнку задобрить!» – протянул к нему свою трясущуюся загребущую лапу и цап! – утащил оберег прямо из-под носа у его законной владелицы.

«Отдай! Это моё!» – взревела Цветанка в ярости. Потеря оберега грозила обернуться страшной бедой, ледяное дыхание которой погнало вдоль спины воровки табуны мурашек, а нутро её тряслось, как холодец.

Пьянчуга, однако, не собирался так просто отдавать найденное. Выдохнув Цветанке в лицо сногсшибательное облако зловония, он пополз прочь.

«А ну, стой, синерожий!» – Цветанка уцепилась за первое, что попалось под руку – портки завсегдатая корчмы, пытаясь его удержать, но тот, извиваясь дождевым червём, вывернулся из них. Сверкнув голым задом, он выбрался из-под стола и неосторожно выпрямился во весь рост… Хрясь! – удар лавкой отправил его в полёт через всю корчму – вместе с ожерельем.

«Да едрёно коромысло!» – выругалась Цветанка, устремляясь за ним.

«Не так быстро, Зайчик», – загородил ей дорогу Ярилко.

Воровской атаман, закалённый в драках, оказался крепок – удар лавкой не вышиб из него дух вон; в куче ему намяли бока, но он выбрался почти невредимым – только пары зубов не хватало. Нож он, правда, потерял, но и от его голых рук Цветанке могло не поздоровиться.

«Ты девицу не получишь», – прошипела она.

«Кто кого на лопатки положит – того и девица будет», – с кровавым плевком сквозь свежую щербину в зубах ответил Ярилко.

Среди всеобщей заварухи они сцепились, стараясь повалить друг друга на пол. Ярилко был выше, сильнее и тяжелее, но Цветанка – более юркой и увёртливой. Стиснутая противником до удушья, она всеми силами старалась не коснуться спиной пола – завязалась на Ярилко узлом, обхватив его руками и ногами, а когда тот хотел с размаху придавить её собой в намеренном падении, она уцепилась за чей-то воротник. Одежда с треском порвалась, и Цветанка с Ярилко упали не на пол, а на людей.

«Ах ты выпороток гнидопаскудный, чтоб тебе…» – далее последовал такой многоэтажный загиб, что даже у слыхавшей многое Цветанки зазвенело в ушах, а потом – хряп! – от удара рожа вора сотряслась, как холодец, и сплющилась гармошкой. Обладатель кулака в пылу драки не разглядел и решил, видимо, что это Ярилко порвал ему рубаху.

Цветанка высвободилась и скорее бросилась на поиски ожерелья. Как бы с ним в этой суматохе не случилось чего… Если нить порвётся, бусины раскатятся – ищи-свищи потом. Уже почти привычно пригибаясь под взмахами лавки, она рыскала и высматривала того пьянчужку на полу: судя по силе доставшегося ему удара, он должен был сейчас где-то лежать. И точно – вот он, голубчик сизоносый, валялся кверху голым задом поперёк тел других поверженных драчунов. Ожерелье уютно свернулось, огороженное чьей-то согнутой в колене ногой; один шаг – и вот оно, родимое, но опять Цветанку опередили: ожерелье подобрал Жига. В драке он лишился серьги, из порванного уха сочилась кровь, пятная рубашку.

«Отдай, Жига, – глухим, замогильным голосом промолвила Цветанка. – Ты сам знаешь: я подмастерье бабки Чернавы, со мной лучше не связываться. Отдай… Чем дольше ты его держишь, тем короче становится твоя жизнь».

Хранитель котла с перекошенным лицом попятился, чуть не упал, запнувшись о лежащих, и швырнул оберег Цветанке. Наконец-то! Ощутив тёплый янтарь в руке, Цветанка улыбнулась и прицепила ожерелье на место. Новый заговор отвода глаз она сотворить не успела: сзади на неё обрушился кто-то тяжёлый и прижал к полу – к счастью, не спиной, а животом.

«Не-ет, не уйдёшь, Зайчик!» – горячо дохнул ей в ухо Ярилко.

Зря он прыгнул на спину зверю внутри Цветанки: призрачная тварь вздыбила шерсть и оскалила клыки… Кисло-солоноватый вкус кожи, тёплая кровь во рту и вопль Ярилко:

«А-а, крысёныш, кусаться?»

Удар локтем пришёлся вору в скулу. Ярилко упал на бок, и тут-то Цветанка на него и навалилась, стараясь прижать лопатками к полу. Тот пыхтел, упирался, елозил ногами, смрадно дыша Цветанке в лицо. «Помоги…» – направила она мысленный взгляд в янтарно-солнечный чертог, где обитала оберегающая её любовь. Ответ коснулся её макушки, как ласковая ладонь, горсть горячих мурашек прыгнула ей за воротник, и Ярилко лёг сначала на одну лопатку, а потом и до второй дело дошло.

«Девицу не трогай, играть и петь ей не мешай, – прошипела Цветанка сквозь оскаленные от напряжения зубы. – А не послушаешь меня – ну, так у меня ведь тоже ножик есть. И резать им я умею».

Ярилко обмяк, лёжа на спине. Цветанка поднялась с него, отряхнулась и перевела дух. Заварушка между тем затухала: драчуны выдохлись и потянулись к своим столам. Ни одного не расквашенного лица не осталось вокруг, никто не мог похвастаться целыми зубами. Богатырь, окинув взглядом усеянное телами «поле битвы», крякнул и опустил лавку.

«Ну, будет с вас».

Кто-то спросил:

«Как звать-то тебя, добрый молодец?»

Тот огладил лихие усы, ответил:

«Звать меня Колываном Мстиславичем. На княжеской службе состою, дань с покорённых земель собираю. Собрал дань за двенадцать лет с лесных северян, да вот толкнул меня кто-то в ребро в корчму заглянуть, бражечки испить… Ну вас к лешему! Домой мне пора, отдохнуть от службы надобно. – И в свою очередь молодец спросил: – А чего передрались-то все, я не понял?»

«А… пёс его знает!» – махнул рукой изрядно потрёпанный мужик с синяком в пол-лица и окровавленным ртом.

Земля плыла под ногами Цветанки, когда она вышла на свежий воздух. Очень хотелось пить – язык стал сухим и шершавым, в горле царапало. Напившись колодезной воды, воровка пошла побродить по улицам, заглянула на рынок: ноги сами туда привели, и не зря – там медовым ручейком лился знакомый голосок под задушевный звон домры. Уже не таясь в толпе, Цветанка слушала Дарёну и чувствовала невнятный шёпот сердца. Что оно там бормотало, разобрать было невозможно – наверно, какие-то соловьиные глупости… Но улыбка сама собой щекотала уголки рта, как не дающий спать солнечный зайчик.

Вернувшись домой поздно вечером, Цветанка с порога учуяла вкусный запах пирогов. Он наполнял домишко плотным и хлебно-уютным теплом, а звон домры и голос Дарёны словно оплетали пространство золотыми узорами. Ребята, теснясь за столом, жевали пироги и заворожённо слушали песню-сказку про Чудо-юдо морское, а бабушка в полумраке печной лежанки задумчиво улыбалась, поглаживая свернувшегося пушистым чёрным шариком Уголька. Медно-янтарный отблеск лучины лежал на волосах Дарёны, распущенных по плечам: рыжевато-русая коса превратилась в пышную волнистую гриву, охваченную через лоб очельем. Весь свет сосредотачивался на её фигуре, как будто певица притягивала его, и воровка застыла, осенённая лёгким крылом сладкой тоски… Ещё никогда возвращение домой не было таким чудесным. Нет, их с бабулей хибарка не превратилась в княжеские хоромы, но тихое сияние, наполнившее дом с приходом Дарёны, казалось прекраснее, чем блеск самых роскошных богатств.

Завидев Цветанку, Дарёна прервала игру, согнала Олешко с большого берёзового чурбака, служившего сиденьем во главе стола, и с поклоном пригласила:

«Садись, откушай, чем мы сегодня богаты…»

Перед Цветанкой оказалось блюдо с пирогами, творожные ватрушки и чашка земляничного киселя. Вроде бы ничего особенного – самая простая повседневная еда, но Цветанка, обхаживаемая столь угодливой, приветливой и милой хозяюшкой, как будто попала на богатый пир.

«Тётя Дарёна, сыграй ещё», – попросил кто-то из ребят.

Улыбнувшись, та снова взяла домру и поплыла лебёдушкой вокруг стола, а очарованные ребята, приплясывая, пошли за нею гуськом. Кто-то пристукивал на ложках, кто-то брякал по пустому горшку, а Цветанка забывала жевать и глотать: её рот сам растягивался в широкую улыбку. Одна Берёзка не плясала – с нарочито скучающим видом сидела за столом, подпирая рукой голову. А Цветанке чудилось, будто это утреннее солнце в девичьем облике плыло вокруг неё в берёзово-белой рубашке, шелестя янтарными прядями – руки-ветви, волосы-крона. А алый узор вышивки – как жарко стучащая в жилах кровь лета…

Ночью Цветанка боялась дышать, чтобы не спугнуть это чудо, посапывавшее рядом под волчьим одеялом. Колдун-месяц, усмехаясь в мутное окошко, ворожил на волосах спящей Дарёны, и Цветанка, боясь её разбудить, позволяла себе ласкать их лишь взглядом. В низу живота набухал и стучал в такт сердцу жаркий ком сладкого напряжения, но Цветанка не знала, чем его разрешить, как дать ему выход.

Утром она посоветовала:

«Надень одёжку поскромнее. И лицо делай попроще, когда на рынке играешь, если хочешь, чтоб тебе подавали… А то госпожой выглядишь».

«В самом деле?» – удивлённо повела бровью Дарёна.

«Ты себя со стороны не видишь, а я вижу, как оно смотрится, – уверенно ответила воровка. – Держишься ты чересчур горделиво, как княжна в изгнании, вот народ и недоумевает. Проще будь – и подавать станут охотнее».

Дарёна последовала её совету. В узелке у неё была сменная рубашка, вышитая более скромно, а вместо своего богатого плаща она соорудила себе накидку из распоротого мешка из-под муки.

«Ну, как?» – спросила она.

«Сапоги, – сказала Цветанка. – Шибко хорошие».

Разувшись, Дарёна озадаченно рассматривала свои сапоги, украшенные бисерной вышивкой и жемчугом.

«Не идти же мне босиком…»

Без лишних разговоров Цветанка взяла их у неё и отрезала ножом расшитый верх голенищ – Дарёна только ахнула, да было поздно.

«Всего-то делов – украшательства убрать, – хмыкнула воровка, вручая ошарашенной Дарёне получившиеся чёботы. – На, щеголяй!»

Первое время Цветанка неприметно присматривала за ней, пока та пела на рынке: мало ли, кто пристанет! Когда появился Ярилко со следами синяков на злющей роже, оставшимися от той драки в корчме, воровка насторожилась, готовая снова вступиться за Дарёну, но воровской атаман прошёл мимо, даже не глянув на певицу. Значит, усвоил урок.

Местные скоморохи прозвали Дарёну Княгиней – за горделивую осанку и лёгкий налёт сословной спеси; впрочем, то, что они считали спесью, Цветанке казалось вполне естественным чувством собственного достоинства. Наладить дружбу с другими певцами и плясунами у Дарёны не сразу получилось, долгое время она держалась особняком, не давая себя, впрочем, в обиду. «Весёлые люди» тоже не с первого дня приняли её: слишком Дарёна от них отличалась – и исполнительскими качествами, и манерой держаться. Подаяние она принимала величественно, как нечто само собой разумеющееся и законно причитающееся ей, не пресмыкалась, не низкопоклонничала перед слушателем и пела как будто для собственной забавы, а не ради заработка. Скоморохи, если им плохо подавали, сворачивали выступление, а для Дарёны деньги, казалось, совсем не имели значения, и эти её отличительные особенности в конце концов начали привлекать к ней слушателей. Она была непривычной, иной, а значит – интересной. Даже, пожалуй, диковиннее медведя, выученного плясать под скоморошью дуду.

Насмешники и злопыхатели, впрочем, находились. Однажды Дарёну закидали грязью и навозом, при этом дразнясь высунутыми языками и показывая пальцем:

«Княгиня – на спине горбина! Мякиной набита, соломой подпоясана!»

Сделали это какие-то совершенно незнакомые Цветанке люди, среди которых были и мужички в возрасте, и молодые хлопцы. Воровка не исключала, что за всем этим мог стоять злопамятный Ярилко, а потому набросилась на них зверем, раздавая тумаки направо и налево, и ожерелье придавало ей сил и быстроты. Насмешники не ожидали нападения – кто-то бросился наутёк, кто-то попытался дать отпор, но испугался внушительного Цветанкиного ножа. Выкрики «княгиня – на спине горбина» ещё продолжались, когда вдруг повеяло ужасом… Толпа шарахнулась в стороны от чёрного всадника на вороном коне.

«Кто тут порочит княжеское звание?» – грозой прокатился холодный голос.

Засвистел кнут – и на лицах, на руках людей взбухли кровавые полосы: в конец кнута были вплетены шипы. Досталось и насмешникам, и ни в чём не повинным зевакам. Это был княжеский соглядатай, следивший за порядком и высматривавший запрещенные вышивки с «солнечными знаками». В последнее время такие люди появлялись редко, и тем страшнее казался каждый их набег – как гром среди ясного неба. Они были великолепными наездниками, головы умели рубить прямо с седла, обладая полномочиями без суда и следствия казнить провинившихся. Следом за свистом кнута сверкнул меч, и под ноги Цветанке подкатилась белобрысая голова молодого парня, особенно усердно кричавшего дразнилку. Застывшая маска смерти, кровоточащий срез шеи… Тошнотворно-тёплая волна дурноты подступила к горлу Цветанки, но она, с усилием проглотив мерзкий ком ужаса, поспешила вытащить несчастную, закиданную грязью и навозом Дарёну из центра переполоха, пока её не затоптала толпа и не заметил чёрный каратель.

Дарёне потребовалось несколько дней, чтобы оправиться – то ли от унижения, то ли от устрашающего вида чёрного всадника и пролитой им крови. Прозвище «Княгиня» после этого случая кануло в небытие: люди опасались возмездия властей. Цветанка так и не смогла выяснить, кто стоял за этим гряземетанием – может, скоморохи-соперники, а может, и Ярилко тех насмешников науськал. С него такое вполне могло статься.

Даже в простой одежде Дарёна оставалась собой. Скромную рубашку она носила, как княжеское одеяние, а с коромыслом от колодца шествовала неспешно, как с прогулки: вода в двух вёдрах лишь сонно колыхалась, а через край не падало ни капли. Цветанка неизменно ловила ртом воздух от накатывавшего сердцебиения, предвкушая увидеть дома светлую и спокойную, всегда приветливую хозяйку, которой Дарёна исподволь становилась, взяв на себя почти все домашние хлопоты. По какому-то неписаному закону Цветанке всегда доставалось место во главе стола, да и обходилась с нею Дарёна как с главой семейства – уважительно и ласково, безмолвно благодаря каждым движением, каждым взглядом за предоставленный кров и защиту.

Деля с ней лежанку с волчьим одеялом, Цветанка всё более ощущала телесное волнение. Внутри всё неистово стискивалось, а губы пересыхали от жадного желания прильнуть к голубой жилке, бившейся на шее Дарёны. Они тянулись к ней, как к ковшику со студёной ключевой водой в жаркий день, но Цветанка обуздывала эти порывы, памятуя о трещинке на сердце, которая, казалось, никогда не затянется.

Когда по земле с сухим шелестом понеслись первые жёлтые листья, гонимые ветром, в дом постучался ложкарь Стоян Рудый, отец Первуши – Цветанкиного соседа и друга детства. Все сидели в это время за ужином, а в окошко заглядывал, завистливо облизываясь, синий вечерний сумрак. Сняв шапку, Стоян поклонился и поздоровался.

«Хлеб-соль вам, хозяева», – промолвил он.

«Садись и ты с нами, дядя Стоян», – пригласила Цветанка.

«Благодарствую, – пробурчал в рыжеватую бороду тот, степенно усаживаясь и утирая со лба капельки пота, хотя вечер стоял вовсе не жаркий – осенняя зябкость и печаль уже чувствовалась в воздухе. – Я к вам по делу, соседи».

«Сперва откушай да выпей, а потом и дело говори, – ответила бабушка Чернава, улыбчиво глядя куда-то поверх его головы слепыми бельмами глаз. – Дело не волк – не убежит».

Дарёне не нужно было намекать – она принялась обхаживать гостя с обычной своей молчаливой приветливостью. Стоян невольно вскинул быстрый взгляд на девушку, огладил усы с бородой, но потом принялся за кашу, пироги и кисель. Был он мастером отнюдь не захудалым, посуду деревянную делал как простую, так и богатую, с искусной резьбой и красочной, затейливой росписью: ложки, блюда, кубки, чарки, чаши, ендовы, братины, ковши. Изделия его постоянно пользовались спросом, а особо красивую и изысканную утварь не брезговали покупать и знатные люди: не всё ж с золота да серебра кушать. Старое доброе дерево, да ещё так мастерски обточенное и расписанное, было куда уютнее, теплее и приятнее в пользовании.

«Благодарствую на угощении, – чинно поклонился Стоян, отряхивая с колен крошки. – А дело-то вот какое у меня: у вас товар – у нас купец. Лебёдушка без лебедя не может, пара ей нужна, и берёзка к дубку веточками тянется, и уточка с селезнем бок о бок плывёт… А когда время-пора настаёт, ловить его надобно, как пору урожая – точно в срок, дабы и не перезрело, и в самом соку было».

«Ты без обиняков да околичностей говори: кого сватаешь-то?» – усмехнулась бабушка.

У Цветанки ёкнуло под ложечкой – закралась шальная мысль, от которой её кулак сжался, стискивая ложку, так что даже костяшки побелели… Неужто за Дарёной пришёл Стоян?

«Дык… Я ж про деревья-то, кумушка моя Чернава, не зря говорил, – ответил ложкарь. – Дубок – это сын мой Первуша, преемник моего ремесла, а берёзка – девица одноимённая, что у вас под крышей живёт. Сиротка она, вы ей заместо родителей, – Стоян кивнул Цветанке и бабушке, – вот у вас и прошу её руки для сынка своего. Он в самую пору для женитьбы уж вошёл – пятнадцать годков ему стукнуло, работник он добрый, парень смышлёный и дело моё продолжит справно».

Берёзка, заслышав слова сватовства, лицом стала под цвет коры дерева, имя которого она носила. Позади дома был закопан сундук с кладом, который они нашли в лесной пещере – её приданое. Таким сокровищем не каждая знатная невеста могла похвастаться, а досталось оно ей, нищей сироте.

«И далась я вам… Дарёну вон сватайте, – встав из-за стола, пролепетала она, напряжённо хмуря брови и еле шевеля вмиг посеревшими губами. – Она и краше меня, и хозяйка из неё лучше, чем из меня… Да и созрела она, сказать по честности, уж давно – не пересидеть бы в девках-то».

Последние её слова – колкие, с язвинкой – Дарёна восприняла безмятежно, лишь чуть-чуть тронула улыбка уголки её спокойно сложенных губ.

«Судьба моя не сегодня в дверь постучала, Берёзонька, – проговорила она загадочно, опустив ресницы. – Чую я, черёд мой замуж идти ещё не настал».

Да даже если б и настал он, её черёд, Цветанка не отдала бы её никакому жениху! Воровка сидела молча, стараясь успокоить ни с того ни с сего расходившееся от волнения дыхание, а тут ещё взгляд Берёзки, полный неизмеримой горечи, вонзился ей под сердце. «Ну что? Сбагриваешь меня замуж, неугодна стала я тебе, опостылела?» – так и кричали затянувшиеся поволокой слёз глаза «сестрёнки», а с другого бока ровный, грустновато-мягкий голос разума нашёптывал: «Такова она, доля девичья… Пора Берёзку пристраивать, не будет же она нищебродствовать всю жизнь, должна рано или поздно стать кому-то женой, а кому-то – невесткой. Небось, не за зверя лесного просят отдать – за друга давнего, Первушу».

Некуда было выйти Берёзке, и обсуждали возможную свадьбу прямо при ней. Ласковыми и мудрыми словами бабушка успокоила её, осушила слёзы, ободрила. Знал ли Стоян о кладе, зарытом позади дома? Пожалуй, мог и знать: от своих лучших друзей Цветанка находку не скрыла, только взяла с них слово молчать о ней. Парни держать язык за зубами в целом умели, но что мешало Первуше намекнуть отцу, что сирота Берёзка – теперь отнюдь не нищая бесприданница, а богатая невеста?

«Дай нам седмицу на раздумье, – ответила бабушка Стояну. – А через седмицу и приходи за ответом. В таких делах спешка – только во вред».

«Будь по-вашему», – поклонился отец Первуши, ещё раз поблагодарил за хлеб-соль и удалился в сумрак, из синего ставший чёрным.

Всю ночь с печки слышались всхлипы Берёзки и ласковое бормотание бабушки, а уже на следующий вечер пришли новые гости – сваты от семьи второго друга Цветанки, Тюри.

«Они что, сговорились все?» – воскликнула Берёзка и спряталась от сватов на печку.

Бабушка приняла и этих гостей, поговорила с ними и отпустила с теми же словами, которые она сказала Стояну:

«Приходите через седмицу за ответом, – и добавила со скрипучим смешком, когда дверь закрылась: – Ну, будем ждать посланцев и от третьего жениха».

Цветанка не знала, как ко всему этому отнестись. Неужто и третий её друг, Ратайка Бздун, посватается? Неужели некрасивая, скромная, как белый клевер, Берёзка, которую приятели Цветанки раньше и не замечали, вдруг стала для них необычайно привлекательной – но не сама по себе, а в отблеске золота? А может, тут проступала воля не самих парней, а их родителей?

Как бы то ни было, бабушка как в воду глядела: ещё через день явился и третий жених – собственной персоной. Жил он с матерью бедно, сватов нанять не мог, а родственников, которые могли бы выступить в роли посредников, не нашлось. Одетый в свою лучшую, а вернее сказать, самую чистую рубаху и тщательно заплатанные и заштопанные портки, Ратайка дико смущался, заикался, не знал, куда деть руки, куда повернуться, кому кланяться. Перед сватовством он вымылся в бане, и от него за версту пахло душистыми травами. Красный, как варёный рак, он сел к столу, выпил чарку бражки, закусил сладкой пареной репой. Слова из него приходилось тянуть едва ли не клещами.

«Чего пожаловал-то, милок?» – добродушно спросила бабушка.

«Дык… это… я… того… ну… вот», – только и смог Ратайка выдать в ответ. И тут же из-под него раздался трескучий бздёж – не зря он носил своё прозвище за неукротимые ветры, бушевавшие у него в животе. Когда Ратайка волновался, они бывали особенно сильными.

Берёзка подчёркнуто брезгливо зажала нос и вышла из-за стола, а жених покраснел от корней волос до кончиков пальцев.

«Это дело поправимое… Посиди, милок, я травяной сбор тебе дам, – сказала бабушка. И, обращаясь к Цветанке, попросила: – Принеси-ка ромашку, тысячелистник, хвощ, полынь да мяту».

Цветанка принесла мешочки с названными травами, по указанию бабушки смешала в равных частях и завязала в тряпицу.

«Возьми, касатик, – молвила бабушка. – Три больших щепотки этого сбора запаривай крутым кипятком, настаивай в закрытом глиняном сосуде, пока не остынет, и пей по половине чарки трижды в день. Ступай с миром. За ответом приходи через седмицу».

На том сватовство Ратайки и кончилось.

«Выбирай сама, голубушка, – сказала бабушка Берёзке. – Всех женихов ты давно знаешь. Отцы у двоих из них мастеровые, а мастер никогда не пропадёт, его дело прокормит – ежели, конечно, он в своём ремесле дока. Что до третьего… Ну, была бы умная голова на плечах, а деньги приложатся и умножатся. Смекалистый человек не сгинет. Выбирай, кто тебе из них больше по нраву, а там – стерпится, слюбится. В семьях этих тебя не обидят, моё слово тебе пусть будет в том порукой: я людей сердцем вижу, хоть и слепая глазами».

«Бабусь, – с дрожащими от слёз губами спросила Берёзка, – ну неужто не судьба мне быть с тем, к кому моё сердце само прильнёт?»

«Три дорожки у тебя, внученька, – вздохнула старая ворожея. – И сейчас настало время выбирать одну из них. А коли пропустишь эту развилку, пройдёшь дальше, выбора не сделав – ни одной тропинки у тебя не останется, одна лишь бездна гибельная».

Берёзка опустила глаза, и с её ресниц сорвались огромные слезинки.

«Бабусь, а ты сама любила когда-нибудь?» – тихо проронила она.

Бабушка несколько мгновений молчала, а Цветанке снова почудилось, что за столом сидит не древняя старушка, а молодая и прекрасная лесная колдунья в серёжках из ольховых шишечек.

«Была молода – любила. Только не суждено нам было вместе остаться, разлучила меня с моим милым другом война. Сложил он головушку в бою у быстрой речки, и там, где траву-мураву кровь его оросила, ягод теперь – видимо-невидимо…»

При этих словах сердце Цветанки сжалось, а в ушах зазвучала песня…

Там, где кровушку Ладо родный мой пролил, Алым ягодкам нету числа. Белы косточки Чёрный ворон растащил, Верный меч мурава оплела.

Судя по взгляду Дарёны, она испытала то же самое озарение.

«Да, песенку эту про соловья я сложила когда-то, а люди подхватили, – улыбнулась бабушка, отвечая на ещё не озвученный вопрос. – Понравилась она им, видать… Ну, а мне-то что? Пусть поют, коли нравится. Вот только не знают они и не узнают уж никогда о том, что это не выдумка, а моё горюшко, живое и выстраданное».

Уголёк вспрыгнул на колени к Берёзке, мурлыча и бодаясь чёрным пушистым лбом, – утешал по-своему. Зарыв пальцы в его шёрстку, та вздохнула:

«Ах, котя-котенька, знал бы ты, как мне тяжко…»

«Не кручинься, голубка, – сказала бабушка. – Жизнь лучше погибели, а муж и малые детушки – теплее, чем сырая землица да червь могильный».

Берёзка вздрогнула, прижав к себе кота.

«Ты правда знаешь всё-всё? Что было, что есть и что будет?» – с шелестом слетел с её побледневших губ вопрос.

«Не всё, но многое. – Бабушка поднялась и пересела поближе к тёплой печке, кряхтя и жалуясь на свои старые суставы и остывающую кровь. – Не то чтобы даже знаю – вернее сказать, чувствую. Сердце-вещун шепчет и шепчет… Вот только не всё, что я предчувствую, можно исправить. И тем оно горше и больнее – знать, но быть не в силах помочь».

Ночью Цветанка не могла уснуть: тоска давила на грудь. Зверь у неё внутри рвался на свободу – выл, царапал сердце когтями. Выскользнув из постели, воровка обулась и поспешила к реке, на своё излюбленное место, где летом она слушала соловьёв. Сейчас они не пели, только ветер носился над озарённым луной речным простором, пустым, серебристо-холодным и равнодушным.

«Я бы никогда не вышла замуж за нелюбимого, – раздался рядом голос Дарёны. – А если б меня к тому принуждали родители, убежала бы».

«Ты что тут делаешь?» – вздрогнула Цветанка.

«Я последовала за тобой, – ответила та, присаживаясь рядом на траву. – Так вот, я бы не позволила неволить моё сердце».

«Все девицы так говорят, – невесело усмехнулась Цветанка. – Только их никто не спрашивает, чего они хотят. Так уж повелось».

«Неужели Берёзке непременно надо выходить замуж сейчас? – не унималась Дарёна. – А вдруг через год-другой она встретит того, кто ей придётся действительно по душе?»

«У неё может не быть этого года или двух», – сказала Цветанка и сама содрогнулась от холода, которым веяло от жутковато-пророческих слов бабушки.

«Почём ты знаешь?» – упрямо сверкала Дарёна глазами, полными лунного света.

«Не я. Бабуля. – Цветанка намотала на палец травинку, заставляя её до боли врезаться в кожу. – Она знает… чувствует что-то. Лучше прислушиваться к ней и делать так, как она говорит».

«Я бы предпочла совсем сгинуть, чем жить с постылым мне человеком, – твёрдо сказала Дарёна. – Потому что это будет не жизнь, а так… житьё гнилое и безрадостное! Лучше один раз вкусить хмельной мёд, чем годами жевать полынь!»

«Распоряжайся своей жизнью, – сердито оборвала её пылкие восклицания Цветанка. – Если сумеешь, конечно. А Берёзка пусть решает за себя сама».

«Как будто у неё есть выбор», – горько молвила Дарёна.

«Есть. – Цветанка сорвала несколько травинок, порезав ими руку, слизнула кровь. – Я верю бабушке, верю её вещему сердцу. Мы порой не видим, какие дороги перед нами лежат и чем обернётся наш выбор… Ну, нету у нас крыльев, чтоб взлететь над своей жизнью и разглядеть свысока, что нас ждёт за поворотами – где счастье, где горе, а где и вовсе погибель. Не каждому даётся такая подсказка».

Они спорили до хрипоты, чуть не поссорились. Рассердившись, Цветанка встала и быстрым шагом направилась домой.

«Обожди-и-и! – раздалось позади. – Обожди меня! – Нагнав Цветанку, Дарёна выдохнула: – Я боюсь одна в темноте идти…»

Её тёплая рука просунулась воровке под локоть. Ощущения от этого могли сравниться разве только с уютным теплом, которое охватывало Цветанку, когда янтарное ожерелье откликалось на её прикосновение. Чертог вечернего солнца, где жила Любовь – вот что это было.

Все эти дни, назначенные бабушкой для раздумий, глаза Берёзки были сосредоточенно-печальными. Сидя за прялкой, она вдумчиво тянула нить своей судьбы и пыталась из осеннего тумана соткать себе тропинку в будущее – вернее, в ту сторону, где будущее существовало.

Когда настал последний день, бабушка спросила:

«Ну что, голубка, ты решила?»

«Я выбираю Первушу, – ответила Берёзка, кладя на стол огромный моток пряжи, сделанной ею за минувшую седмицу. – Он хотя бы добрый… Тюря – грубиян неотёсанный, а Ратайка… фу». – Берёзка сморщилась, непроизвольно зажимая нос.

«Ну, вот и хорошо, – кивнула бабушка, беря моток и ласково поглаживая его, как котёнка. – А пряжу ты, однако, спряла не простую, девонька… Она будет помогать людям искать свой путь – если отрезать ниточку и перематывать её с пальца на палец, делая так в течение седмицы. Знаешь, что?…»

Не договорив, бабушка дунула Берёзке в лоб. Вроде бы дуновение было лёгким, но та пошатнулась, как от толчка.

«Ты чего, бабуля?» – испугалась она.

А бабушка устало опустилась на лавку. Весь свет, озарявший изнутри её слепой взор, на мгновение потух, она скрючилась и съёжилась ещё больше, хотя, казалось, больше было уже некуда.

«Моя сила не должна пропасть зря, – прохрипела она. – Это мой дар тебе, голубка… Но дар этот раскрывается через боль. У меня это была гибель моего сердечного друга, который пал в бою… Я не знаю, какая боль будет у тебя, но тебе придётся её принять, чтобы помогать людям так, как помогала я. И запомни одно, моя родная: никогда не иди в услужение к Маруше. Сейчас у тебя ещё есть этот выбор, а потом будет уже поздно его делать: решения надобно принимать в нужный для этого срок, когда ещё можно что-то изменить. А когда приблизится и твой час, ты должна будешь передать свою силу кому-нибудь… А кому – ты сама поймёшь в своё время… И увидишь этого человека так же ясно, как я сейчас вижу то, что моей преемницей станешь ты».

Слова о выборе и сроке принятия решений, свистнув мимо виска стрелой, зацепили Цветанку ноющей лунной тревогой, призрачно-волчьей тоской, а Берёзка ещё долго выглядела ошарашенной. Когда пришёл отец Первуши за ответом – опять вечером, после наступления сумерек, она смотрела на него широко раскрытыми, немигающими глазами.

«Вот и нашлась берёзка для дубка да уточка для селезня, – смешливо прокудахтала бабушка. – Честным пирком – да за свадебку!»

Заслышав эти слова, Стоян приоткрыл дверь и сделал кому-то знак. Следом за ним в дом вошёл Первуша. Таким нарядным Цветанка своего друга ещё не видела – его можно было принять не за сына ремесленника, а за отпрыска знатного рода. К пятнадцати годам он стал высоким и статным парнем, а ширина его плеч обещала, что ещё через пару лет он станет если не богатырём, то уж точно – ладным и сильным молодцем. Над губой у него уже пробивался юношеский пух, которым Первуша, должно быть, весьма гордился.

За ним вошли его мать и бабушка – тоже принаряженные и очень довольные исходом дела.

«Ну что, невестушка, не робей – подойди к своему суженому-то», – сказал Стоян.

Берёзка, всё ещё перепуганная, сделала два нерешительных шажка навстречу Первуше, а тот, видя её робость, покрыл оставшееся расстояние в три широких шага и с неуклюжей ласковостью взял свою наречённую невесту за руки.

«Засватана – что запродана; пошла руса коса из кута да по лавочке! – сыпанула прибаутками бабушка жениха. – Приданое в сундуке – муж на руке!»

Все сели за стол, уставленный кушаньями: ради такого случая Цветанка изыскала средства, а Дарёна целый день хлопотала – пекла, жарила, варила. Никогда этот нищенский домик не видел такого щедрого стола, на котором стояла и дорогая «княжеская» рыба стерлядь, и мясо, и печёный гусь, и мёд-вишняк, и брага. Гости ели-пили, невестину хозяйственную сноровку хвалили, да про то не ведали, что яства готовила не обомлевшая и словно из-за угла пыльным мешком стукнутая Берёзка, а едва знакомая им девушка – Дарёна. Впрочем, та делами своих рук не хвалилась и скромно сидела в хвосте стола, уступив почётные места гостям, Цветанке и бабушке Чернаве. Жених на эту скромницу глянул – глазом блеснул, да мать это приметила и локтем его пихнула: не засматривайся, мол – помолвлен уж.

Выпив браги, Берёзка немного ожила, оттаяла, стала на жениха посматривать смелее. «А что? Он недурён», – читалось в её взгляде, а щёки горели плитами лихорадочного румянца. И правда: из парнишки, который когда-то вместе с Цветанкой воровал яблоки в чужих садах, Первуша вырос в ладного юношу. А что рыжеват и конопат – так это солнце его поцеловало, веселья да задора в кровь влило. Руки у него были большие, рабочие – все в занозах и порезах, точь-в-точь как у его отца.

По знаку бабушки Цветанка выволокла из-под лавки заблаговременно выкопанный из тайника за домом клад. Вытащив сундучок на середину горницы, она откинула крышку, и в глаза изумлённым гостям сверкнули драгоценные каменья и золото…

«Вот Берёзкино приданое, – сказала она. – Так что не босячка она у нас, а богатая госпожа, а потому ты её, Первуша, не обижай, уважай и пуще глаза береги. А станешь обижать – за мной не задержится! Проучу, хоть и друг ты мой. А она мне – как сестра!»

«Да ты что, Заяц! – округлил глаза новоиспечённый жених. – Ты ж меня как облупленного знаешь. Когда я Берёзку обижал? Она и мне всегда как родная была… А теперь станет ещё роднее».

Маленького Драгаша решили с сестрицей не разлучать и принять в новую семью на правах сына.

Отплясала, отгремела свадьба Берёзки и Первуши, отмахала щедрыми осенними крыльями. Гуляли все соседи по улице. Угощение вышло щедрое, никто не ушёл голодным и трезвым, а невеста, нарядная, нарумяненная, с подведёнными сажей бровями, уже не казалась такой дурнушкой. Дарёна играла и пела на празднике, теша слух и услаждая глаза гостей. Тюря с Ратайкой – отвергнутые женихи – засматривались на неё и даже подрались за право её поцеловать, но Цветанка показала обоим кукиш, чтоб не обольщались…

…Потому что к первому снегу стало ясно, что воровка была готова перегрызть горло любому, кто кинет вожделеющий взгляд на Дарёну. Цветанка из кожи вон лезла, чтобы раздобыть денег на тёплую одежду и обувь для неё, изгнанной из дома без зимних вещей. В большие холода Дарёна не пела: струны на морозе лопались, а потому домру (да и голос тоже) следовало поберечь до тепла. Но сложа руки девушка не сидела – хлопотала по дому и возилась с ребятами, вздумав учить их грамоте. Трещинка на сердце Цветанки открылась, но вместо крови из неё потёк мёд вперемешку с ягодным соком, когда она увидела знакомые закорючки на берёсте. Не хватало только шелеста вишнёвого шатра над головой и солнечных зайчиков на волосах Дарёны, царапавшей самодельным писалом желтоватую внутреннюю сторону берёзовой коры.

Это было медово-сладко и вместе с тем терпко до боли – учиться грамоте снова. Писало не слушалось пальцев Цветанки, вываливалось, норовя затеряться в соломе, выстилавшей пол, и воровка крыла трёхэтажным матом и его, и ломкую берёсту, и растреклятую азбуку, а Дарёна, хихикая в ладошку, раз за разом вкладывала противную царапалку ей в руку и показывала, показывала… Цветанка терпела тяготы учёбы даже не ради того, чтоб стать грамотной, а чтоб лишний раз почувствовать тепло, исходившее от учительницы, ощутить прикосновение её руки, невзначай прижаться своей щекой к её щёчке.

Первый поцелуй на сыром весеннем ветру только раздразнил голод сердца. Наполненные солнечным светом и слезами глаза Дарёны сказали Цветанке «да», в каждом сдерживаемом вздохе под волчьим одеялом слышалось «да»… Они шли на ощупь по нехоженой дорожке, не зная страха и стыда, пробами и ошибками выясняя, где сладко, а где больно. Ещё ни с кем Цветанка не заходила так далеко, причём в своём истинном облике, без маски Зайца. Спасительный щит из одежды уже не требовался: перед Дарёной она смогла раздеться в бане. Хлёсткая ласка берёзового веника сменилась лаской рук под старой волчьей шкурой.

Пыльный, заплатанный полог глухой ночи скрадывал цвет лица Дарёны, но Цветанка и так знала, что любимые щёчки пылали жарким румянцем – достаточно было дотронуться до разгоревшейся кожи. Воровка стискивала под подушкой своё ожерелье, из его янтарного тепла выстраивая вокруг себя с Дарёной непроницаемый купол, чтобы ни бабуля, ни ребята не услышали их возни. Она понятия не имела, что из этого выйдет, но если ожерелье помогало сотворить отвод глаз, то почему бы ему не обладать способностью закладывать людям и уши? Впрочем, и ребята, и бабушка, кажется, спали, а месяц серебристо выхватывал из тьмы голое плечо Дарёны – можно погладить, скользя ладонью по шелковистой коже, или же зарыться носом в разгорячённое тепло её шеи, шепча: «Ненаглядная ты моя…» Цветанка сделала и то, и другое. В сплетении их ног дышала сокровенность единения, как в слиянии неба и земли, ночи и рассвета, воды и берега… Они прорастали друг в друга невидимыми корнями, и ночное эхо стучало в висках горячечным гулом крови, повторяя: «…моя…» Месяц улыбался, подсматривая в окошко, но перед ним можно было не стыдиться ничего. Он и не такое видал.

Многое повидал и старый Цветанкин нож-засапожник. Знал он и вкус человеческой крови: когда-то ему довелось пронзить сыщика, проводившего облаву на рыночных воров. Жаждал нож и крови Гойника – старого развратника, любителя юных девиц, но дело сделали белена и холодная вода. На губах Цветанки лежала горькая печать ожесточённого молчания, но душа понимала, чуяла: с каждой смертью она становилась ближе к чему-то страшному и тёмному, как гулкая глубина заброшенного колодца. Призрачный волк пытался что-то сказать, но они говорили на разных языках, не понимая друг друга, лишь тягостная тоска оставалась на сердце Цветанки после этих снов. Дарёна стала спасительным лучом света на этой гибельной тропе, соломинкой, за которую можно было уцепиться в попытке устоять на краю пропасти, и Цветанка думала, что падение остановилось. Не тут-то было.

Она толкалась в рыночной толпе, как всегда, когда кто-то принялся отчаянно дёргать её за рукав. Это было странно и пугающе: кто мог так поймать её, неуловимого вора-невидимку? У кого достало зоркости и чутья, чтобы выискать её в людском потоке?

«Заяц… Заяц… Тебя тётя Дарёна зовёт! Бабуля…»

Сердце оборвалось и ухнуло в ледяную глубину ужаса. Ребятишки обступили Цветанку, дёргая со всех сторон:

«Бабуля померла! Иди домой, Заяц!»

Оборванная ниточка волшебной пряжи пропела, как лопнувшая струна, человеческим стоном боли, а у Цветанки был один вопрос:

«Как вы меня нашли?»

Не об этом ей следовало спрашивать, не об этом беспокоиться, и ребята оторопело хлопали глазами – сами не знали, как так получилось. Все узелки бабушкиных слов-полунамёков и пророчеств о конце пути взбухли в жилах Цветанки мучительными препятствиями для кровотока, и в голове зашумело. Череп разрывало изнутри. Да, Цветанка знала, что это случится… Но всё равно оказалась к этому не готова. Она не хотела верить. Её сознание отторгало каждое слово, сказанное бабушкой о своей скорой смерти. Ей казалось, что её дорогая бабуля будет жить вечно, а все эти предсказания, предчувствия – не более, чем обычная стариковская хандра.

Бабушка лежала на полу, а солома под её головой пропиталась кровью. Дарёна с известково-белым лицом сидела на покосившемся крылечке, надломленно ссутулившись. Её бескровные губы шевельнулись, и с них слетело:

«Ярилко… Он шёл за мной. Не отставал… Сказал, что хочет корзину помочь поднести, а дома начал меня хватать… на стол валить. Бабуля… – Горло девушки стиснулось, словно она пыталась проглотить что-то сухое и колючее. – Он её ударил…»

Мертвенное лицо подруги расплылось перед глазами Цветанки в смутное пятно: край бабушкиного платка вдруг сам собой вспыхнул. Старая, изношенная ткань горела с вонючим дымом, а огонь распространялся по всему телу бабушки и в считанные мгновения пожрал его полностью. Пых! – бабушку подбросило вверх, руки и ноги дёрнулись, словно управляемые внешней силой. Горящее тело корчилось в судорогах, то вскидываясь, то падая… А солома, выстилавшая пол, даже не занялась, хотя пламя было огромным – от него всё тесное пространство горницы шло волнами, гудело и жарко трещало.

В руках Цветанки оказалась кадушка с водой. Какая-то отстранённая, холодно-рассудочная часть сознания подсказывала обречённо, что спасти этим бабушку даже не стоило пытаться, но Цветанка выплеснула воду на огонь. Обугленные останки взорвались изнутри вспышкой ослепительно-белого света и осели на пол пеплом. Кадушка выпала из рук Цветанки и откатилась к стене.

А горстка золы, оставшаяся от бабушки, вспыхнула, взвилась в воздух мерцающим облаком золотисто-звёздной пыли, из которого шагнула уже знакомая Цветанке лесная кудесница с мудрыми и прозрачно-лунными глазами, в зелёном плаще и серёжках из ольховых шишечек.

«Не горюйте обо мне и не вините никого: всё так, как и должно быть, – прозвенел в голове Цветанки нежный перелив множества золотых бубенцов. – Меня призвал к себе лес-батюшка».

С грустно-нежной улыбкой полупрозрачная фигура кудесницы выскользнула в распахнутую дверь, оставив за собой мерцающий след, который вскоре растаял в воздухе. Цветанке бы кинуться за нею, догнать, удержать! Лес-батюшка, серебристо искрящаяся под луной поляна с яснень-травой, птичка-славка… Шепчущие лесные чары ласково оплели тело воровки, не давая сдвинуться с места. Осиротевшее сердце-зверь выло и рвалось следом за исчезнувшей прекрасной девой, а слёзы так и не успели пробиться к глазам: их иссушило огнём. Уголёк, мяукнув, чёрной пушистой молнией метнулся из-под лавки, выскочил из дома – и поминай его, как звали. Цветанка не успела его поймать: оцепенение отпустило её намного позже.

Дарёна до самого вечера сидела, как каменное изваяние. Забыв своё горе, Цветанка пыталась отогреть её поцелуями, растормошить, но тщетно. Велев ребятам забраться на полати и вести себя там тихо – не реветь и не сморкаться, Цветанка села за стол. Мрак сгущался и вокруг дома, и в её сердце.

«Тук, тук, тук, – втыкался в стену старый верный нож с костяной ручкой. – Убей Ярилко, убей его, убей…»

«Не надо, не надо, – жалобно трещала лучина. – Кудесница сказала никого не винить».

«Он убил бабушку, он её ударил, – мстительно стучал нож, снова и снова бросаемый в стену рукой Цветанки. – Он посмел приставать к Дарёне! Хочу его крови, ему давно пора перерезать глотку!»

«Бабушка давно готовилась к концу, даже отдала свой дар Берёзке, – возражала разговорчивая лучина. – Она знала, что уйдёт».

«Но не так, не таким образом! Она должна была просто лечь и уснуть! – неистовствовал нож, раз за разом вонзаясь в дерево. – Без боли, без мучений! Легко и тихо… Она не заслужила быть убитой этим душегубом Ярилко! Всей своей жизнью она заслужила светлого и спокойного конца. А Ярилко не остановится. Он не успокоится, пока не добьётся своего. Он положил глаз на Дарёну… В этот раз не получилось – подкараулит в другой. Этим дело не кончится, ежели его не остановить. Он совсем зарвался и обнаглел, как только земля его носит!»

«Вам с Дарёной придётся бежать отсюда, – печально вздохнула догорающая лучина. – А как же ребята?»

«Многие из них уже работают, – трезво рассудил нож. – Те, кто имеет свой заработок, не бросят товарищей. Домик оставим им – какая-никакая, а крыша над головой. Да и Берёзка с Первушей им помогут».

Тьма густела, становилась всё ощутимее – её холодные щупальца оплетали душу, а где-то вдали надрывно слышался призрачный волчий вой. Когда Дарёна наконец опомнилась и вышла из своего каменного оцепенения, решение у Цветанки созрело окончательно: она вняла доводам ножа, чьё лезвие жаждало крови Ярилко, а лучина потухла, так и не сумев разогнать тьму на подступах к сердцу Цветанки.

«Нечего нам тут больше делать, родная, – сказала воровка, грея руки Дарёны в своих. – Ребят жалко… Ну, да соседи у нас добрые, не покинут их в беде. Завтра скарб наш соберём, я добуду какую ни на есть тележку да лошадёнку – и дёру отсюда. Только допрежь этого дело одно мне надо обделать. Ну… Утро вечера мудренее, давай на отдых укладываться».

Утром на крылечке её догнал Хомка.

«Куда ты?» – впились в неё встревоженные глаза мальчика.

Цветанка устало взъерошила ему вихры.

«Не могу я тебе сказать, Хомушка, прости. Придётся нам с Дарёной отсюда уехать… Вы у меня молодцы, не пропадёте, я знаю. А будет тяжко – к Берёзке идите, в ней теперь частичка нашей бабули живёт. Не оставит она вас в нужде».

Ожерелье Цветанка не решилась тронуть: тёплый свет вечернего солнца и невидимая Любовь не должны были помогать ей в этом деле. Бабуля была бы, наверное, против, но леденящую ярость на сердце не получалось успокоить никакими доводами любви и всепрощения, кровожадное жало у неё за сапогом взывало к возмездию. И приходилось рассчитывать только на свои силы.

Ярилко накачивался хмельным в корчме – один, без своей шайки: видно, не хотел сейчас ни с кем разговаривать. Рано или поздно одурманивающее пойло должно было попроситься наружу, и оставалось только ждать, притаившись в кустах боярышника. Так и случилось: воровской атаман выполз во двор, чтобы отправить естественную надобность. Руками Ярилко перебирал по стене, в то время как его ноги выписывали немыслимые кренделя; судя по жуткому остекленению его взгляда, он уже давно должен был лежать в отключке, но каким-то чудом его тело ещё могло двигаться.

Сначала Ярилко вырвало, потом в потемневшую от времени бревенчатую стену упёрлась золотистая струйка. Позволив ему излить всё до конца, Цветанка вышла из кустов и слегка хлопнула его по плечу.

«Обернись-ка, Ярилко, – произнесла она. – К смерти надобно лицом стоять, коли ты мужчина».

Она дала ножу вволю отыграться, а потом, подставив ладонь под струю, хлеставшую из перерезанного горла, набрала пригоршню тёплой, как парное молоко, крови: почему-то захотелось отведать её на вкус и испытать то, что чувствуют волки, вонзая зубы в добычу. Прав оказался Жига, сказавший: «Кто колдунью либо её подмастерья обидит, тот долго на свете не проживёт».

Призрачный волк уже ничего не говорил, только смотрел на Цветанку глазами, затянутыми льдистой пеленой боли. Но она и сама знала: это был ещё один шаг к тёмному чертогу, который маячил где-то на краю неба, но пока ещё не приблизился настолько, чтобы воровку затрясло от ужаса. Так, смутная тоска, не более.

Начались скитания: нескончаемая дорога, случайные ночёвки где придётся, скудная еда и… свобода. Горькая, с привкусом дыма пожарищ, скрипучая, как песок на зубах, и седая, как колыхавшийся в поле пушистый ковыль. По совету Дарёны Цветанка попробовала надеть женское тряпьё. Поначалу юбки казались ей жутко неудобными, но потом она даже вошла во вкус, особенно ей нравились яркие кушаки. Впрочем, иногда она снова переодевалась в привычные портки, когда отправлялась гулять по очередному городу, где они остановились. Цветанка просто не могла упустить случай потолкаться на рынке, подрезать у зазевавшегося жителя кошелёк, стянуть прямо из-под носа у торговца какой-нибудь товар, ну и, конечно же, поглазеть на хорошеньких девиц. А если очень повезёт, то и урвать поцелуй-другой…

Дарёны ей было мало. Хотелось новых лиц, новых глаз, новых губ, а когда наступало пресыщение, на Цветанку накатывало тягостное, как грозовое небо, раскаяние, и она могла неделями довольствоваться уютным, знакомым и родным теплом под боком у Дарёны, которое, как ей казалось, уже никуда не денется. Оно и правда никуда не девалось: после размолвок они очень скоро мирились, так как Дарёна просто не умела подолгу дуться на свою подругу. Синеглазая воровка знала один беспроигрышный приём примирения: повалив Дарёну в траву, она придавливала её собой, щекотала, покусывала и целовала во все места, до каких только могла дотянуться, шепча:

«Ты моя… моя-моя-моя! М-м-м… съем тебя!» – и снова град поцелуев.

А вокруг – колышущиеся полевые цветы, ивы над рекой, а ночами – луна и соловьиные трели. «Ой, соловушка, не буди ты на заре…» Вспомнив бабушку и взгрустнув, Дарёна шмыгала носом, а Цветанка не зевала – накинув на её озябшие плечи свою свитку, обнимала, грела её руки в своих. Она безошибочно чувствовала миг, когда Дарёна была готова лечь на землю и позволить всё, чего Цветанке хотелось. Уже по звуку дыхания подруги Цветанка угадывала, настал этот заветный миг или нет: сначала девушка дышала бурно и возбуждённо, а потом – тихонько и затаённо, словно в ожидании… Вот тогда-то её и можно было брать тёпленькой – тискать, душить поцелуями и овладевать до конца. Приходилось порой преодолевать и некоторое сопротивление, получая лёгкие тумаки и пощёчины, но тем слаще после небольшого «боя» было слияние со сдавшейся, обмякшей, открытой для ласк и всё простившей Дарёной.

Благодаря этому бесконечному прощению Цветанке начало казаться, что все её «шалости» – сущий пустяк, не стоящий особого внимания, и временами, когда слёзы и обиды Дарёны затягивались, воровку это удивляло и раздражало. Казалось бы, о чём тут плакать? Их жизнь была нескончаемой дорогой – сегодня здесь, завтра там. Сколько бы девчонок Цветанка ни перецеловала, в мгновения любовных объятий с Дарёной она всегда была искренней. Лицемерие Дарёна почувствовала бы сердцем, но нежность шла из глубины души Цветанки, страсть тоже на пустом месте не разгоралась – погасла бы, как костёр, в котором остались одни угли да зола.

Если в тёплое время года можно было за неимением ночлега спать и под открытым небом, то на зиму приходилось искать временное пристанище, а если повезёт, то и на работу наняться. Одна из зим выдалась голодной, но не на пищу, а на возможность быть вместе: Дарёна с Цветанкой поселились в доме вдового купца на правах личных увеселительниц его единственной и любимой дочки Милорады. Жили бродячие певицы в подклети [20] вместе с кучей прислуги, уединиться им было особо негде, и Цветанка чувствовала, что потихоньку звереет без объятий подруги. А капризная красавица Милорада, как назло, требовала, чтоб ей пели самые что ни на есть игривые песенки «про это», в которых описывалось всё: что, как, куда, сколько раз… Купец уехал по торговым делам, оставив дочурку на попечении слуг, и она позволяла себе то, что при батюшке побоялась бы позволить – впрочем, не покидая своей девичьей светёлки с опочивальней. Дома все свои, а чужим людям знать не надобно.

Песенок такого свойства Цветанка знала много – наслушалась за свою разгульную воровскую жизнь, а память у неё была хваткая: один раз услышав песню, она её запоминала. Обряженная в щегольской мужской наряд, Цветанка лихо отстукивала каблуками дроби, особенно смачно припечатывая «те самые» словечки, а Милорада, раскрасневшись, хохотала до неприличия: падала поперёк своей высокой постели с башенкой из подушек, хлопала в ладоши и даже дрыгала ногами. Однажды Цветанка поймала себя на желании запрыгнуть на купеческую дочку сверху и уже на наглядном примере показать многое из того, что так подробно описывалось в песенках – по-своему, при помощи пальцев и языка, но от этого не менее жарко и страстно. Сперва ей было неловко за такие мысли перед Дарёной, но чем дольше длилось вынужденное воздержание, тем цветистее, смелее и игривее они становились. Разжиганию страстей способствовало и разрешение постоянно ходить дома в портках, данное Цветанке молодой госпожой, которой нравилось любоваться ею в образе пригожего отрока; юбка же, как выяснилось, оказывала на Цветанку охолаживающее, сковывающее и отрезвляющее действие, в ней она чувствовала себя глуповато, когда пыталась делать знаки внимания девицам.

В один морозный денёк речь зашла о поцелуях, и Милорада недвусмысленно намекнула, что хотела бы попробовать… Это стало последней каплей для Цветанки, измученной и совсем озверевшей от воздержания: она так впилась в тёплый, ещё никогда не целованный девичий ротик, что даже звук, послышавшийся при этом из горла Дарёны, её не остановил. Желание госпожи было ей извинением, Цветанка представала как человек подневольный, исполняющий приказы хозяйки, но когда Дарёна уронила домру и выбежала из опочивальни, пришлось оставить Милораду и кинуться за ней.

Та дрожала на морозе без полушубка, и Цветанка промёрзла до костей, прежде чем ей удалось мало-мальски успокоить девушку. Сейчас у неё не было сильных союзников – летней ночи, соловьёв и полевых цветов, под ногами звонко хрустел снег, а мороз вонзал в тело тысячи ледяных игл. Утешение получилось неубедительным и поспешным: срочно требовалось вернуться к госпоже и попросить прощения за самовольный уход. Та милостиво простила и спросила, имея в виду Дарёну:

«Чего это она?»

«А… Так живот у ней прихватило, госпожа моя, – на ходу соврала Цветанка, не желая раскрывать истинного положения дел. – А это, как известно, дело таковское… Неотложное».

«Хммм…»

Милорада невинным детским движением сунула в рот пальчик. Её большие тёмные глаза шаловливо заискрились, и она, подозвав к себе Цветанку поближе, жарко прошептала ей на ухо:

«Я придумала… Сегодня ночью из опочивальни всех девок выгоню, и мы с тобой поиграем».

«А во что, моя госпожа?» – с притворным недоумением спросила Цветанка, а сама ощутила биение жаркого комка желания.

Милорада облизнула яркие, ягодно-наливные губы, и воровке тут же смертельно захотелось снова в них впиться.

«Поиграем… как будто ты отрок, а я девица», – выдохнула купеческая дочка с озорным блеском в широко раскрытых глазах.

Что бы сказала на это Дарёна? Они с Цветанкой хозяевам не рабы, нанялись к ним за деньги, а потому могли уйти в любой миг. Выполнять причуды Милорады Цветанка была обязана лишь постольку, поскольку её батюшка выдал им жалованье вперёд за месяц, а на будущее пообещал не менее щедрую плату. В случае разрыва договора пришлось бы выметаться ни с чем, а Дарёна что-то покашливала. Ещё, чего худого, расхворается от холода! Рассудив, что для них обеих будет лучше остаться в тепле, сытости и при деньгах, чем тащиться пешком по морозу (их лошадёнка пала поздней осенью), да ещё и с пустыми кошельками, Цветанка решила: «А! Где наша не пропадала!» Дарёне она ничего не сказала, но ночёвка в хозяйской опочивальне говорила сама за себя. Ужасный взгляд подруги вонзился Цветанке стрелой меж лопаток, и совесть что-то неразборчиво буркнула, однако найденные оправдания придавали ей уверенности, а мысль о том, что она сейчас будет вытворять с хорошенькой Милорадой, вызывала у Цветанки зуд жгучего вожделения…

Им с Дарёной и поговорить-то было негде без лишних ушей рядом: подклеть была набита слугами, а в хозяйскую часть дома, терем, заходить позволялось только по делу или по зову господ. Дрожа на морозе и выдыхая клубы седого тумана на заднем дворе, Дарёна сказала:

«Ежели ты не прекратишь это, я уйду отсюда. Одна. А ты оставайся, раз она тебе так полюбилась!»

«Помилуй, Дарёночек, при чём тут “полюбилась”? – с возмущённо-честным видом таращила глаза Цветанка. – Была бы моя воля – ни дня бы тут не осталась, да только куда мы в такую трескучую стужу пойдём? Холодище стоит такой, что птицы на лету околевают – видала дохлых голубей у нас во дворе? Так вот, не желаю я, чтоб ты вот так же, поджавши скрюченные лапки, свалилась где-нибудь в сугроб по дороге… Деньжат купец посулил – будь здоров, вот и приходится отрабатывать, веселя его дочурку и прихоти её исполняя!»

Поджав посиневшие от холода губы и щуря схватившиеся инеем ресницы, Дарёна прошипела:

«А ты за деньги себя с потрохами готова продать? Я так разумею, у всего есть свои границы, Цветик… Я б лучше застыла насмерть!»

«Не дури, – рассердилась Цветанка. – С купцом этим нам повезло так, что лучшего приюта на зиму и пожелать нельзя. Такой удачей не разбрасываются. Коли б лето на дворе стояло, можно было бы с места сорваться в любой день… Так зима ж!… Колотун такой, что собаки дохнут, а про людей уж и говорить нечего. А про Милораду ты не думай, плюнь. Телесное всё это, а сердце и душа мои принадлежат тебе одной».

Не один, не два и не три раза довелось Цветанке «поиграть» с хозяйкой. Купец всё не возвращался, и некому было приструнить распоясавшуюся девицу – даже мамка Сорока, её старая нянька, не могла призвать её к порядку. Чуя неладное, Цветанка однажды так искусала Милораду и наставила ей столько засосов, что та дней десять рубашку не решалась снять, а в «играх» решила сделать перерыв. Настало Цветанке самое время помириться с Дарёной, но не тут-то было: подруга исчезла, осуществив свою угрозу.

Синеглазая воровка испугалась всерьёз – махнув рукой и не спрашивая разрешения покинуть дом, носилась по всему городу, умоляя своё ожерелье помочь в поисках Дарёны. Янтарные бусы сочувственно откликнулись теплом, и через несколько дней укрытую овчинным полушубком Дарёну привёз на набитых соломой розвальнях какой-то мужик. Он подобрал её недалеко от придорожного постоялого двора: она упала в голодный обморок и могла бы замёрзнуть насмерть, не дойдя всего полверсты до ближайшего человеческого жилья. Цветанка отсыпала сердобольному мужику половину своего зимнего жалованья, и тот, приятно удивлённый и очень обрадованный неожиданному заработку, затянул весёлую песню, стегнул кнутом лошадь и уехал, а Дарёну уложили в тёплую постель и напоили горячим отваром ромашки с мёдом.

Она проболела почти месяц, и Цветанка, не отходя от её постели, твёрдо отказала Милораде в дальнейших «шалостях». Здоровья и жизни подруги это не стоило, а в душе у неё нарастала и укреплялась уверенность: как только Дарёна встанет на ноги и более-менее окрепнет, они покинут этот тёплый приют. Удача удаче рознь – бывает и с подвохом…

К тому же, к выздоровлению Дарёны вернулся купец, и Милораде пришлось присмиреть и снова стать образцовой благовоспитанной девицей. Однако это не спасло её от отцовского гнева: мамка Сорока, как и обещала, всё рассказала хозяину, и Цветанка с Дарёной, не став дожидаться пинка под зад, сами быстро собрали свой немногочисленный скарб и снова пустились в путь – благо, к тому времени зима ослабила свои мертвящие объятия. Снег напитался влагой и уже не скрипел под ногами: сугробы лежали крупичато-ледяными пирогами под лучами яркого солнца, в которых с каждым днём нарастала весенняя сила.

В одну из капризных вёсен – погода стояла переменчивая и коварная – Цветанка застудилась, провалившись по пояс под лёд. Выкарабкаться-то выкарабкалась, но быстро просушиться и согреться возможности не было. Она долго терпела ноющие боли в низу живота, пока они с Дарёной не нашли знахарку в селе, мимо которого пролегал их путь. Выслушав жалобы и глянув опытным глазом, та сказала:

«Э, голубушка, всё женское естество ты себе отморозила. Огневицу [21] подлечим, а вот детушки у тебя вряд ли будут…»

Цветанка и не помышляла о детях – лишь бы хворь унять, чтобы боль не докучала, а там хоть трава не расти. Они прожили у знахарки почти до самого лета, а потом снова отправились в вольные скитания.

Призрачный волк долгое время не появлялся в снах воровки, и она уже почти забыла горький привкус тоски, когда даже хлеб не жуётся без слёз. Их с Дарёной занесло в северные приморские земли, в насквозь пропахший рыбой городишко под названием Марушина Коса. Море… Туманно-холодное и суровое, оно вяло лизало серый береговой галечник, и Цветанке ярко и тепло вспомнился Соколко. Может быть, где-то здесь он своей игрой на гуслях вызвал из глубин морского владыку… А ещё здесь чувствовалась близость Волчьих Лесов: к Цветанке вернулась её призрачная тоска. Острыми белыми зубами она впилась в сердце воровки, и оно тяжко заколотилось, откликаясь на глухое, глубинное биение солёного мрака.

Городок жил рыбной ловлей и промыслом пушнины. Рыбу отправляли по торговым путям и солёной, и копчёной, и живой в огромных бочках с водой. Всё здесь пахло рыбой – и вода, и воздух, и даже хлеб, в котором попадались перламутровые чешуйки. Самыми частыми блюдами на постоялых дворах здесь были уха и рыбные пироги. Дарёне в Марушиной Косе не понравилось:

«Промозгло здесь как-то, – сказала она, ёжась и глядя в затянутое тучами осеннее небо. – Безрадостно…»

Безрадостно-то безрадостно, однако деньжата зарабатывать было надо. Дарёна играла, Цветанка пела, но без особого успеха. Народ тут жил какой-то угрюмый, песни пел заунывные, которые тянулись, как отягощённый уловом невод из моря, а к незнакомым песням из других земель здесь относились настороженно. Цветанка уже подумывала, не наняться ли на отгрузку рыбы, сунулась туда, сюда – не выходило, а вот пару кошельков походя подрезать получилось легко и привычно, хотя Дарёна этого и не одобряла. Вдруг серое брюхо неба вспорол нечеловеческий вопль, от которого даже вездесущие чайки испуганно вспорхнули – трубно-долгий, многоколенчатый, переливавшийся на разные лады, а завершился он вполне человеческим потоком плаксивой брани. Озадаченная Цветанка протиснулась сквозь толпу. Вопил мужик, сидевший с разинутым ртом на складном стульчике, а над ним склонилась стройная девушка с толстой косой цвета золы. На её поясе висело множество хитрых приспособлений, а занималась она тем, что безжалостно выдирала у мужика его гнилые зубы. Несмотря на внешнюю хрупкость, у неё вполне доставало силы орудовать щипцами: крак! ай! – и выдранный зуб летел под ноги, в осеннюю грязь.

Цветанка не могла оторвать взгляда от её пепельных волос, странно сочетавшихся с молодым и гладким лицом. На девушке был длинный светлый передник, весь в пятнах крови – как застарелых, бурых, так и свежих, ярко-алых, и в нём она походила не то на палача, не то на мясника. Покончив с зубами, она принялась аккуратно выстригать у мужика из бороды колтуны, попеременно орудуя то ножницами, то гребешком. Тот сидел весь в слезах, соплях и кровавой слюне, шмыгая носом и жалуясь:

«Ох, горе горькое, да за что ж мне такая злая напасть?»

Девушка не обращала на его сетования никакого внимания. Приведя ему бороду в приличный вид, она перешла к подстриганию волос.

«Готово!» – сказала она наконец, стряхивая рыжевато-русые обрезки с его плеч.

Мужик расплатился несколькими серебряниками, а девушка вымыла инструменты в котелке с пенистым отваром мыльного корня, потом ополоснула водой из кувшина и вытерла насухо полотенцем, висевшим у неё на плече. Несчастный мужик уковылял на полусогнутых ногах, трясясь крупной дрожью и смахивая слёзы.

«Ну, кто смелый? – с вызывающей усмешкой спросила брадобрейша, поблёскивая травянисто-изумрудными глазами. – Подходи!»

При улыбке у неё во рту показались небольшие заострённые клыки.

Цветанка сама не поняла, как оказалась на складном деревянном стульчике с сиденьем из куска кожи. Пепельная метель волос и ядовитое зелье глаз девушки были знакомы ей до звериной тоски под сердцем, до подлунного воя, до стона. Это лицо Цветанка узнала бы из тысяч: именно его она видела на рассветной озёрной глади, именно этим лицом бредил призрачный волк, показывая его снова и снова. Но зачем он это делал? Чего хотел добиться? Чтобы Цветанка опасалась зеленоглазой девы? Или что-то ей сказала? Или, может быть, чем-то помогла?

«Открой рот, – велела девушка. И, заглянув, хмыкнула: – Ха, да твои зубы целёхоньки! Не морочь мне голову, брысь отсюда!»

Пришлось встать и отойти в сторону – с невидимой стрелой в сердце, отравленной ядом лунной ночи. За это бесцеремонное «брысь» хотелось схватить девицу за руку, притянуть к себе и… А вот что дальше? Цветанка терялась. Отшлёпать? Оттаскать за косу? А может, поцеловать? Она была не в силах покинуть рынок и, словно прикованная невидимой цепью, бродила около места, где работала девушка. На стульчик садились новые и новые желающие: пусть вырывание зубов и выглядело устрашающе, но нужда избавиться от боли оказывалась, видимо, сильнее страха. А заодно люди и подстригались, и подравнивали бороды. Стрижка была одна – «под горшок».

У Цветанки уже гудели и подкашивались ноги, в животе горел голод, а она всё не могла уйти. Наконец под вечер пепельноволосая девица убрала посуду, полотенце и передник в мешок, сунула под мышку сложенный стульчик и направилась прочь с рынка. На поясе у неё вместе с инструментами позвякивал кошелёк с сегодняшней выручкой. Это была последняя возможность с ней заговорить, и Цветанка решилась на дерзкий шаг – тот же, какой помог ей познакомиться и с Дарёной.

Как бы нечаянно столкнувшись с девушкой, она незаметно завладела её деньгами. Та прошла ещё несколько шагов, но потом остановилась и обернулась к Цветанке. Её лицо оказалось совсем не разгневанным, а лукаво-игривым, и у воровки невольно расплылась ответная улыбка от уха до уха… Дурацкая, наверно, да и в голове было пусто – ни одного умного слова, чтоб завязать разговор.

«А ну-ка, отдай то, что тебе не принадлежит», – сказала девушка.

«Скажешь, как тебя зовут – отдам», – наобум брякнула Цветанка.

«Звать меня Серебрицей, – последовал ответ, и обладательница пепельной косы протянула ладонь. – Ну?»

Цветанка выудила из кошелька одну монету и положила на ладонь Серебрицы. Та возмущённо сверкнула изумрудными глазами.

«Эй, а остальное?»

«А мы не уговаривались, сколько я тебе отдам, – хитро улыбнулась Цветанка. – Угостишь меня – верну и остальное».

«В гости, значит, напрашиваешься? – Серебрица окинула воровку оценивающим взглядом сквозь прищур длинных ресниц. – Ну, пошли».

Окрылённая тем, что всё получилось так легко, Цветанка бросилась следом. Серебрица шагала размашисто и скоро, как будто и не провела целый день на ногах, и воровка еле за нею поспевала.

«А ловко ты зубы… того… выдираешь, – нашла она наконец слова для беседы. – Жуть прямо!»

Серебрица усмехнулась.

«А тебя-то как звать?»

«Меня? Э-э… Зайцем кличут», – тут же напряглась воровка. Опять эта проклятая двойственность…

В глазах новой знакомой распахнулась затягивающая, как болото, зелёная вечность.

«Зайцем люди кличут, а матушка как назвала?» – спросила она.

Теперь, вблизи, она казалась не такой уж и юной. Странное это было сочетание: на гладком девичьем личике – пугающе изменчивые глаза, то с ядовитой сумасшедшинкой, язвительно-кислой, как незрелое яблоко, то вдруг прохладно-усталые и проницательные, полные жутковатой многовековой мудрости Волчьих Лесов.

«Матушки своей я не помню, – сказала Цветанка с непонятно откуда взявшейся откровенностью. – Меня бабушка воспитала… Она меня, видно, и назвала… Цветанкой. А Зайцем меня за быстроту прозвали».

Жила Серебрица в ветхой лачуге у моря. Домик стоял на отшибе, вдали от рыбацких хижин, которые отгородились от него развешенными для просушки сетями – путаными, драными, с застрявшими в ячейках ошмётками водорослей. Девушка первой скользнула внутрь, а Цветанка на несколько мгновений замешкалась на крылечке: к чему всё-таки было то видение лица Серебрицы на водной поверхности? Что волк хотел этим сказать?

Не успела она войти, как на голову ей обрушилось что-то плоское и тяжёлое. Провал в черноту, мучительное, выворачивающее наизнанку кружение – и в глазах начало постепенно проясняться. Череп раскалывался от боли, а в нос бил вкусный запах. В печке трещал огонь, а под боком у Цветанки похрустывала солома в тюфяке. Она словно попала домой, в свою лачужку в Гудке: единственная комнатка служила и горницей, и кухней, и спальней. Печка, стол, лавки вдоль стен, в углу – лежанка, на которой Цветанка и пришла в себя. А зеленоглазая хозяйка преспокойно вынула с пылу-жару большую рыбину, запечённую целиком, и поставила на стол. Нащупав под волосами болезненную шишку, воровка простонала:

«Ну и ну… Радушно же ты гостей встречаешь!»

«А мы не уговаривались, чем я тебя угощу, – со смешком ответила Серебрица, обыгрывая выходку Цветанки с монетой. – Может, пирогом, а может, и сковородкой».

Цветанка сморщилась от головной боли и откинулась на подушку. Серебрица присела на край постели.

«Не серчай… Надо же было мне как-то свои деньги вернуть».

«Я бы и так их тебе отдала», – обиженно пробурчала Цветанка.

«Почем мне знать? А если б опять обманула?»

Серебрица шаловливо провела по плечу Цветанки пальцем, и только теперь та заметила, что лежит под одеялом нагишом.

«А где моя одёжка?» – ахнула она, чувствуя, как жар приливает к щекам.

«Я её спрятала, чтоб ты не убежала, – хрустально засмеялась Серебрица. Её глаза светились изнутри: в зрачках мерцали золотые искры, придавая взгляду колдовской вид. – Сейчас рыба остынет малость – будем кушать. А то больно уж горяча, обжечься можно ненароком».

Оконце синело вечерней мглой. Цветанка встрепенулась: Дарёна там, наверно, её уже заждалась… Впрочем, воровке было не впервой надолго пропадать – скорее всего, Дарёна давно привыкла. Дуться будет, это как пить дать… Надо выбираться из логова этой зеленоглазой чаровницы поскорее – подальше от беды.

ОЖЕРЕЛЬЕ!!!

«Где мои янтарные бусы?! – вскричала Цветанка и откинула одеяло, позабыв про смущение. – Куда ты их дела? Верни сейчас же!»

«Ш-ш, – успокоительно погладила её по плечам Серебрица. – Что кричишь, как заполошная? Никуда твои бусы не делись… Слишком это ценная вещь, чтобы ею просто так разбрасываться».

Слишком ценная вещь… От этих слов по жилам Цветанки будто заструилась вода со льдом. Из-под верхней губы Серебрицы блеснули клыки, а её жутковато-печальные глаза затягивали Цветанку в гибельную топь, из которой не выбраться, не спастись. Провалившись однажды под лёд по пояс, она выкарабкалась, а сейчас сил бороться не осталось.

«Не бойся меня, – грустно вздохнула Серебрица. – Только ты можешь меня понять… Хоть и кличут тебя Зайцем, но сердце у тебя волчье. Мы с тобой одного поля ягоды».

Страшные слова: «Ты – оборотень?» – повисли в груди Цветанки глыбой льда, она так и не смогла их произнести. Серебрица заправила прядь пепельных волос себе за ухо – острое, поросшее по краю серебристой шерстью. Такую безумную боль, плескавшуюся в глазах, Цветанка уже видела у Невзоры, женщины-оборотня, которую ей удалось освободить от колдовских уз, наложенных жестоким волхвом Барыкой. «Второе сердце» проснулось и стукнуло в груди рядом с её собственным, а рука сама собой потянулась в порыве сострадания к щеке Серебрицы. Та прильнула к ней и устало закрыла глаза, но потом мягко отняла ладонь Цветанки от своей щеки.

«Ты не можешь меня спасти и снова сделать человеком, великодушная девочка, – сипло проговорила она. – Всё, что ты можешь мне дать – это немного жизненной силы… Я родилась с изъяном – седыми волосами. Человеческая стая смотрела на меня косо, но и в стае Марушиных псов мне не суждено было стать своей. Они сказали, что я подпитываюсь от них силой… Но моей вины и злого умысла в этом нет, это просто моя потребность… или болезнь. Когда я прикасаюсь к живой твари, сил у меня прибывает, мне становится лучше – особенно, когда я причиняю этой твари боль… Оттого я и выбрала такую работу. Я и от тебя немножко подпиталась, когда ударила по голове… Прости».

Достав из-под лежанки свёрнутую в узел одежду Цветанки, Серебрица бросила её на постель.

«Я тебя не держу… Иди, если хочешь».

«А ожерелье?» – напомнила Цветанка.

Серебрица кивнула на узел:

«Оно там».

Воровка быстро развернула одежду и с облегчением вздохнула, обнаружив янтарные бусы, но сердце призрачного волка ныло у неё в груди, не позволяя просто так уйти… Да и голова ещё побаливала и кружилась – не свалиться бы по дороге. Накинув только рубашку, Цветанка подошла к столу, склонилась над огромной печёной рыбиной и втянула ноздрями горячий пар, исходивший от неё. Улыбнулась:

«Волчье сердце, говоришь? Не знаю… А вот брюхо у меня точно как у голодного волчары! С утра маковой росинки во рту не было».

Глаза Серебрицы из ядовито-зелёных стали тёмно-болотными. Пластая рыбину большим ножом на крупные куски, она промолвила:

«Ты – доброе дитя… Даже Марушиных псов жалеешь. Смотри, не ошибись».

С этими загадочными словами она приподняла уголки алого рта в улыбке, но болотная жуть в зрачках ещё оставалась. «Ничего, – храбрилась про себя Цветанка. – Невзора тоже была на вид страшна – зверь зверем… Ан нет – душа-то человечья, исстрадавшаяся».

Рыба была отменной. Она не пахла тиной, как речная: морской простор придавал ей особенный вкус. Много розового нежного мяса, мало костей, да и те крупные, не то, что у карася, ерша или прочей мелочёвки – тех не столько съешь, сколько расплюёшь. Умяв пару кусков с ломтём хлеба, Цветанка ощутила сытую тяжесть в желудке, а Серебрица оказалась намного прожорливее – прикончила почти всю рыбину, облизнулась и блеснула игольчатыми искорками в посветлевших и подобревших глазах.

«Ничего себе, – усмехнулась Цветанка. – Горазда же ты трескать… И как в тебя столько помещается? С виду вроде тоненькая, как осинка…»

«А ты по виду не суди, – невозмутимо ответила Серебрица, облизывая пальцы и сгребая кости в кучку. – Твоё-то истинное личико тоже не всякий видит».

Цветанка смутилась и задумалась. Казалось, этим странным, переменчивым глазам были подвластны все слои сущего – от поверхности до самой сердцевины. Они походили на звёзды – такие же далёкие, недосягаемые, с холодным блеском…

…Которые медленно, чуть заметно плыли в величественной тёмной бездне. Цветанка замерла, чувствуя себя крохотной букашкой под взором этой бесконечности: догорала холодно-розовая заря на краю неба, а глубокая, внимательная, живая и наблюдающая тьма мерцала бесчисленными россыпями светлых искорок.

«Смотри, что сейчас будет», – шепнула Серебрица, касаясь Цветанки локтем, и её голос слился с шелестом ночных волн.

В очистившемся от туч небе начало зарождаться зеленоватое сияние. Сперва оно протянулось размытой, полупрозрачной полосой, сквозь которую виднелись звёзды, а потом задышало, меняясь, и край его стал отливать багровым, перетекающим в сапфирово-синий. Свечение поплыло изгибами, выбрасывая ветви сполохов: в небе рисовались острые копья, перья, зайцы, змеи-горынычи, жар-птицы, лебеди, ящерицы, ползали огромные червяки с головами из белого света и хвостами из зелёного.

Цветанка с раскрытым ртом наблюдала за этой пляской образов, причудливо и хитро сменявших друг друга. Вот длинная змея передвигалась боком, извиваясь, вот вскинул крыло и изогнул шею гусь… Закручивались вихри, тянулись языки, поднимались купола, небо пронзали столбы и стрелы, а после всё рассеивалось, обращаясь в облака; огни текли величественной рекой, плыли дымовой завесой, а потом снова скручивались в огромные живые жгуты, насыщенные светом. Недосягаемая небесная дева лёгким касанием смешала всё, взмахнула развевающимся подолом платья, а с другой стороны вздыбился горбом зелёный кнут и нанёс удар… Дрогнуло и упало несколько звёздочек, молниеносно прошив небо светлыми и печальными иглами, а затем всё вспыхнуло и устало расплылось, истончилось в редеющую дымку. Звёзды бесстрастно глядели на предсмертные корчи желтоватого крылатого ящера низко над горизонтом.

«Что это?» – заворожённо прошептала Цветанка.

«Зóрники ночные, – ответила Серебрица. – Осенью и весной они чаще бывают, зимой и летом – реже. По-разному эти огни зовутся. Бывает отбель по небу – это ежели белым светится; позори – это когда зарево ровное, не шибко яркое; багрецы красным отливают, словно отсвет пожара; сполохи – это когда ослепительно полыхает. Есть ещё столбы и снопы».

«Почему же у нас такой красы не бывает?» – промолвила Цветанка с сожалением.

«Зорники холод любят, – ответила Серебрица, а отсвет небесных сполохов отражался в её глазах. – Живут там, где стужа, а в тёплые края редко заглядывают. Их только ночью видеть можно, солнца они боятся».

«А… а кто они такие и отчего там светятся?» – вздрогнула Цветанка, улавливая в переливах зелёной зари волю живых существ.

«Говорят, это души замёрзших в лесу охотников ищут дорогу домой, – загадочно прошептала Серебрица, и из её расширившихся зрачков дохнуло всезнающим небесным холодом. – А ещё считают, что это душа уснувшего бога Рода – отца всех богов и богинь – пытается говорить с нами. Слышишь шорох и треск? Это его шёпот. Многие боятся этих огней: ежели на них долго смотреть, то можно, дескать, с ума сойти…»

Шорох действительно наполнил уши Цветанки… А может, у неё просто всё ещё шумело в голове от удара сковородкой. Ощутив тепло пальцев зеленоглазой девицы на своей руке, Цветанка сама поплыла куда-то вместе с переливчатыми струями света.

«А я всё гадала, какого цвета у тебя глаза, – проронила она. – У тебя глаза цвета этих огней».

«Наверно, оттого что я люблю на них смотреть», – улыбнулась Серебрица.

«А не боишься с ума-то сойти?» – Цветанка, озябнув, придвинулась ближе, так что их бёдра соприкоснулись.

«Я в это не верю, – ответила Серебрица, устало щурясь на небесное зарево. – С ума сходят совсем по другим причинам…»

Беловато-зелёная мучительная вспышка боли во взгляде – и она зажмурилась. Сердце призрачного волка в груди у Цветанки кольнуло шипом тревоги… Сотканный из тумана зверь ушёл, но комочек тоскливого холода внутри остался, став новым, добавочным органом чувств, который сейчас подсказывал воровке обнять Серебрицу за плечи:

«Ты что-то об этом знаешь?»

Глаза девушки открылись – пустые, невидящие, почти белые и зловещие, впитавшие в себя всё безумие северных зарниц.

«Лучше беги от меня, – шевельнулись её губы. – Ты знаешь, кто твой злейший враг?»

«Кто?» – обмерла Цветанка.

«Ты сама, – со странной, диковатой усмешкой сказала Серебрица. – Запомни это!»

«Ладно, запомню».

И Цветанка, сама не своя от всех этих небесных огней, шёпота уснувших богов и душ мертвецов, замёрзших в лесу, ни с того ни с сего обхватила губы Серебрицы своими. Поцелуй – земное, тёплое чувство – поставило всё на свои места и прогнало жуть из души. Лишь глаза Серебрицы наводили оторопь, а губы были мягкими и трепетными, как у обычной девушки, коих Цветанка перецеловала уже немало и знала в этом толк.

Она стремилась своим теплом прогнать этот ледяной морок, смягчить горечь одиночества, вызвать в сердце Серебрицы человеческий отклик. Её не испугало, когда руки девушки-оборотня начали обрастать серебристой шерстью, а вместо ногтей вытянулись загнутые звериные когти. Это было даже забавно и необычно – руки-лапы, скользящие по её голой спине, плечам, груди. Только лапы, уши и клыки напоминали о том, что в объятиях Цветанки был оборотень: всё остальное выглядело привычным, девичьим – таким тонким, хрупким и нежным, что даже не верилось в сокрытую в этом теле Марушину силу.

Нагая Серебрица дремала, укрытая лишь плащом пепельных волос, а воровка, опираясь на локоть, любовалась ею в свете масляной лампы, тускло чадившей на столе. На плече что-то горело… Там была тоненькая царапинка – наверно, Серебрица когтем задела. Особо не беспокоясь, Цветанка опустила голову на подушку и провалилась в сладкую дрёму.

Поспать получилось недолго: в синем предрассветном сумраке она уже спешила домой – вернее сказать, на постоялый двор, где они с Дарёной остановились. Голова ещё побаливала, а во рту стояла сушь, будто Цветанка накануне перебрала хмельного. Впрочем, пробежка по утреннему холоду взбодрила её и даже всколыхнула со дна души хмурое чувство вины, изрядно запылённое от долгой невостребованности.

«Дарёночек, прости…» – зашептала воровка, забираясь под плащ, которым подруга была укрыта вместо одеяла.

«Я уж думала, с тобой что-то приключилось, – тихим, усталым и полным обиды голосом отозвалась Дарёна. И пробурчала: – Не трогай меня, у тебя руки холодные…»

«Прости, прости, моя ненаглядная… – Цветанка несколько раз быстро чмокнула подругу в тёплое ушко. – А ты знаешь, что тут в небе зелёные огни бывают? Ух, и красотень же!»

В сумраке бедной комнатёнки она принялась ярко расписывать диковинное явление и связанные с ним предания, на ходу расширяя и приукрашивая их своей выдумкой. Услышав про души замёрзших в лесу охотников, Дарёна поёжилась:

«Фу, страсти какие… Да не лапай ты меня, а то сейчас по рукам получишь!…»

Всё как всегда. Цветанка была благодарна Дарёне за то, что та ни о чём не расспрашивала и не бросала упрёков. Вряд ли она пребывала в неведении – ничего не увидел бы только слепой; Цветанка и не надеялась её обмануть, но на прощение привычно рассчитывала. Всё было как всегда, только царапинка от когтя зеленоглазой волчицы постукивала пульсом и ныла на плече.