Всё было позади: осенняя распутица, чуть не унесшая жизнь маленького Яра; удар Северги, от которого у Цветанки что-то оборвалось внутри, а во рту ещё долго стоял вкус крови; встреча с синеглазой и чернокудрой женщиной-кошкой, укравшей у неё сердце подруги; белогорская стрела, предназначенная Цветанке, но вонзившаяся в шубку Дарёны…

А что лежало впереди, она и сама пока не представляла.

Впрочем, нет: прямо сейчас ей предстояла длинная заснеженная дорога в пустоту. Куда идти? Домой? Дома у Цветанки уже давно не было. К кому? Дарёнка осталась с Младой, Серебрица ушла. Стоя среди сосен и дыша пронзительной свежестью зимы, Цветанка подставляла лицо медленно падавшему снегу.

– Ну что ж… – начала Радимира, но почему-то смолкла. А что она могла сказать? Она сделала всё, что было в её силах, и последнее, что ей оставалось – это отпустить Цветанку на все четыре стороны.

Снежно-сосновое пространство колыхнулось, и из снегопада к ним шагнула светлоглазая и светлокудрая дружинница в проклёпанных кожаных латах. Она протянула Цветанке заячий плащ, послуживший в дороге Яру одеялом:

– Это твоё? Княгиня Воронецкая попросила тебе вернуть. Беспокоилась, как бы ты не замёрзла.

Цветанка стояла неподвижно, словно превратившись в ледяную фигуру. Вместе со снежинками на землю опадало хлопьями пепла её сердце. Плащ всё-таки опустился ей на плечи: это руки Радимиры укутали им воровку.

– Эта стрела должна была стать моей, – сорвалось с губ Цветанки. – Вы правильно сделали бы, если б убили меня…

Мудрые серые глаза с золотыми ободками вокруг зрачков потемнели.

– С чего ты взяла?

Даже далёкая забота Жданы уже не могла согреть Цветанку. Снегопад занёс все пути-дороги, застелил холодной завесой будущее, и двигаться наугад сквозь эту пелену у неё не осталось ни желания, ни сил.

– Мне незачем больше жить, – горячей каплей на остывшую щёку упали слова, растаяв в тишине уснувшего под белыми чарами леса.

– А вот это ты брось, – строго, без улыбки проговорила Радимира, и от её взгляда в сердце Цветанки будто вонзилась раскалённая иголочка. – То, что стрела тебе не досталась – это знак. Знак, что тебя ещё зачем-то оставили на этой земле.

– Зачем? – пожала плечами воровка, подобрав пальцем предательскую влагу возле носа.

– Этого я не знаю, – ответила начальница пограничной дружины. – Ты сама должна это понять. Ступай. Ты свободна.

Опустившись на торчавший из снега большой камень, Цветанка закуталась в заячий плащ. Вспомнился тот старичок, который подарил ей его… Жив ли он, или могила, которую он себе пророчил, уже взяла его? Молчали сосны, молчали и горы. Лишь тепло, сохранявшееся под плащом, ласково обнимало её плечи.

Каждый верстовой камень с высеченным на нём условным солнцем бил её наотмашь, ослепляя даже среди сонно-пасмурной, снегопадной погоды. Это была изощрённая пытка, и Цветанка с радостью свернула бы с этой тропы, но боялась заплутать в горах, а благодаря этим камням она хотя бы знала, что не сбилась с пути. На каждом камне была стрелка – указатель направления.

Когда нагоняющая сон слабость отступила, и Цветанка вновь ощутила пружинистую силу в теле, она поняла: это её родная Воронецкая земля. Вот только куда ей теперь податься? Уйти в леса и жить волком-отшельником или держаться ближе к людям, чтобы не озвереть окончательно? Цветанка неосознанно склонялась ко второму способу существования, и её путь пролегал близко к людскому жилью. Ночами она двигалась, а днём, расстелив где-нибудь в укромном, защищённом от яркого света и ветра местечке заячий плащ, перекидывалась в Марушиного пса, сворачивалась калачиком, укрывалась пушистым хвостом и отсыпалась. Густой зимний мех спасал от мороза, и спалось ей вполне неплохо.

Жила она охотой и не голодала. Помня азы, которым её обучила Серебрица, она мало-помалу ловила лесное зверьё, хотя опыта у неё было ещё не слишком много, и в поисках добычи порой приходилось побегать не один день. Когда долго не удавалось поймать кого-нибудь теплокровного, она нехотя ломала первый тонкий ледок и опускала руку в обжигающе холодный мрак воды. Приём с сетью из хмари выручал её не раз, и она досыта набивала желудок рыбой. Чудищ со щупальцами она, к счастью, больше не встречала, но мурашки страха бегали по её коже всякий раз перед очередной рыбалкой. Ловить она старалась осмотрительно, с берега: невидимая сеть могла растягиваться сколь угодно далеко и пустой никогда не приходила – хоть что-нибудь да попадалось.

Встречала она и других Марушиных псов. Совсем рядом с людьми их можно было увидеть редко: они предпочитали глубокую, нехоженую лесную глушь. Держались оборотни небольшими стаями, как волки, и, как у волков же, каждую стаю возглавлял вожак. Цветанка по глупости сунулась было к одной из стай – познакомиться, но еле унесла ноги. Особенно враждебно повели себя волчицы: видно, они опасались, как бы Цветанка не увела у них мужей. Права оказалась Серебрица: никто не горел желанием ей помогать и подсказывать. Чужаков стаи не любили и далеко не каждого новичка к себе принимали.

Попадались и одиночки, как она. Однажды, когда она только что достала из полыньи улов и собиралась устроить себе рыбный день, на неё напал чёрный как смоль Марушин пёс. Был он огромен: гора мускулов, жёлтые глаза с кроваво-красным отблеском и клыки длиной в два пальца, двухаршинный хвостище – одним словом, красавец. Цветанка сначала подумала, что он всерьёз желал отобрать у неё рыбу, а её саму прогнать или вовсе убить, а потому вскочила и принялась обороняться в меру сил, но вскоре уловила в выпадах этого чёрного наглеца игривый оттенок. Он не кусал её, не бил лапами, только угрожающе прыгал вокруг и рычал, а потом, нахальным образом сожрав пару рыбин, спросил:

«Тебя как звать?»

«Цветанкой», – ответила озадаченная и поражённая таким напором воровка-оборотень.

«А я – Буян. Бабу себе ищу, в охоту я вошёл на эти дела. Ты мне подходишь, айда со мной, вместе будем жить».

Про себя Цветанка хмыкнула: вот это деловой разговор! А уж она-то и так, и этак, и с приплясом, и с прискоком, и на кривой козе, и на белом коне подъезжала к девицам, обхаживая их, а этот – «бабу хочу, айда со мной». И всё. Впрочем, суть их желаний была одинакова, только этот красавчик тратил меньше слов.

«Ты – жених завидный, подругу себе легко найдёшь, – ответила она с такой же прямотой: иного обхождения этот самец не понял бы. – А я тебе не подхожу, вернее, ты – мне. Я мужиков не люблю, я больше по девушкам. Не пара я тебе».

У того даже шерсть вздыбилась, уши встали торчком, а глаза округлились.

«Это как так?»

«А так, – отрезала Цветанка. – Не по пути нам. Ступай своей дорогой. Не видишь? Обедаю я».

Этот ответ чёрному красавчику не понравился. У него не укладывалось в голове, что его великолепная самцовая стать может прийтись кому-то не по нраву, да и такие предпочтения, как у Цветанки, были ему непонятны. Нахмурившись и встряхнув головой, он попытался уже на языке тела навязать ей свои желания, и Цветанке пришлось давать отпор. Схватка вышла такой жаркой, что лёд не выдержал страсти и проломился; мертвяще-ледяная вода остудила пыл назойливого ухажёра, а Цветанка успела уйти по невидимым ступенькам победительницей, если не считать намятых боков и царапин от когтей.

Зима вступала в свои права, морозы крепчали и вонзали ледяные когти в грудь земли: настал месяц лютовей [22]. Холода стояли такие, что мех Цветанки-оборотня седел от инея, а ресницы смерзались. В один из студёных вечеров она бродила в зимнем лесном царстве, окутанном голубым колдовством сумрака. Ей удалось в одиночку завалить оленя, и она в душе гордилась этим, вот только похвастаться ей было не перед кем – только тёмные стволы деревьев да наряженные в кружевную изморозь кусты стали свидетелями её охотничьего успеха. Нетронутый снег обагрился тёплой кровью, а в животе Цветанки разлилась приятная сытая тяжесть. Наевшись, остатки она решила припрятать; разорвав тушу на куски, она задумалась. Уберечь мясо от чужих голодных пастей – выполнимая ли задача? Кто-нибудь неизбежно найдёт и съест её запасы. Не сторожить же их денно и нощно, в самом деле? Да и замёрзшее мясо грызть – только зубы ломать…

Блуждая в поисках надёжного места, она наткнулась на избушку-зимовье; такие лесные домики встречались нередко и были построены на расстоянии дня пешего пути друг от друга. Они никому не принадлежали, и воспользоваться ими для привала мог любой путник. Цветанка несколько раз отдыхала в них, убедившись предварительно, что там никого нет. Рядом с зимовьями всегда находились колодцы, а часто имелись и баньки, в которых Цветанка могла помыться по-людски, прогрев косточки паром, да постирать портки с рубахой. Зная, что к человеческому жилью звери боятся подходить (в ней самой иногда пробуждалась искорка такого опасения), она подумала: «Вот подходящее место, чтоб припрятать мясо». Однако в окошке тускло тлел свет, и Цветанку это спугнуло: значит, дом не пустовал. Но беспокойная струнка любопытства вдруг натянулась и зазвенела в ней, заставив припасть к маленькому заиндевевшему окошку… Ничего толком не разглядев, Цветанка опасливо отошла от избушки.

В итоге, так и не найдя надёжного места для тайника, она мало-помалу съела остатки своей добычи – мясо даже не успело толком промёрзнуть. Не так уж его оставалось и много, не стоило из-за него и суетиться. Свет в окошке зимовья между тем погас, и Цветанка решилась заглянуть в домик. Отыскав узелок с одеждой, она перекинулась в человека.

На предварительный стук никто не отозвался, и Цветанка, осмелев, распахнула дверь, которая оказалась прикрытой неплотно. Голубовато-серый свет утра, проникнув в дом, озарил небольшую комнатку с печью, столом, лавками, полатями под потолком и лежанкой в углу, застеленной медвежьей шкурой. Печь остыла, и дом выстудился: при дыхании у Цветанки вырывался из ноздрей белый туман. Она вздрогнула: на медвежьей шкуре кто-то лежал.

Первым её порывом было: «Бежать!» Однако, заметив длинную седую бороду человека, она подумала: что мог сделать ей дряхлый старик? Никакого оружия при нём она не заметила… Да даже если бы оно и было, смертельного вреда оборотню не нанесло бы. Поколебавшись на пороге, Цветанка вошла и прикрыла за собой дверь.

На столе стояла деревянная миска с остатками засохшей пшённой каши и потухшая масляная лампа, на лавке лежала дорожная котомка со свесившейся до самого пола лямкой, а у стены обнаружился длинный кривой посох. Ещё не успев перевести взгляд на лицо человека, Цветанка застыла в холодящем предчувствии и уставилась на этот посох, показавшийся ей знакомым. Хотя… мало ли стариков с посохами бродит по дорогам? Медленно повернувшись к лежанке, она ещё пару мгновений боялась всматриваться, а потом всё же подошла поближе и склонилась над стариком. Сухая, опутанная сетью жил рука безжизненно свешивалась с края лежанки… Дотронувшись до неё, Цветанка ощутила холод.

Леденящее веяние коснулось и её сердца.

Она нашла масло, высекла огонь (такая необходимая вещь, как огниво, всегда была у неё с собой), заправила и зажгла лампу. Двигаясь медленно и осторожно, словно боясь разбудить покойника, она поднесла дрожащий источник света к его лицу. Рыжеватый отсвет озарил густую сеточку морщин, нос с горбинкой, кустистые седые брови. Печать безмятежности лежала на этом лице, точно старик, завершив свои земные дела, и правда уснул, и ему снилось что-то светлое – может, его внуки, играющие в саду…

«Что за бред, – оборвала свои мысли Цветанка. – Может, у него сроду и не было ни сада, ни внуков…»

А вот что точно было у него когда-то, так это заячий плащ, который он подарил Цветанке в тот дождливый день, когда она сломала ногу чёрному всаднику. Плащ этот и сейчас покрывал её плечи.

– Вот мы и встретились, дедуля, – пробормотала она.

Розовые утренние лучи коснулись замёрзшего окошка, когда она обнаружила себя неподвижно сидящей за столом. Ей было больно смотреть на сияющую ледяную сказку, нарисованную морозом и оживлённую солнцем, но она смотрела, пока не заслезились глаза. Ощущение тёплой влаги на щеках окончательно вернуло её к яви, и она медленно и робко, с затаённой скорбью в сердце оглянулась на мёртвого старика.

В дровяном сарайчике нашёлся и кое-какой земляной инструмент. Выдолбив киркой в каменно-стылой земле неглубокую яму, она опять оцепенела. От работы взмокла под мышками рубаха, и зимний ветер холодил тело, но Цветанка во власти неподвижности смотрела на разверстый зев могилы, на чёрные комья мёрзлой земли на снегу…

Перед тем как похоронить тело, она долго сидела на краю лежанки, потом расстелила на полу заячий плащ и опустила старика на него, закутала и подняла на руки. Он оказался совсем лёгким, сухим, как набитый сеном тюфяк, а может, это у Цветанки сил прибавилось после обращения в Марушиного пса.

Опустив тело в могилу, она присела рядом на корточки. Косые лучи солнца румянили снег, а тени от стволов лежали на нём холодно-голубыми полосами. Радужный блеск снежного покрова причинял боль глазам Цветанки, но она не могла закрыть их – просто вытирала слёзы со щёк.

– Не довелось мне узнать твоё имя, – промолвила она, склоняясь и осторожно гладя остывший желтовато-бледный лоб покойного. – Можно, я буду звать тебя просто дедушкой? Не знаю, живы ли мои деды с бабками по отцу и матери… Меня воспитала бабушка Чернава, но её уж нет… Вот и тебя не стало. Никого родного у меня не осталось на целом свете… Нет, есть где-то Соколко, мой отец, но он далеко и не знает, кем я ему прихожусь. Удивительно: я вижу тебя всего второй раз в жизни, а как будто родного человека хороню. Спасибо тебе за плащ, дедуля… Он очень тёплый и не раз спасал меня, но он принадлежит тебе – в нём я и предаю тебя земле.

С тех пор как Цветанка покинула Белые горы, она не перемолвилась словом ни с одной живой душой, и снова слышать звуки собственной речи было странно и непривычно. Зимний лес молчал утренней морозно-звенящей тишиной, торжественной и светлой, розово-радужной, слепящей. Где-то с еловой лапы упал снег, где-то гулко треснул от холода старый ствол дерева…

«А мне уж в могилу скоро. Туда его с собою не возьмёшь… А так, глядишь, добрая вещь ещё кому-то верой-правдой послужит».

Это мудрые старые ели подсказали Цветанке бережно вынуть тело старика из холодной ямы и закутать его в медвежью шкуру с лежанки. Плащ следовало оставить на память о нём, и Цветанка молча поблагодарила заснеженных красавиц за добрый совет. Прикрыв краем шкуры лицо дедушки, она начала засыпать могилу.

Самую светлую часть дня, если только не было пасмурно, Цветанка обычно проводила во сне, но сейчас глаза жгло от горького бодрствования. В котомке старика нашёлся ломоть зачерствевшего ржаного хлеба, кусок старого свиного сала и твердокаменный печатный пряник. Видимо, всё это пролежало здесь не один день после того, как лампа погасла… Ещё у стены остался посох, а на крючке висел полушубок – его Цветанка как-то не заметила сразу. Может, стоило похоронить дедушку в нём? Впрочем, ладно, сделанного не воротишь.

Посох Цветанка забила в землю для обозначения могилы, а также накидала побольше снега на холмик, чтоб он выглядел белее и чище. Когда свечерело, она затопила печь и сидела, глядя на огонь. Вот уже в который раз за день её сковало оцепенение…

Долгие месяцы, а может, и годы бродила она по белым тропам среди вечной зимы, пока не попала вдруг на островок вишнёвого лета. Под зелёным шатром из веток сидела Нежана – точь-в-точь такая же, какой Цветанка видела её перед разлукой. Поверженная чудесным видением на колени, воровка поползла по снегу, пока не очутилась на травяном пятачке, удивительным образом существовавшем среди зимнего леса. Вишнёво-карие глаза глядели на неё с нежной укоризной, и Цветанка вспыхнула, а потом сникла от непонятной гнетущей вины.

«Заюшка, что же ты меня совсем не вспоминаешь? – гроздью печальных бубенчиков зазвенел знакомый голос. – Наверно, с девицей какой-то утешился, забыл меня, из сердца выкинул?»

«Нет, нет, – пылко и горестно зашептала Цветанка, протягивая руку к сияющим полупрозрачным пальцам Нежаны. – Не говори таких горьких слов, Нежанушка, ты не права! Моё сердце тебя не забыло, хоть, признаюсь, и много девиц пытались занять там твоё место… Знай, что на нём осталась трещинка, которая никогда не заживает. Это – от моей к тебе любви след. Ты – моя первая и моя незабвенная. Но жива ли ты, гóрлинка? Что с тобою сейчас?»

Мягкая полуулыбка осветила лицо Нежаны, как солнце освещает мокрый лес после грозы.

«Значит, не забыл, – промолвила она, кивая с тихой, умиротворённо-сосредоточенной радостью. – Значит, помнишь…»

А Цветанку пронзила трепещущая скорбная догадка:

«Нежана, неужели ты…»

Светлый пальчик лёг ей на губы, не дав договорить, и Цветанка кинулась покрывать поцелуями всю руку Нежаны, а в ушах у неё заливисто плясали колокольчики девичьего смеха – яркие осколки первой любви, остро, жестоко и вместе с тем сладко ранившие сердце…

…Она проснулась в тёплом полумраке, целуя скрученный жгутом уголок подушки. Резко подскочив, Цветанка стукнулась головой о странно низкий потолок, зашипела от боли и ошалело поползла наугад, пока постель внезапно не кончилась.

Она не упала, а повисла, уцепившись когтистыми пальцами за край полатей: звериная ловкость сработала сама собой, без участия рассудка. Впрочем, падать было не так уж высоко, и Цветанка, разжав руки, пружинисто соскочила на пол. Протопленная печь дышала теплом, на крючке висел дедушкин полушубок, а за окном завывала на разные голоса вьюга.

Распахнув дверь, Цветанка получила холодную, снежно-колючую пощёчину и на миг захлебнулась. Судорожно глотая беснующуюся метель и цепляясь за дверной косяк, чтоб не упасть, она подставляла грудь ветру.

– Нежана!

Её человеческий крик затерялся в снежном безумии – слишком слабый, чтоб одолеть природную силу. Тогда она, проверив языком клыки, собрала в горле в единый клокочущий ком всю волчью ярость, всю лунную тоску, всю игольчатую боль…

– НЕЖАНА!

Ту, кого она звала, испугал бы и этот зычный звериный рёв, и жёлтый огонь в глазах, но метель это, как ни странно, укротило. Ветер припал на брюхо, извиваясь позёмкой, и Цветанка сквозь заснеженный прищур ресниц увидела задумчивый лик луны.

Над тёмными верхушками леса заструился, пронзая морозный сумрак, тягучий и надрывный вой, в котором слышалась и боль, и непокорность, и какая-то новая решимость. Он взвился желтоглазой птицей над затаившей дыхание ночью и полетел туда, где рождалась в серебристой холодной мгле бледно-розовая заря.

Поскрипывая новыми сапогами по грязному, коричневатому снегу городских улочек, Цветанка куталась в заячий плащ. Лоснящийся бобровый мех околыша шапки нависал над бровями, а морозец норовил забраться ледяными пальцами сзади, холодя шею. Воровка постеснялась явиться в гости к старым друзьям бродягой в изношенной и грязной одежде, а потому предварительно раздобыла всё новое, крепкое и добротное: шапку, вышитую синюю свитку с подкладкой брусничного цвета, чёрные рукавицы, кроваво-алый кушак да чёрно-красные сафьяновые сапоги с кисточками. Не забыла она и как следует отмыться в бане, а на одном из постоялых дворов нашла брадобрея и подстриглась, приведя свою причёску к прежнему, созданному Серебрицей виду. Она хотела всем своим обликом показать, что у неё всё в полном порядке.

Шагая по знакомой улочке, на которой она выросла, воровка сурово сжимала губы, чтобы не пропустить на лицо отсвет охвативших её чувств. Под сердцем тихо ныла грусть, но её глаза бесслёзно мерцали холодным, зимним блеском. А вот и их старый домишко – надо же, цел, и дымок из трубы идёт… Новая дверь, крыльцо, резные наличники и заново перекрытая крыша насторожили Цветанку.

Ей открыла незнакомая молодка [23] в вышитом алыми маками повойнике, малокровная и худосочная, но с красивыми бровями и густыми ресницами; судя по полноте в талии – беременная. Цветанка сперва застыла в растерянности: неужели никого из её ребят здесь больше не осталось?

– Здравствуй, – поклонилась она незнакомке. – Меня Зайцем звать, я жил когда-то тут.

Она перечислила имена нескольких ребят, и, к её радости, молодая женщина заулыбалась, услышав среди них знакомые. Улыбка очень украсила её слегка болезненное лицо и зажгла в глубоких, пристально-карих глазах приветливые искорки.

– Проходи, гостем дорогим будешь, – сказала она Цветанке.

Её звали Вербицей, и была она женой Соловейко-гончара. Седмицу назад ей пошёл восемнадцатый год. Из всей ватаги Цветанкиных беспризорников только её муж тут и прижился, а остальные – кто от болезни помер, кто просто так без вести сгинул, кого на воровстве поймали, а кто в другие земли лучшей доли искать подался, да так и не вернулся. У домика появилась пристройка-мастерская с гончарной печью, где Соловейко работал, а в тёплом углу горницы, ближе к печке, висела люлька, накрытая полотняным пологом. Оттуда послышатся писклявый крик, и девушка, метнувшись к колыбельке, принялась укачивать дитя.

В доме пахло свежим хлебом и маленьким ребёнком; старый залатанный полог, отделявший лежанку с волчьим одеялом, исчез, а вместо него появилась деревянная перегородка, за которой была устроена новая, расширенная кладовка. На чисто выбеленной печке дремал, сжавшись пушистым шаром, серый в полоску кот, который при появлении Цветанки проснулся, зашипел, враждебно оскалив клыки, и забился в тёмный угол, так что из печного полумрака на гостью таращились только два зелёных и круглых, как пуговки, глаза. Цветанке вздохнулось: видно, оборотня почуял… Самого хозяина не оказалось дома, он ушёл в корчму хмельного испить.

– И часто он туда ходит? – полюбопытствовала воровка у молодой хозяйки. – Не шибко ли хмельным злоупотребляет?

– Да нет, меру он знает, – ответила та. – Нам дочку растить да в люди выводить надо – не очень-то разгуляешься. Знамо дело: дочь в колыбельку – приданое в коробейку… Да и второе дитё на подходе. – Вербица намекала на просторный покрой своей одежды и повязанный высоко, под самой грудью, передник, под которым круглился живот. – Дочь уж есть, на сей раз муж сына хочет, да и я сердцем чую – мальчик будет.

Её желтовато-бледный, не вполне здоровый цвет лица и печальный изгиб тёмных и густо-пушистых, как мохнатки вербы, бровей вызвал у Цветанки смутную тревогу. Долго ли просуществует молодая семья? Не сляжет ли Вербица вскорости от какой-нибудь хвори, не умрёт ли при родах? Жуя ржаной пирожок и запивая его квасом, поданным в праздничной расписной братинке, Цветанка думала: хрупка человеческая жизнь, недолго она теплится, и задуть её легко, как пламя масляной лампы…

Дожидаться Соловейко воровка не стала: близился вечер, и звериная суть к темноте пробуждалась, проступая ярче и опаснее в её облике. Глаза приобретали жёлтый волчий отблеск, клыки удлинялись так, что и рта раскрыть было нельзя, не выдав себя с головой; руки покрывались густой порослью, и на них вырастали изогнутые жёлтые когти. Ни к чему было видеть Вербице эти признаки нечеловеческой сущности, и Цветанка, откланявшись и попросив передать хозяину привет, покинула этот бедный, но ставший по-настоящему семейным дом.

Дни стояли пасмурные, не беспокоившие её глаза ярким светом. Цветанка переночевала в лесу, перекинувшись в Марушиного пса, а на следующий день, одевшись, отправилась навестить Берёзку.

С её приходом в семью дела мастера Стояна Рудого и его сына Первуши пошли в гору: они переселились в более просторный, новый дом и развернули своё дело ещё шире. Резная деревянная посуда, которую они делали, славилась своим чудодейственным свойством – приносила удачу тем, кто её приобретал. Спрос на неё был так велик, что отцу и сыну пришлось нанять себе в помощь нескольких подмастерьев, которые вытачивали и начерно обрабатывали заготовки, а Стоян с Первушей украшали их, придавая им завершённый, товарный вид – так дело пошло быстрее. Мастерская занимала отдельную, светлую и просторную пристройку, в которой остро и насыщенно пахло деревом, красками и варёным льняным маслом; работа там шла с раннего утра до позднего вечера. Распродавался весь изготовленный товар без остатка, до самой последней ложки, а поток покупателей никогда не иссякал. Стоила эта посуда дороже обычной, но людей цена не останавливала: кто ж не хотел себе хоть капельку счастья?

В чём же была тайна этой приносящей удачу посуды? Разгадка осенила Цветанку, когда она увидела ловкие пальцы Берёзки, сквозь которые тянулась тончайшая пряжа. Та ни на миг не прекращала своё дело, даже когда разговаривала с Цветанкой. Веретено само крутилось в двух вершках от пола чудесным образом – точно так же, как когда-то у бабушки Чернавы, а молодая мастерица рассказывала:

– Пряду вот потихоньку… Пряжа не простая, а наделённая силой, которую передала мне бабуля. И охраняет эта нить от опасностей, и помогает решение мудрое принять, и удачу привлекает, и позволяет скорее любовь свою встретить. От дурных снов бережёт, от хворей спасает, печали прогоняет.

Она работала у оконца светёлки, затянутого морозным узором, и Цветанка не могла надивиться произошедшей с «сестрёнкой» перемене. Она помнила Берёзку девочкой-дурнушкой, а сейчас перед ней была стройная и тонкая, как юное деревце, девушка. Черты её лица приобрели светлую, законченную, чуть строгую зрелость, брови с ресницами потемнели, движения стали завораживающе-плавными, а ловкие и гибкие пальцы плели волшебство. Наверняка и посуда, проходя через эти руки, впитывала их силу…

– Нет, к ремеслу своему муж и свёкор меня не допускают: не женское это дело, – со сдержанной улыбкой призналась Берёзка. – Но нитки, которыми рубашки их вышиты, я сама пряла и красила, сама и узоры из стежков выкладывала.

Всё это приносило в дом достаток и отражалось на одежде самой мастерицы. Передок повойника на голове Берёзки блестел богатой вышивкой и узорами из бисера, на лбу мерцала мелкожемчужная бахрома очелья, подол клетчатой чёрной юбки также был украшен искуснейшей, сложной вышивкой. Тёплая душегрейка на меху, отделанные мехом домашние чёботы на детски-маленьких ножках, узорчатый головной платок из иноземного шёлка, заколотый под подбородком жемчужной булавкой и переливчатыми складками ниспадавший ей на плечи – одним словом, Берёзка стала самой настоящей щеголихой.

– Как же тебе живётся, милая? – спросила Цветанка. – Не обижает тебя семья мужа?

Берёзка качнула головой, скромно опустив ресницы.

– Что ты. Первуша меня любит, а свёкор со свекровью души во мне не чают… Никто мною не помыкает, слова злого не скажет. Работы по дому много, но мне она в радость – так же, как и дело моё. Мир у меня в душе: пользу приношу и семье, и людям.

И правда: свекровь называла её исключительно доченькой, непосильно много работы на неё не взваливала, а когда Берёзка садилась к окошку за свою чудесную пряжу, никто не смел её отвлекать от дела. Может быть, домочадцы просто побаивались юной преемницы бабки Чернавы, оттого и уважали её. Детей у них с Первушей пока не было, а младший братец Берёзки, Драгаш, стал им вместо первенца и звал старшую сестру матушкой.

– А как ты? Как твои дела, Заинька? – спросила Берёзка в свою очередь. – Уж больно внезапно вы с Дарёной пропали, нам ни слова не сказав… Отчего так?

– Позволь мне не называть причины нашего отъезда, – тихо проронила Цветанка. – Поскитались мы вдоволь, помотались по воронецким землям, зарабатывали песнями да игрою на домре. Не голодали. Дарёнка… – Цветанка слегка запнулась: трещинка на сердце открылась и выпустила янтарную слезу. – Дарёнка в Белых горах сейчас живёт… Замуж там собирается выйти… Ну, то есть, невестой женщины-кошки она стала. А я… Я всё кочую и скитаюсь, как прежде.

– Вон оно как…

Глаза Берёзки, полные всезнающей, пророческой мудрости, не по годам проницательные, улыбнулись Цветанке с тёплым, грустноватым пониманием. Они читали в её душе все недоговорки, мягким и ласковым лучом света выхватывали из тьмы молчания всю недосказанную и горькую правду.

Не обошлось, конечно, и без угощения: Цветанку усадили за изобильный обеденный стол. Из-за питания сырым мясом и рыбой она даже немного отвыкла от людской еды и соскучилась по ней, а потому уплетала всё за обе щеки с удовольствием. Первуша, с негустой молодой бородкой и по-мастеровому подвязанными через лоб тесьмой волосами, за эти годы возмужал, раздался в плечах, заматерел – словом, стал совсем взрослым, но Цветанке был рад, как и прежде – с сиянием в глазах, неизменным со времён их детской дружбы. Разумеется, Цветанку засыпали вопросами о её житье-бытье, о причине исчезновения, но она отвечала уклончиво, рассказывая только часть правды. Узнала она за столом и местные новости. Два других её приятеля, Тюря и Ратайка, тоже обзавелись семьями. Ратайка вылечился от своего неудобного недуга, и прозвище Бздун понемногу забывалось; службу он теперь имел уважаемую и важную – в недавно созданной городской пожарной дружине. Деревянные постройки горели часто, и работы было много. Тюря по-прежнему трудился по плотницкому делу вместе со своим отцом, а прошлой осенью у него родился первенец. У Ратайки жена была на сносях: они также ждали своего первого ребёнка.

С приближением вечера Цветанка засобиралась уходить, чувствуя, что в её внешности скоро проступят черты оборотня. Холодная синь в воздухе тревожно и предупреждающе зазвенела, и воровка начала прощаться. Но не тут-то было: едва ступив на порог дома, Цветанка очутилась в объятиях старого друга Тюри, к которому, как оказалось, Стоян послал одного из своих подмастерьев с новостью о возвращении Зайца. Тюря примчался в полушубке нараспашку и в съехавшей на затылок шапке, а его глаза сияли неподдельной радостью. Конечно же, все вернулись за стол с новым гостем, и Цветанке пришлось повторять ответы на уже неоднократно заданные вопросы. Она была рада увидеться с друзьями, но чем ближе подступали сумерки, тем заметнее становилось её напряжение.

– Заяц, что это с тобой? – удивился Первуша. – Тревожный ты стал какой-то, закручинился… Что стряслось? Ты чего-то не договариваешь!

Не успела Цветанка открыть рот для ответа, как к столу пожаловал ещё один гость – Ратайка, которому тоже передали радостную новость о возвращении его старого друга. Из мальчишки с обидно-смешной кличкой он вырос в весьма пригожего парня с иссиня-чёрными кудрями, короткой чёрной бородкой, красивыми усами и выразительными, густыми бровями. «Этак скоро весь Гудок узнает, что я здесь, – беспокоилась про себя Цветанка. – И Ярилкина шайка тоже…» Наверняка ворам хватило ума связать убийство их главаря с её исчезновением, и это нависало грозной тучей над головой Цветанки. Нет, не то чтобы она опасалась встречи с собратьями по ремеслу – теперь, став сильной и почти неуязвимой, людей она не боялась, однако окружать своё посещение родного города шумихой она желала меньше всего. А известие о ней растрезвонивалось с пугающей скоростью.

Снова начались объятия, расспросы, обмен вестями. Глава семейства не жалел мёда и браги, и Цветанка слегка отяжелела от выпитого. Щёки горели, взгляд плыл, на рубашке проступили влажные пятна пота, а за окном уже густела вечерняя синева. По внезапно повисшей за столом звеняще-жуткой тишине она поняла: началось. Люди, которых она считала друзьями, смотрели на неё со смесью удивления и страха.

– Что это у тебя… с глазами? – с запинкой спросил Стоян.

Цветанка сжала руки под столом в кулаки, и звериные когти больно врезались ей в ладони. Настала пора уходить как можно скорее, и она, вскочив, метнулась из горницы. Её никто не остановил: все окаменели, как тот чернявый и вёрткий, похожий на полоза дядька-воспитатель в княжеском саду. Натянув на бегу свитку, схватив шапку и заячий плащ, Цветанка стремглав вылетела из дома. Её ноги, отталкиваясь от невидимой прослойки из хмари, даже не приминали снега.

Её бегство остановил высокий забор чьей-то богатой усадьбы. Врезавшись в него, Цветанка осела на снег и закрыла глаза, слушая стук собственного сердца, ноющего незаживающей трещинкой. Нет ей места среди людей. Путь назад, к ним, отрезан навсегда. Впрочем, иного она и не ожидала, а в Гудок вернулась совсем не затем, чтобы остаться здесь и возобновить прежнюю жизнь. Настоящая её цель была совсем другой, а попутно заглянуть к старым знакомым её потянула тоска по минувшим временам, и она не смогла воспротивиться этому влечению. И вышло то, что вышло: они увидели жёлтый холодный блеск Марушиной силы в её глазах, её чудовищные клыки и когти. Теперь между ними и ею пролегла страшная, гулкая пропасть отчуждения.

Когти вонзились в снег: и слуха, и сердца Цветанки вдруг коснулся хрустальный ручеёк голоса, певшего «Соловушку».

Ой, соловушка,

Не буди ты на заре,

Сладкой песенкой в сад не зови…

На расчистившемся вечернем небе среди звёзд мерцали осколки далёкой нежности, разбившейся о свадебный поезд Бажена Островидича. Малиновый закат заливал ледяным зимним огнём атласную подкладку редких облаков, выжигая на сердце Цветанки имя, которое она сейчас не смела произнести. Она боялась, что звериный призвук в её голосе внушит ужас той, что пела за забором.

Поднявшись на ноги и скатав снежок, воровка молча перекинула его в сад – точно так же, как она кидала камушки в сад родительского дома Нежаны. Песня оборвалась, и тишина обрушилась на Цветанку ледяным перезвоном. В скрипе лёгких шагов по снегу слышалось взволнованное изумление, а в быстром, бурном дыхании – немой вопрос. Запах яблочного лета и вишни в меду проник в трещинку на сердце сладким дурманом из прошлого…

– Кто там? – прозвенело за забором, и Цветанка, пошатнувшись, с закрытыми глазами вслушивалась в каждый перелив знакомого голоса. Солнечные зайчики, мельтешившие сквозь шатёр из вишняка, острое писало в девчоночьих пальцах и буквы на берёсте…

– Нежана, – приглушённо и хрипло позвала воровка. Нет, она не могла обознаться, ошибка насмерть пронзила бы ей грудь острой сосулькой боли. – Нежанушка, ты ли это там?

Звёздно-вечерняя тишина торжественным, сиреневато-синим недосягаемым куполом воздвиглась над обеими – Цветанкой, дышавшей с внешней стороны забора, и той, чьё прерывистое, по-девичьи лёгкое дыхание она своим острым слухом улавливала по другую сторону неприступно-высокой ограды. Приложив обе ладони к забору, воровка чувствовала ими всё – даже, как ей чудилось, быстрое биение сердца той, чьи вишнёво-карие глаза смотрели на неё из облачных далей и успокаивали всякий раз, когда становилось тяжело. Подняв лицо к темнеющему зимнему небосводу, она снова позвала:

– Нежана… Это я, Заяц. Ты пришла ко мне во сне, лишила меня покоя… Я вернулся в Гудок, чтобы найти тебя… Чтобы узнать, как ты. Жива ли, здорова ли… Ты помнишь меня?

За забором послышался всхлип.

– Зайчик…

Цветанка стояла ошарашенно-счастливая и немая, слушая, как её первая любовь плакала. В бурном потоке этих всхлипов дышала солоновато-сладкая радость и схваченная дуновением зимы летне-вишнёвая тоска, и Цветанка поняла: её вопрос «помнишь меня?» был излишним. Разве так могла плакать женщина, которая забыла?

Ладонями Цветанка ощутила сквозь толстый слой дерева жар рук Нежаны… А может, просто хотела это чувствовать, и воображение подменяло действительное желаемым. Впрочем, неважно… Запах Нежаны сочился через дырочку от сучка. Припав губами к этой дырочке, Цветанка ловила его, а исступлённый плач рвал душу в клочья.

– Нежана, милая… Отчего ты льёшь слёзы? – низким, охрипшим от клокочущего негодования голосом выдохнула воровка в отверстие. – Скажи мне, кто виноват… Кто тебя обижает? Я разорву его… Я теперь многое могу!

Её когти оставляли на дереве глубокие царапины, а клыки скалились, превращая рот в звериную пасть… Хорошо, что Нежана этого не видела – перепугалась бы до смерти.

– Зайчик мой… Помню ли я тебя? – дохнул из дырочки заплаканно-счастливый ответ. – Да не было такого дня, когда я бы о тебе не вспоминала… Ты прочитал то письмо, которое я послала тебе со служанкой?

Ту берестяную грамоту сожрал печной огонь, но он не смог уничтожить слова, которые были выцарапаны писалом на берёзовой коре. Нет, даже не на коре они были написаны, а горели на сердце Цветанки пламенными письменами. Сверля дырочку в заборе сухими, горящими глазами, Цветанка глухо прочла наизусть:

– «…Но тебя я помнить буду и при светлом месяце, и при ярком солнце, и под частыми звёздами, и на одре смертном ты будешь в мыслях моих. Всегда ты жить будешь в сердце моём как друг возлюбленный. Суждено Бажену стать моим мужем по закону людскому, а ты станешь им по велению сердца – в душе моей».

– Каждое слово – правда, – нежно прошелестело из отверстия. – Ты думаешь, девичья память коротка, а сердце забывчиво? Нет… Нет! Ты… мой Зайчик…

Всё было так, словно они только вчера расстались, будто всего одна ночь прошла с того дня, когда Нежана под шатром из листвы угощала Цветанку-Зайца вишней в меду и яблоками, учила её буквам в укромном, заросшем уголке сада, неохотно откликаясь на зов няньки. И вновь – солёно-сладкий поток всхлипов вперемешку со смехом, который заструился по жилам Цветанки огненным лихорадочным зельем и поднял дыбом все волосы на её теле. Ей захотелось перемахнуть через забор, но… Проклятые когти и клыки.

– Душой и сердцем я звала тебя… Каждую ночь звала, Заюшка. Все эти годы!… Значит, ты услышал мой зов… Говоришь, ты видел меня во сне?

– Да… Видел, моя горлинка, – проговорила Цветанка. – Во сне этом ты спросила, помню ли я тебя. И с той ночи засела у меня в душе неотступная тревога – что с тобою, жива ли ты, здорова ли, счастлива ли…

– Жива я, – последовал ответ. – Да только не жизнь это. Света белого я не вижу, красному солнышку уж не рада. Забери меня отсюда, Зайчик… Укради меня! Иначе погибну я здесь… Руку на меня поднимает Бажен, петь не даёт в саду. Даже душит порою! Сожмёт горло, потом отпустит – чтоб голос мне отдавить. Я после этого седмицами хриплю… Ненавидит он мои песни лютой ненавистью: вообразил себе, будто у меня полюбовник есть, и я его пением своим призываю. А нет у меня никого – просто не могу я без песен, задыхаюсь!

– А как же родители? – захлебнулась удушающим комом возмущения Цветанка. – Рассказала бы им про мужа – про то, что он с тобой вытворяет… Может, поняли бы они, какому извергу тебя отдали, и заступились бы?

– Ах, Зайчик, если бы! – последовал горький ответ. – Я сразу им пожаловалась, как только началось всё это, да только какой в том прок?… Родители сказали: муж бьёт – это значит «учит». Значит, за провинности мои какие-то наказывает, и я всё со смирением и покорностью принимать должна и исправляться, чтоб его больше не гневить. А батюшка ещё и пожурил меня за то, что жалуюсь. Так уж повелось, обычай таков семейный, и я, дескать, жаловаться не должна, а должна на ус мотать и думать, чем я мужу не угодила, да в следующий раз умнее и покорнее быть, чтоб немилость его не навлечь. Ох, ежели Бажен узнает, что я тут вновь пела – быть мне снова битой… Не могу я более с ненавистью к нему жить! Или на себя руки наложу, или ему яду подолью – и тогда прощай, моя бедная головушка… Не вынесу я этого больше, Заинька. Забери меня отсюда!

Эта жаркая мольба властно сжала сердце Цветанки, и она, позабыв и про когти, и про клыки, одним усилием воли сделала невидимые ступеньки из хмари. Дыхание ярости едва не сдуло её рассудок, как пушинку: этот сытый кабанчик с жирком на боках смел бить Нежану! Её, нежную, тонкую, беззащитную, серебряноголосую птаху-певунью… Вспороть ему пузо, выпустить кишки и повесить его на них! К лешему такие «семейные обычаи»!

В мгновение ока она очутилась по другую сторону забора, перескочив его по невидимым ступенькам. В отблеске малинового заката дремал сад, одетый в сверкающее кружево инея, и под низко свесившимися белыми ветвями яблони стояла ошарашенная прыжком Цветанки Нежана, одетая с княжеской роскошью – в богатой шубе с большим пушистым воротником, отделанной с лицевой стороны золотой парчой. Шея и щёки её были укутаны белым платком с серебряной вышивкой, а на меховом околыше шапки блестели искорки инея. По затрепетавшей душе Цветанки пошла ласковая рябь от созревшей, как распустившийся цветок, красоты этой девушки. Бледность не портила её, даже украшала, подчёркивая огромные, глубокие и таинственные, как тёмные омуты, глаза. Никакая зимняя стужа не могла заморозить жаркой вишнёво-летней бездны её взора, устремлённого на Цветанку со смесью изумления, тоски и счастья. Словно не видя ни клыков, ни жёлтого Марушиного отблеска в зрачках воровки, она шагнула к ней решительно и отчаянно, будто в пропасть, и повисла на её шее сладкой тяжестью. Её смежённые ресницы дрожали, а губы тянулись к Цветанке, прося поцелуя, которым та без раздумий тут же жадно накрыла их.

Это был глоток их первого и последнего лета, медово-яблочного, горьковато-счастливого. Но, обнимая Нежану, Цветанка ощутила выпуклую округлость её живота, изнутри которого её вдруг толкнуло что-то живое, шевелящееся.

– Ой, – тихо засмеялась Нежана, обхватив рукой живот. – Дитя лягается… Ахти мне, батюшки!… Вот ведь жеребёнок этакий! Девятый месяц уж пошёл, рожать мне скоро…

Несколько мгновений Цветанка не могла даже вздохнуть: негодование полыхнуло перед глазами кровавой пеленой и сдавило сердце жгучей лапой.

– Зверь проклятый… Он тебя даже беременную смеет бить?! – прохрипела она, когда дар речи вернулся.

– Бьёт, – чуть слышно вздохнула Нежана. – Умеет он это… Снаружи иногда даже синяков не остаётся, а вот внутри всё будто обрывается. Я нашего с ним первенца оттого и потеряла… Долго потом снова зачать не могла. А это дитя каким-то чудом сохранилось… Вот… Душил он меня в прошлый раз – следы всё ж остались.

С этими словами Нежана отодвинула складки платка с шеи: на нежной коже темнели уже рассасывающиеся, желтеющие синяки – следы очень больших мужских рук. По бокам чётко просматривались пальцы.

– Тварь, – прошипела Цветанка.

– Ох…

Нежана вздрогнула уже не от толчков плода – Цветанка видела это по её испуганно расширившимся зрачкам.

– Ш-ш, – успокоительно зашептала воровка, бережно, но крепко прижимая её к себе и не давая упасть. – Не страшись меня, Нежана… Это по-прежнему я, твой Заяц, хоть и не человек я больше. Беда со мной минувшей осенью приключилась – оборотень меня царапнул. Но душой я – всё тот же, что и прежде, и хмарь не поглотила моего сердца: твой светлый облик и думы о тебе помогли ему сохраниться человеческим. Ежели ты прогонишь меня, я пойму… но уж не оправлюсь никогда, потому что никого, кроме тебя, у меня не осталось.

Её голос звучал печально и сдержанно, звериную хрипотцу она старалась смягчать предельной честностью и искренней лаской, стремясь уничтожить страх Нежаны в зародыше. Она дыханием щекотала ей брови, лоб, щёки, осторожно целовала в дрожащие приоткрытые губы.

– У тебя есть выбор, – шептала она. – Выбор между зверем, который тебя истязает, не жалея ни тебя саму, ни своё собственное дитя в твоём чреве, и зверем, которому ты дорога бесконечно. Ты – моя первая и моя незабвенная… В день, когда ты стала женой этого ублюдка, во мне что-то надломилось. Да, я оборотень, получеловек-полуволк. Я – Марушин пёс, но я сделаю всё, чтобы остаться человеком вот здесь.

И Цветанка коснулась своей груди. Нежана дрожала в её объятиях всем телом, и дыхание струйками белого пара срывалось с её губ. Измученно сомкнув веки, она прошептала с усталым надломом:

– Будь ты хоть волк, хоть медведь – мне всё равно. Потому что нет зверя страшнее моего мужа…

Кольцо её объятий вокруг шеи и плеч Цветанки снова решительно окрепло, она прильнула к воровке всем телом, а плод в её чреве затих и пока больше не толкался. Блёстки инея тихонько падали с веток им на плечи, и Цветанка могла бы вечно слушать тихое дыхание Нежаны, ощущая его тепло своей щекой, но настала пора действовать. Вновь создав невидимые ступеньки через забор, она бережно перенесла Нежану по ним и с нею на руках пустилась в стремительное бегство. «Подушка» из хмари была очень кстати: даже если преследователи захотят, то следов не увидят и не узнают, в какую сторону они убежали. Не тяготясь своим драгоценным грузом, Цветанка неслась по хмари плавно, скользя по ней, точно по льду, а Нежана жалась к ней, онемев от такой скорости.

– Ой, как шибко, Заинька, – только и смогла она выдохнуть, захлёбываясь от встречного ветра и придерживая шапку.

Дорога предстояла долгая, и нужно было что-нибудь придумать для её удобства, чтоб движение шло и быстро, и не тряско. Цветанке на ходу пришёл в голову новый способ использования хмари: схватив с чьего-то забора вывешенную для проветривания домотканую дорожку, она велела «той самой» принять вид длинной полосы над землёй примерно на уровне своего пояса. Кинув дорожку на полосу, воровка усадила на неё Нежану и побежала, таща получившийся «ковёр-самолёт» за передний край. «Соплерадуга» исправно подставляла под дорожку по ходу движения новые и новые отрезки ленты, и Нежана скользила ровно и гладко, как по шёлку.

– Это что же за диво, Зайчик? – ахнула она. – Дорожка сама летит! Как же это так?

– Говорю же – я теперь многое могу, – усмехнулась в ответ воровка.

Они мчались так быстро, что редкие в этот поздний час прохожие почти не успевали разглядеть, что же такое просвистело мимо них, и останавливались с разинутыми ртами. Нежана куталась в шубу и прикрывала лицо от ветра широким воротником; лишь рукавиц ей не хватало, и воровка отдала ей свои.

Цветанка могла бежать без устали три дня кряду – ровно столько им и предстояло добираться до лесного домика. Но Нежане, в отличие от неё, хотелось и есть, и пить, да и спать ей следовало в покое и тепле. Им встретился придорожный постоялый двор, и Цветанка разместила Нежану в комнате с печкой, заказала ей ужин, а сама ушла в зимний мрак – охотиться.

Вернулась она, продравшись сквозь мелкую, как крупа, метель в предутренней мгле, с сытой тяжестью в животе и вкусом тёплой крови во рту. Скользнув в комнату, по дыханию Нежаны она сразу определила: та не спала.

– Заюшка, это ты? – послышался её робкий приглушённый голос в тёплом мраке.

– Я, моя голубка, я, – ласково ответила Цветанка, присаживаясь на край набитого душистыми травами тюфяка. За пуховое одеяло, которым была укрыта Нежана, пришлось доплатить отдельно.

– Зажги свет, мне в темноте что-то боязно, – попросила девушка.

«Наверно, глаза у меня жёлтым светятся», – с глухой печалью подумалось Цветанке. Она зажгла масляную лампу на столе, и тусклый, колышущийся свет отразился испуганными искорками в тёмных глазах Нежаны, которая по самый нос пряталась под одеялом – только темноволосая макушка была видна.

– Ну, чего ты так смотришь затравленно? – усмехнулась Цветанка. – Я не всегда эдак выгляжу. Утро настанет – на человека стану похож. Ты кушала?

– Да, Заинька, – чуть слышно пролепетала Нежана из-под одеяла.

– Удобно тебе, тепло?

– Да, мой родной…

Цветанка расстелила на полу свой заячий плащ, свёрнутый втрое для мягкости, а в изголовье положила шапку и свёрнутую валиком свитку.

– Вот и славно. Ладно… Утро скоро. Вздремну хоть чуток, да дальше надо двигаться. Ты спи, а я тут прикорну. Не бойся ничего.

Нежана изо всех сил старалась не бояться, но Цветанка не могла не чувствовать, что она напряжена, как струнка – едва дышала, сжавшись под роскошным и пышным, как огромный пирог, одеялом. А внутри у неё стучало второе сердечко – новая жизнь, за которую Цветанка теперь тоже была в ответе.

– А где ты был так долго, Заинька? – раздался шёпот Нежаны.

– По своим ночным делам ходил, – ответила Цветанка. – Давай, спи крепко.

Она кожей чувствовала: Нежана побаивались её ночного облика, а потому воровка не рассчитывала на то, что её позовут под тёплое одеяло. Ну что ж, и на заячьем плаще ей вполне неплохо, привычно. Сколько раз он служил ей постелью – не сосчитать.

За окном выла метель, потрескивало и колыхалось пламя лампы, призрачно дышали на бревенчатых, законопаченных мхом стенах края теней, наводя морок на зрение и жуть на сердце. Где-то неподалёку, словно плача и жалуясь, выла собака, и Цветанке по старой памяти стукнуло на ум: Призрачный волк… Хотя какой там волк – теперь, когда случилось всё, что случилось? Через некоторое время вновь послышался голос Нежаны:

– А куда мы теперь?

– Есть у меня одно убежище, домик в лесу, – сказала Цветанка. – Банька при нём, сарайчик дровяной… Зимовье лесное, одним словом. Следов мы с тобой не оставляем, так что даже с собаками нас твой муж не сыщет, не тревожься.

– Не муж он мне более, – тихо, но твёрдо и ожесточённо ответила Нежана. – Даже слышать не хочу о нём!

С края постели свесилась её рука, и Цветанка ощутила лёгкое и тёплое, как солнечный луч, прикосновение к своей макушке. Может, всё-таки позовёт к себе? Нет, пожалуй, рановато. Закрыв глаза, Цветанка всей душой и телом ловила это касание, впитывала его, грелась им. Может, это сон, ночной бред? Неужели птичка-невеличка с хрустальным голоском и родными вишнёво-карими глазами здесь, совсем близко? Стоило протянуть руку – и вот она… Поймав тонкие, молочно-прохладные пальчики, Цветанка прильнула к ним губами. День свадьбы с Баженом проложил между ними могильно-холодную пропасть, преодолеть которую и выжить при этом было невозможно… Но коготь зеленоглазой волчицы одним своим росчерком раскромсал жизнь Цветанки на лоскуты, которые теперь срастались мучительно больно и неправильно. Всё было искорёжено, всё перевёрнуто вверх дном, но среди этого беспорядка и безумия темноглазой звёздочкой мягко мерцала Нежана. Чудо? Да, чудо.

Дрёма слетела с Цветанки с дымчато-голубым светом утра, которым зябко дышало окно. Несколько мгновений воровка просыпалась, плавая на грани сна и яви, разделителем между которыми было шуршание расчёсываемых волос. Сев и размяв плечи, Цветанка заворожённо смотрела, как Нежана ухаживала за этим тёмным водопадом, шелковистыми волнами струившимся ниже края постели. Гребешок сверкал драгоценными камнями, сдержанно переливались в тусклом свете зимнего утра перстни на пальцах Нежаны, но главным сокровищем были её глаза, в которых таилась улыбка. Рука Цветанки потянулась к её волосам:

– Дай, я…

Нежана отдала ей гребешок, и Цветанка принялась пропускать между его зубьями мягкие, бесконечно длинные пряди. А пальцы Нежаны ласково ерошили шапочку волос на макушке воровки.

– Ну, вот ты и прежний, Зайчик… Такой, каким я тебя знаю, – промолвила девушка с посветлевшим взором. – Синеглазый мой, пригожий… Слушай, ты так мало изменился! Даже почти не вырос. Отроки твоих лет выглядят гораздо больше и сильнее.

– Ну, вот такой уж я, – хмыкнула Цветанка.

А изнутри её снова принялся глодать злой зверёк двойственности. Цветанка-Заяц, Заяц-Цветанка… Притворство оставалось последней преградой между ней и Нежаной, а друг-враг по имени Одиночество ухмылялся из сумрачного угла.

– Даже не верится, что ты меня украл, – прошептала Нежана, сверкая глазами.

– Ну, и как тебе свобода? – спросила Цветанка.

Вместо ответа тёплые ладони Нежаны легли ей на щёки, а губы приблизились. Обнимая её, Цветанка ужасно боялась не только придавить ей живот, но вообще к нему прикоснуться, но Нежана, откидываясь на подушку, сама приложила руку воровки к нему. А Цветанка, осмелев, прижалась к нему ухом и слушала частое, как у пташки, биение маленького сердца.

…Нежана вошла во вкус к езде на чудо-дорожке и попросила:

– А умеет она летать выше, над верхушками деревьев?

Чтобы потешить её, Цветанка велела невидимой ленте подняться вверх, а для себя проложила рядом вторую. Нежана взвизгнула, ухватившись за края дорожки, а Цветанка засмеялась:

– Держись крепче!

Под ними мелькало море заснеженного леса: сосны и ели в тяжёлых белых нарядах, лиственные деревья – голые и тёмные. Поля спали под чистой снежной периной, в которую хотелось плюхнуться, нарушив её нетронутую гладкость. Белым-бело всё было вокруг, куда ни кинь взгляд… А небо сплошной серой пеленой застилали сонные тучи, сквозь которые, к счастью для Цветанки, не могло пробиться солнце.

– Шибче, ещё, ещё! – подгоняла развеселившаяся Нежана, и Цветанка мчалась так быстро, как только могла. Встречный ветер обжигал лицо, за спиной у неё словно раскинулась невидимые крылья, а в груди трепетал холодящий восторг, светлый и отчаянный.

Белоснежной зачарованной тишиной встретила их лесная глухомань, в которой притаилось облюбованное Цветанкой зимовье. Проваливаясь едва ли не по колено в снег, Нежана неуклюже шагала к домику, поддерживаемая под руку воровкой.

– Какая же тишь да красота, – прошептала она, обводя взглядом зимний лес. – Тут, наверно, на сто вёрст вокруг ни одной живой души!

– Нет, до ближайшей деревни – день пути, – сказала Цветанка. – Вернее, это человеку день топать, а мне-то недолго бежать.

Пока в топке с громким треском разгорался разговорчивый, соскучившийся по человеку-хозяину огонь, Нежана сидела в шубе, прислонившись к ещё холодному печному боку, и задумчиво обводила взглядом скромное жилище.

– Да, не хоромы, – усмехнулась Цветанка, засовывая в голодную огненную пасть ещё пару берёзовых поленьев. – Уж не обессудь.

Нежана грустно и чуть устало улыбнулась, отчего на её левой щеке вспрыгнула ласковая ямочка.

– Зайчик… О чём ты говоришь! Лучше жить в лесной избушке, но на свободе, чем в богатом тереме, да с проклятым Баженом.

Цветанка снова ощутила содрогание ледяного кома ярости под сердцем при мысли о муже своей первой любви: за каждый удар, нанесённый Нежане, он должен был получить десять… А вслух сказала:

– Затоскуешь от скудной жизни в глуши-то.

Нежана покачала головой, всё так же улыбаясь.

– Как я могу затосковать, когда ты со мной, Зайчик мой, счастье моё? Скажи лучше, ты роды принимать умеешь?

Ещё в Гудке Цветанке случалось принимать роды у соседской кошки Мурыськи, которая отчего-то пришла котиться к ним с бабулей; наверно, роды у женщины мало отличались от кошачьих, полагала воровка, а потому кивнула:

– Не тревожься, родишь. На крайний случай, в деревню за бабкой-повитухой сбегаю, там наверняка есть такая. Глаза ей завяжу и на летающей дорожке её притащу.

Имелись в домике и кое-какие съестные припасы: мука, крупа, конопляное масло, солонина, сухари да мешок лесных орехов и сушёных яблок, а недавно Цветанка удачно порыбачила и заморозила улов про запас. Под снегом обнаруживалось много по-зимнему сладкой клюквы и брусники, и на обед у Нежаны с Цветанкой была жареная рыба и ягоды с пресными лепёшками.

Маленькое тёплое счастье, убежавшее от всех в лесную глушь, мурлыкало и тёрлось боком об их сердца. Упросив Нежану снять повойник и распустить косы, Цветанка играла и любовалась ими; покрыв поцелуями их кончики, она медленно поднялась вверх, к лебедино-белой шее Нежаны. Та с улыбкой и трепещущими от волнения ресницами принимала её поцелуи и ласки, много, жарко и исступлённо целуя в ответ.

– Заинька мой… ладо мой, – быстрокрыло слетал с её губ нежный шёпот.

И вот она уже в одной рубашке устроилась на лежанке у печки, укрытая заячьим плащом. Цветанка, притулившись с краю, нашёптывала ей на ухо бесхитростные сказки – все, какие только помнила с детства. Сказочное кружево плелось и тянулось, пока в него сама собой печальным узором не влилась история о Соколко.

– Он что, правда твой отец, или это небыль? – спросила Нежана.

– Правда, – кивнула Цветанка. – Он не смог выкрасть свою ладу, а я…

– А ты смог, – быстро договорила Нежана, порывисто чмокнув воровку.

Говорить в жаркой близости от её губ было неимоверно трудно: Цветанка то и дело впивалась в них своими, получая всякий раз пылкий, глубокий и сердечный ответ, сопровождаемый тихим, искристо-шаловливым смехом. На бледном лице Нежаны проступили розовые пятнышки румянца, а рот от поцелуев стал ярко-брусничного цвета – отчаянно-манящий, ненасытный. Она была немного неповоротлива из-за большого живота, но в каждом её прикосновении ощущалась пронзительная тоска по нежности, которой она совсем не получала в доме ненавистного мужа-истязателя.

А Цветанка больше не могла носить перед нею маску Зайца, которая нестерпимо жгла ей и лицо, и душу. Притворяться перед своей первой и незабвенной, отравляя чёрными прожилками лжи медово-вишнёвое сокровенное чудо, которое столько лет было похоронено в её надтреснутом сердце, а теперь восстало из могилы? Нет, хватит. Довольно.

– Ладушка моя… – запинаясь, с отчаянной горечью прошептала она, кидаясь в бездонный, холодящий омут правды. – Нежана… Прости меня, обманул я тебя.

В глазах Нежаны застыло напряжённое, испуганное ожидание, а румянец сбежал со щёк – словно туча солнце закрыла.

– Зайчик… Как это – обманул? Каким образом? – жалобно дрогнул её голос.

Вместо ответа Цветанка начала молча раздеваться донага, как когда-то перед Берёзкой. Несмотря на печной жар, по её телу скользили, обвиваясь, невидимые холодные змейки, а вот лицо пошло раскалёнными пятнами – ещё бы, ведь воровка только что одним махом сорвала с себя маску! «С мясом», отодрав её и от души.

– Заяц – кличка моя за быстроту, а по-настоящему зовут меня Цветанкой, – пробормотала она, не смея глядеть Нежане в глаза. – Прости мне мой обман… Рождена я девицей, но девичьих привычек не имела сроду. А когда вступила я в шайку вора Ярилко, назад ходу уж не было…

– «Цвезаяц», – вспомнила Нежана давнишнюю оговорку Цветанки, осенённая внезапной догадкой. – Так вот оно что…

А воровка рассказывала всё, выворачиваясь наизнанку и вскрывая этот многолетний нарыв. Рука Нежаны протянулась к ней, но тут же отдёрнулась. Когда Цветанка наконец набралась мужества и взглянула на неё, та лежала, закрыв лицо пальцами до самых глаз и неподвижно уставившись в потолок.

– Прими меня такой, какова я есть, – проговорила воровка, виновато потупившись. – Коли хочешь, можешь по-прежнему звать меня Зайцем, как привыкла, но прошу только одного: не гони от себя. Без тебя я окончательно зверем стану, победит меня Маруша и приберёт к рукам… Потому что не станет у меня ни сил, ни смысла бороться.

Нежана дышала в сложенные лодочкой ладони. Когда она отняла их от лица, её губы дрожали. Не глядя на нагую Цветанку рядом, она сдержанно промолвила:

– Раздобудь мне всё для рукоделия: я не привыкла сидеть без дела.

Цветанка, сидевшая с покаянно опущенной головой, вскинула лицо.

– Прямо сейчас, что ль?

– Да, – проронила Нежана. – А я пока подумаю, что тебе ответить.

Цветанка озадаченно слезла с лежанки. В этой пронзительно звенящей неопределённости пела струнка надежды: если Нежана собиралась рукодельничать, это означало, что она остаётся. Впрочем, деваться ей было некуда: Цветанка выкрала её из дома мужа, утащила в этот домик в заснеженном лесу, вдали от людей… Воровка чувствовала вину и за это, но получилось всё само собой, по глубинному и властному велению сердца, а не по согласованию с рассудком.

Удостоверившись, что еды, воды и дров у Нежаны достаточно, она отправилась в путь. До города было три дня непрерывного бега, но Цветанка, перекинувшись в Марушиного пса, поднатужилась и выжала из себя и из хмари вдвое большую скорость. Нежану, которой вот-вот рожать, оставлять одну даже на день было неразумно, и Цветанка бежала на износ, вывалив язык на плечо, а узелок с одеждой висел у неё на шее.

Дорога в один конец – полтора дня безостановочного бега на пределе. На подступах к городу Цветанка перекинулась в человека и оделась. Добыв полотно, нитки, иглы и пяльцы, она уже повернула назад, но поняла, что бежать так же быстро просто не сможет, если не отдохнёт хоть чуть-чуть и не подкрепится. Ноги подламывались, веки набрякли усталостью, а на глаза наползала чёрная пелена: это чудовище по имени Голод подняло голову и оскалило огнедышащую пасть.

Её клыки вонзились в горло косуле и прокусили крупные жизненно важные сосуды, как учила Серебрица. Цветанка рвала тёплое мясо и глотала, забрызгивая кровью снег, когда её ухо уловило топот множества копыт: по лесной дороге скакал конный отряд. Следовало затаиться, но зимний лес нашёптывал, звеня инеем: «Останься, посмотри, кто это». Спрятавшись за деревьями, Цветанка-волк увидела, кто скакал во главе отряда…

– Бажен Островидич! Мы эти места частым гребнем прочесали – может, назад повернём?

Бажен, в шубе из седой чернобурки нараспашку, продолжал скакать вперёд, потряхивая круглым пузцом. Румяный, сытый, кулачищи – как капустные кочаны, шапка набекрень… За ним следовал отряд дружинников на взмыленных лошадях, бряцая оружием и выдыхая клубы морозного тумана.

Ярость подбросила Цветанку, как пружина. Три скачка – и она взвилась в воздух; глаза Бажена выпучились при виде оскаленной пасти, но он не успел даже крикнуть. Цветанка схватила его за горло, выдернула из седла так, что его сапоги остались в стременах, и потащила по снегу. Безумный бег, кровавая пелена в глазах, свистящие мимо стрелы… Цветанка даже не почувствовала боли, только толчок в плечо: в неё попали. Но что ей стрела? Укол иглой. Она неслась на крыльях возмездия, ударяя Бажена о стволы, протаскивая сквозь кусты и оставляя им глубокую борозду в снегу, словно давленой клюквой отмеченную… Остановилась Цветанка лишь тогда, когда заметила, что в зубах у неё – только оторванная от тела голова, а позади – кровавый след.

…И проснулась под шатром еловых лап, подле недоеденной туши косули. Сердце отстукивало, как лошадиные копыта.

Поднявшись, Цветанка встряхнулась. Голод затих, в животе было тепло и спокойно. Похоже, её сморил сон… Но какой – не отличить от яви! В ушах звенело, кровь шумела, а по жилам бежал яд мести: слишком быстро оторвалась голова этого борова – пожалуй, он даже не успел ничего понять. Нет, нет, он должен знать, за что умирает.

Далёкий стук копыт сковал каменным напряжением всё тело. Стылая земля гудела вещим зовом, звенела ледяной песней смерти, а торжественная белизна снега проясняла взгляд и очищала разум от слепящей ярости. Нет, наяву она не станет так спешить, так лютовать… Он должен понять, за что ему это.

Сняв с ветки узелок с одеждой, она успела натянуть только портки и сапоги. Её человекообразное тело покрывала шерсть, а лицо… нет, наверно, лицом назвать это было пока нельзя. Взлетев саженей на десять [24] вверх по невидимым ступенькам на старую ель-великаншу, ствол которой и вдвоём было не обхватить, Цветанка силой мысли и движением когтистых пальцев превращала хмарь в верёвку. Один конец она закрепила на ветке, а другим помахивала, дожидаясь…

Отряд она засекла издалека, точь-в-точь такой, каким он ей приснился: двенадцать всадников, Бажен – тринадцатый. Изумляться и ахать не осталось времени – лишь гулкая дрожь бежала по нервам, да ныло плечо, в которое ей попали стрелой во сне.

Бажен скакал впереди, тряся пузом. Мех чернобурки на его плечах вздрагивал, из конских ноздрей вырывался пар, а в руках, бивших Нежану, были зажаты поводья. Тяж из хмари, удлиняясь, дотянулся до него, захлестнул петлёй под мышками и начал сокращаться, со свистом вздёргивая его на ель, орущего и босого: великоватые ему сапоги остались торчать в стременах. Дружинники схватились за оружие и сгрудились в кучу, тревожно озираясь и задирая головы, заскрипела тетива натягиваемых луков…

А Цветанка уже прошептала подвешенному к еловой ветке Бажену:

– Это тебе за Нежану, тварь смердящая.

Да, эти ручищи по размеру совпадали с синяками на шее Нежаны. Другой кусок хмари воровка захлестнула у него на горле, а первый распустила. Снова, как в недавнем вещем сне, послышался свист стрел, снова горячий толчок в плечо… Одной рукой держась за ветку, другой Цветанка зажала рану, и меж пальцев заструилось тёплое, густое и липкое… Но это был пустяк, потому что Бажен повис в петле и задёргался. Он знал, за что умирает. Язык его вывалился изо рта, а глаза налились кровью; однако хмарь не слишком долго удерживала вид верёвки, и Бажен шмякнулся с высоты, в полёте обломав пару веток. Хрусткий удар тела оземь… Молчаливые свидетели-деревья знали: упавшему – не жить.

Подхватив узелок с одеждой и принадлежностями для рукоделия, Цветанка уносила ноги со стрелой в плече. Дружина осталась далеко позади, а мимо тошнотворно мелькали стволы.

Дурнота и слабость заставили её присесть и навалиться спиной на сосну. Цветанка покосилась на плечо: рана пустяковая, успеет затянуться ещё до того, как она добежит до Нежаны. Умываясь снегом, воровка собиралась с силами для того, чтобы выдернуть стрелу.

Кровь хлынула ручьём, в голове загремели колокола. Зажимая рану изо всех сил, Цветанка улыбалась серому небу.

…К домику, притаившемуся под снежной шапкой, она подходила в вечернем мраке. Уютный свет окошка словно погладил ей сердце тёплой ладонью, и Цветанка, устало опершись о шершавый ствол, перевела дух. Рана зажила на бегу, но плечо всё ещё немного ныло, а тело, измотанное бегом на предельной скорости, горело и гудело, в нём жарко ощущался ток крови – словно огненные муравьи горячими лапками… Это было чудо – свет в окошке среди непролазной, дикой лесной чащобы, окутанной зимним мраком.

В избушке было по-домашнему тепло, вкусно пахло свежей выпечкой. На столе лежали три круглых хлеба, Нежана как раз высаживала из печи четвёртый, а заметив на пороге Цветанку, невольно вздрогнула. Это чуть омрачило радость возвращения домой, но Цветанка не показала виду и улыбнулась, стараясь не обнажать увеличившиеся к ночи клыки.

– Как ты тут? – спросила она. – Хозяйничаешь, вижу…

Нежана, прикрыв горячие хлебы своим затейливо вышитым домашним кафтанчиком, провела по лбу рукой, не то вытирая пот, не то смахивая тень испуга из взгляда. Когда она вновь подняла глаза на Цветанку, в них была только чуть робкая тёмно-вишнёвая улыбка.

– Представляешь, я-то думала, что тут люди совсем не ходят, а оказалось – ходят, – рассказала она. – Зашла какая-то женщина в белом плаще с наголовьем… Посох у неё был чудный, узором ледяным сверкал, а в ушах – серьги из ольховых шишечек. Дала она мне закваску для хлеба – сказала, мол, это чтоб мне самой её не заводить да четыре дня не ждать, пока она готова будет, а сразу хлеба напечь… «Голодная ты тут, поди», – так она сказала… И улыбнулась дивно… Сосновым духом прохладным от неё повеяло. И исчезла, как и не было её. Ты не знаешь, кто это?

Цветанка озадаченно присела к столу, положив на него узелок. От пышущих жаром хлебов исходил чудесный, добрый и вкусный дух, который смешивался с запахом Нежаны от кафтанчика, и эта смесь пьянила усталую воровку сильнее самого крепкого зелья. Ольховые шишечки…

– Знаешь, мне показалось, будто это сама хозяйка леса в гости пожаловала, – взволнованно сияя глазами, сказала Нежана.

– Не страшно тебе тут было одной? – спросила Цветанка, накрыв её руку своей и тут же пожалев об этом: рука её стала звериной – волосатой и когтистой. Но сверху легла тёплая ладонь Нежаны.

– Нет, счастье моё, – ответила она. – Всё было благополучно.

– Так значит… – радостно встрепенулась Цветанка.

Казалось, это не её уродливая и страшная лапа покоилась в нежных руках с голубыми жилками под кожей, а её сердце угодило в эту сладкую западню. А Нежана, глядя на воровку с тёплыми, чуть печальными искорками мудрости в глазах, сказала:

– Я столько лет любила тебя, столько думала о тебе… Столько раз твои синие очи издалека спасали меня в лихие дни, когда мне не хотелось жить! Неужели ты думаешь, что я вот так легко возьму и выброшу это, разорву и сожгу, как ненужное письмо? Нет, слишком долго и слишком глубоко ты живёшь в моём сердце, Заинька мой… Как уж повелось у нас с тобой, так пока и буду тебя называть, ладно? К твоему настоящему имени мне попривыкнуть надо.

Цветанка не смела прикоснуться лапами оборотня к этому светлому чуду, пахнувшему свежим хлебом, не могла приблизиться губами к губам Нежаны, пока во рту у неё были длинные ночные клыки. Это было всё равно что сжимать в кулаке птичку-малиновку, заставляя её петь.

– Что? Что с тобой? – заметив печаль в её глазах, встревожилась Нежана. – Обними же меня, Заинька, и поцелуй! Я так долго этого ждала и не могу насытиться!

– Утром, – сказала Цветанка, осторожно высвобождая свою руку. – Утром, ладушка моя.

– Отчего же утром, отчего не сейчас? – запуская пальцы в волосы воровки, недоумевала Нежана.

Не в силах прогнать тяжёлой угрюмости из взгляда, Цветанка ответила:

– А потому что даже одна нечаянная царапина моего когтя может привести к беде. Получив царапину, человеком ты останешься до первой раны. Именно так со мною и вышло, и я не хочу, чтобы такое повторялось… Никогда. Ночью я не могу убрать этих клыков и когтей, а потому – всё утром, моя родная.

Нежана погрустнела на миг, вздохнула, а потом улыбнулась:

– Ах, скорее бы утро! – И, обратив взгляд на узелок, спросила: – А что тут?

– Как это – что? – хмыкнула Цветанка. – Сама же просила достать тебе всё для вышивки… Вот.

Она развязала узелок и разложила перед Нежаной отрез полотна, мотки разноцветных ниток, игольницу с весьма дорогим набором новеньких золочёных игл и пяльцы, выжидательно наблюдая: обрадуется ли, будет ли довольна? Однако взгляд Нежаны был устремлён не на принадлежности для рукоделия, а на тряпицу, в которой Цветанка их принесла. Её глаза широко распахнулись и испуганно потемнели.

– Что это? – Нежана указала на тёмно-бурые пятна на ткани.

Несколько капель крови из раны всё же попали на узелок, который Цветанка даже под дождём из стрел берегла, стремясь донести до Нежаны в целости. Но знать об этом её ладушке было ни к чему.

– Не знаю, – с притворным спокойствием сказала Цветанка. – Уж в такую тряпицу мне всё это завернули.

Однако свет в окошке творил с нею чудеса. Раньше она врала не моргнув глазом, и слова обмана вылетали из её уст так же легко, как дыхание, а сейчас голос вдруг дрогнул, и Нежана тут же уловила это.

– Ты чего плечо потираешь? А ну-ка, раздевайся! Покажи! – велела она, сдвинув красивые брови – скорее, тревожно, чем сердито. Но и сердилась она невыразимо мило – до очаровательных розовых пятнышек на лице. – Кого ты пытаешься обмануть? Давай, давай!

– Зачем? – заупрямилась Цветанка. – Вот ещё…

Но Нежана сама принялась стаскивать с неё рубаху, и пришлось подчиниться: Цветанка боялась в пылу сопротивления её нечаянно оцарапать. На месте раны на плече остался шрам – свежий, розовый.

– Это что за рана? – спросила Нежана.

– Так это ж старая, – снова попыталась извернуться Цветанка. – Видишь, всё зажило уже.

– Ещё три дня назад этого не было, – покачала головой Нежана. – Думаешь, я не помню?

Неужели она и правда разучилась врать? Или это серьёзные, испуганные глаза Нежаны на неё так действовали? Цветанка смущённо натянула рубаху, слегка размяла чуть ноющее плечо.

– Да, было дело, – неохотно призналась она. – Обстреляли меня. Но ты не бойся, ладушка, на оборотнях всё заживает быстро. Теперь меня не так-то просто убить.

Цветанка хотела обойтись без подробностей, чтоб не волновать Нежану, но та не отставала, всё спрашивала с блеском слёз на глазах: кто обстрелял, зачем, когда, где?

– Ну всё, всё, тише, родная, – осторожно касаясь её щёк тыльной стороной пальцев и пряча когти подальше, успокоительно зашептала Цветанка. – Бажен с отрядом дружинников мне встретился.

– Он меня, должно быть, ищет, – вздрогнула и потемнела лицом Нежана.

– Уже нет. – Цветанка встала, намереваясь забраться на полати и как следует отдохнуть.

– Как это? – В глазах Нежаны дрожал испуганный отблеск.

– Мёртв он, – коротко ответила Цветанка и влезла на лежанку под потолком, растянувшись там на своём заячьем плаще. И уже оттуда добавила: – Вздремну я малость. И ты отдыхай, ладушка, ничего и никого не бойся. Мы далеко от Гудка. Ты знаешь, сколько оборотень за день пробегает без роздыху? Коню столько и за неделю не пробежать.

При слове «мёртв» Нежана побелела и опустилась на лавку. Цветанка тревожно наблюдала за ней, но молчала.

– Это ты его убил, Зайчик? – глухо, глядя в одну точку перед собой, спросила наконец девушка.

– Я, – неохотно выдавила из себя воровка. – Хоть и не просила ты об этом, но он должен был расплатиться за всё, что сделал. И он знал, за что умирает. Больше никто не будет душить твоих песен, милая.

Нежана молча кивнула, сосредоточенно и замкнуто уставившись на хлебы на столе, остывавшие под кафтаном. А мысли Цветанки унеслись к фигуре женщины в белом плаще, с ледяным посохом и серёжками из ольховых шишечек.

Холодные крылья сеченя [25] обмякли и отсырели в предчувствии весны, когда Цветанка вдруг ощутила след знакомого присутствия. На плече сразу заныла и зачесалась давно зажившая и изгладившаяся царапина от когтя, а в груди вздрогнул и сжался холодный призрачный комок тоски – «второе сердце». Шерсть на её загривке ощетинилась: даже тень Серебрицы не была для неё желанна, особенно сейчас, когда у окошка в лесной избушке сидела за вышивкой Нежана, у которой совсем скоро должно было родиться дитя. Цветанка сторожко вслушивалась в звуки леса и боялась надолго уходить из дома.

Тропы двух волчиц пересеклись на поваленном дереве, служившем мостиком через замёрзший ручей. Они стояли друг напротив друга, пригнув головы, и ни одна не желала уступить дорогу другой.

«Не будем уподобляться двум баранам», – прозвучал насмешливый мыслеголос в голове у Цветанки, и Серебрица легко соскочила на заснеженный берег ручья.

«Зачем ты здесь?» – сверля её недоверчивым взглядом, спросила Цветанка.

«Просто так, – ответила Серебрица. – Если ты думаешь, будто я нарочно тебя искала, то ошибаешься. Ну как, нашла свою Дарёнку?»

«Нашла. Она осталась в Белых горах». – Цветанка тоже перескочила на берег, стараясь не поворачиваться к Серебрице задом. Кто знает, какие шутки могли взбрести в голову серебристой волчице?

«Вот видишь, я была права. – Серебрица смотрела на Цветанку без усмешки. – Так значит, ты свободна сейчас?»

«Нет, – отрезала Цветанка. – К старому возврата нет. Что было, то прошло, быльём поросло».

Зелёные глаза Серебрицы холодно сузились в недобрый прищур.

«Любопытно, любопытно…»

Она зашагала вокруг Цветанки, а та поворачивалась, стараясь не показывать тыл и ожидая подвоха. О Нежане она молчала, оберегая её, а чтоб перевести разговор в другое русло, спросила:

«Что припадки? Не беспокоят тебя?»

«Не беспокоят, – ответила Серебрица. – Благодаря твоему ожерелью. Ладно, вижу, ты не рада мне… Прощай».

Они расстались напряжённо, с недосказанностью за плечами. Вернувшись домой – избушку-зимовье она теперь считала своим домом – Цветанка постаралась оставить за порогом призрак этой встречи. С улыбкой поцеловав Нежану в лоб и в глаза, она спросила:

– Ну как, дитё наружу ещё не просится?

– Ты каждый день меня спрашиваешь, – засмеялась та. – Смотри-ка лучше, что я для тебя сделала!

Цветанку ждал подарок – новая рубашка, вышитая по вороту, рукавам и подолу красными, синими и жёлтыми нитками, а также нарядный кушак. Вышивка золотой нитью и бисером на нём показалась Цветанке знакомой, а кафтан Нежаны стал на пядь короче.

– Это что же, ты пояс из своего подола сделала? Ну вот, такой красивый кафтан испортила, – шутливо нахмурилась воровка.

Глаза Нежаны вдруг набрякли огромными слезинками. Сверкая ими, как каплями жидкого хрусталя, она проговорила дрожащим на грани рыдания голосом:

– Значит, тебе не нравится?

– Почему не нравится? – удивилась Цветанка, озадаченная внезапной сменой её настроения.

Она не узнавала Нежану: ещё мгновение назад та сияла довольством, и вдруг – будто ручку в ней какую-то повернули, открывающую поток слёз… А Нежана махнула рукой и села к столу, вытирая глаза.

– Ну, если тебе не нравится, сожгу всё в печке, – пробормотала она, горько всхлипнув.

Воровка еле успела спасти кропотливую работу нескольких дней, которую Нежана в каком-то болезненном порыве хотела действительно кинуть в топку.

– Ладушка, ты чего? – недоуменно спросила она, выхватив у девушки из рук рубашку с кушаком. – Люб мне твой подарок, зачем же в печку-то сразу? Вот ведь… Сидела столько, корпела, шила, старалась – и на тебе! В печку!

– А коли люб, так почему бы прямо так и не сказать? – надулась Нежана, всё ещё роняя слезинки. – Я с каждым стежочком каждый день свой, проведённый без тебя, вспоминала, все думы о тебе перебирала, всю радость свою от соединения нашего в узор вкладывала… А ты… «Кафтан испортила!» Как будто других слов нет…

– Ну… правда ведь с подолом красивее он был, – сказала Цветанка.

И тут же пожалела, что ляпнула это: Нежана закрыла лицо руками.

– Да дался тебе этот кафтан! – горько заплакала она. – Я хотела… чтоб и ты… красиво одет был… Порадовать тебя хотела… С любовью к тебе вышивала… А по низу у кафтана вышивка золотом идёт, золотых же ниток негде взять было… А я хотела, чтоб кушак у тебя непременно золотом шит был… Вот и отрезала! А ты…

Дальнейшие слова утонули в потоке всхлипов. Чтоб пресечь все попытки Нежаны уничтожить свою работу, Цветанка тут же надела обновки, а потом присела рядом, обняла её вздрагивавшие плечи.

– Нежанушка, да с чего ты взяла, что не по нраву мне пришлись вещи эти? Умница ты, мастерица… А одёжу, твоими руками шитую, мне носить радостно. Каждый стежок расцеловать хочется!

– Да ну тебя, – заслонив рукой заплаканные глаза, отвернулась Нежана. – Утешать да льстить мне незачем уж… Первое слово дороже второго. Что у тебя сразу с уст сорвалось, то и правда, а всё, что после сказано – это ты мне в угоду говоришь…

Цветанка чуть не зарычала. Убалтывать и утешать обиженных и плачущих девиц она умела, через многое пройдя с Дарёной, но сидящий внутри неё зверь был гораздо менее терпелив к женским «заскокам».

– Знаешь, что, ладушка? – проговорила она, дрогнув ноздрями. – Верить мне или нет – дело твоё. Ты уж на правду не обижайся, но придётся мне её сказать: ты меня совсем не знаешь. Все эти годы ты не меня любила, а образ мой, который сама и выдумала. А на самом деле я – ветрогон, врун, бабник, вор и убийца, а с прошлой осени – ещё и Марушин пёс ко всему вдобавок. И… девка, которую к парням совсем не тянет. Как тебе такой набор?

С застывшей на лице мраморно-бледной маской потрясения Нежана медленно поднялась и, пошатываясь, пошла к лежанке. Цветанка ощутила ледяную волну раскаяния, прокатившуюся по нутру, широкий язык которой словно слизнул горькое ожесточение сердца. Нежана села на край лежанки, бессильно уронив руки на колени. По её щекам катились слёзы.

– Нежанушка, прости, – покаянно зашептала Цветанка, присаживаясь у её колен и накрывая её руки своими. – Перегнул палку… Врун, вор и убийца, теперь вот ещё и тебя до слёз довёл… Типун мне на язык.

– Как ты можешь, Заинька… – печально коснулся её слуха тихий голос Нежаны. – Как ты можешь говорить так? Откуда тебе знать, что я чувствую и как люблю тебя?

– Ладушка, ну правда ведь, – стараясь хотя бы голосом смягчать горькие слова, осторожно гнула своё Цветанка. – Мы и виделись-то с тобой всего несколько раз тогда… Много ли ты успела обо мне узнать? А потом… Столько всего было… Ты б ужаснулась, коли б я всё порассказал.

Она запиналась, не зная, как лучше о себе говорить: нутро требовало мужского рода, а природа обязывала её к женскому. Это злило её, язвило досадой на саму себя… Вечная двойственность, от которой она безмерно устала.

– Зайчик, а любви порой и одного взгляда бывает достаточно, – с мягкой, укоризненной грустью улыбнулась Нежана, а в её глазах всё ещё стояли перламутровые слёзы. – Люблю я тебя любым… вором, убийцей… Бабником. Девицей.

Её тонкие, чуть шершавые от уколов об иголку пальцы прохладно коснулись щеки Цветанки. Воровка с закрытыми глазами впитывала всем сердцем нежность, которая, казалось, смягчала и укрощала зверя в ней. И всё же она не могла до конца поверить в эту любовь и принять её – вернее, не считала себя достойной такого светлого дара.

– Кровь человеческая на моих руках, ладушка. Гойник, Ярилко, сыщик, который воров на рынке отлавливал… Они, эти гады-сыскари, Нетаря до смерти запытали… Теперь вот – муж твой.

– Ежели ты кого и убил, значит, не были те люди безвинны, – вздохнула Нежана, зарываясь пальцами в волосы воровки. – Тяжкий это проступок, но не мне судить тебя, мой родной.

– А после того, как отдали тебя замуж, много девиц у меня было, – продолжала каяться Цветанка, ощущая, как с каждым словом падают с неё невидимые тяжести. – Одну, Дарёной её звать, даже любил… Думал, всегда вместе будем, ан нет… Расстались мы… Она женщину-кошку с Белых гор полюбила. Но и я хорош, изменял ей часто… Много она слёз по моей вине пролила. Ничего не могу с собой поделать, как увижу красивую девчонку – меня аж трясти начинает. Не сплю, не ем, не пью, пока не добьюсь её! А добившись, покидаю. Вот и думай, милая, с кем ты связалась…

В заплаканных глазах Нежаны промелькнуло что-то – какие-то искорки, то ли колючие, то ли томно-озорные.

– А я – красивая, по-твоему? – глядя на Цветанку пристальным, зачаровывающе-вишнёвым взором, спросила она.

Цветанка ответила, не покривив душой:

– Ты – самая красивая, моя радость.

Нежана досадливо и горько насупила брови, сморщившись, как от боли.

– Ах, что значит красота?… Она увянет, а суть останется… А ведь я тоже не без порока. Не один раз в голову мне мысли дурные приходили: или себя убить, или мужа отравить. А в уме согрешил – всё равно что сделал. Прости меня, Зайчик… Верю я, что рубашка да кушак тебе понравились… Это так… накатило на меня вдруг что-то… Дура я… Сама не знаю, что несу.

– Ты новую жизнь в себе несёшь, – сказала Цветанка, целуя её в живот и осторожно поглаживая его обеими ладонями. – Тебе всё можно простить. Эх, мне бы твои пороки, ладушка! С такими пороками хоть пляши, хоть пой, хоть по небу летай…

Пальцы Нежаны вдруг стиснулись на руках Цветанки.

– Страшно мне, Заинька… Ребёночек что-то давно не шевелился… А вдруг он умер?

Цветанка приложила ухо к её животу и отчётливо услышала биение двух сердец: матери и малыша. Причём трудно было сказать, чьё колотилось чаще.

– Живой, – улыбнулась она. – Не тревожься понапрасну.

– Правда? – Голос Нежаны дрожал от мучительного беспокойства.

– Правда, правда. – Цветанка дотянулась до её губ и нежно, успокоительно поцеловала.

– А ещё мне всякие страсти-мордасти снятся… Во сне чувствую, будто вокруг домика кто-то ходит, проснусь, выгляну – нет никого, – пожаловалась Нежана. – И тебя дома нет! Вот и думаю-гадаю – ты ли это или мерещится мне…

А вот это было уже серьёзнее, с этим следовало разобраться.

– Я вокруг домика в зверином облике бродить привычки не имею, – нахмурилась Цветанка. – Ты дверь на ночь на засов не забывай запирать, я приду – в окошко постучу, а прочим не открывай.

– Не уходи, Заинька, а? – подняв брови жалобным «домиком», попросила Нежана. – Страшно мне одной…

– Ну-ну-ну. – Цветанка, привстав, заключила её в объятия и покрыла быстрыми поцелуями её лоб, шелковистые брови, пушистые ресницы. – Ежели я уходить не буду – кто нам с тобой еду принесёт? Может, женщина та, которая тебе закваску для хлеба дала?

– Не приходила она больше. – Голос Нежаны прозвучал глухо: она уткнулась в плечо воровки.

– Ну, вот видишь… Я ведь не просто так гуляю, ладушка, я нам покушать добываю. Долго на одних мороженых ягодах да сушёных яблоках-то не протянешь… Сегодня вот в деревню сбегаю, попробую тебе молочка раздобыть.

Нежана подняла укоризненный взгляд.

– Украдёшь, что ль?

– Ну, почему украду, – усмехнулась Цветанка. – Может, куплю. Или на рыбу обменяю… Не бери в голову, горлинка, это уж моя забота.

– Украдёшь ведь, – вздохнула Нежана, качая головой. – Не надо, не буду я пить краденое.

– Ладно, ладно, обменяю, – согласилась воровка, прижимая её к себе крепче.

– Ну, если обменяешь, тогда буду… – Нежана потёрлась носом о её щёку, успокаиваясь.

– Вот и договорились, – сказала Цветанка, а про себя подумала: «Не обязательно тебе знать ВСЁ о том, как я это молочко для тебя добуду, моя радость. Мне перед людьми мордой своей отсвечивать без крайней надобности ни к чему».

Синий звёздный вечер принёс новую встречу с Серебрицей. Ядовитая зелень её глаз блеснула холодными искорками из свежего сумрака.

«Я оленя на тебя выгоню, а ты хватай!»

Цветанка не успела отказаться: серебристая волчица уже умчалась. Вновь они охотились вместе, только на сей раз Цветанка была намного более ловкой, чем прошлой осенью. Один прыжок – один смертоносный укус, и в горло ей хлынула тёплая, парная кровь жертвы. Сладковатая оленина в конце зимы была жесткой, но в задней части и на спине нашлись куски помягче.

«Оставь для своей ладушки, – усмехнулась Серебрица. – Пусть пирога с олениной покушает».

Цветанка застыла камнем, а Серебрица впилась зубами в оленью лопатку.

«Она красивая… А брюхата от кого? – спросила она, проглотив кусок мяса. – Чьё дитё-то?»

«Наше», – угрюмо отрезала Цветанка.

«Только не говори, что это ты её обрюхатила, – съязвила зеленоглазая волчица. – На такие чудеса только дочери Лалады способны, а мы – нет!»

«Это тебя не касается», – рыкнула Цветанка.

Перекинувшись и одевшись, она вырезала ножом лучшие куски с оленьей туши – те, которых не коснулись зубы Серебрицы, а мясо из тех частей, где челюсти той успели поработать, для Нежаны она брать побрезговала. Уходя, она чувствовала спиной насмешливый взгляд зелёных глаз.

На столе потрескивала лучина, которой едва ли было под силу одной бороться с колышущимся, дышащим мраком зимней ночи. Когда она догорала, Цветанка поджигала от огарка новую и вставляла в светец, а после снова ныряла в ласковое облако тепла, окружавшее Нежану. Почти касаясь её щеки своею, но по-прежнему держа от неё подальше когти, воровка смотрела, как та выцарапывала самой большой иголкой буквы на снятой с берёзового полена коре. И снова над головой у Цветанки раскинулся зелёный шатёр, снова она пыталась проникнуть в завораживающую тайну письма, уже чуть-чуть приоткрывшуюся ей, но ещё не до конца изученную. Нежана продолжила прерванный урок с того места, на котором они в прошлый раз остановились.

– Ну-ка, давай повторим буквы. Посмотрим, запомнил ли ты что-нибудь или всё выветрилось у тебя из головы.

Прочесть прощальное письмо Нежаны, а точнее, как бы услышать её голос, проговаривающий написанное, Цветанке когда-то помогло матушкино ожерелье, но сейчас его не было.

– Что тут написано? – спросила Нежана.

Цветанка нахмурилась, вглядываясь в закорючки на берёсте. Как читалась каждая из них, она точно не помнила, но смутно знакомый образ постучался из озарённого солнечными зайчиками прошлого…

– Заяц?

– Правильно, – удивлённо и обрадованно улыбнулась Нежана. – Надо же, помнишь, что мы с тобой учили!

Воровка-оборотень не стала упоминать, что грамотой с нею занималась ещё и Дарёна, не слишком, впрочем, преуспев: науки, требуя усидчивости и терпения, плохо давались порывистой и ветреной Цветанке. Взяв у Нежаны иголку, она неуклюже нацарапала перед словом «Заяц» цветок, похожий на ромашку. Получилось коряво: когти мешали ловко держать иглу. Нежана задумчиво скрыла взгляд под ресницами, от чего на щёки ей упали пушистые тени.

– «Цвезаяц», – усмехнулась она. – Дай-ка…

И она написала новое слово, более длинное. Сердце воровки ёкнуло: кажется, она догадывалась, что это… И не ошиблась.

– Цве-тан-ка, – прочла Нежана, водя иглой.

Игольное острие, блестя, прикалывало к памяти воровки звукообразы букв. Они робкими гостями входили к ней в голову, нерешительно переступая с ноги на ногу и пока не решаясь располагаться там как дома: для этого требовалось время и новые уговоры-повторы. А Цветанка осторожно дышала возле уха Нежаны, не решаясь поцеловать его клыкастым ртом. Та, словно чувствуя её колебание, повернула лицо и потёрлась носом о её нос.

Третья встреча с серебристой волчицей была озарена призрачно-голубым светом луны – волчьего солнца. От охоты Цветанку отвлёк вой: это Серебрица, взобравшись на пригорок и задрав морду к светилу, окутанному мутной дымкой, самозабвенно пела. Нежана боялась волчьего воя по ночам, и Цветанке хотелось оборвать эту песню.

«Что за Калинов мост такой, а? Где он находится, ты не знаешь?» – спросила она первое, что пришло в голову. Это название всплыло из допроса: княгиня Лесияра очень этим интересовалась.

Ей показалось, будто это весь пригорок встал на дыбы белоснежным зверем, а может, среди ночного покоя вдруг поднялся буран. Странно: у бурана были холодные зелёные глаза-щёлочки, пристальные и острые.

«Зачем спрашиваешь? – прошипела серебристая буря. – Тебе всё равно не пройти туда! А если и пройдёшь, то оставишь там свой разум и погибнешь… Все твои страхи и беды, всё, что когда-то ранило тебя, что не было тобой решено, всё, в чём ты запуталась и натворила глупостей – всё восстанет против тебя! Кто твой злейший враг, помнишь?»

«Я сама», – вырвался у Цветанки невольный ответ, вбитый ей Серебрицей.

Зеленоглазая буря улеглась и превратилась в волчицу. Цветанка поёжилась от холодка, пробежавшего по спине: она не ожидала, что этот вопрос так взбудоражит Серебрицу.

«Калинов мост – это вход в Навь, нижний мир, созданный Марушей, – уже спокойнее и глуше ответила пепельная волчица. – Она не смогла ужиться в одном мире с сестрой Лаладой – в мире, завещанном им их отцом, уснувшим богом Родом, и создала свой. В Нави живут ночные псы – оборотни из нижнего мира. А мы с тобой – верхние, дневные, из тех, кто живёт здесь, в Яви. Всё началось, когда князь Орелец заключил сделку с Марушей и попросил вернуть его умершую жену к жизни. Ему вернули женщину, с виду как две капли воды похожую на его жену, но это была не она, а её двойник-оборотень. От неё произошли дневные псы и расселились по земле. Дневные и ночные псы – собратья, но живут отдельно. Наши нижние сородичи не очень-то любят пускать к себе гостей, и Калинов мост окружён стеной тысячелетнего морока, который не позволяет пробраться к входу в Навь. Иногда морок ослабевает и даже падает, но на очень короткое время и очень редко, и заранее угадать, когда это случится, нельзя».

Серебрица умолкла, словно мыслеречь отняла у неё все силы, а Цветанку по мере её рассказа охватывала ледяная дрожь, начинавшаяся где-то в кишках. Многого же она не знала! Её вдруг осенило: припадки Серебрицы, её странные «выбросы из тела» – кажется, всё это начало обретать смысл и складываться в ясную картинку…

«Ты пробралась к Калинову мосту?» – не мыслеречью, а, пожалуй, мыслешёпотом спросила Цветанка, заворожённая зловещей печалью, чёрным призраком стоявшей у Серебрицы за плечами.

Глаза пепельной волчицы ожили, замерцав зимне-колкими искорками, и в них отразилась тень прежнего безумия.

«Да, я прошла туда, но вернулась обратно не вся. Клочки моей души и моего разума остались там… Я калека. Не телесно, а в другом смысле… Потому и не ужилась в стае. Я соврала тебе, сказав, что родилась такой. Вошла я туда обыкновенной, такой же, как ты, а вот вышла… через десять лет, седая. И болезнь эта, требующая подпитываться чужими силами, появилась у меня тоже после этого».

«Где? Где он, этот проклятый мост?» – вскочила Цветанка, задрав хвост и вытаращив глаза.

Ядовито-зелёная сумасшедшинка зажглась в зрачках Серебрицы:

«Ты думаешь, я скажу тебе? Приструни своё глупое любопытство – целее будешь, а иначе в Яви станет одним оборотнем-калекой больше… Или, что вероятнее, одним живым оборотнем меньше».

«А в самой Нави ты была? – не унималась воровка-оборотень. – Помнится, во время того припадка ты обмолвилась, будто Навь умирает… Я тогда подумала, что это бред, а теперь…»

«Хватит, – жёстко отрезала Серебрица. – Я больше ничего не скажу тебе».

Снова взбив вихрь, обдавший морду Цветанки облаком холодных снежинок и ослепивший её на несколько мгновений, серебристая волчица умчалась.

– Скоро весна…

Кутаясь в шубу, Нежана шагнула за порог лесной избушки. Опять полетели «белые мухи» – крупные хлопья снега, роившиеся, как туча насекомых. В воздухе уже звенела сладкая тоска, зовущая в небо – дух весны, а на смену щиплющему щёки морозу пришла густая, зябкая влажность. Снег на еловых лапах стал волглым, клоня их ещё больше книзу, а на зимней перине на земле намёрзла крепкая корочка – наст. По нему можно было ступать, не проваливаясь, особенно по утрам, когда подмораживало.

– Да, скоро весна.

Нежана попробовала ногой хрусткий наст: он держал хорошо, продавливался совсем чуть-чуть. Осторожно шагая, она вдыхала тонкий вешний дурман, пробирающую до сердца прохладу, которая обязательно должна была обернуться теплом.

Гуляя меж елей, она вдруг приметила на снегу проталинку, на которой лежало ожерелье из красного янтаря, а внутри него образовался островок весны – пробились хрупкие стебельки с туго свёрнутыми белыми бутонами подснежников. Нежана хотела нагнуться, чтобы рассмотреть это чудо поближе, но из-за живота было трудно, и она кое-как опустилась на колени.

– Ах вы, маленькие, – с нежностью касаясь пальцами шелковистых прохладных лепестков, прошептала девушка.

Снег вокруг них был уже не белым, а прозрачно-водянистым, как слой мелко битых осколков хрусталя, и кое-где сквозь него уже чернела земля. А янтарь согрел ладонь Нежаны живым теплом, и она поняла, почему образовалась проталинка. Наверно, это было то самое чудесное ожерелье, о котором рассказывала ей Цветанка… Надо же, вернулось.

Раскатисто-гортанный рык, раздавшись за спиной, заставил её обмереть от страха, и тысячи острых льдинок порезали ей сердце до крови. Огромный серебристо-серый зверь с бледно-зелёными, высветленными яростью глазами медленно надвигался на неё, роняя с оскаленных клыков слюну… Медленно, защищая руками живот, Нежана поднялась.

– Тише… – сказала она, слыша свой осипший голос как бы со стороны. – Хороший пёсик… Не надо… Заинька, это ты?

Она никогда не видела Цветанку в облике зверя: та перекидывалась на некотором расстоянии от избушки, чтоб не пугать её. Сквозь онемение страха проклюнулась мертвящая догадка: перед ней – не Цветанка. Глаза были чужие, зелёные, а не васильково-синие. Внутри толкнулся ребёнок, и Нежана, охнув, уронила ожерелье и попятилась. Взгляд серебристого зверя тут же устремился на него, будто не Нежана была ему нужна, а именно бусы из красного янтаря.

– Бери, бери, – пробормотала Нежана, продолжая пятиться. – Если хочешь, бери…

Но подобрать ожерелье оборотень не успел: откуда-то справа из леса выскочил другой Марушин пёс, тёмно-серый. Разъярённой синеглазой молнией он прыгнул на серебристого и впился клыкастой пастью ему в шею. Предвесенний снежный хрусталь обагрился кровью.

Нежана побежала, поддерживая обеими руками живот, будто боялась расплескаться. Она убегала от крови, от страшного рыка, рвавшегося из звериных горл, и устремлялась навстречу весне. Внутри что-то рвалось, по ногам текли тёплые струйки, и она уже не могла это остановить…

Она поскользнулась и скатилась в ложбинку, ударившись копчиком. Скольжение вниз показалось ей нескончаемым, а деревья над ней качались и гудели колокольным звоном… Наконец её остановил куст, и вместе с тем она чувствовала, что какая-то часть уже отделилась от неё. С этой частью она жила девять месяцев, а теперь та существовала отдельно, копошась у неё под подолом. Слабость завоёвывала тело Нежаны, распространяясь быстрее пожара, только пожар этот был холодный.

Немеющими пальцами она подобрала подол и взяла на руки скользкий, красно-синюшный комочек. Из неё что-то текло, она лежала в луже, только не могла понять, вода это или кровь: слишком широко разметались полы одежды, закрыв всё. Комочек с припухлыми глазками-щёлочками не кричал, пуповина ещё пульсировала, и Нежана, с треском наваливаясь на куст, пригрела дитя у себя на груди под шубой. Лёгкость и быстрота, с которой всё случилось, приятно изумили её… Её готовили к тому, что мучиться она будет, скорее всего, полдня, а то и целый день, но ребёнок просто выскочил из неё на бегу – без схваток и почти без боли. О том, что бывают и стремительные роды – что называется, «на ходу» – она слышала от матери; наверно, у неё был как раз такой случай.

Снег падал всё гуще, задумчивый и чистый, повисая на её ресницах и мехе воротника. Вместе со слабостью на Нежану наползал купол жужжания и звона, и она не могла даже отвернуть одежду, чтобы посмотреть, что из неё текло, впитываясь в снег. Все силы уходили на то, чтобы поддерживать и греть ребёнка на груди. Вон какое брюхо большое было – наверно, вытекало то, что там скопилось. Пусть течёт… Пуповина между тем перестала биться и побелела, и ребёнок, задышав глубже, издал какую-то смесь писка и мяуканья. Наверно, ему было больно дышать… В первый раз всегда больно.

Чем больше из неё текло, тем сильнее ей хотелось пить. Немного помогал снег, который она ела, но от него ломило зубы, когда он попадал на них. Хватит уже зимы, хватит снега… Когда же откроются окошки небесной синевы и на землю хлынет солнечный свет?

– Матушка… сыра… земля, – шевелились бескровные губы Нежаны. – Прими всё, что исходит из меня… Проснись… Солнышко, выйди… Согрей теплом мир. Весна… зову тебя.

Она поила землю собою, давала ей глотки своего тепла, чтобы пробудить тепло земное. Скоро потечёт сок в деревьях, верба выпустит свои мохнатки, раскроются лиловые колокольчики сон-травы, покрытые серебристым пухом. Зазвенит птичья перекличка, а когда весна воцарится окончательно, журавлиные клинья принесут на своих крыльях свет и радость…

Снег под Серебрицей пропитался кровью. Она хрипела, кося зелёным глазом, сражённая смертельной хваткой за горло, которой сама же и обучила Цветанку.

«Припадок… Ожерелье… я потеряла…» – донеслось до Цветанки слабое мыслеэхо.

До воровки-оборотня сквозь стук крови в висках начало доходить… Ей издали показалось, будто Серебрица собирается напасть на Нежану, а потому она не стала медлить ни мгновения с выбором, кому жить, а кому умереть. Нежана и ребёнок должны жить – таков был её выбор, и если это означало смерть Серебрицы – быть посему.

«Я где-то обронила, – прошелестел мыслевздох. – Припадок… Я искала… Оно здесь».

Значит, это действительно Серебрица ошивалась тут… Нежана жаловалась, что в отсутствие Цветанки вокруг избушки ночами кто-то бродит, но никаких подозрительных следов воровка не нашла, лишь призрак знакомого присутствия таял в пространстве.

Янтарное ожерелье лежало на снегу поодаль от места схватки, Цветанка носом чуяла тепло, исходившее от него. Осторожно подобрав его, она положила тёплый янтарь на пропитанную кровью шерсть Серебрицы и устремилась мыслями в чертог вечернего света, где жила Любовь.

«Матушка, – всей душой попросила воровка. – Помоги… Исцели, если можешь».

Если бы на месте Серебрицы была добыча, ей бы пришёл конец сразу. Но Марушиного пса не так-то просто убить, и зеленоглазая волчица лежала на кровавом снегу, борясь и дыша. Её бок вздымался, глаза заволакивала пелена близости к смертельной грани, но душа не спешила покидать тело, чтобы взлететь над верхушками притихшего леса. Сколько крови из неё вытекло? Цветанке казалось, что вся… Но жизнь в ней упрямо теплилась, цеплялась за снежно-кровавый холодный смертный одр, хотя исход этой схватки был ещё не ясен. А Цветанка, прежде чем отправиться искать убежавшую в лес Нежану, перекинулась в человека и оделась – не хотела представать перед ней в зверином обличье. Она не слишком беспокоилась: та убегала целой и невредимой, Серебрица не успела её тронуть – впрочем, как видно, и не собиралась… Наверно, дрожит сейчас от испуга где-то поблизости – далеко в своём положении она вряд ли смогла бы убежать.

Следы девушки отпечатались на снегу чётко, и идти по ним было легко, а вскоре к ним прибавился запах… Что-то лилось из неё на бегу. Цветанка ощутила подъём волнения: неужели роды начались? Ни крика, ни зова на помощь она не слышала. С быстрого шага воровка перешла на бег, и вскоре следы привели её к краю ложбинки, спуск в которую с обеих сторон огораживали деревья-стражи. Внизу, навалившись спиной на кусты, полулежала Нежана, а на груди у неё кто-то попискивал и мяукал, прикрытый шубой. Цветанку поразили огромные, широко раскрытые и спокойные глаза Нежаны, устремлённые к небу; несмело пробиваясь между стволами, её пушистых ресниц касался лучик проглянувшего сквозь снежные тучи солнца и зажигал на них озорную рыжинку. Одна рука Нежаны обнимала малыша, головка которого с прилипшими к ней тёмными волосами виднелась из-под шубы, а вторая была откинута в сторону.

Солнце – боль в глазах: от этой закономерности Цветанка мучительно щурилась, видя Нежану в неземном, радужно-ярком ореоле весеннего света. Остро пахло кровью, которой оказалось очень много – так много, что даже не вся она впиталась в мокрый снег, и из-под шитого золотом края платья Нежаны змеился алый ручеёк. Цветанка поскользнулась и съехала в ложбинку на бедре, кое-как успев развернуться, чтобы не врезаться в Нежану.

Пушистые, солнечно-рыжеватые щёточки ресниц дрогнули, с посеревших губ сорвался короткий хрип. Жива! Цветанка склонилась над Нежаной, дрожащими пальцами гладя её холодные бескровные щёки:

– Ладушка моя… Родная, жива! Ну, ничего, ничего… Меня смерть выплюнула, а тебя я ей подавно не отдам! Тебе дитё вот растить надо… – Цветанка, дрогнув в улыбке губами, дотронулась до влажной детской головки. – Ты держись, держись, я сейчас!

Янтарный свет Любви должен был помочь, Цветанка верила в это всем своим зависшим над бездной смертельного холода сердцем. В каждом толчке её ног билась эта вера, в каждом стремительном вдохе, в горечи на губах, в свисте ветра в ушах…

– Прости, Нежане оно сейчас нужнее, – выдохнула она, склоняясь над Серебрицей и беря ожерелье, лежавшее на ранах от зубов.

Та только приоткрыла затуманенные зелёной лесной болью глаза и скользнула по Цветанке нездешним взглядом.

– Ты тоже будешь жить! – сказала воровка, погладив волчицу и почесав ей за ухом. – Не вздумай тут скопытиться. Если вы обе… не знаю, как я буду…

Вспомнила Цветанка и про отвар яснень-травы. Обратный путь к Нежане был бегом на выживание: Цветанка бросала вызов небу, земле, снегу, деревьям, солнцу… Даже светлоокой весне, смотревшей на всё это издалека, из недосягаемых краёв с тёплыми реками и вечнозелёными лесами. Когда воровка, стискивая в руке янтарное ожерелье, соскользнула в ложбинку, Нежана смотрела уже осмысленно, бледными пальцами поглаживая головку кричащего младенца. Согретая радостной надеждой, Цветанка вложила ей в свободную руку ожерелье и мысленно обратилась к матушке:

«Помоги ей…»

После этого она поднесла Нежане баклажку с отваром и дала выпить несколько глотков. Та лишь улыбалась грустно и ласково. Её обескровленные губы шевельнулись:

– Пуповину… отрежь…

– Да, да… сейчас, – засуетилась воровка. – А перевязывать чем-то надо?

Нежана не знала. Выдернув из вышивки на рубашке нить, Цветанка на всякий случай перевязала пуповину и отрезала её ножом. Пока она занималась этим, свет улыбки на лице Нежаны померк, и Цветанка до дрожи глубоко утонула в её потемневших глазах.

– Ничего, Зайчик… – прошелестел еле слышный, неузнаваемый шёпот. – Ничего, что я ухожу… Зато весна пришла. Я её разбудила. Это мой подарок тебе и нашему дитятку…

– Нет, нет, Нежана, не смей! – затормошила её Цветанка.

Ожерелье выскользнуло на снег из безжизненно повисшей руки Нежаны, а весна в плаще из солнечного света ласково склонилась над ними. Раскинула один рукав – полетел в воздухе птичий гомон, взмахнула вторым – подул тёплый ветер, принося запахи цветов. Дохнула – и ожили сонные деревья…

Ребёнок поместился в корзинке, которую Цветанка поставила около тёплой печки, завернув кроху в свою старую рубашку, а Нежану она перенесла из ложбинки и опустила на лавку, сложив ей руки на груди. Долго всматривалась: не всколыхнётся ли грудь? Нет, она оставалась тихой и неподвижной, и спокойно белели руки на ней…

Солнечный свет заливал всё вокруг, и блеск снега выжигал Цветанке глаза. Серебрица отползла в тень домика, и воровка видела, как тонкие струйки хмари втекают ей в раны, заполняя собой сосуды и заменяя потерянную кровь – точно так же, как когда-то пузырь «соплерадуги» заменил Цветанке под водой воздух.

Когда стемнело, в небе заплясали ядовито-зелёные сполохи.

– Надо же, и сюда зорники добрались, – послышался настоящий, а не мысленный голос Серебрицы.

В полузверином облике – всё ещё покрытая серебристой шерстью, но уже с руками и ногами вместо лап и лицом вместо морды, она смотрела в полыхающее зелёным огнём небо, и её глаза сливались цветом с танцующими вихрями света.

– Если уж они к югу спустились, значит, родился тут кто-то великий, – проговорила она. – Ну что ж… Оклемалась я маленько, пора мне. Гнать меня взашей тебе не придётся, я сама не хочу оставаться.

– Ты прости меня, – пробормотала Цветанка. – Я думала, что ты хотела её убить…

Серебрица помолчала, скользя взглядом по переплетению тёмных веток.

– С дитём-то что делать будешь? – спросила она. – Без молока материнского как станешь его кормить?

– Это уж моя забота, – проронила воровка.

– Ну… как знаешь.

Зачем она спросила о ребёнке? Зачем лишний раз напомнила Цветанке, что без кормилицы младенцу не выжить? Сердце воровки и без того лежало в груди горсткой осколков – раскололось по той старой трещинке, не выдержав такого прихода весны…

Устав кричать, ребёнок уснул. Цветанка, осторожно отвернув рубашку, разглядела: девочка. Вглядываясь в черты крошечного личика, она хмурилась, высматривая сходство с Баженом, но пока непонятно было, на кого малышка похожа.

Ночной ветер засвистел в её ушах: горькой тенью она неслась между деревьев, прижимая к себе под заячьим плащом тёплый свёрток. Когда восточный край неба тронула рассветная желтизна, воровка кралась по улочкам просыпавшейся деревни. Никем не замечаемая, она заглядывала в окна. В одном из них она увидела молодую, статную и темнобровую женщину, кормившую грудью ребёнка. Волосы её были скрыты под повойником и платком, а из прорези на вышитой красными нитками рубашке весомо круглилась большая, сливочно-белая грудь, полная молока. Женщина чуть устало и сонно улыбалась (наверно, ночные вставания к ребёнку утомили), и на её щеке, обращённой к Цветанке, виднелась добрая ямочка. За плечом у матери стояли две девочки лет пяти-шести, наблюдая за кормлением, а по полу ползал годовалый карапуз со светло-русой кудрявой головкой.

Хорошая семья, подумалось Цветанке. Мать, несмотря на кучу детей и домашних забот, красивая, сильная и неунывающая; ухоженные, сытые детки, чисто убранный дом, все стены – в вышитых рушниках… Здесь кроху не обидят.

Положив свёрток на крыльцо, Цветанка громко постучала в дверь, а сама юркнула за угол.

– Кого это в такую рань принесло? – послышался мужской голос. Видимо, вышел муж женщины.

Малышка закричала: наверно, замёрзла сразу без заячьего плаща-то… А может, голодна была.

– Охти, а это кто тут? – удивился хозяин. – Эй, Медвяна! Подь-ка сюды! Тут подкидышек… Подкидышка нам оставили!

Возвращалась Цветанка уже с пустотой и под плащом на груди, и внутри. Лес встречал её печальной синевой утра, и в молчании каждого дерева угадывался укор, но губы воровки оставались сжатыми в бледную нить. Нечем стало плакать: осколки своего сердца Цветанка хоронила вместе с Нежаной.

Она решила положить её рядом с дедушкой. Когда она пришла в рассветной тишине на то место, её ждало светлое чудо: дедушкин могильный холмик весь ощетинился пронзившими снежный покров острыми зелёными листиками, среди которых поднимали свои белые головки подснежники. Вбитый в землю посох, раньше казавшийся сухой, мёртвой палкой, выпустил почки, готовые раскрыть навстречу солнцу маленькие клейкие листочки. Цветанка опустилась, вдавив коленями мокрый снег, и молча слушала душой это чудо.

Рядом с дедушкиной могилой тоже проклёвывались подснежники, и воровка, жалея их, осторожно их выкапывала с корнями и откладывала в сторонку. Верхний тонкий слой земли уже оттаял, напитался влагой, а глубже она ещё льдисто звенела от ударов лопатой. Выкопав яму глубиной с вытянутую руку, она воткнула лопату в землю и направилась к домику.

…Густо-янтарный свет утра уже заглядывал в окошко, а Цветанка всё сидела у стола, не в силах проститься. Перед ней лежал свежий кусок берёсты, а в руке до онемения кожи был зажат нож. Отложив его, она встала.

Солнце снова причиняло боль, и она шла почти вслепую, с хрустом проваливаясь в снег. Прослойка из хмари была сейчас лишней, Цветанка хотела чувствовать ногами землю, пусть и трудно было по ней идти. Каждый вязкий шаг отдавался содроганием в опустевшей груди, а та, что прежде была легче пташки, стала тяжким и горьким грузом на её руках. Но деревья шептали: «Это твой долг. Ты должна донести». И она не могла не донести Нежану до места её последнего упокоения.

Выкопанные цветы не завяли, как будто всё понимали и ждали своего часа. Чтобы опустить тело в яму, Цветанке пришлось встать в неё. Места хватило бы им обеим, но… Кто тогда посадит обратно подснежники?

Воровка запоминала пальцами все знакомые и любимые чёрточки, в последний раз касаясь лица Нежаны. И сама собой из неё вместо слёз полилась песня:

Ой, соловушка,

Не буди ты на заре,

Сладкой песенкой в сад не зови…

Вот и вся тризна, которую она могла справить, но большего и не требовалось. Цветанка прикрыла лицо Нежаны берёстой с надписью: «Нежана, моя ладушка». И подпись: «Заяц». Уроков грамоты, которые она успела получить, хватило, чтобы написать это.

На холмике она посадила подснежники. Здесь они росли, здесь им и место.

Три ночи подряд в небе не могли успокоиться зелёные огни, и столько же времени Цветанка ничего не брала в рот – ни мяса, ни рыбы, ни хлеба, испечённого Нежаной за день до смерти. Выходя из избушки, она набирала в руку плотные комки снега и откусывала, как лакомство.

Погода изменилась: потеплело ещё ощутимее, солнце засияло невыносимо ярко на расчистившемся, высоком небе, с крыши зачастила капель, затараторила, словно что-то сбивчиво рассказывая, и края крыши обросли бахромой из сосулек. «Это мой подарок вам…» – отзывалось в этой весенней дроби тающее эхо. Можно было подумать, будто это и правда Нежана, напоив своей кровью землю и разбудив её, достучалась до весны… А ночами в небе над лесом извивались зелёные змеи, возвещая: «Великий… великий… великий…»

Голод не уважал горя Цветанки и выгнал её на охоту, однако это был странный голод, гнездившийся не в животе, а где-то в груди, ближе к сердцу. Что-то повело её в этот раз не на привычную травоядную добычу, а на матёрого кабана, из нижних клыков которого, если их заточить и оправить в рукоятку, вышли бы огромные кривые ножи – больше, чем её засапожник. Это был свирепый старый секач-одиночка с вздыбленной бурой гривой на спине, а калкан [26] на его лопатках, плечах и боках задержал бы и стрелу – кусать и бить его в эти места было бесполезно. «Толстокожий» – это о кабане в самом прямом смысле этого слова.

Цветанка сама не знала, почему решила схватиться именно с ним. Если бы ей просто захотелось мяса дикой свиньи, она выбрала бы более молодого зверя: у молодняка и кожа потоньше, и клыки покороче, и нрав не такой злобный, да и мясо мягче и вкуснее. Огромный секач по своим размерам был почти сравним с Марушиным псом и среди своих сородичей мог считаться великаном, а из его пасти торчали поистине сабли, а не клыки! А Цветанке ещё и вздумалось поохотиться в человеческом облике… Из оружия у неё были только её верный нож и рогатина: это охотничье копьё с мощным удлинённым наконечником, кем-то оброненное или забытое, она подобрала в лесу. Запах крови и смерти, исходивший от него, и зажёг в ней это похожее на приступ ярости желание с кем-нибудь сразиться.

Уворачиваясь от несущегося на неё разъярённого кабана, Цветанка споткнулась и растянулась плашмя. Она успела откатиться в сторону и не попала под копыта этой многопудовой туши, но её бок словно ножом пропороли: зверь зацепил её клыком и проскакал дальше. Останавливая хлеставшую кровь, Цветанка заткнула рану клочком хмари; пузырь «соплерадуги» заполнил дыру в боку, проникая в кровоточащие сосуды своей напряжённой силой и снимая боль прикосновением приятной прохлады. Пара мгновений – и воровка опять была готова к бою. Кабан, однако, не собирался нападать снова, сочтя, видимо, что охотнице досталось вполне крепко и дальнейшая её участь не стоит его внимания. Цветанку это не устраивало. Поднявшись и стиснув древко рогатины, она испустила из горла, клокочущего жаждой боя, волчий рык, который отдался гулом в земле.

Догнав секача, она ткнула его в бок, но, похоже, только разозлила зверя. Острие попало в пресловутый калкан и не нанесло кабану смертельного вреда, зато вынудило его драться по-взрослому. Но Цветанка была к этому готова и желала именно этого. Чувствуя в себе нечеловеческую силу, она жаждала применить её, выпустить своего внутреннего зверя на любого, кто осмелится принять вызов. Ею владела жажда убийства, жажда крови, и неважно, кто попался бы ей на пути – кабан или, быть может, даже медведь – она порвала бы на клочки любого. Эта жажда горела в кончиках пальцев, ныла в корнях клыков, свивалась змеисто-алым клубком на месте разбитого сердца… «Кровавый голод» – так, кажется, назвала это Радимира… Похоже, это было оно самое.

Неповоротливая шея кабана позволяла ему бросаться только вперёд, но не вверх. Цветанка, воспользовавшись ступеньками из хмари, несколько раз увернулась от него, а потом с пронзительным воплем, вспугнувшим птиц, сверху вогнала зверю рогатину в хребет в месте присоединения черепа. Острие вошло полностью, перебив спинной мозг; секач рухнул, хмарь растаяла, и охотница оказалась сидящей верхом на бурой сутулой туше лесного вепря. Выдернув рогатину, она облизала окровавленный наконечник…

– Весьма недурно для новичка, – услышала она низкий и хрипловатый, смутно знакомый голос. – В одиночку на матёрого вепря-отшельника, да ещё в человеческом облике – это сильно.

Прохладная хрипотца этого голоса остудила жар в крови, Цветанка вздрогнула и обернулась. Прислонившись покрытым шерстью плечом к стволу дерева, поблизости стояла черноволосая женщина-оборотень со шрамом на лице. Чистый холод ночи в голубовато-серых глазах, один из которых слегка косил, бунтарски-растрёпанная грива волос, великолепное смуглое тело – всё это Цветанка не забыла бы и через сто лет, потому что она собственноручно сняла заклятие-ошейник, державшее эту волчицу прикованной к Озёрному Капищу, во власти жестокого волхва Барыки.

– Невзора, – напомнила женщина-оборотень своё имя, подходя ближе. – Я ещё в первую нашу встречу, когда ты была человеческой девчонкой, почуяла в тебе что-то наше, волчье. Значит, ты вступила на путь Марушиного пса… Не стану спрашивать, как. Захочешь – сама расскажешь. А пока – может, пригласишь на кабанятину? Не серчай уж на меня за наглость, у меня сынок голодный, а с охотой мне нынче что-то не везёт. Давно не ела, молока мало стало. А сынок у меня – прожорливый сосунок.

Цветанка смогла только изумлённо кивнуть, и Невзора, коротко тявкнув, сделала кому-то знак. Из-за деревьев к ним подбежал волчонок… Впрочем, по размерам он был почти со взрослого обычного волка, но выражение на его морде сияло совершенно щенячье. Он с любопытством запрыгал вокруг кабаньей туши, но потом, встав на задние лапы, ткнулся носом в обнажённую грудь Невзоры.

– Смолко, да погоди ты, – строго, но с нотками нежности, на которые только был способен её хрипловатый голос, сказала Невзора, мягко отстраняя его. – Мы в гости пришли. Ежели матушке твоей мяса сегодня перепадёт – будешь и ты сыт.

Волчонок смущённо припал на хвост, подняв уши торчком и умильно округлив янтарно-жёлтые глаза. Окрасом он пошёл в свою мать, только на животе чёрный мех переходил в тёмно-серый, а на передних лапах красовались серые «носочки». Цветанка чуть не рассмеялась, и её рука сама потянулась почесать зверёныша за ушком. Любопытно, сколько же молока требовалось, чтобы насыщать такого «малыша» каждый день?

– Славный у тебя сынок, – не удержалась от улыбки Цветанка. И полюбопытствовала: – А где твой муж, Невзора?

Та вольнолюбиво встряхнула чёрной гривой:

– Нет у меня мужа. Деревенского парня соблазнила, вот и получился Смолко… – И добавила, любуясь отпрыском: – Светло-русый был наш батька, вот и у нас пузико да передние лапы светленькими вышли.

– Был? – насторожилась Цветанка, вскинув бровь.

– Не бойся, не съела я его, – усмехнулась Невзора. – Получила, что хотела, да и отпустила восвояси. Ну что, Смолко, тётя… гм… Заяц нас сегодня угощает.

– Цветанка я, – назвала своё настоящее имя воровка.

– Я так и думала, – хмыкнула Невзора.

Перекинувшись в огромного чёрного волка, она ловко разделала тушу, используя острые, как ножи, клыки, могучие челюсти и вес собственного тела. Пока Невзора насыщалась, Цветанка вдруг поняла, что была и не особо голодна, затевая эту охоту: ей просто хотелось крови, битвы… чьей-то смерти. Не исключено, что даже собственной. Отрезая ножом тонкие полоски ещё тёплого мяса, она задумчиво смаковала их. Да, молодая кабанятина была бы получше, но и эта сойдёт.

Потом они отдыхали: Цветанка приходила в себя после битвы с кабаном и прикладывала к ране новые куски хмари, а Невзора переваривала сытную трапезу. Затем они вместе перетащили тушу поближе к дому, а Смолко прыгал вокруг и нетерпеливо поскуливал. Возле избушки Невзора снова приняла промежуточный между человеком и зверем вид; обширное пятно на снегу насторожило её, и она, присев на корточки, взяла щепоть пропитанного кровью снега, понюхала.

– Кровь Марушиного пса. Что за бойня тут у тебя случилась?

Цветанка вдруг ощутила, что горе стало легче. Невзоре она обрадовалась, как старому другу, который молчаливо, просто одним своим присутствием взял на себя часть этой ноши. Ещё вчера при звуке имени Нежаны её грудь и горло сдавливало солёное удушье, а сейчас она смогла заговорить.

– Жила я тут… с подругой. Её муж истязал, вот я её и умыкнула… Брюхата она была, ребёночек должен был вот-вот родиться… А Серебрица напугала её. Она побежала вон туда… Пошли, покажу.

– Серебрица? Хм, это та, зеленоглазая? – припомнила Невзора.

Цветанка кивнула.

– Видела я её… Близко не знакома, но встречала, – проговорила смуглая женщина-оборотень. – Она… как бы это сказать… Слегка повёрнутая… на почве Калинова моста.

– Она правда была там, – сказала воровка.

Невзора двинула бровью.

– Вот оно как…

И снова Цветанка, проваливаясь в мокрый снег, проделывала этот страшный путь, но в этот раз рядом шла Невзора, и её тёплая, взъерошенная и мрачноглазая сила помогала ей одолевать его шаг за шагом – до самой ложбинки, в которой Нежана пробудила весну.

– Вот тут она и родила.

И снова – огромное кровавое пятно. Невзора спустилась к кустам, ставшим Нежане смертным одром, принюхалась. Её угрюмоватые чёрные брови сдвинулись.

– Крови много потеряла, – угадала она, сурово блеснув светлыми глазами. – Не отвечай, я вижу всё… Нет её в живых. Дитё где?

И тут горе всё-таки ударило Цветанку под дых. Почёсывая увязавшегося за ними Смолко за пушистым ухом, она осела на снег… Холод, охвативший нижнюю половину тела, напомнил ей: «Э, голубушка, всё женское естество ты себе отморозила. Огневицу подлечим, а вот детушки у тебя вряд ли будут…» Тогда ей было всё равно, о детях она и не помышляла. А сейчас, держа на руках живую, тёплую, кричащую малышку – родную кровинку, продолжение Нежаны, она отдала её чужим людям. И стало незачем жить, незачем бороться за человека в себе.

– Где ребёночек? – грозно нависнув над ней, повторила свой вопрос Невзора.

– Отдала… в семью, – прохрипела Цветанка. – Мне её кормить нечем. Молоко нужно… а где я его возьму, грудное-то…

– А это что?

Что-то тёплое, жирное, сладковатое брызнуло воровке на губы. Она облизнулась… Вкусно. Молоко? Да, это Невзора, сжав рукой набухшую грудь, показала ей, сколько у неё этого добра. Но вскармливать человеческое дитя молоком Марушиного пса?… Кем это дитя вырастет?

– Человеком вырастет, только очень здоровеньким будет, – ответила на её мысли женщина-оборотень. – Сильным. Чтоб в зверя перекидываться – тут рана нужна, Марушиным псом нанесённая. А молоко его в оборотня не превратит, не бойся.

Послышался басовитый плач: это Смолко, устав ждать, когда его наконец покормят, перекинулся в крепенького темноволосого мальчугана, по-видимому, ещё совсем недавно научившегося ходить.

– Мм-а-а-а! – ревел он, протягивая ручки к Невзоре. – Ня-я-ям!

– Ням-ням хочешь, я знаю, – засмеялась та, подхватывая сына на руки. – Прости, за этими разговорами совсем забыли про тебя. Ну, давай покушаем…

Обхватив мать руками и ногами и приникнув ртом к соску, Смолко утих и зачмокал. Невзора, поддерживая его под спинку, покрытую тёмным пушком, улыбалась.

– Большой уж, а всё прикорм никак не хочет брать – молочко любит. Клычки-то молочные уже есть, кусает иногда за грудь… Больно, зараза! – Невзора хрипловато засмеялась.

Их обдувал холодный сырой ветер, а малыш был голеньким. Цветанка невольно поёжилась и скинула свитку, чтобы хоть как-то укутать ребёнка.

– Зачем? – усмехнулась женщина-оборотень. – Он же Марушин пёс, холод ему не страшен… Ты, поди, одёжу свою всё с собой таскаешь? Я поначалу тоже таскала – по людской привычке, а потом пожила в лесу несколько лет и как-то помаленьку отвыкла. А на что она? Холода мы всё равно не боимся, а стыдиться в лесу некого.

Жестокая весна дышала зябкой сыростью, льдисто звенела, смеялась, роняя еловые шишки, и ей не было дела до пустоты, которая образовалась возле груди воровки – там, где она держала новорождённую девочку… Пустота сосала изнутри, требуя заполнения, но пальцы сжимались, впиваясь лишь в пропитанный духом весны воздух.

– Иди и забери дитё обратно, – шепнула Невзора. – Выкормим как-нибудь. Ты мне тогда помогла – нынче моя очередь. Долг платежом красен.

– Она человек… Ей, наверно, лучше с людьми остаться, – пробормотала воровка, чувствуя, как накатывает приступами желание схватить Смолко и прижать к себе. Да, он – оборотень, от оборотня же и рождённый… Но как можно было бояться или ненавидеть это упитанное, чмокающее у груди своей матери чудо? Дети – они и есть дети, и неважно, кто они – котята дочерей Лалады или щенята Марушиных псов.

– Дура ты, – без усмешки, прямо и сурово сказала черноволосая женщина-оборотень. – Она родилась для того, чтоб тебя уберечь, помочь тебе остаться человеком внутри. Думаешь, зачем я Смолко родила? Чтоб не забыть, как это – любить. Оно, конечно, и лисицы, и волчицы, и медведицы детёнышей рожают… И любят их, наверно, по-своему, по-звериному. А я вот по-человечески не хочу разучиться любить. Девчушку эту судьба тебе подарила, а ты от неё отказалась… Суждены вы друг дружке, понимаешь ты, дурочка?

Цветанка вздрогнула, сжав кулаки, но проглотила это жёсткое, как пережаренное мясо, слово – «дура». Её ещё никто так не называл – вернее, она никому не позволяла этого. А вот от Невзоры нехотя, со скрипом зубов, но стерпелось… Потому что права она была. И Радимира – тоже: вот для чего пощадила Цветанку та стрела…

– А… а молоко? – промолвила Цветанка, борясь с последними колебаниями. – Как ты двоих кормить станешь? Твоему-то сыну хватит ли?

– Хватит обоим и ещё останется, – заверила Невзора. – Много ли человеческому дитёнку надо? А нашего, волчьего молока ещё меньше потребуется: оно посытнее людского будет и сил даёт больше. Иди, кому говорю!

Под оглушительное беспрестанное чириканье воробьёв Цветанка кралась вдоль плетня. Солнце то выглядывало, слепя её, то пряталось за облаком; какая-то пичуга, пролетая над воровкой, капнула ей помётом на плечо.

– Вот зараза, – шёпотом выругалась та, погрозив кулаком в небо.

Народная примета гласила: «К счастью». Однако до единственно нужного ей счастья ещё предстояло добраться.

Муж Медвяны чинил на заднем дворе телегу, готовя её к скорому использованию, пожилой отец в меховой безрукавке похаживал вокруг него, давая ценные указания, а двое старших девочек развешивали на натянутой возле дома верёвке выстиранные вещи. Роста им для этого дела не хватало, но выручал широкий берёзовый чурбак.

Цветанка бесшумно скользнула на крыльцо и толкнула дверь, оставленную девочками приоткрытой. Ни одна половица не скрипнула под шагами воровки; свекровь Медвяны была занята купанием внука и не заметила её. Прислонившись к стене, Цветанка промокнула пот с лица чистым вышитым рушником, висевшим рядом.

Увидев её, кормившая грудью женщина вздрогнула и застыла. Её глаза под низко надетым повойником округлились от испуга, но ребёнка она держала по-прежнему крепко. Цветанка всмотрелась в детское личико: не дочку ли Нежаны она кормила? Все новорождённые дети казались на одно лицо, да и не успела она хорошенько рассмотреть малышку, чтобы узнать её сейчас. Из люльки доносились покряхтывания и писк другого младенца.

– Здравствуй, Медвяна, – вполголоса обратилась воровка к женщине. – Вам тут давеча ребёночка подкинули… Так вот, моя это дочка. Отдать вам её придётся. Мать у неё померла в родах, вот и пришлось мне искать для неё семью… А тут кормилица нашлась, так что забираю я её обратно. Уж простите.

Женщина защищающим движением прижала к себе ребёнка, отгораживая его руками, и подалась назад.

– Чужой ты… Не из наших мест, никогда тебя прежде не видела. Откуда моё имя знаешь? – дрожащим шёпотом спросила она.

– Так муж твой и назвал, когда кликал тебя в то утро, выйдя на крыльцо, – улыбнулась Цветанка. – Подь, мол, сюды, Медвяна, тут подкидышка оставили… Оттого и знаю. А ты своё дитя в то время кормила, а дочки твои старшие смотрели.

Женщина понемногу отходила от испуга – заморгала растерянно. Цветанка старалась говорить с нею мягко, по-доброму.

– Да, так всё и было, – пробормотала Медвяна. – Так значит, ты – отец? Мальчишка ещё совсем сам-то…

Цветанка не стала её разубеждать и что-то объяснять. Времени на разговор оставалось всё меньше: в любой миг могли войти.

– Да моя она, моя, – зашептала она, вкладывая в свои слова всё, что теснилось у неё в груди, но не могло пробиться к посуровевшим и колко смотревшим, пересохшим глазам. – Свет она мой в окошке. Пойми ты своим материнским, бабьим сердцем: не жить мне без неё. У тебя своих ребят – семеро по лавкам, а у меня она – одна-единственная.

Большие, медово-карие глаза Медвяны наполнились слезами, а яркие, полнокровные губы затряслись. Она не могла наглядеться на дитя напоследок.

– От груди хоть не отрывай, окаянный, – всхлипнула она. – Дай докормить!

– У кормилицы молока полно, она и докормит, – вынуждена была настоять Цветанка. И добавила мягче: – Спешу я, бабонька.

Медвяна медленно, не сводя покрасневших мокрых глаз с личика девочки, протянула её Цветанке.

– Ну, ин ладно… Хоть и прикипели мы сердцем к дитятку, но родная кровь – она и есть родная кровь. Ты, это… – Женщина плаксиво шмыгнула носом, подобрала слёзы вышитым рукавом. – Молодой ещё… Того и гляди – мачеху ей вскорости найдёшь… Невзлюбит она чужое дитё – ох, несладко бедняжечке придётся…

– Ты, баба, глупостей-то наперёд не выдумывай, – сурово отрезала, нахмурившись, Цветанка. – Не будет у неё никакой мачехи.

На пороге появилась свекровь, неся на руках завёрнутого в полотенце мальчика и ласково кудахча:

– Вот ты у нас какой чистенький, вот какой хорошенький… – И, увидев Цветанку с малышкой на руках, испугалась: – Ой, а это кто? И почто он Найдёнку нашу держит?

– Светланой её зовут, – сказала воровка, чувствуя, как пустота в груди заполняется тёплой, счастливой тяжестью.

Имя озарило её только что, единственно правильное и журавлино-крылатое, склеив осколки её сердца. Нет, не походила малышка на Бажена, она была вылитая мать – Нежана.

– Прощай, Медвяна. Прощай и ты, мамаша, – поклонилась Цветанка женщинам.

Вышла она не через калитку, а на глазах у потрясённых девочек перемахнула через плетень по невидимым ступенькам и понеслась домой. Весна разворачивала у неё за плечами крылья из радости, свежести небес, звонкого лесного покоя и пьянящего земляного духа от первых проталин, украшала ей голову венком из подснежниковой нежности. Девочка закричала было, но вскоре убаюкалась на бегу, а Цветанка, прикрывая её заячьим плащом, шептала:

– Светланка моя… Ты – мой свет в окошке. Никому тебя не отдам.