Наливным яблоком катилось солнце по летнему небосклону, щедро одаривая золотым мёдом своих живительных лучей каждое дерево, каждый куст, каждую травинку. Ветки чёрной смородины в саду прогибались от тяжести гроздей, каждая ягодка в которых была столь ядрёна и крупна, что приближалась по размерам к вишне. Чтобы ветки не сломались под весом такого урожая, их пришлось подвязать к деревянным перекладинам. Крылинка, прохаживаясь вокруг кустов, окидывала их хозяйским взглядом: пожалуй, большая часть ягод налилась, пора собирать.

– Рагна, Зорька! – позвала она зычно, уперев руки в бока. – Несите корзины, смородину будем брать!

– Сей же час идём, матушка Крылинка! – высунувшись из открытого кухонного окна и весело щурясь от солнечных лучей, отозвалась Зорица.

Яркая, светлая зелень смородиновой листвы колыхалась в струях тёплого ветерка, насыщая воздух вокруг себя душистыми чарами лета. Дюжина кустов, и каждый сверху донизу отягощён бременем ягод, похожих на чёрную икру диковинных размеров, густой блестящей бахромой повисшую на ветвях… Тут хватит и засушить на зиму для пирогов и взваров, и в меду заготовить, да и просто так наесться – в свежем виде.

Ветви тихонько вздрагивали, и смородина, сорванная ловкими и трудолюбивыми пальцами женщин, сыпалась в корзинки. Но сбор ягод – работа кропотливая и нудная, как тут без песни обойтись? А по дорожке между грядками как раз шагала Дарёна.

– А ну-ка, певица, спой нам что-нибудь, чтоб не скучно было, – подмигнула Рагна. – С песнею-то, чай, веселее да скорее дело пойдёт.

При виде ягод у девушки в глазах зажглись тёплые искорки предвкушения: черешня и жимолость отошли, подоспела смородина, и её руки потянулись к тяжёлым гроздям, нагретым солнцем и оставляющим на пальцах душистый чёрный налёт. Угощаться плодами сада ей как будущей матери было разрешено в любое время, в любом количестве и без спроса – это разумелось само собою, а потому никто не возразил против того, чтобы она съела миску смородины со сметаной и половиной ложки мёда: всё-таки ягода эта была кисловата – не малина.

– Ну вот, теперь и спеть можно, – улыбнулась Дарёна, заиграв ямочками на щеках.

Не успела она это вымолвить, а Рада – тут как тут, с гуслями. Молчаливая девочка-кошка протянула их Дарёне, выжидательно заглядывая ей в глаза: что-то она споёт сейчас? Дарёна же, устроившись в шелестящей яблоневой тени на берёзовом чурбаке, служившем вместо стула, ласково коснулась струн своими шершавыми, исколотыми вышивальной иглой пальцами. Её взгляд, ловя небесную беззаботность, плыл вместе с облачными мечтами в вышине – нездешний, одухотворённо-задумчивый. Вздохнул ветер в кроне яблони, зазвучали гусли, и звон их переплёлся с прохладным серебристым ручейком нежного голоса.

То не солнце в волосах запуталось Да златым мне гребнем расчесало их; То не сосенка смолой заплакала В чаще леса тихого, премудрого – Пролилась то песня легкокрылая, Легкокрылая да поднебесная. Заблудилась песенка в семи ветрах, Среди птиц да облаков стремительных, Не найдёт она пути-дороженьки К ладе-ладушке моей единственной… О холодный камень спотыкнулась я, Из лукошка ягоды просыпала, А из глаз моих ручьями тёплыми Стон-мольба на клевер заструилася: «Ой ты ж птица-горлица летучая, Крылья твои легче ветра быстрого! Над землёй летаешь и всё ведаешь, Помоги ж беде моей да горюшку: Донеси ты сквозь разлуку чёрную К ладе песню светлую, любовную». Подхватила птица серокрылая Песню, словно плат, цветами вышитый, И покрылось небо над дубравою Будто бы парчою златотканою. Самоцветами словечки падали В горсть к бесценной ладе, точно ягодки, И ласкала поцелуем шёлковым Песня сердце, что в разлуке плакало, И улыбка, с уст родных спорхнувшая, Встала над землёй зарёю ясною.

Заблудилась песенка в листве яблоневой, журчала и ласкалась к щеке задумавшейся Зорицы, осенила крылом заслушавшуюся Раду… Игривым золотом переливалась она на струнах, целовала щиплющие их пальцы, дышала сладкой чистотой росистого утра, а сама певица, окружённая ореолом мягкого света, дарила саду тепло своих глаз и души. На мгновение оторвавшейся от сбора ягод Крылинке вдруг почудилось, что под яблоней сидела ослепительно-светлая дева в венке из полевых цветов и в рубашке, превосходящей по белизне самые чистые снега горных вершин. Голос её дышал переливами весенней капели, хрустальным звоном ручьёв, ласковым материнским поцелуем будил в сердце воспоминания юности…

Глядь – а корзинки все были уж полнёхоньки! Не заметили женщины, околдованные песней, когда они успели собрать все ягоды, а Дарёна скромно опустила глаза к смолкшим струнам – ни дать ни взять молодая чаровница, впервые пробующая свои силы. То ли время промелькнуло жаркой летней круговертью, то ли чудо подкралось незаметно и в одно мгновение стряхнуло смородину с веток…

– Н-да, – промолвила Крылинка, окидывая взглядом собранный урожай. – Непроста твоя песня, певунья ты наша… Ох, хитрая песенка! Никогда прежде такой не слыхала.

– Ты и не могла её слышать, матушка Крылинка, – ответила Дарёна. – Я её только сегодня и сложила-то.

– Славно поёшь, – задумчиво похвалила Рагна. – За душу берёт… А голосок у тебя – как ручеёк серебряный.

– Это, наверно, вода чудесная из Тиши, которую я пью, – предположила девушка. – Прежде у меня и половины такого голоса не было.

Пять корзин ягод они собрали: три из них рассыпали для просушки, дабы было из чего зимой печь духовитые, пахнущие летом пирожки, одну смешали с мёдом – также в зимнее хранение, а последнюю оставили, чтоб полакомиться сейчас. А между тем солнце перекатилось за полуденную метку; Дарёна отправилась к себе в лесной домик, чтобы попотчевать Младу обедом, а Рада, как всегда, потащила в кузню корзину, полную снеди. Кошки дневали и ночевали на работе: непростым делом оказалось восстановление вещего меча княгини Лесияры… Да и прочих дел и заказов никто не отменял.

Не успела Крылинка, сидя у самого светлого окна, наложить и нескольких стежков на прореху в одной из застиранных рабочих рубашек своей супруги, как в комнату ворвалась Рада – без корзинки, взъерошенная, с круглыми испуганными глазами. Холодные объятия тревоги сомкнулись вокруг вещего сердца Крылинки, шепнувшего ей о беде. И случилась эта беда с той, чью рубашку женщина сейчас штопала…

– Ой… бабуля… ой! – уткнувшись Крылинке в колени, забормотала Рада. – Иди скорее в кузню! Там…

Не став дослушивать, Крылинка вскочила на ноги с несвойственной для её величаво-дородной фигуры резвостью. Рубашка с воткнутой в неё иглой упала на пол.

Из-за охранной волшбы на воротах кузни проход привёл не прямо к Твердяне, а к началу каменной лестницы. Проклятые ступеньки! Крылинка никогда не любила их, но сейчас её грудь вздымалась, качая воздух, подобно кузнечному меху, и женщина почти не заметила подъёма, словно её вознесли невидимые крылья из соснового духа. Кузнечная гора звенела привычным подземным гулом, а огромные деревянные ворота встали на пути Крылинки преградой.

– Откройте! Впустите! Это я! – заколотила она кулаками в калитку, стараясь перекричать стальной перезвон, бивший молотом по вискам.

Окошечко открылось, и на Крылинку посмотрели чьи-то глаза – всего лица нельзя было рассмотреть. Но на дне этих глаз она прочла отблеск беды…

Мгновение – и калитка отворилась, явив Крылинке могучую фигуру её дочери Гораны – как всегда, раздетую по пояс, с прикрытой кожаным фартуком грудью. Много лет назад крошечная пятерня новорождённой дочки цеплялась за материнский палец, а сейчас большие рабочие руки уже совсем взрослой и зрелой Гораны подхватили пошатнувшуюся Крылинку и помогли ей устоять на ногах.

– Матушка, не бойся, родительница Твердяна жива и почти невредима, – услышала женщина. – Ох уж эта Рада… Убежала всё-таки с вестью к тебе!

– Что?… Что стряслось? – сорвалось с помертвевших губ Крылинки, а от сердца всё же немного отлегло, смертельные крылья беды выпустили из своего плена солнце и небо, разжали тиски, дав Крылинке вздохнуть свободно. Жива – и это главное…

– Волшбою ей глаза повредило, – ответила Горана. – Отскочили от молота брызги…

Тут уж её руки не удержали мать, и та, воспользовавшись открытой калиткой, ворвалась в святая святых – кузню, в которую был воспрещён вход всем, кто там не работал. Даже жён не впускали дальше калитки, но не столько потому, что хотели оградить от их непосвящённого взгляда тайны кузнечного мастерства, сколько ради того, чтобы уберечь их самих от волшбы, с которой там каждый день имели дело. Юной же Раде позволялось ненадолго входить лишь потому, что через пару лет ей предстояло принести свои волосы в жертву Огуни и стать подмастерьем: это было уже делом решённым. Горана не успела остановить Крылинку, и та оказалась на просторном, ярко залитом солнечными лучами дворе, где под навесами взмахивали тяжёлыми молотами блестящие от пота работницы. Едва войдя, женщина чуть не оглохла от стоявшего в сухом жарком воздухе тугого гула и грома: наложенная на стальные петли и кованую оправу ворот волшба поглощала значительную часть шума, и снаружи он слышался уже не так сильно. Чумазые молодые подмастерья кормили углём несколько плавильных печей, похожих на застывших огнедышащих зверей, и качали, сменяясь время от времени, огромные кузнечные меха. «Пуфф, пуфф», – дышали печи, стреляя искрами пламени и переваривая в своей раскалённой утробе железную руду. Они были наглухо заложены кирпичами сверху, но имели внизу отверстия для подачи воздуха и топлива. Гудели и трещали горны, накаляя добела стальные заготовки; когда их доставали из огня огромными длинными клещами, они светились, словно солнца. «Бом, бом, бом!» – оглушительно били по ним молоты, придавая нужную форму. Если холодная сталь казалась твёрже камня, то из раскалённой можно было лепить что угодно, как из теста. И волшебные руки мастериц, не защищённые никакими рукавицами, спокойно брали доведённые до красно-белого каления болванки, вытягивая их в длинные пруты и проволоку, вязали из них решётки, закручивали жгутами и плющили… Молот использовался для первоначальной обработки, а дальше шли в ход именно руки, наделённые силой Огуни.

Двор представлял собой каменную площадку: огромную часть горы Кузнечной много веков назад выдалбливали, пока не получился обширный уступ. Но двор был не единственным местом работы. Кузнечная имела вырубленную в своей толще полость – рукотворную пещеру, в которой творилось основное священнодействие – доведение заготовок изделий до окончательного вида и вплетение волшбы в оружие.

Странное дело! Вокруг продолжала кипеть работа, словно ничего и не случилось. Может, не так уж страшно и непоправимо было то, что приключилось с Твердяной, и Крылинка зря переполошилась? Раны заживали на дочерях Лалады быстро и почти без следов, и лишь оружейная волшба оставляла шрамы – один из таких когда-то изуродовал лицо Твердяны… Озираясь в поисках своей супруги, Крылинка увидела её в тени одного из навесов: та преспокойно сидела на скамеечке у низенького и колченогого, грубо сколоченного столика, на котором стоял принесённый Радой обед. Сердце Крылинки сжалось: вот блины с рыбой, каша с курятиной, кисель, хлеб – всё, что она с любовью готовила своими руками… Твердяна, приникнув к крынке, долго и жадно пила молоко, и белые капельки стекали по её подбородку.

Во всём этом не было бы ничего необычного, если бы Твердяна не делала это с завязанными серой тряпицей глазами.

Миг – и Крылинка, не ощущая веса своего грузноватого тела, упала на колени подле супруги. Палящее пекло двора сменилось невесомой прохладой тени навеса, но её щёки пылали так, что струившиеся по ним слёзы едва ли не испарялись, достигнув подбородка.

– Родненькая моя, – всхлипнула Крылинка, боязливо протягивая дрожащие пальцы и чуть касаясь ими щеки супруги. К повязке она притронуться не смела.

Твердяна, ощутив прикосновение и узнав голос, выпрямилась.

– Крылинка? Ты что тут делаешь, мать, а? Кто тебя пустил? – суровым громовым раскатом прогудел её голос. – А ну, живо домой! Я приду скоро.

Даже если бы и захотела Крылинка повиноваться повелению, то не смогла бы: опуститься-то на колени она сумела неведомо как, а вот встать уже не выходило. Силы словно ушли в землю от пронзившего её горя, и она могла только цепляться за руки и плечи супруги и сотрясаться от рыданий.

– Как же это так… Глазки, глазоньки твои, родная моя! – бормотала она, и от всхлипов колыхалась её необъятная грудь с сердоликовыми бусами. – Как же это так вышло-то… Ох, горе-беда…

– Ну, ну, мать, не хлюпай, люди кругом, – с нарочитой грубоватостью отвечала Твердяна, утирая с подбородка молочные капли. – Ты как сюда попала?

– Это я её впустила, – призналась подошедшая Горана. – Нечаянно вышло, уж не серчай. Рада, видать, рассказала ей, вот матушка и прибежала.

– Вот ведь маленькая зараза, – проворчала оружейница. – Когда надо слово молвить, молчит, как рыба об лёд, а когда язык за зубами попридержать следует… Эх, что уж теперь говорить! Не хотела я тебя, мать, пугать прежде времени, велела подмастерьям за Радой последить, да не уследили, видать. Ну, ну… Успокойся.

Твердяна встала, помогла безутешной Крылинке подняться и усадила её на своё место. Тут же ей подставили другую скамеечку, и она устроилась рядом с супругой, ласково обнимая её за плечи и уж не ругая за проникновение в недозволенное место.

– Ну всё, всё, сердешная моя, уймись, – смягчая свой грозный голос, утешала она Крылинку. – Не разводи сырость, а то железо кругом – ещё ржой, чего худого, покроется…

От этой неповоротливой шутки Крылинка только пуще расплакалась. Гладя трясущимися пальцами суровое и отмеченное шрамами, но столь любимое лицо, она с ужасом обходила повязку, боясь причинить боль повреждённым глазам. Увечья, нанесённые оружейной волшбой, не так-то просто излечивались: свидетельством тому был бугристый рубец Твердяны, с которым она жила с незапамятных времён. Хоть он и уменьшился за годы пользования примочками с целебными отварами на воде из Тиши, но так до конца и не изгладился. Душа Крылинки обращалась в глыбу льда от мысли о том, что супруга может потерять зрение навсегда. Как же ей работать тогда? Как жить?

– Водичкой-то… водичкой целебной промывали? – оглянувшись на старшую дочь, спросила женщина.

– Первым делом и промыли, а то как же, – кивнула та. – Волшбу тоже сразу обезвредили. Поглядим, что далее будет. Может, и отойдут глаза-то, снова видеть начнут.

А Твердяна тем временем невозмутимо принялась за обед, словно ничего страшного и грозного с нею и не случилось – так, пустяковая царапина, а не слепота. Отсутствие зрения ей как будто совсем не мешало: она со звериной чуткостью находила еду по запаху и ухитрялась даже ложку мимо рта не пронести. Крылинка поначалу порывалась помочь, подсказать, но супруга мягко отстранила её руку:

– Я сама, моя голубка. Всё хорошо. Может, тоже поешь? А то тут столько всего, что нам и не осилить.

Но Крылинке кусок не лез в горло, а слёзы всё не унимались, катились ручьями и щипали своей солью кожу. Твердяна пригласила к обеду Горану со Светозарой и Шумилкой, княжну Огнеславу, а также гостью с севера, Тихомиру. Последняя, не разделяя с остальными привычки ходить в кузне раздетыми до пояса, всегда была в рубашке, какое бы пекло вокруг ни царило. Ей не хватило сиденья, и она без смущения устроилась прямо на шершавом камне двора-площадки.

После обеда Твердяна сказала:

– Ну, ладно… Так уж вышло, что не работница я сегодня больше. Без глаз-то несподручно, хочешь не хочешь – а придётся домой идти. Меч государыни Лесияры отложим пока, а с прочими делами вы тут и без меня управитесь.

– Управимся, будь спокойна, – заверила её Горана, которая давно уж по уровню своего мастерства вышла из учениц, но кузню своей родительницы не покидала: ей предстояло принять её в наследство, когда Твердяна отойдёт от дел.

– Ну, тогда оставайся тут за старшую, – кивнула ослепшая оружейница. И, протянув руку Крылинке, вздохнула: – Ну что? Пошли, мать… Хоть и не по душе мне лодырничать, да делать нечего – отдохнуть, видимо, всё ж таки придётся.

Торопливо вытерев влажные щёки, Крылинка поднялась и приняла большую, шершавую руку своей супруги в обе свои ладони. Тёплое спокойствие, непоколебимо величественное, как горы, утешительно скользнуло ей на плечи, разглаживая и смягчая тугой комок горя, засевший под сердцем, и Крылинке даже стало совестно за свои слёзы перед сдержанными кошками.

– Ну и отдохнёшь, не всё ж на работе надрываться! – Только далёкому чистому небу было известно, какого усилия ей стоило взять себя в руки и придать голосу бодро-деловитое звучание.

Супруги вместе шагнули в проход, который вывел их в родной двор. По-прежнему беззаботно шелестели в солнечном мареве яблони, наливались алым соком бока вишенок в глубине дышащей и поблёскивающей тёмно-зелёной листвы… Ненужными стали перекладины над опустевшими кустами смородины, но не было времени их убрать.

Твердяна чуть споткнулась, вслепую переступая порог, и Крылинка, поддерживавшая её под руку, всем телом напряглась в порыве подхватить её.

– Тихонько… Порожек… На лавочку пойдём… Вот сюда шагай, налево…

– Свой дом я на ощупь знаю: сама строила, каждый камушек мне в нём знаком, – молвила оружейница, без труда находя лавку и садясь.

А Крылинка, не давая Зорице и Рагне времени на ахи и охи, велела им немедля принести воды из Тиши – снова промыть Твердяне глаза. Веровала она крепко в чудесную целительную силу подземной реки, в водах которой омывали свои корни сосны в Тихой Роще.

– Да полоскали уж, – махнула рукой Твердяна.

– Ещё раз прополощем, – упрямо ответила Крылинка. – Сколько потребуется, столько раз и будем мыть. Не припомню такого случая, чтоб водица сия не помогала.

– С оружейной волшбой не так просто дело обстоит, моя милая, – невесело покачала головой Твердяна, осторожно щупая повязку. – Ну да ладно, вреда всё равно не будет.

Сердце Крылинки сжалось от холодящего дыхания, которым повеял этот страшный миг: узел развязался и серая тряпица соскользнула с глаз Твердяны, застывших белыми льдинками без зрачков. Тонкая струнка надежды с тихим стоном лопнула: нет, не могли эти помертвевшие очи снова увидеть свет солнышка… Долго Крылинка не могла ничего вымолвить и не вытирала катившихся по щекам слёз; никогда не обманывал её тихий голос души, которому она научилась внимать и полагаться на его подсказки. Веки остались целы, даже ресниц не тронула волшба, но отняла самое драгоценное – зрение.

Тёплая вода из священной подземной реки не согрела озябших ладоней Крылинки, когда она набрала пригоршню, чтобы промыть потухшие глаза супруги.

– Откинь голову назад…

Светлая струйка полилась прямо в широко распахнутые, но ничего не видящие очи. Веки Твердяны оставались открытыми, терпеливо принимая целебную воду, которая стекала по щекам и мочила рубашку на груди и плечах. Рагна с Зорицей, ещё совсем недавно весело собиравшие смородину, а теперь бледные и примолкшие, стояли рядом. Послышался то ли вздох, то ли всхлип: это Зорица, выпрямившись натянутой стрункой, впитала в свои заблестевшие глаза весь солнечный свет, который лился в окна. Её искусные пальцы, вплетавшие в вышивку узор Лаладиной любви, сейчас были средоточием тёплой целебной силы. Золотой летний загар сбежал с них, и они наполнились сиянием, особенно ярким на кончиках…

– Государыня родительница моя, госпожа Твердяна, прими мою помощь… всю, какую я только могу тебе дать во имя Лалады! – слетело с дрогнувших губ Зорицы.

Сияющие пальцы легли на незрячие глаза, и веки под ними сомкнулись. Всю свою дочернюю нежность вливала в них Зорица, склоняясь над родительницей с улыбкой, мерцавшей сквозь светлую пелену слёз… Всё дыхание своё, всю жизнь до последнего стука её любящего сердца она отдала бы, если бы Твердяна не накрыла её пальцы своими и не отняла их мягко от своего лица, прервав лечение. И вовремя, потому что Зорица покачнулась, точно от головокружения, и с измученным горьким вздохом осела на лавку. Её цветущий облик юной девы тронуло дыхание тлена: первые морщинки пролегли около её больших глаз.

– Не усердствуй так, милая, – сказала Твердяна, нежно склоняя её голову к себе на плечо и осторожно сжимая изящные пальчики дочери своей загрубевшей от работы рукой. – Зоренька, счастье моё, благодарю тебя… Но тут сил твоих маловато будет, чтобы помочь. Побереги их, они тебе самой ещё понадобятся.

Жертвенность Зорицы перекинулась и на Крылинку, перехватив ей дыхание, словно могучий порыв предгрозового ветра. Она сама легла бы тотчас замертво, лишь бы ясные очи её супруги снова смогли видеть, но её останавливала грустная мысль: ведь ежели она угаснет, отдав свои силы, как же Твердяна останется без неё, одна-одинёшенька? Они обе были уже не в тех летах, когда легко найти утешение с кем-то другим. Слишком большой совместный путь лежал у них за плечами, чтобы на оставшемся отрезке протянуть руку иному попутчику…

***

Сравнить Крылинку со стройной берёзкой никому и никогда не пришло бы в голову. Даже на заре своей юности, будучи девкой на выданье, она была крепко сбитой, налитой жизненными соками, которые так переполняли её, что от сладкого вздоха полной грудью порой трещала по швам рубашка. Никогда в своей жизни она не знала, что такое обморок: тугая мощь, пропитавшая её тело, неизменно держала её сознание в бодрой ясности. Лишь худосочные девицы, которым следовало в ветреную погоду сидеть дома, дабы не быть унесёнными в небо, были склонны к подобному – так считала неисправимая хохотушка Крылинка.

Да, посмеяться она любила, иногда даже слишком. Смеху она отдавалась так страстно, что кошки-холостячки таращились на её колыхавшуюся под рубашкой грудь, а она ещё пуще веселилась при виде их ошалелых и восхищённых взглядов. Была она заводилой и первой певицей на посиделках и гуляньях: её густого, нутряного голоса, шедшего из подсердечных глубин, не мог перекрыть никто, и лился он вязкой и тёплой медовой струёй. В пляске Крылинка ничуть не уступала своим худеньким ровесницам и могла проплясать весь вечер без устали: когда другие уже с ног валились, она ещё вовсю наяривала, отбивая ногами дроби и сияя маковым румянцем разгоревшихся щёчек. Пушистые дуги тёмных бровей, толстая коса ниже пояса, сверкающие жемчуга зубов – как в такую девушку не влюбиться?… Стоило ей игриво двинуть округлым и покатым плечом – и любая кошка падала к её ногам. Да только нужна ли была ей любая? Хоть за неудержимую жизнерадостность и любовь к веселью и приклеилась к ней слава разбитной девки, однако невинность свою Крылинка блюла неукоснительно. А уж мечтающих лишить её этого достоинства всегда было предостаточно. Знала Крылинка, что играет с огнём, но беспечно не придавала большого значения щиту из скромности, который во все времена оберегал девичью честь. Хохотала, без удержу плясала на посиделках и однажды доигралась…

Её родное село, Седой Ключ, лежало высоко в горах, и его жители пасли на шелковисто-зелёных коврах лугов огромные стада овец и коз. Своё название село получило за близость к великолепному водопаду, который низвергался с огромной высоты подобно длинным седым космам какой-то великанши, обратившейся в камень в незапамятные времена. И в один солнечный день встретила там Крылинка свою односельчанку – молодую пастушку Вояту, обладательницу тёмных мягких кудрей и янтарно-золотых глаз, а также сильного и чистого, как тот водопад, голоса, которым уж давно Крылинка заслушивалась на гуляньях. Выделяла девушка Вояту среди прочих молодых кошек и за живой, лёгкий нрав, уменье лихо плясать и за светлую улыбку, от которой в душе расцветали яблоневые сады. Воята тоже засматривалась на Крылинку… А впрочем, не делал этого лишь слепой. Однако не вошла она в брачный возраст, следовало ей ещё немного набраться ума-разума и прочно встать на ноги, перед тем как обзавестись семьёй, но молодое сердце и плоть изнывали по любви. Живя по три столетия, созревали женщины-кошки тоже долго – до тридцати лет, но то была телесная зрелость, с которою их семя получало свою дарующую жизнь силу; дополнительные пять лет белогорский обычай им добавлял на окончательное взросление – общественное, дабы к появлению у неё деток кошка успевала обрести мудрость и независимость. Пока же тридцатилетняя лоботряска Воята пасла овец своей родительницы, звонко пела на посиделках и заглядывалась на девушек.

– Крылинка, ты не бойся, я тебя не трону, – жарко зашептала она, завладевая рукой девушки. – Подари только поцелуй свой сладкий, хоть один-единственный! Давно уж на тебя смотрю, не ем, не пью, только ты в моих мыслях, красавица…

Водопад грохотал, сияя радугой на облаке брызг, деревья вздыхали густыми кронами и манили своей прохладной тенью… Чудный день для поцелуев, но Крылинка напустила на себя суровый вид.

– Рано тебе ещё, – ответила она, отворачиваясь. – В голове один ветер гуляет… Повзрослей сперва, дом построй, хозяйством своим обзаведись, ума накопи, а потом уже и подкатывай с поцелуями.

– Зачем нам ради одного поцелуя столько ждать? – удивилась Воята. – Это ж не сговор, не помолвка! Неизвестно, как в грядущем всё сложится, а кровь наша бурлит сейчас и возраста не спрашивает! Ну, голубушка моя, ягодка сладкая, всего один разочек… От тебя не убудет. Нешто тебе впервой?

Холодок недоумения обнял Крылинку за плечи, заставил сдвинуть красивые брови.

– Не ведаю, на что ты намекаешь, – отрезала она, вскинув голову и окатив кошку холодом взгляда. – Знаю я вас, шельм этаких: сначала поцелуй, а потом и всё остальное подавай! Я девушка честная, себя растрачивать прежде времени не намереваюсь, а то суженой ничего не достанется. Не зря ведь говорят: женщина, подобная нераспечатанному сосуду, Лаладину силу хранит и в полной мере потомству передаёт. Ступай прочь и более о таком не помышляй!

– Да ладно тебе, – не унималась Воята, приближаясь к Крылинке и игриво теребя рукав её рубашки. – Ишь, недотрога выискалась! А на гуляньях-то глазками так и стреляешь… Ох, свели твои глазки меня с ума!

Жадно стиснув пышное тело Крылинки в объятиях, она насильно впилась ртом в её губы, а та так обомлела, что не сразу сумела вырваться. Да и не смогла бы, наверное: хоть и молода была Воята годами, но силы уже – хоть отбавляй. Однако Крылинка не растерялась – прокусила ей губу до крови. Взвыв, кошка отскочила, звериный разрез её глаз недобро сузился.

– Ну, погоди же, – прошипела она. – Ещё вспомнишь ты это…

Не став дослушивать, Крылинка кинулась под сень зелёной рощи. Пробежав некоторое время, она запнулась о торчавший из земли корень, упала и в кровь расцарапала себе колени и ладони. Кроны деревьев, даря прохладу, укоризненно колыхались: «Ну что, допрыгалась, плясунья? Дозаигрывалась с холостыми кошками? Не внимала ты матушкиным наставлениям, а матушка-то говорила…» Много чего говорила матушка, уча Крылинку, да только та пропускала это мимо ушей. А точнее, не верила в то, что безобидное веселье может сыграть с нею злую шутку. Ведь ничего по-настоящему плохого она как будто не делала, только пела да плясала…

Прошло несколько дней. Отходчивая и беззаботная Крылинка уже почти и думать забыла об этом случае, когда на очередном гулянье её ущипнула другая холостячка, Ванда – светловолосая и голубоглазая кошка с чувственными ласковыми губами и родинкой на щеке.

– Прогуляемся в роще? – подмигнула она. – Найдём местечко с мягкой травкой… Хорошо будет!

Крылинка как плясала, так и застыла каменным изваянием среди веселящейся молодёжи. Ещё никто не подкатывал к ней со столь откровенными предложениями! С чего вдруг Ванда решила, что она – распутная и жадная до плотских утех девка, с которой можно давать волю страстям и набираться опыта в любовных делах перед вступлением в брак? Такие встречались в Белых горах крайне редко; пускались во все тяжкие они из-за не сложившегося счастья, если их половинка так и не нашлась. Впрочем, у них был и другой выбор – например, скрасить одиночество какой-нибудь кошки-вдовы, и чаще всего именно это вековуши и предпочитали. К распутницам уважения было мало.

– Ты за кого меня принимаешь?

Хлоп! Ванда не успела уклониться от увесистой пощёчины, которую влепила ей Крылинка со всего размаху. Силой девушка была наделена немалой – хоть подковы и не гнула, но могла свить кочергу петлёй и распрямить снова.

– Эй, полегче, красавица! – отшатнулась холостячка, схватившись за пострадавшую половину лица. – Чего дерёшься? Вояте в роще дала побаловаться, а я чем её хуже?

– Чего-о-о?! – не обращая внимания на то, что все уже на них посматривают, взревела Крылинка.

Ярость кипящей смолой обварила нутро. Тёплый летний вечер удивлённо разомкнул свои объятия: никогда прежде он не видел Крылинку охваченной таким сильным гневом. Просторный навес с соломенной крышей, устроенный для общих гуляний, освещали жаровни и лампы, подвешенные на столбах, и в их рыжем отблеске девушка высматривала знакомое улыбчивое лицо… Боль раскалёнными клещами стиснула сердце: неужели за этим светлым и миловидным обликом могла скрываться подлость?

Ничего не подозревавшая Воята отплясывала в кругу девушек-односельчанок и нависшей над нею угрозы не чуяла. Хлопнув её по плечу, Крылинка дождалась, когда та обернётся, и от всей своей оскорблённой души ударила… Кулак, налившийся жаркой, чугунной силой, угодил Вояте в глаз, и если бы не девушки, подставившие руки, молодая холостячка растянулась бы на земляном полу во весь рост. Её приятельницы-кошки в предвкушении знатной драки обернулись было, но увидели совсем не то, чего ожидали. Турнув от себя испуганных девиц и оседлав Вояту, Крылинка впечатывала в её лицо удар за ударом с неженской силой и слепым бешенством.

– Лгунья! – перекрывая музыку, слышался её низкий, раскатисто-грудной рык. – Подлюка! Скотина! Будешь ещё про меня сплетни пускать? Будешь? Будешь?!

Столь страшна была она в ярости, что несколько мгновений к ней никто не решался приблизиться, и прежде чем трое сильных кошек её оттащили, поваленной навзничь Вояте крепко досталось. И не только ей: разнимающие тоже получили свою долю тумаков, царапин и укусов от неистово сопротивлявшейся Крылинки, но втроём они её всё-таки одолели и выволокли из-под навеса – освежиться на вечернем воздухе.

Исступление опутало девушку огненно-кровавой лентой, ослепило и оглушило, и только прохлада высокой травы и стрекот кузнечиков немного остудили это безумие. Чьи-то руки гладили её по плечам и щекам вдалеке от уютного золотистого света под навесом. Узнав в сумраке Ванду, Крылинка вновь ощутила испепеляющее дыхание гнева и сбросила её руки с себя.

– Не трогай меня! – раненым зверем рыкнула она.

– Крылинка, голубушка, прости, – с ласковой вкрадчивостью мурлыкала Ванда, ловко уклоняясь от пощёчин. – Ну, прости меня! Не знала я, что Воята тебя оговорила, небылиц наплела. Ты нас тоже пойми: не так-то просто до тридцати пяти ждать, любовь только в мечтах да снах видя… У меня вот скоро свой дом будет готов – как дострою, так, может, уговорю родителей позволить мне начать поиски своей суженой. Милая моя, хорошая, ну всё, всё…

Слёзы залили клокочущее жерло негодования, и бешеная сила в руках Крылинки иссякла. Только жалкие шлепки теперь доставались Ванде, которая нарочно подставляла лицо и грудь под удары:

– Ну, бей меня, бей… Выплесни гнев, успокойся, сердце остуди.

Осев в траву, Крылинка изнеможённо всхлипывала. Уже не осталось сил препятствовать Ванде, которая целовала мягкими губами её разбитые о зубы Вояты руки.

– Однако, и силища же у тебя! – посмеивалась она. – В кулачном бою тебе б цены не было… Да только не девичья это забава. И обидчице морду чистить – тоже не девичье дело… Ну, скажи, как мне свою вину перед тобою загладить? Хочешь, я Вояту прощенья у тебя просить заставлю? Ежели считаешь, что мало она от тебя получила, так я ей ещё горяченьких отсыплю. Будет знать, как девушку бесчестить, молву о ней пускать!

С этими словами Ванда исчезла неслышной тенью, и Крылинка осталась наедине со звенящей травой и звёздным небом. Костяшки кулаков саднили, а в груди засела безысходная и бескрайняя, как эта тёмная бездна над головой, горечь. Низко пала в её глазах Воята, поступком своим навек подорвав доброе к себе отношение. Мало, видать, её воспитывали, всю дурь из головы не выбили – вот и выросла она такой…

А между тем к ней приближались рослые, стройные тени шестерых или семерых кошек, и сердце девушки загнанно трепыхнулось в недобром предчувствии – а чего хорошего от этих шалопаек ожидать? Веры им больше не было.

– Крылинка, ты тут? Не бойся, голубка, это я, Ванда, – мурлыкнул знакомый голос, а одна из теней, получив тычок в спину, бухнулась наземь – на колени. – Ну что, Воята, проси прощенья у Крылинки! При свидетельницах проси. Кому небылицы свои болтала, перед теми теперь и повинись в лжи своей. Ну? Не слышу!

В носу у Вояты булькала кровь вперемешку с соплями. Несколько раз шмыгнув, она прогнусавила:

– Крылинка, прости меня… И вы, подруги, простите. Набрехала я всё. Неправда это.

– Что неправда? – сурово потребовала уточнений Ванда.

– Ну… что Крылинка в роще… отдалась мне, – пробубнила в ответ Воята. – Не было такого.

– Осознаёшь, что честь её чуть не запятнала?

– Да… Простите… Не со зла я… По дурости.

– Ладно, встань.

Воята неуклюже поднялась, зажав расквашенный нос, а Ванда заняла её место у ног Крылинки. Мягко завладев её пальцами, она приложилась к ним губами.

– И я прошу прощения, что попалась на эту удочку и обидела тебя словами недостойными, – произнесла она проникновенно, и её голос бархатной лапкой тронул сердце девушки. – Ты честная и чистая, и всякий, кто посмеет чернить твоё имя, будет иметь дело со мной. Клянусь в этом!

В ту ночь Крылинка пришла домой тихая и задумчивая. На словах она помирилась с кошками и приняла дружбу Ванды, пообещавшей опекать её по-сестрински и стоять на страже её чести, но в глубине сердца её доверие к ним пошатнулось. Мать сразу почуяла неладное и пристала с расспросами, и Крылинка, не желая рассказывать всей неловкой правды, отделалась выдумкой:

– Да ничего не случилось… С подружкой поссорилась, а потом помирилась. Устала я, матушка. Дозволь спать идти.

О том, чтобы поведать о случившемся другой своей родительнице, Крылинка и помыслить не смела. Из опочивальни доносился храп: то спала уставшая от дневной работы мастерица кожевенных дел Медведица. Крылинка и две её старшие сестры уродились в неё и выросли такими же кряжистыми и могутными; однако если сёстрам-кошкам такая стать была вполне к лицу, то Крылинке как белогорской деве не помешало бы чуть больше изящества, но чем уж наделила природа, тем и приходилось довольствоваться. Щупленькая и хрупкая, низкорослая матушка Годава всё жалела, что дочь не пошла в её тонкокостный род, а Медведица в ответ на такие воздыхания шутливо шлёпала младшенькую по попе и говорила: «Чего тебе не нравится, мать? Красавица она. А широкая кость – это сила жизненная! И рожать легко будет. Крепок наш корень». Сама она походила на тяжёлый дубовый стол, стоявший у них на кухне. Впрочем, иной и не выдержал бы страсти, с которой Медведица зачала всех своих дочерей – сломался бы в самый ответственный миг.

Впитав в себя при зачатии дубовую крепость стола и природную медвежью мощь своей родительницы, Крылинка не могла похвастаться точёной фигуркой, зато взяла и красой лица, и весёлым, как жаркий костерок, нравом. Увы, предстояли ей теперь дни уныния: когда она уже полагала, что история с Воятой похоронена, матушка пришла от колодца взвинченная до предела.

– Что я слышу от чужих людей, дочь! – накинулась она на Крылинку. – Ты устроила драку на гулянье и ни словом нам не обмолвилась! Что ты творишь?! Разве девушке пристало себя так вести? Такая слава о тебе идёт, а ведь ты невеста!

Выговор за потасовку оказался ещё половиной беды: пришлось рассказать, из-за чего всё стряслось. Когда всплыли подробности, мать схватила полотенце и в сердцах отхлестала им Крылинку по всем местам, какие ей подворачивались.

– Так я и знала, что не доведут до добра эти посиделки! И куда ты теперь с такой славой подашься? Кто тебя в жёны возьмёт?

– Так Воята же созналась, что соврала! – вскричала Крылинка, закрываясь руками.

– Молва всё переиначит по-своему, всё наизнанку вывернет, стоит только словечко заронить пустобрёхам – уж они его погонят по белу свету! – уронив полотенце, расплакалась мать.

Разумеется, она всё рассказала Медведице, когда та пришла из мастерской на обед. Вместо того чтобы присоединиться к супруге и отругать дочь, глава семейства расхохоталась.

– Молодец, девка! Сумела за себя постоять. А как же иначе? Обидчикам спускать с рук нельзя. Умница, доченька… Одной всыпала – остальным неповадно будет тебя задевать. А ежели кто снова забудется, так ты покажи, как ты умеешь кочерёжки гнуть…

Украшала ли такая сила девушку-невесту? Иногда Крылинке хотелось быть послабее, понежнее, чтобы не самой за себя стоять, а быть под защитой у доброй и благородной кошки – не такой, как Воята, а намного лучше и порядочнее. После случившегося мать запретила ей посещать гулянья, да ей и самой надолго расхотелось веселиться. На молодых кошек Крылинка смотреть не могла: всюду ей мерещился подвох… Однако суженую – ту самую, единственную – она втайне всё же ждала. А кто не ждал?

Долго не слышали под навесом заразительного смеха Крылинки: загрустив, она совсем забросила посиделки и предпочитала свободное от домашней работы время проводить в своём саду за рукодельем. Миновал год, и подкрался на кошачьих лапах Лаладин день, ознаменованный большой гульбой молодых жительниц Белых гор, ищущих себе пару. «Не пойду», – решила Крылинка, затаив в сердце тоску и хмуря брови. Подружки много раз приходили и звали её, но она отказывалась:

– Матушка не велит.

Впрочем, матушка была уже готова отказаться от своего запрета, видя, что Крылинка в последнее время стала сама не своя – погрустнела, осунулась, замкнулась в себе и забыла, что такое смех… Шумный и пёстрый праздник перевалил за свою половину, когда она сама подошла к Крылинке и предложила:

– Иди, дочка, сходи… Весь век в светёлке ведь не просидишь. Свою судьбу искать как-то надо.

Не очень-то и хотелось Крылинке идти, привыкла она к уединению и одиночеству, а песни да пляски казались ей теперь донельзя глупым времяпрепровождением. Посреди зелёной лужайки был вкопан в землю еловый ствол с обрубленными ветками, увитый венками из первых весенних цветов; вокруг него то и дело носились хороводы нарядных девушек и щегольски одетых кошек в ярких кафтанах, а на столах под открытым небом – праздничных яств видимо-невидимо!… Выпила Крылинка сладкого хмельного мёда – закружилась голова, заныло в тоске сердце, устремляясь в чистое прохладное небо. Не пелось ей, не плясалось, и казалось ей, печальной: отсмеялась она своё, больше никогда не колыхнётся её грудь, восхищая и соблазняя всех вокруг… Чужой чувствовала Крылинка себя на этом празднике. Были здесь и Воята с Вандой, по-прежнему подруги – не разлей вода, а то, как вторая заставляла первую просить у Крылинки прощения, за год превратилось в иссохший рисунок на берёсте… Сколько было в этом правды, а сколько – показухи? Крылинка отвернулась и отпустила прошлое к ласковому солнцу, а своё неверие попыталась утопить в чистых струях лесного ручья, которому она привыкла рассказывать свои думы и отдавать печаль-кручину. Вот и сейчас она, покинув праздник, пришла к излюбленному местечку у корней старой сосны, уселась и стала слушать звенящую тишину, пронизанную струнами солнечных лучей.

Но недолго она оставалась в одиночестве: скольжение чёрной тени привлекло её внимание и зажало сердце в холодные тиски испуга. С противоположного берега неширокого ручья на неё смотрела незнакомка в чёрной барашковой шапке, кожаных штанах, белой рубашке и вышитой безрукавке, опоясанная алым кушаком с кисточками. Незабудковый лёд её глаз сверкающим клинком вспорол уютное гнёздышко одиночества, в которое Крылинка себя загнала, и покой лопнул, как проткнутый пузырь… А незнакомка в три кошачьих прыжка по каменным глыбам перебралась через ручей и выпрямилась перед девушкой во весь свой великолепный рост. Крылинка вскрикнула: прекрасные глаза смотрели на неё с лица, изуродованного обширным ожогом, охватывавшим щёку и часть лба, а за кушаком грозно сверкал длинный кинжал в богатых ножнах.

Жужжащий колпак лесной жути с примесью холодящего восторга-предчувствия накрыл Крылинку, и она уже не слышала, что произнесли шевельнувшиеся губы незнакомки. Невидимая сила вздёрнула её над поющей землёй, и она увидела подозрительно знакомую девушку могучего телосложения, которая отломила у самого корня деревцо-сухостой, отчего-то погибшее в молодом возрасте, и взяла его наперевес, как дубину. Незнакомка с ожогом отступила, выставив вперёд ладонь – мол, всё, всё, ухожу, не бей. И действительно ушла, напоследок сверкнув в улыбке белизной крепких клыков.

Эта-то улыбка, как вынутый из ножен клинок, и пригвоздила Крылинку, вернув обратно на землю. Дубина выпала из её рук… прямо на ногу, заставив окончательно почувствовать себя живой, из плоти и крови, а не сотканной из мысли. Прохладное онемение тела прошло, боль вернула Крылинку в явь, и девушка запрыгала на одной ноге, ругаясь и шипя.

– Едрить твою… дыру в заборе!

А всё-таки неплохое впечатление она произвела на эту белозубую кошку… да и на саму себя, пожалуй. Оглядев сломанное деревцо, Крылинка подивилась: и откуда только силушка такая взялась? Со страху, что ли? Ствол был толщиною с её собственную ногу.

Но почему ей казалось, что синеглазая незнакомка и не испугалась вовсе? Несмотря на дикий и страшноватый, разбойничий вид, чувствовалось в ней светлое, спокойное достоинство – внутренний стержень, которого недоставало Вояте и Ванде, да и прочим их приятельницам-ровесницам. Судя по всему, она давно вошла в пору зрелости, а помыслы Крылинки в последнее время как раз перекинулись на кошек постарше – тех, чьи головы уже точно освободились от юной дури и ветреных проказ.

Ей вдруг захотелось вернуться на праздник. Эта встреча впрыснула ей в сердце свежее, светлое волнение и жажду жизни, как будто чья-то невидимая рука сорвала с Крылинки тёмное покрывало печали, в которое она куталась слишком долго. Она ощутила себя прежней – лёгкой на подъём, весёлой, смешливой… Окинув окрестности посветлевшим взором, девушка встряхнула головой и побежала на гулянье. Живительная песня земли вливалась в кровь и ускоряла ей шаг, точно у Крылинки выросли крылья на ногах.

А тем временем на еловый столб водрузили два вращающихся кольца с множеством ленточек. Участницы гулянья, держась за свободные концы, вприпрыжку носились двумя движущимися в противоположных направлениях хороводами – внешним, состоявшим из женщин-кошек, и внутренним, в котором были только девушки. В этой пляске соприкасались пальцы, встречались взоры, мелькали улыбки, а с венков падали лепестки, усыпая траву; когда чьи-то руки крепко сцеплялись, получившаяся пара выбывала из круга, а новые желающие пытались проскользнуть сквозь хороводы к столбу, чтобы ухватиться за освободившиеся ленточки. Несколько мгновений Крылинка просто смотрела, но желание принять участие в веселье нарастало в груди тёплой волной. Была не была!

Проскочить в середину удалось быстро, ни с кем не столкнувшись, и вожделенная ленточка оказалась у Крылинки в руке. Влившись в вереницу девушек, она радостно понеслась вокруг столба, ощущая себя лёгкой, прыгучей горной козочкой. О её ладонь шлёпались ладони бежавших ей навстречу кошек, и какая-то из этих рук должна была сомкнуться и выдернуть Крылинку из круга. Но что это? Сквозь мелькание лиц она увидела синеглазую незнакомку из леса: та стояла за внешним кругом в гордом одиночестве, со снисходительной усмешкой наблюдая за весельем и, по-видимому, не собираясь присоединяться. Ноги Крылинки вздрогнули и едва не споткнулись, а сердце зацепилось за острый незабудковый крючок взгляда… Хвать! Чья-то рука сжалась вокруг её запястья, и девушка очутилась вне круга.

– Попалась! Как же я по тебе соскучилась, Крылинка! Давно же ты не показывала своего ясного личика на гуляньях!

Мягкие губы Ванды прильнули к её губам, а ветер обвился медово-цветочным дыханием вокруг её косы. Видение синеглазой кошки с обожжённым лицом пропало, и Крылинка вмиг словно осиротела. Ей было не в радость бежать туда, куда её влекла Ванда: хотелось отыскать незнакомку и рассмотреть поближе.

А между тем после «весенней ели» – так звался столб с ленточками – им с Вандой предстояло вдвоём прыгнуть через подожжённое кольцо, после чего какая-нибудь другая кошка должна была попытаться отбить у Ванды Крылинку, а та – отстоять своё право плясать с нею дальше. Чем ближе были круглые врата очищающего огня, тем сильнее стучало сердце девушки: в пылающем кольце стояла обладательница пронзительно-синих глаз-льдинок.

В прыжке их с Вандой руки нечаянно разъединились. Крылинка словно умерла перед огненным кольцом, а родилась уже по другую сторону – в мире, озарённом этими глазами. Шрамы не пугали – они щекотали какие-то струнки в душе, заставляя их ныть и содрогаться болезненно и сладко…

Подвернувшаяся нога Крылинки испортила волшебство мгновения, но упасть ей не дали крепкие, налитые жаркой силой руки.

– Ай! – взвизгнула девушка, только сейчас заметив, что во время прыжка сквозь кольцо у неё занялся рукав.

– Не бойся, дай огонь мне, – раздался хрипловатый сильный голос, звук которого погладил сердце Крылинки, как шершавая ладонь.

Каково же было её изумление, когда озорной пламенный зверёк, принявшийся жадно пожирать рукав её рубашки, послушно перескочил в руку незнакомки со шрамом! На ткани осталась лишь обугленная дырка, а огонь рыжим котёнком-егозой свернулся в горсти у синеглазой дочери Лалады; судя по совершенно спокойному лицу кошки, та не испытывала никакой боли, держа голой рукой живое пламя, и неясно было, чем оно там питалось, на чём существовало и дышало. Рот Крылинки сам собою открылся в ошеломлении, а кошка усмехнулась и сжала руку в кулак. Пламя потухло, и незнакомка показала совершенно чистую и здоровую ладонь без каких-либо ожогов.

– Как это так?! – вскричала девушка, уставившись на укротительницу огня.

– Это сила Огуни, – ответила та, с поклоном снимая шапку. – По роду занятий я – коваль, а звать меня Твердяной.

Из-под шапки блеснула на солнце гладко выбритая голова с длинным и чёрным как смоль пучком волос на темени. Чёрной змеёй коса упала Твердяне на плечо, и полный образ незнакомки из леса раскрылся перед Крылинкой во весь рост, дохнув на неё тёплой, обволакивающей и влекущей за собою силой.

– Позволь спросить твоё имя, – вновь учтиво поклонилась оружейница.

– Крылинка я, – пролепетала девушка.

На глазах у возмущённой до оторопи Ванды Твердяна взяла Крылинку за руку и кивнула в сторону весёлой пляски, развернувшейся совсем рядом.

– Присоединимся? – пригласила она.

Тут Ванда наконец снова обрела дар речи, которого её на несколько мгновений лишило напористое и впечатляющее появление Твердяны. Она, конечно, ожидала попытки отбить у неё девушку, но не такой наглой и уверенной: оружейница словно и не сомневалась ни мгновения, что Крылинка пойдёт с нею.

– Эй! – охрипшим от негодования голосом воскликнула светловолосая кошка. – По-моему, кто-то слишком много о себе возомнил! Ты, я вижу, здесь в гостях… Гостье не помешало бы чуть больше скромности!

– Ты это мне? – двинула густой чёрной бровью Твердяна.

– Тебе, тебе, головешка обгоревшая, – подтвердила Ванда, беря один из составленных шалашиком деревянных шестов для праздничных шуточных схваток. – Сперва покажи, на что способна, а потом и увидим, кто с девицей плясать пойдёт.

Оскорбительное обращение наложило на лицо Твердяны печать непроницаемого холода. Одной рукой выбрав себе шест, другой она подцепила от огненного кольца горсть пламени и провела пылающей ладонью по всей длине палки. Та легко вспыхнула, точно обмазанная смолою, а Твердяна, взявшись за её середину, сделала несколько вращений вокруг себя. Ванда слегка опешила, но отступать не собиралась, хотя схватка из шуточной грозила превратиться в самую настоящую. Она скакала козой и изворачивалась змеёй, уклоняясь от горящей палки, а Твердяна была стремительна и по-кошачьи изящна. Зрители, предчувствуя, что сейчас кого-то придётся тушить, кинулись за водой.

От взмахов языки пламени на шесте не гасли, а только сильнее разгорались, трепеща и развеваясь трескучей гривой. Шест Твердяны порхал, как крылья огненной бабочки, и противница еле успевала отбивать удары. После пары пропущенных тычков Ванда принялась кататься по прохладной сочной траве, чтобы потушить занявшуюся рубашку, после чего снова ринулась в бой. С гулом и свистом палка Твердяны описала дугу над её головой, и прожорливые рыжие зверьки сразу перекинулись на золотисто-ржаную шапку волос Ванды. Та с получеловеческим, полукошачьим воплем заметалась, забегала из стороны в сторону, пока не наткнулась на подставленную ей заботливыми односельчанками полуведёрную братину с квасом. С тихим «пш-ш-ш» огненные зверьки погибли в напитке, а Ванда, встряхнув изрядно пострадавшей гривой, оскалилась и с новой яростью бросилась на противницу.

– Всё никак не угомонишься? – хмыкнула Твердяна, описывая около себя шестом жаркий круг. – Ну, тем хуже для тебя.

Она легко подскочила, уходя от подсечки, и одним мощным тычком в грудь сшибла Ванду с ног, после чего красивым скользящим движением погасила своё оружие, собрав огонь ладонью и задушив его в кулаке. С усмешкой склонившись над Вандой, она убедилась, что схватка окончена: соперница только ловила по-рыбьи разинутым ртом воздух и корчилась от боли на траве. Крылинка в порыве сострадания кинулась к поверженной кошке, но была оттолкнута прочь.

– Ну и проваливай отсюда со своей поджаренной, дура, – прошипела Ванда.

– А вот грубить девушкам нехорошо, – неодобрительно заметила Твердяна. – Разве Крылинка виновна в том, что ты сражаться как следует не умеешь?

Выругавшись сквозь зубы, Ванда шаткой походкой удалилась с места схватки, и Крылинка осталась с победительницей. Зрители вокруг радостно шумели, поздравляя оружейницу и требуя для неё законной награды – поцелуя девушки, из-за которой сыр-бор и разгорелся. Под сердцем у Крылинки возбуждённо ворохнулся жаркий комочек, когда пропитанные твердокаменной мощью Огуни руки легли на её стан, но стоило обожжённому лицу приблизиться, как непреодолимая суровая сила остановила девушку всего в половине вершка от губ Твердяны. Это не было отвращение: лицо Крылинке зверски обожгло, будто она сунула его в раскалённый горн. Отголосок давней слепящей боли, которую испытала оружейница, получив свой ожог, простёр чёрные крылья над девушкой, и она смогла издать сдавленным горлом лишь короткий хрип. Почва под её ногами провалилась в скорбную пустоту, а спустя несколько мгновений вернувшаяся явь встретила её сильным и жёстким плечом Твердяны, на котором Крылинка лежала щекой. Отпрянув от синеглазой женщины-кошки, она прижала ладони к пылающему лицу.

– Ну-у, – разочарованно протянули зрители.

– Да я не в обиде, – вздохнула Твердяна. – С тех пор как я, ещё будучи подмастерьем, по своей же глупости получила пучок волшбы в лицо, поцеловать меня не всякая девушка пожелает.

Душу Крылинки глодала злая печаль: как горько было не оказаться той «не всякой», способной преодолеть боль и дотянуться до губ Твердяны!

Некоторое время спустя она жевала большой прямоугольный пряник, шагая по каменистой тропинке рядом с оружейницей. Та заботливо подавала ей руку на особенно крутых и труднопроходимых местах и изредка с улыбкой отщипывала белыми зубами кусочки пряника, когда девушка в порыве щедрости протягивала его к её рту. Шли они по чудесным местам: сосны одухотворённо тянулись в чистую недосягаемость неба, на зелёном бархате молодой травы хотелось растянуться и заснуть, а приветливое солнце любовно обнимало землю лучами. Узнав, что родительница Крылинки – кожевенных дел мастерица Медведица, Твердяна оживилась:

– Так я как раз её и разыскиваю: мне тридцать самых прочных кож надобны для защитных передников работницам моей кузни. Когда мы с тобою у ручья повстречались, я спросить у тебя хотела, правильно ли я в Седой Ключ иду: в первый раз я в ваших местах… А ты меня чуть дубиной не огрела! Грозная какая!

Вновь пронзительно-сладкий лучик её белозубой улыбки юрко пробрался Крылинке за пазуху и отыскал сердце, вызволив на свободу смех, смущённый и отрывистый. Она удивилась его звуку, ставшему для неё таким непривычным…

– Испугалась, что ль? – усмехнулась Твердяна.

– Сама не знаю, – чуть слышно проронила Крылинка. – Я… людям не очень-то верю теперь. Доводилось обжигаться…

Призраки былых обид приподнялись было из своих могил… и тут же лопнули радужными пузырями в свете ласкового взгляда Твердяны. Холодная выбоина в душе, которую они занимали весь этот год, заполнилась ожиданием чего-то прекрасного, волнующего, из неприглядной ямы став чистым прудом с белыми чашами кувшинок и снежнокрылыми птицами-лебедями…

– Когда ж ты обжечься-то успела, такая юная? – задумчиво коснулась её щеки шероховатыми пальцами Твердяна.

– В том году, – вздохнула девушка, но вспоминать былое, подёрнутое горькой дымкой, уже не хотелось.

– Меня ты не бойся, – серьёзно сказала оружейница. – Я плохого тебе не желаю и зла не замышляю.

А тем временем они подошли к дому. Мать выпучила глаза и поперхнулась, увидев вошедшую следом за Крылинкой гостью, но сделала над собою усилие и улыбнулась.

– Э… здрава будь, гостья незнакомая, – поклонилась она. – Как тебя звать-величать? С чем пожаловала к нам?

– И тебе здравия, хозяйка, – с достоинством молвила оружейница, кланяясь в ответ и обнажая голову. – Твердяной Черносмолой меня кличут. Дело у меня к супруге твоей, Медведице: кожи надобны.

– Ах! Уф… Кожи, говоришь? – всплеснула мать руками с видимым облегчением. – Так этого добра у Медведицы полно, найдётся всё, что нужно. От нас ещё никто не уходил недовольным!

Про себя она, видимо, подумала, что Крылинка с Лаладиного гулянья суженую себе привела, и слегка испугалась грозной и внушительной носительницы ожоговых шрамов. Однако услышав, что цель у той чисто деловая, сразу приободрилась и пригласила Твердяну отобедать.

К обеду явилась с работы глава семейства. Медвежевато ввалившись в дом, она ополоснула лицо из поданного супругой тазика, утёрлась вышитым рушником и только потом заметила гостью.

– Это к тебе за кожами пришли, – тут же сочла нужным сообщить мать Крылинки.

– Добро! – кивнула Медведица. – Товар найдётся. А как покупательницу звать?

Твердяна представилась. Хозяйка дома с поклоном молвила:

– Наслышана я о твоём славном роде, ведущем начало от самой Смилины… А велика ли кузня у тебя?

– Двадцать девять работниц, я сама – тридцатая, – ответила Твердяна. – Это пока… В грядущем, быть может, и расширимся. Я пещеру Смилины на Кузнечной горе хочу снова в дело пустить, кузню там возродить: сильное это место, дух Огуни там пребывает. Лучшего для кузнечного дела и не найти.

Обед был роскошен: блины с рыбой, молодой барашек со свежей весенней зеленью, кулебяка, пироги, кисель, меды да зелья хмельные… Все светлые дни Лаладиного гулянья мать старалась, готовя праздничные кушанья: а ну как Крылинка судьбу свою найдёт? Встретить дорогую гостью следовало достойно в любой из дней, вот Годава и не жалела ни снеди, ни сил, стряпая разносолы и накрывая щедрый стол. Старшие сёстры Крылинки, как две капли воды похожие на Медведицу, только помоложе, уплетали всё за обе щеки, нахваливая матушкины вкусности, а та, затаив вздох, поглядывала на Твердяну со смесью опасливого любопытства и уважительного трепета.

После обеда занялись делом. Готовых кож требуемой выделки и толщины нашлось только двадцать, а за недостающими покупательнице было предложено подойти попозже, когда они подоспеют – на том и порешили. Медведица радушно пригласила Твердяну погостить в доме несколько деньков: отпрыском уж очень славного рода была оружейница, и Медведица с супругой почли за честь принимать её у себя. Чинно поблагодарив, Твердяна приняла приглашение.

– Истопи-ка баньку к вечеру погорячее, мать, – распорядилась глава семейства, обращаясь к супруге. – Надобно гостью уважить, попарить вволюшку.

– А то как же! Обязательно надо, – с приветливой готовностью отозвалась та. – Всенепременно будет сделано, не изволь беспокоиться!

Отдохнув, Медведица со старшими дочерьми-кошками снова ушли на работу, а Годава как бы невзначай полюбопытствовала:

– А ты сама семейная аль холостая будешь, гостьюшка дорогая?

С удовольствием цедя из кубка крепкий брусничный мёд на душистых травах, Твердяна отвечала:

– Нет у меня покуда супруги. Не обзавелась ещё, но знаки в снах мне уж приходили.

– Значит, скоро судьбу свою встретишь, – с улыбкой вздохнула мать Крылинки. – А что родительницы твои – живы, здравствуют ли?

– Благодарю, обе здравствуют, – сказала Твердяна. – Две сестры есть у меня ещё: одна в Светлореченском княжестве замуж вышла, а другая посвятила жизнь служению Лаладе – на роднике при Тихой Роще нашла свою стезю.

Ночь тихо дышала звёздным покоем, но не было мира на душе у Крылинки. Мерещилось ей в сладостной бессоннице, что стояла она на пороге светлого дома, в котором жило золотое, нестерпимо сияющее существо – счастье. Так рвалось сердце в наполненный тихим светом терем, чтобы дотронуться до полупрозрачных пальцев этого чуда, что не улежала Крылинка в постели и вышла в сад. Там она, обняв шершавый ствол яблони, устремила взор на мерцающий драгоценными россыпями бархатно-чёрный полог неба, и губы её от зовущей вдаль светлой тоски шевельнулись… Песня расправила крылья и вырвалась из груди – сперва беззвучно, а потом голос проснулся, прорезался после годичных блужданий по чертогу молчаливых размышлений и одиночества. Этот год, в течение которого она ни разу не разомкнула губ для весёлых песнопений, казался пыльной и серой дорогой длиною в вечность, а сейчас Крылинка наконец свернула с неё в высокое разнотравье, наполненное кузнечиковым звоном…

Она пела негромко и нежно, её голос змеился меж яблоневых листьев, стряхивая капельки росы ей на пылающие щёки – освежающую замену слезам. В далёком звёздном тереме жило её счастье – не докричаться, не доплакаться… Может, хоть стремительная и всепроникающая песня долетит до этой холодной безответной выси и призовёт его.

Кончики крыльев песни ласково коснулись её сердца, и щемящий ком в горле вышел легко и блаженно вместе с тёплыми слезами. Впервые ей нравилось плакать: это было дрожащее и влажно плывущее, солёное наслаждение, в которое она до мурашек по плечам, до мучительно-сладкого забытья, до поднимающего над землёй исступления погружалась всё глубже, всё неотвратимее. И чудо выглянуло из двери своего небесного терема.

– Крылинка… Ты плачешь тут, что ль? Что с тобою? – прозвучал в свежей ночной тиши голос Твердяны.

Она старалась говорить тихо, но звук её голоса чёрным бархатом окутывал девушку, вызывая перед её мысленным взором горделивый, величественно-грозный образ оружейницы – от блестящей макушки головы до изящных носков чёрных, вышитых серебром сапог. Крылинка почему-то боялась открыть глаза и любовалась Твердяной в своём воображении: ей казалось, если она взглянет на неё, то в тот же миг упадёт замертво.

– Прости, ежели моя песня потревожила твой сон, – только и сумела она пробормотать, отворачивая лицо в спасительный мрак яблоневой кроны.

– Она ласкала мой слух, – ответила женщина-кошка. – Но потом я услыхала всхлипы. Отчего ты не спишь? Что-то тяготит твоё сердце?

– Нет, мне хорошо, – шепнула Крылинка.

Тёплые, но железно-твёрдые пальцы взяли её за подбородок и повернули лицо. Веки разомкнулись, и ночь в приглушённых красках нарисовала перед девушкой настоящую, а не воображаемую Твердяну. Её глаза мерцали в полумраке строгими, пристальными лазоревыми искорками, как два самоцвета. Нет, не упала Крылинка замертво, а только сомлела, ощущая тепло руки, сжавшей её пальцы.

– Прости, что не смогла поцеловать тебя, – сказала она, поражаясь собственной смелости. – Я бы хотела попытаться ещё раз… коли позволишь.

– Не насилуй себя, – печально качнула Твердяна гладкой головой.

Что-то тёплое уверенно развернулось в груди у девушки, окрылило её, наполнив душу сумрачно-звёздным, таинственным восторгом. Всё казалось осуществимым – легко, как никогда в жизни: всего лишь поднять руки, сомкнуть кольцом вокруг шеи Твердяны, приблизить губы и продраться сквозь мертвящую огненную стену мучения.

– Мне ведомо, как тебе было больно… Я чувствую, – вспыхивали и падали листья-слова, рассыпаясь на земле пеплом. – Я не боюсь… Я хочу.

Влажная мягкость поцелуя сдёрнула боль, как старую занавеску, а золотое существо улыбалось сверху из своего недосягаемого терема. Увы, чудо было кратким: посторонний шорох ледяными когтями выдернул Крылинку из головокружительного забытья, и она, вздрогнув, прильнула к груди Твердяны.

– Ой… Что там?

Это не ветер шуршал листвой: в саду кто-то прятался. Твердяна хмыкнула, подошла к смородиновым кустам и вытащила из них за шиворот Ванду. Та с рассерженным шипением вырвалась и по-кошачьи встряхнулась.

– Ты что тут делаешь? – с холодным неприятным удивлением спросила Крылинка. – Чего тебе надо? Да ещё средь ночи?

– Уже ничего, – мрачно ответила светловолосая кошка. И, поколебавшись одно мгновение, добавила: – Я была груба с тобою днём… Прощенья попросить хотела. Вот, подарок принесла… – К ногам Крылинки мягко упал небольшой узелок. – Но вижу, надобности в этом уже нет.

До Крылинки долетел печальный вздох – то ли ночного ветра, то ли Ванды, которая бесшумно шагнула в проход и исчезла. Подобрав узелок, девушка развязала его. Мягкая ткань узорчатого платка шелковисто ластилась к её рукам – жаль, ночь растворяла все цвета, не позволяя толком оценить красоты рисунка. Впрочем, Крылинка угадывала девичьим чутьём: платок был хорош. Однако, приложив его к щеке, она не почувствовала тепла.

– Ступай-ка ты спать, утро вечера мудренее, – шепнула Твердяна.

Лишь перед рассветом сон мучительно склеил девушке веки, а утро насмешливо бросило ей в глаза нарядные узоры платка, небрежно оставленного ею на лавке. Луч солнца лежал на нём, как огромный рыжий кот, напоминая о ночных событиях. Поцелуй диковинной птицей ворвался в душу, перевернул в ней всё вверх дном – и как, спрашивается, жить дальше?…

Но что творилось в доме? Она проспала, а её даже никто не разбудил!… Утренние хлопоты на кухне прошли без неё, завтрак, по-видимому, тоже… Небывалое дело. Что же случилось? Умывшись и одевшись, Крылинка вышла из опочивальни. Обычно её родительница-кошка чуть свет уходила на работу, но сейчас она сидела в горнице во главе стола, сплетя замком сильные грубоватые пальцы, навсегда пропахшие кожей и дубильными растворами. Матушка сидела за столом слева от неё, и настороженная сосредоточенность на её лице сразу повергла Крылинку в пучину беспокойства. Стоило девушке войти, как мать вскинула на неё взгляд, заставив её почувствовать себя без вины виноватой.

– Доброго утра вам, – поприветствовала родительниц Крылинка, не забывая о почтительности. – Что-то неспокойно мне, глядя на вас… Неужели стряслось что-то? А где Твердяна?

Звук этого имени заставил матушку измениться в лице, а Медведица оставалась непроницаемо-спокойной, как и почти всегда: она редко выражала свои чувства явно и сильно.

– Гостья наша кожами занята, переносит их к себе, – ответила она. – А нам тебя кое о чём спросить надобно, доченька. Скажи, не было ли у тебя… ну… обморока? Ты понимаешь, что мы имеем в виду.

Крылинка понимала более чем хорошо. Шла Лаладина седмица, и каждая родительница, у которой дочка вошла в брачный возраст, ждала счастливого события. Вот только Крылинка, хоть убей, не могла припомнить, что когда-нибудь падала в обморок при встрече с женщиной-кошкой. Знак, который издревле удостоверял, что сошлись две предназначенные друг другу половинки, не посещал её, но она отчего-то даже не думала об этом, покуда ей не напомнили.

– Только, чур, честно! – погрозив пальцем, добавила Медведица.

– Ежели честно, то нет, – вынуждена была признать Крылинка.

У матушки Годавы вырвался долгий, печальный вздох, а Медведица потемнела лицом, и её кустистые, с морозно блестящими прожилками седины, суровые брови нависли над глазами ещё более угрюмо, чем обычно.

– Да что стряслось-то? – воскликнула Крылинка.

– Да вот стряслось… Гостья-то наша, Твердяна, утресь посваталась, – тихо и невесело сообщила матушка Годава. – Просит, чтоб отдали тебя в жёны ей. Мы-то, может, и не против, да знак был ли? Без этого никак нельзя, сама понимаешь. Ежели не было его, знака-то, обморока, как же тогда понять, твоя ли судьбинушка у дверей стучится? Коль без знака браком сочетаетесь – быть беде, вестимо! Вся жизнь наперекосяк пойти может, ежели ошибка вышла…

Мать выдавала грустной скороговоркой свои рассуждения, а Крылинка слышала и понимала через слово… Ослепительная весть: Твердяна посваталась! Переполненное сердце разлетелось на кусочки, ноги провалились в пустоту, а душа пропала в светлом тереме счастья. Она знала, чувствовала, что иного не суждено, что суровая оружейница со шрамом, в чьи объятия она попала, прыгнув сквозь огненное кольцо, пришла не просто так. А обморок… Да никогда в жизни она не обнаруживала такой слабости, слишком крепка была душою и телом для этого.

– Я-то вот, когда с родительницей твоею повстречалась, в такое забытье впала, что все кругом испужались, не испустила ли я дух, – тем временем рассказывала матушка Годава. – А ты, Медведица, ещё сказала тогда, почесав в затылке: «Чегой-то мелкая какая-то, как воробушек… Боюсь, как бы не задавить её!» Помнишь, э? – И она с квохчущим смешком толкнула супругу локтем в бок. – Да вот, не задавила же, живём, и детушек народили…

Медведица с добродушной усмешкой кивнула воспоминаниям, но не сказала ничего, ограничившись хмыканьем. В отличие от словоохотливой супруги, в речах она была скупа и выдавливала их из себя с неохотой.

– Вот и не знаем мы, что делать, – подытожила матушка Годава, снова обращаясь к Крылинке. – Всем Твердяна взяла, достоинствами не обделена, да и роду-племени она почтенного и славного, но… Твоя ли она судьба? Ежели обморока у тебя не было, боюсь, как бы отказом ей ответить не пришлось. А его точно не было? Вспомни-ка получше!

Тут и вспоминать было нечего. При встрече у ручья Крылинка не теряла своего крепко сидящего в сильном и здоровом теле сознания, только видела себя словно со стороны, причём не лежащей на земле, а отламывающей сухое деревцо – как видно, для обороны от жутковатой незнакомки. Да и как бы она поняла, что это обморок, ежели ни разу в жизни в него не падала?

– Нет, – слетел с её губ еле слышный шелест.

– Ну, на нет и суда нет, – развела руками Медведица. – Мы с матерью тебе счастья желаем, дочка, чтоб ты свою суженую уж точно нашла. Хоть и завидной Твердяна избранницей могла бы быть, да как бы тебе на ложную тропинку не вступить в жизни…

Это прогремело, как приговор небес. Счастье сорвалось из окошка своего звёздного терема, стремительно прочертило к земле огненную дугу падучей звезды и разбилось вдребезги, а Крылинка вышла из дома, не тронув дверной ручки: как шагала, так и положила дверь плашмя, не моргнув глазом и не ощутив удара.

Ручей утешал её – не утешил. Трава вытирала ей слёзы – не смогла осушить. Сосны сочувственно качали ветвями, да только какой прок был Крылинке в их сочувствии? Словно соболезнуя ей, погода испортилась: солнце закрыли бескрайние серые тучи, а ветер разгулялся, словно хмельной буян. Деревья гнулись под его необузданными порывами, а Крылинка стояла, как скала, с высохшими глазами и повисшими вдоль тела руками, из которых ушла вся сила. Хлестнул ливень, и девушка вымокла в считанные мгновения.

– А ну-ка, живо домой! – сказала появившаяся из прохода родительница, озабоченно хмуря брови. – Непогода вон какая разыгралась…

Крылинка в необъятном, как затянутое тучами небо, безразличии шагнула за Медведицей следом и очутилась дома. Похоронным светочем озарил её разбитое сердце взор Твердяны, которая при появлении девушки встала с лавки, а мать уже толкала Крылинку в светёлку с ворчанием:

– Переоденься-ка в сухое. Тоже мне радость – в непогоду гулять…

Весь день бушевало ненастье, разогнав гулянье; только к вечеру рассеялась завеса туч, открыв окровавленное багровым закатом небо и позволив заблестеть мокрой листве. Горела вечерняя заря в лужах, ослабевший ветер едва колыхал ветки, а воздух пропитала сырая пронзительная свежесть. Твердяна решила не задерживаться в доме, где ей отказали, и без дальнейшего промедления перенеслась в свои края, а Крылинка не нашла в себе сил собрать осколки сердца и выйти попрощаться.

Вместо уныния и затворничества она ударилась в веселье, не пропуская ни одних посиделок, но чувствовался в её неудержимой удали горький надрыв, и даже в самых весёлых и светлых песнях, которыми она чаровала слух односельчанок, сквозила боль. По-прежнему никто не мог перепеть и переплясать её, а холостые кошки смотрели влюблёнными глазами, как она горделиво шагала по улице, неся свою незримую печаль бережно, как хрустальный кубок. Кручина, точившая Крылинку изнутри, слегка подсушила её тело, сделав его более поджарым и лёгким, но могучая стать и сила, доставшаяся ей от Медведицы, оставалась с нею. Щёчки-яблочки слегка осунулись, больше и темнее стали глаза, ищущие, тоскующие, пронзительные. Как это ни удивительно, но не подурнела, а лишь похорошела Крылинка от своей беды. Ни с кем нарочно она не заигрывала, но помимо её воли молодые кошки теряли головы от её печальной красоты и внутреннего надлома, на котором она жила и дышала вопреки всему. Да что там – казалось, даже лужи и слякоть разбегались от неё, когда она шагала вперёд, гордо неся себя навстречу новым дням.

Однажды, охваченная коварным хмелем, она обнаружила себя под кустами калины, на влажной траве, а сверху на неё наваливалась Ванда. Руки женщины-кошки блуждали по её телу, мяли ей грудь, а жадный рот горячо скользил по шее, подбираясь к губам. На свет под навесом летели ночные мотыльки – туда, где под крышей продолжалось беспечное веселье, частью которого Крылинка больше не была. Она лежала здесь, в неприятно намокшей на спине рубашке, придавленная тяжестью кошки, такой же хмельной, как она сама. В небесном тереме жил лишь призрак разбившегося счастья, и его золотые глаза смотрели сверху с мягким укором: «Как же ты тут оказалась? Как до такого докатилась?»

Жар пробежал по её жилам, ужалив в сердце и очистив разум, а с ним вернулась к ней и сила. Раскатисто рявкнув, Крылинка оттолкнула Ванду, да так, что сбросила её с себя.

– Не прикасайся! Уйди!

Подёрнутые хмельной поволокой глаза светловолосой кошки уставились на неё в жутковато-пристальном прищуре, ночное небо зажигало в них горькие искорки.

– Что же ты со мною творишь-то, а? – глухо процедила Ванда. – Издеваешься надо мною… То поманишь, то оттолкнёшь! Это уже невыносимо!

– Не ври! – поднимаясь на ноги, рыкнула Крылинка. – Никогда не манила я тебя, не звала, не обнадёживала, ничего не обещала. Это ты ко мне приклеилась, домогаешься меня! Ступай прочь, не люба ты мне и никогда не была! Не моя ты судьба!

Растрёпанная, наполовину распущенная коса рассыпалась по её плечу и груди, ночная свежесть отрезвляла и высвечивала перед нею пустой и одинокий путь, не согретый теплом родного сердца.

Из весны в весну матушка Годава всю Лаладину седмицу пекла, жарила и варила, не оставляя надежды, что дочь приведёт однажды в дом суженую. Плясала Крылинка, пела и напивалась хмельным, но не подходил к ней никто, не брал за руку и не говорил ласково: «Крылинка, ты – моя судьба. Стань моей женой!» А всё потому, что та, чьи синие очи запали ей в сердце, покинула их дом пять лет тому назад с двадцатью кожами, а за оставшимся десятком так и не зашла. Родители сказали «нет», обрубив тёплую пуповину, которая связывала Крылинку с единственно верной стороной, где жило её счастье, когда-то такое осязаемое, а сейчас уже далёкое, ушедшее за завесу сверлящей душу горечи.

– Ни к чему это, матушка, – сказала она, окинув взглядом кухонный стол, в очередной раз полный праздничной снеди. – Для кого ты всё это стряпаешь? Кого ты ждёшь? Вы же сами прогнали ту, к кому лежала моя душа!

– Не отчаивайся, доченька, – спокойно ответила мать, раскатывая тесто. – Сколько надо, столько и подождём. Твоя истинная половинка просто ещё не нашла к тебе дорогу, но вот увидишь, однажды ты её встретишь, и обморок подскажет тебе, что это и есть оно – твоё счастье, твоё и больше ничьё!

– Да дался вам этот обморок! – швырнув горсть муки, крикнула Крылинка. – Что за… глупости! К кому загорелась душа – та и есть судьба моя!

– Не глупости, а знак, – невозмутимо возразила матушка Годава. – Уж сколько веков он подсказывает нам правильный выбор! Глупость – это как раз не принимать его во внимание. А страсти порой вспыхивают, это бывает. Но они недолговечны, не стоит принимать их за любовь… Так что жди, доченька, жди и не унывай. Встретишь ты свою половинку.

Ещё несколько лет прошло в этом ожидании. Вернее, это матушка ждала встречи, а Крылинка отсчитывала время разлуки. Искусной хозяйкой стала она, умела приготовить и будничную пищу, и целый праздничный пир, а уж вышивальщицей она была и вовсе непревзойдённой. К ней даже приходили из других сёл и заказывали белогорское шитьё на рубашку, скатерть, платок, наволочку… Все уходили довольными, а некоторые возвращались, чтобы поблагодарить дополнительным подношением сверх скромной платы: рыбой, мясом, хлебом, плодами садовыми. Хворые шли на поправку, печальные забывали свою кручину, неудачливые находили счастье – и всё это приписывали чудесной вышивке Крылинки. Она и рада была приносить людям пользу, да вот саму себя от печали исцелить не могла.

Годы пролетали, как облака в небе. Ванда уж давно оставила её в покое, а потом как-то незаметно обзавелась супругой, взяв её из соседнего Светлореченского княжества. Так же незаметно исчезла светловолосая кошка и с гуляний, увязнув в семейной жизни, но на опустевшее место всегда приходил кто-то новый: подрастала другая молодёжь, которая смеялась новым шуткам и слагала новые песни. А матушка, твердившая Крылинке «не отчаивайся», сама уже понемногу начала терять надежду, а потому, когда в их дом постучалась вдова Яруница, державшая свою небольшую кузню в Седом Ключе, была рада и такой доле для своей дочери.

В одну из Лаладиных седмиц, которые Крылинка посещала уже просто по привычке, к ней подошла стройная, сухотелая кошка с добрыми светло-серыми глазами, в которых светилась мягкая мудрость прожитых лет. Была она ещё крепка, её плечи и осанка сохраняли молодую прямоту и стать, а походка – хищную кошачью плавность. Из-под барашковой шапки виднелись виски, словно схваченные инеем – то проступала чуть приметная щетина. Чёрный кафтан с золотой вышивкой ловко сидел на ней, перетянутый алым кушаком, а на ногах красовались сапоги с тугими голенищами, подчеркивавшими худобу поджарых икр.

– Здравствуй, милая, – поклонилась кошка Крылинке. – Вижу, пригорюнилась ты тут одна, скучаешь.

– И тебе здравия на долгие лета, тётя Яруница, – усмехнулась Крылинка. – По-молодецки выглядишь сегодня!

– А мне что – приодеться только, и опять вроде как молодая, – с добродушным смешком ответила та, слегка смущённо оправляя полы нарядного кафтана.

В Лаладину седмицу гуляла молодёжь, ещё не нашедшая своих избранниц, так что же привело сюда Яруницу, которой перевалило уже за две сотни? Отчего она так щеголевато принарядилась, не оставляя ни у кого сомнений, что она ещё вполне ничего и даже – ого-го?

– Зачем одной скучать? Пойдём-ка, посидим где-нибудь, – пригласила она. – До плясок и забав я уж не охотлива, а вот угощений тут полно – найдём, чем челюсти занять…

Чтобы «занять челюсти», Яруница прихватила с одного из столов целого запечённого гуся, а Крылинка – несколько ватрушек и блинов с разной начинкой. Не забыли они и кувшин хмельного мёда в придачу, дабы беседа стала ещё приятнее. Вдали от шумного праздника, под прохладной сенью деревьев Яруница расстелила белый, пахнувший чистотою платок, и они разложили на нём еду, а сами устроились прямо на мягкой травке. Солнечные зайчики беззаботно мельтешили вокруг, звенели голоса птиц, ветер обнимал за плечи; какого-то подвоха от тёти Яруницы, которую Крылинка знала с самого своего детства, ждать казалось нелепым. Хоть была она в основном мастером по мирным приспособлениям – скобам, дверным петлям, гвоздям, кухонным ножам, топорам, плугам и прочей нужной в каждодневном быту утвари, но изредка, под настроение, делала кинжалы и простенькие украшения. У Крылинки в шкатулочке ещё хранились скромные серёжки с кошачьим глазом, подаренные ей Яруницей.

– Вижу, тоскуешь ты, девонька, – молвила кошка, наполняя мёдом чарки. – И меня печаль язвит: супругу мою уж давно погребальный костёр взял, дети выросли да из родительского гнезда разлетелись… Только и есть у меня утешения, что две отрочицы способные, коих я приняла в учёбу.

Она смолкла, выпила, утёрла рот и задумчиво стащила шапку: день был тёплый. Пепельная коса распрямилась вдоль её спины, а череп серебрился, видимо, не бритый уже дня три-четыре. Под морозной дымкой щетины проступала пара небольших шрамов, кои не были редкостью у тружениц молота и наковальни: с оружейной волшбой шутки, как известно, плохи, да и у опытного мастера случаются порой осечки.

– Ты это к чему клонишь, тёть Ярунь? – также осушив свою чарочку, спросила Крылинка, хотя догадка уже обрисовывалась в её голове.

Яруница улыбнулась, отчего её приятное и доброе лицо стало ещё приветливее и светлее.

– Догадаться, к чему я клоню, не составляет труда, – сказала она. – Ступай ко мне в жёны, дитя моё, я тебя не обижу. Ты меня сызмальства знаешь, я тебя тоже – почитай, выросла ты у меня на глазах… Нужды мои скромны: лишь бы была чистая рубашка да пирог на столе, вот и всё. На ложе супружеском докучать тебе не стану, коли не пожелаешь; веку моего осталось не так уж много, детей заводить не обязательно. Ну, а ежели благословит нас Лалада дитятком – что ж, не откажемся от такого утешения.

Горьким подарком легло на сердце Крылинки это предложение. Защемило в груди, и она невесело усмехнулась:

– Почему именно я, тёть Ярунь? Что, считаешь – всё уж? Упустила я своё счастье молодое?

Яруница замялась – видно, подбирала слова помягче. По своей доброте она не любила говорить людям огорчительные вещи.

– Одна ты до сих пор, дитятко, а годики-то летят – не заметишь, как молодость кончится, – промолвила она наконец. – Весь свой век коротать в родительском доме тоже не станешь, пора своей семьёй жить. Да что рассуждать, – перебила она себя, видя нахмуренные брови Крылинки и подозрительную влагу в уголках глаз, – давай-ка вот лучше медку отведаем!

Пока она опять наполняла чарки и отрезала от гуся удобные для еды кусочки, Крылинка украдкой наблюдала за её руками. Наверно, огонь в них был таким же покорным зверем, как в руках незабвенной Твердяны, чей образ не изгладился из сердца Крылинки и ничуть не поблёк в нём за минувшие годы.

– Не знаю я, тёть Ярунь, – вздохнула она. – Да, знакомы мы с тобою целую вечность, и даже люблю я тебя по-своему – по-дочернему, по-добрососедски, по-дружески. Но так, чтобы супругой твоей стать… Не знаю.

– Этого достаточно, моя милая, – улыбнулась Яруница. – А как ты представляешь себе семейную жизнь? Поверь моему опыту, дитя моё: страсти утихают, а дружба остаётся. – И добавила, пододвигая Крылинке гусятину: – Кушай вот лучше… Самый мягкий кусочек.

Крылинка отпила глоток душистого мёда, прочувствовала, как он обольстительно растекается внутри, утешая и согревая, а потом принялась жевать мясо. Щурясь от шаловливых солнечных зайчат, норовивших ослепить её, она попыталась оценить Яруницу другими глазами – не девочки-соседки, а молодой женщины, уже давно созревшей для любви и семьи. Если не считать седины и ласковых морщинок у глаз, была эта кошка вполне недурна собою – ясна глазами, стройна станом, быстра в движениях и ещё полна тёплой и твёрдой жизненной силы, а общий с Твердяной род занятий подкупал Крылинку и действовал, как наваждение.

– Тёть Ярунь… а ты умеешь огонь в руках держать? – спросила она после новой чарки мёда, закушенной блином с солёной сёмгой.

– Ну так… не умела б, не трудилась бы ковалем, – усмехнулась Яруница, осушая свою чарку до дна и утирая губы.

– А покажи, пожалуйста! – попросила Крылинка. – Всегда диву давалась, как это у вас, оружейниц, получается!

– То не мы, то – сила Огуни, – ответила Яруница. – Ну, изволь…

Собрав кучку сухих веточек, листьев и хвои, она пощёлкала пальцами, и Крылинка явственно увидела искры, вылетавшие с каждым щелчком. От кучки пошёл дымок, а потом вынырнули вертлявые язычки пламени, прозрачные и слабенькие – ровно такие, каким им позволяло быть малое количество топлива. Яруница голой рукой подняла огонь в горсти, перелила его в другую ладонь, словно воду, а потом прихлопнула и показала Крылинке, что с руками у неё всё в порядке. Тлеющую кучку она потушила, просто дунув на неё.

– Здорово, тёть Ярунь! – засмеялась Крылинка. – Тебе и огнива не нужно, чтоб костёр развести!

Яруница улыбалась ей, как маленькой девочке, которую только что позабавила своими умениями. А Крылинка, выпив ещё чарочку, ощутила, как собранное в тугой комок нутро расслабляется, а узда, в которой до сих пор держались слёзы, ослабевает… Только бы не заплакать, только бы не пожалеть себя! Но песня не спрашивала её ни о чём, а просто полилась к небу сквозь колышущиеся просветы в лесном шатре.

Ой, за что ж мне, молодой, такая долюшка? Ледяная, как сугроб, моя постелюшка, Да не бегают по саду малы детушки, То не лебеди в пруду, а вороньё летит. А за окнами светает, и весна-красна Осыпает цветом белым все дороженьки, Голубок с голубкою милуется, А моя-то лада не спешит ко мне… Где ж ты, лада, где же заблудилась ты? Меч ли острый иль стрела калёная У моей любви тебя похитили? Иль другой зазнобы чары хитрые? Вышивала я рубашку красную – Про беду свою сложила песенку; Гаснет светоч, рвётся нитка долгая, Не дождаться сердцу лады суженой… Ты прости-прощай, родная матушка! Обернусь я горлинкой печальною, Полечу за море, за зелёный лес, В облаках найду приют единственный…

Не думала Крылинка на занимающейся заре своей юности, что у неё когда-нибудь будет повод петь эту песню. Уж таковы были чары мёда, впитавшего силу солнечных лугов и терпкого разнотравья, что не сумела она им воспротивиться и умылась тёплыми слезами, хотя меньше всего на свете хотела сейчас выглядеть жалкой и сломленной, плачущей во хмелю.

– Ну, ну, не горюй, голубка, – утешала Яруница, вытирая ей щёки жёсткими пальцами. – Нечего тебе в облаках делать. Не лучше ли другой приют поискать – на моей груди, к примеру? Всё теплее, чем в небе-то. Ах ты, моя пташка-горлинка…

Приговаривая это, она гладила Крылинку по голове, как дитя, а потом заключила в объятия. В памяти у той вспыхнула далёкая ночь, когда она обменялась с Твердяной единственным поцелуем – через боль к нежности. Это было странно – обнимать кого-то другого, чувствовать тепло груди, биение сердца, силу рук, а потом твёрдые губы Яруницы сдержанно прильнули к её устам. Может, в юности-то и сладкой ягодой-малиной срывались поцелуи с этих губ, бывших когда-то и жарче, и нежнее, но молодых лет уж не вернуть – вышло суховато и пресно, будто чёрствый мякиш коснулся рта Крылинки.

– Торопить я тебя не стану, думай, – ласково шепнула кошка. – Весна уж на исходе, лето не за горами… В первые дни разноцвета зайду к вам, чтоб узнать, что ты решила.

Лаладина седмица вновь закончилась, и матушка Годава вздохнула: опять не пришлось встречать праздничным пиром избранницу, надежда на обретение которой таяла с каждой новой весной. Поэтому, когда в третий день разноцвета, как и обещала, к ним пришла Яруница, она радостно всплеснула руками:

– Крылинка, что ж ты ничего не сказала-то?!

Вдова зашла вечером, когда и у неё самой, и у Медведицы работа была окончена. Явилась она снова щеголевато одетой, на сей раз в кафтане цвета синих сумерек; пепельная коса пряталась под шапкой, от серебристой щетины не осталось и следа, а в тускнеющем вечернем свете её лицо казалось молодым. «Ежели не слишком вглядываться в морщинки у глаз, то совсем она и не старая», – думалось Крылинке. Да и при чём тут был возраст? Пристрастный взгляд искал и находил в ней общие черты с Твердяной, а истосковавшееся сердце соглашалось в них поверить.

Обе родительницы одобряли союз дочери с Яруницей. Медведица лишь спросила:

– Сама-то ты, дочка, как – согласна?

Крылинка, взглянув в кроткое и ласковое, улыбающееся лицо Яруницы, потупилась и проронила тихо:

– Согласна…

– Ну, раз невеста не против, то за нами дело тоже не станет, – сказала глава семейства. – Будем считать сговор состоявшимся.

Кошки пожали друг другу руки и поцеловались, скрепляя устный договор, и после небольшого совещания с матушкой Годавой назначили помолвку на середину лета, после Дня поминовения. Ну, а осенью, как водится, после сбора урожая – свадьба.

– Ну, хоть за вдову – и то хвала Лаладе, – сказала Годава, расчёсывая Крылинке перед сном волосы. – А то я уж начала опасаться, что ты так в девках у нас и останешься…

А Крылинка горько усмехнулась:

– Такого счастья ты мне желала, матушка, когда отказывала Твердяне?

– А ты всё о ней думаешь? Полно тебе! Знака-то ведь не было… – Наткнувшись на спутанные волоски, мать принялась разбирать узелок пальцами, а Крылинка морщилась от боли, когда та дёргала слишком резко. – Да она уж поди давно семьёй обзавелась, в отличие от тебя. Не стоит горевать, дитятко моё! Ежели уж по правде сказать, то страшноватая она, угрюмая… Что у неё на уме, один леший ведает. А вот Яруница хоть и не молода, а добрее её не сыскать. Как с супругой своею она жила душенька в душеньку, так и тебя обижать не станет.

Лето обнимало Крылинку солнечными лучами, шептало душистыми травами, стрекотало кузнечиками колыбельные: «Смирись, всё не так уж и плохо!» Она стала пропускать гулянья: холостые забавы ей как сговорённой невесте были уже не к лицу; встречая на улице Яруницу, на её поклон она отвечала приветливой улыбкой и останавливалась, чтобы перемолвиться парой приятных и учтивых слов. Лето волхвовало, творило ягодные заклинания и цветочные чары, утешая её и помогая принять свою долю, и Крылинка, умиротворённая его сладкими зельями, уже почти свыклась с мыслью, что следует радоваться всему, чем располагаешь, даже если это только синица в руках.

Она не ждала чудес, но журавль упал с неба прямо в её сон: она увидела огромный сверкающий меч, вонзённый в землю. Клинок, словно разумное существо, звал её колдовским шёпотом, и Крылинка в летнем солнечном мареве пошла на его зов, точно заворожённая. Опустившись в тёплую траву на колени, она дотронулась до усыпанной самоцветами рукояти, а меч сказал ей звучным голосом со знакомой, берущей за сердце хрипотцой:

«Крылинка, ты – моя. Судьбе было угодно, чтобы нам пришлось ждать, но время решений настало. Сейчас или никогда».

Крылинка проснулась и ещё долго лежала в предрассветных сумерках, полная отзвуков дорогого голоса. Хлопоча с матушкой у печки и готовя завтрак для сестёр и Медведицы, она решилась спросить:

– А что значит такой сон – меч, вонзённый в землю? К добру он или к худу?

Матушка, выкладывая в горшок с кашей кусочки обжаренной с луком баранины, многозначительно двинула бровями.

– М-м… Это добрый сон, доченька, и означает он, что вскорости у тебя будет ребёнок. Земля – это женщина, а меч – это… хм… – Матушка хитро подмигнула. – То, что её оплодотворяет.

Уж в чём в чём, а в таких делах Годава толк знала: трудилась она повитухой и обладала умением снимать боль при схватках, а все знаки, предвещавшие пополнение в семействе, знала наперечёт.

О голосе, шедшем из меча, и о словах, сказанных им, Крылинка умолчала. Они разметали в щепы хлипкую лачужку покоя, которую она кое-как выстроила в своей душе, а сердце-смутьян кричало: «Довольствоваться синицей? Вздор, ибо журавль ближе, чем ты думаешь! Только протяни руку и поймай!»

Три дня и три ночи она жила, дышала и бредила этим сном. Посуда билась в её руках, иголка вонзалась в пальцы, пища пригорала, а в довершение всего Крылинка споткнулась на ровном месте и подвернула лодыжку. Мятеж сердца захлестнул её всецело, а лето из утешителя превратилось в разрушителя привычного уклада жизни. Каждый цветок шептал ей: «Очнись! Что ты творишь со своей судьбой?» Каждое дерево скрипело подобием голоса Твердяны: «Решай! Сейчас или никогда! На какой путь свернёшь, по тому и пойдёшь!»

Настал День поминовения. С самого утра Крылинка с матушкой Годавой, соблюдая обычай тишины, в молчании готовили праздничные кушанья и варили кутью, потом всей семьёй посетили Тихую Рощу, поклонившись упокоенным в деревьях предкам. Растревоженная душа Крылинки, ощутив дышащую, живую силу этого места и биение разума в жутковато-величественных соснах с человеческими лицами, пришла в окончательное смятение. Хотела бы она спросить совета у предков, да покой их не следовало нарушать по пустякам. Уж наверняка им, пребывающим душою в вечности, Крылинкины метания показались бы безделицей, не стоящей беспокойства…

Семья уселась отдыхать на окраине Рощи, а Крылинку послали на родник за водой из Тиши, которая, по поверью, в День поминовения обладала особенной силой. Окружённый соснами небольшой водопад высотой в два человеческих роста закрывал вход в пещеру, словно серебристая занавеска; здесь собралась изрядная толпа народу, и Крылинке пришлось встать в очередь, чтобы добраться до места, где можно было зачерпнуть воду без опасности в неё свалиться со скользких камней. Когда она наконец пробилась к источнику, струи воды чудесным образом раздвинулись, повинуясь рукам с длинными тонкими пальцами, и из пещеры появилась черноволосая жрица необыкновенно высокого для белогорских дев роста. Ловко и бесстрашно ступая по крутым камням, она величаво вскинула изящно очерченный подбородок и обвела собравшихся проницательным взглядом сине-яхонтовых глаз, больших, спокойных и прохладных, отрешённых от суеты будней. Когда они остановились на Крылинке, та обомлела: случись Твердяне родиться девой, а не кошкой, она выглядела бы точь-в-точь так. Сходство настолько ошарашило Крылинку, что она забыла о необходимости смотреть себе под ноги и едва не упала на каменные глыбы, по которым текли седые струи.

– Осторожно, дитя моё, – сказала жрица.

Взяв у Крылинки кувшин, она оказала ей честь – собственноручно набрала для неё воды. Как все служительницы Лалады, волосы она носила распущенными, и они иссиня-чёрными волнами, схваченными через лоб скромной тесёмкой-очельем, ниспадали до середины её бёдер. Возвращая полный сосуд озадаченной Крылинке, дева загадочно молвила:

– Надумаешь – приходи.

Голос её был подобен хрустальному перезвону весенних ручьёв; ворвавшись в душу Крылинки свежей струёй, он поставил всё в ней на свои места. К своей семье дочь Медведицы вернулась с кувшином чудесной воды в руках и готовым решением в сердце.

На следующий день она сказала матушке Годаве, что идёт собирать целебные травы, и та, ничего не подозревая, отпустила её. Сбор трав – дело долгое и кропотливое, а значит, времени у Крылинки было достаточно.

Лето! Соблазнительная зелень горных лугов, сверкание ослепительных вершин под чистым куполом неба, кровь ярких маков и жёлто-белые облака ромашек, томный блеск озёр и мудрая седина водопадов… Крылинка вдохнула медовый воздух и решительно набрала охапку цветов, улыбаясь родным местам, и струнка прощания звучала в песне ветра, выдувавшего слёзы из её глаз. Он хотел заставить её плакать, а она упрямо улыбалась всему вокруг: небу, вершинам, деревьям и лугам, птицам и зверям. Закрыв глаза, она воскресила перед собой желанный облик, с которого все эти годы бережно сдувала пылинки и поддерживала во всём его первозданном сиянии; кольцо открыло зыбкие объятия прохода, и Крылинка, набрав воздуха в грудь, шагнула в него, как в леденящую бездну.

Когда колышущееся марево рассеялось, а радужная расплывчатость уступила место чётким очертаниям, Крылинка огляделась. Перед ней уходили вверх величественные древние ступени, поросшие мхом и казавшиеся предназначенными для ног великанов; старая, выветренная, а потому уже невысокая гора в зелёном одеянии леса выглядела спокойно и уютно, залитая солнечным светом и окутанная хвойным дыханием сосен. «Бом-м, бом-м», – пели камни под ногами молодой женщины, и перезвон этот шёл словно из самой утробы горы. Крылинка ожидала, что кольцо перенесёт её прямо к Твердяне, но оружейницы рядом не было видно… Впрочем, она чувствовала: цель близко – сильная и звонкая, как тысяча подземных колоколов.

Это в зрелые годы, слегка погрузнев и расплывшись, она будет питать неприязнь к ступенькам, а сейчас радостное волнение наделило её лёгкостью на подъём, и Крылинка почти взлетела по лестнице к огромным воротам, сделанным из дуба и окованным сталью. Гул и грохот слышался уже совсем близко, отдаваясь эхом у неё в груди, а ноги чувствовали дрожь камня. «Это, видно, и есть та самая Кузнечная гора и пещера Смилины, где Твердяна хотела возродить кузню», – подумалось Крылинке. Стоя перед воротами, она чувствовала себя недоростком: столь велики и мощны они были.

Едва она подняла руку, чтобы постучать, как калитка в воротах отворилась, и появилась незнакомая кошка, смутив Крылинку блеском своего раздетого по пояс, разгорячённого работой великолепного тела и гладкой головы, с которой свисала до самого пояса светло-русая коса. Грудь её прикрывал кожаный передник, спускавшийся почти до самых носков её тяжёлых рабочих сапогов – должно быть, сшитый из купленной у Медведицы кожи. А может, и из другой: столько лет уж прошло, те передники могли и износиться… А Крылинке казалось, что всё это было только вчера.

– Да принесу, принесу, – крикнула чумазая и потная работница кузни в приоткрытую калитку. А увидев Крылинку, окинула её взглядом и двинула бровью. – О, красавица какая… Вижу, не из наших мест! Зачем пожаловала, да ещё с цветочками? Учти, внутрь тебе нельзя. Там волшба оружейная.

– Мне бы… Твердяну увидеть, – робко сказала Крылинка, отчего-то вдруг засомневавшись. Безумная мысль: а вдруг синеглазой оружейницы здесь нет, и всё это – ловушка её воображения? Сон?

А взгляд кошки, теплея и всё ярче искрясь смехом, так и мазал по ней, оценивая округлые роскошества её фигуры.

– Подаришь поцелуй, красавица, – позову тебе её, – игриво пошевелила бровями эта любительница шалостей.

– Ещё чего! – возмутилась Крылинка, замахиваясь цветами, но скорее для острастки, нежели для удара.

– Ладно, шучу я, – засмеялась кошка. И, просунув голову за калитку, громко крикнула: – Эй там, кто-нибудь! Твердяну позовите! К ней гостья пришла!

Выполнив просьбу посетительницы, она подмигнула и исчезла в проходе, а Крылинка сквозь нарастающий звон волнения ощутила, что едва держится на ногах. Нет, похоже, всё-таки не сон. Но как унять разбушевавшееся сердце, тарабанившее до писка в ушах, за что ухватиться, чтобы не упасть? Грохочущая, как обвал в горах, вечность лопнула, стоило блестящему плечу Твердяны задеть туго натянутые струнки ожидания. Коса – чёрная змея с серебряной брошью-накосником на конце, тугие ветви жил под кожей сильных рук, пристально-прохладная озёрная синева глаз под сумрачными бровями и неизменно блестящий, изящный и гладкий череп – оружейница ничуть не изменилась, по-прежнему великолепная и суровая. Матушка Годава считала её страшноватой и угрюмой, но только эти руки Крылинка желала чувствовать на себе, только эти чистые, как горный ветер, очи испепеляли ей душу и тут же нежно воскрешали её. Добра была Яруница, но вкусом сухой хлебной корки отдавал её поцелуй, а рот Твердяны, лишь с виду жёсткий, обещал впиться глубоко, жарко и по-настоящему. Крылинка ловила безнадёжно онемевшими губами какие-то слова, но в голове сияла лишь солнечная пустота, а сердце горело, точно замурованное в плавильной печи.

– Здравствуй, лада, – просто и серьёзно сказала Твердяна. И, глянув на себя, крикнула в калитку: – Одёжу бросьте мне!

Поймав скомканную рубашку, она повернулась к Крылинке спиной и сняла передник, а та зачарованно любовалась шелковисто-упругой игрой мускулов. Рука сама потянулась и легла на чуть липкую от пота кожу, а Твердяна обернулась через плечо, и уголок её губ приподнялся в усмешке. Накинув рубашку, оружейница повернулась к Крылинке, склонилась и вдохнула запах цветов, а после щекотно обнюхала и саму их владелицу.

– Ты – как глоток свежего ветра, – улыбнулась она. – Пахнешь лугом и мёдом.

Слова бессильно осыпались к ногам Крылинки, так и не слетев с языка. Да, всё случилось вчера: чудесное укрощение огня, пламенная птица горящего шеста, прогулка по крутой каменистой тропинке, поцелуй в ночном саду и горькое расставание в багровых лучах заката. Не было этих лет бессмысленного одиночества: их вырезала золотая рука счастья, которое снова улыбалось в своём небесном тереме.

Сидя на берегу голубого, сверкающего под солнцем озера, Крылинка плела из своих цветов венок. Одежда и сапоги Твердяны, стремительно сброшенные на бегу, лежали рядом, и она могла в любой миг зарыться носом в рубашку, чтобы ощутить запах сильного тела кошки – крепкий и терпкий, родной. Затенив глаза сложенной козырьком ладонью, Крылинка смотрела в ослепительно-солнечную даль озёрной глади, туда, где плескалась и ныряла Твердяна, смывая рабочий пот. Женщина-кошка помахала рукой, зовя Крылинку к себе, но та со смехом отрицательно замотала головой. Тогда Твердяна нырнула и надолго скрылась, заставив Крылинку изрядно поволноваться. Впрочем, опасения оказались напрасными: вскоре оружейница показалась у самого берега с большой трепыхавшейся рыбиной в зубах. Вода стекала струйками и падала сверкающими каплями с её тела, неприкрытая нагота которого пробудила в Крылинке жаркое томление… Меч, вонзённый в землю. Женщина и то, что её оплодотворяет.

Сплюнув чешую, Твердяна растянулась на траве и подставила себя жаркому солнышку. Наверное, она знала, что смущает и волнует Крылинку, но преград для воссоединения уже не осталось, только свободная широкая дорога лежала впереди. Плоский подтянутый живот, сильные бёдра, стройные голени, голубые жилки под кожей ступней, коричневато-розовые соски – всё это она позволяла Крылинке хорошо разглядеть, тягуче выгнувшись с ленивым кошачьим изяществом и зарывшись пальцами ног в траву. Отжав косу, она повернулась на живот, а Крылинка водрузила готовый венок ей не на голову, а на тугие полушария ягодиц, к которым прилипли сухие былинки. Смех помог ей преодолеть смущение, очистил от напряжённого комка неловкости и подарил тёплую свободу.

Как всё-таки хорошо смеяться – слаще, чем малина! Снова, как прежде, колыхалась её грудь, приковав к себе взгляд Твердяны. С лукаво-хищным блеском в глазах та повалила Крылинку на траву, поймав её, как зазевавшуюся пташку. Ощущая на себе тёплую тяжесть тела кошки, Крылинка сладостно обмерла. Ни страха, ни возмущения – только радостное осознание, что всё правильно, всё так и должно быть. Её губы поддались ласковому натиску и впустили второй поцелуй, отделённый от первого долгими годами.

– Запеки мне рыбу, есть хочу, – сказала Твердяна. – И с тобою побыть хочу. Раз пришла моя женщина, работа, пожалуй, подождёт.

Иначе быть просто и не могло.

Большой двужилый дом Твердяны стоял посреди просторного, обнесённого невысокой каменной изгородью участка. Садом это было назвать пока нельзя, разве что огородом: там зеленела всего одна яблоня и пара кустов смородины, да ещё раскинулись несколько грядок с овощами, зато имелся собственный колодец. А воображение Крылинки уже засаживало свободное пространство новыми плодовыми деревьями и ягодными кустами; шагая по выложенной каменными плитками дорожке к дому, она уже знала, где что будет расти. Вокруг дома – яблони и груши, вдоль ограды – малина и вишня; смородины будет не меньше десяти кустов, а к ней – крыжовник и жимолость. Грядок можно было разбить и побольше – места хватало, а вот перед навесом-гульбищем, протянувшимся в обе стороны от крыльца, следовало непременно сделать цветник.

– Можно и цветник, – послышался ласково-хрипловатый голос Твердяны. – Всё будет, как ты захочешь. А хозяюшки тут не хватает – что есть, то есть.

Крылинка смущённо зарделась: оказывается, она проговаривала свои замыслы вслух. Твердяна с лучащимися улыбкой глазами распахнула перед нею дверь, и будущая хозяйка окунулась в приятную прохладу основательно построенного дома. В каменной кладке были заложены брусочки зачарованной стали, благодаря которым в летний зной внутри было не жарко, а в зимнюю стужу хорошо сохранялось тепло.

– Тут можно бы вторую печку сделать, – прикинула Крылинка, осмотревшись на просторной кухне и показав пальцем в подходящий угол. – У нас дома две кухонных печки: здорово выручает, когда сразу много всего приготовить надо – скажем, к празднику.

– Как скажешь, лада, – усмехнулась оружейница. – А пока, чтоб рыбу испечь, и одной хватит.

Пока Крылинка хлопотала, Твердяна куда-то исчезла, а когда вернулась, невзрачную рабочую одежду сменил голубой вышитый кафтан и нарядные сапоги с кисточками. За поясом красовался внушительной длины кинжал в богатых ножнах – без сомнения, её собственной работы. Вдохнув горячий парок, исходивший от готовой рыбины, Твердяна сказала:

– Ну, добро. Будет нам свадебный пир: двоим много ли надо?

Крылинка непонимающе уставилась на неё, а у самой сердце так и заколотилось…

– А к чему нам широкое гулянье? Тебя ж к обеду домой ждут, – пронзая Крылинку ясновидящим холодком, молвила Твердяна спокойно. – А сестрица моя на роднике в любой день нас ждёт, чтоб венцом света Лалады соединить. До обеда как раз успеем.

Водопад-занавеска, черноволосая дева-жрица с глазами Твердяны… «Надумаешь – приходи». Крылинке почудилось, что попала она в чьи-то колдовские сети, и объял её сперва жутковатый озноб, который, впрочем, тут же мягко победило тепло руки Твердяны.

– Не пугайся, лада. Откуда я знаю то, чего ты мне не сказывала? Так уж получается, что я вижу невидимое и слышу не произнесённое. У сестры тоже такой дар, оттого она и выбрала стезю – Лаладе служить.

– Тогда ты знаешь и о том, что я сговорена уж с вдовой одной, – ошеломлённо пролепетала Крылинка запоздалое и виноватое признание. (Мысль о Ярунице больно уколола сердце. Стыдно перед ней, светлой и доброй…)

– Сговор – не помолвка, – нежно привлекая Крылинку к себе, успокоила Твердяна. – Большого греха нет. Хоть и жаль будет огорчать твою избранницу, да не на свой кусочек она рот разевает, не выйдет добра из такого дела.

– Почему… что ж ты в прошлый раз ушла, не забрала меня, ежели знала, что я тебе принадлежать должна? Отчего столько ждать пришлось? – вырвался из груди Крылинки невыносимо горьким комом назревавший много лет вопрос.

– В тот раз лучше было оставить всё как есть, – шевельнулись губы женщины-кошки в щекотной, греющей близости от её губ. – А теперь и мы изменились, и люди вокруг нас, и обстоятельства. Забери я тебя тогда против воли твоих родительниц, не миновать бы между вами большой обиды длиною в жизнь, а сейчас всё обойдётся. Не опасайся.

Голова Крылинки шла кругом: не ожидала она, что уже сегодня попадёт на собственную свадьбу, но ей страстно хотелось верить во всё, что говорила Твердяна, а уж противиться своему счастью было бы глупо. Вот только ей хотелось ещё знать:

– И что же… вот так просто, без праздника, без гостей? А твои родительницы что скажут? Благословят ли нас?

– Главный праздник – в наших сердцах, – ответила женщина-кошка. – А благословение уже давно с нами. Пойдём, родительница Роговлада просила показать ей тебя.

Шаг в проход – и они оказались в Тихой Роще, среди величественного молчания согретой Тишью земли и горьковато-чистого, смолистого духа. Светлая грусть тронула сердце Крылинки, когда Твердяна подвела её к совсем свежему упокоению: об этом говорила гладкость и сияющая живость лица, на котором ещё можно было разглядеть даже мелкие морщинки в уголках глаз.

– Чтобы пробудить её, нужно прикосновение любящей женщины, помнишь? – шепнула Твердяна, ласково подталкивая Крылинку к сосне. – Не робей. Просто дотронься. – И добавила, игриво пощекотав губами её ухо: – Заодно и проверим, любишь ты меня или нет.

Конечно, последнее было сказано в шутку, но Крылинке казалось кощунственным любое сомнение в том, что она сумела взрастить, взлелеять и пронести сквозь время свои чувства. Впрочем, лёгкая заноза возмущения тут же растаяла в потоке благоговения и света, когда её ладонь легла на тёплую, как человеческая кожа, морщинистую кору. Недра ствола отозвались протяжным стоном, и Крылинка отпрянула. Ей ещё не доводилось видеть, как пробуждаются упокоенные: нарушать их сон разрешалось лишь в самом крайнем случае, а на веку Крылинки таких случаев не представлялось.

– Ещё не всё, – подбодрила её Твердяна согревающей тяжестью своих рук у неё на плечах. – Поцелуем надо распечатать уста, тогда родительница сможет говорить.

До соснового лица Крылинке было не дотянуться, и она с глубоким трепетом приложилась губами к стволу, после чего отступила на несколько шагов; дерево смотрело на неё живыми человеческими глазами такого же цвета, как у Твердяны. Если бы Крылинка умела падать в обморок, это зрелище непременно отправило бы её в него, но её душа лишь сжалась в околдованный комочек под взором этих очей, ещё совсем недавно созерцавших светлые чертоги Лалады.

– Государыня родительница, светлого тебе отдыха в Тихой Роще! Мы прервали твой покой по твоей же просьбе, – сказала Твердяна. – Это Крылинка, она вот-вот станет моей супругой.

Светлые неземные глаза задумчиво созерцали вещественный мир, и в их глубине медленно проступало припоминание. Когда их взор снова остановился на Крылинке, та почувствовала, как её охватывает блаженная слабость – совсем не страшная, а приятная и умиротворяющая. Солнечным зайчиком мелькнула мысль: должно быть, так чувствуют себя упокоенные, освободившись от телесных страстей.

– Сама пришла или ты её забрала? – раздался из дерева немного скрипучий, но приятный и звучный голос.

– Сама пришла, – ответила Твердяна.

– Значит, любит, коль сама… после стольких лет, – молвила сосна. – Тяжко мне говорить… Будьте счастливы, дети мои. Я за вас спокойна.

Скрипуче-древесный голос смолк. Во взгляде Роговлады отразился незримый чертог запредельного покоя, в котором пребывала душа, веки отяжелели и опустились, и лицо снова застыло, бесстрастное и чуждое земной суеты.

Крылинка долго приходила в себя после этой встречи. Сидя рядом с Твердяной на тёплом камне в окружении молодых сосенок, она пробормотала:

– Как же так?… Не дождалась твоя родительница дня твоей свадьбы…

– Устала, вестимо, – обнимая её за плечи, вздохнула оружейница. – Подвела она итоги и решила, что хорошую жизнь прожила, всё выполнила, можно и на покой отправляться. Перед уходом в Тихую Рощу сказала мне: «Избранницу ко мне приведи, хоть там на неё взгляну да за вас порадуюсь». А матушка Благиня за год до этого на погребальный костёр легла, перед этим тоже мне своё благословение оставив.

А совсем недалеко журчал водопад, светлые струи которого скрывали от взгляда пещеру. Добраться до последней можно было только по ласкаемым водой скользким камням, с которых Крылинка, чувствуя себя недостаточно ловкой, опасалась упасть, и Твердяна внесла её в пещеру на руках, пока её сестра-жрица по имени Вукмира с улыбкой держала «занавеску». Водный поток в её руках был послушен, как ткань у искусной швеи.

Свет Лалады, растворённый в воде игривыми светлячками, омочил их губы и пролился в горло. (После этого Крылинка ещё примерно год не могла вымолвить ни одного ругательного слова). Пещера, наполненная золотым сиянием из невидимого источника и вся переливающаяся от самоцветов в её стенах, одевала голос Вукмиры в тёплые отзвуки.

– О великая мать Лалада, ниспошли венец света твоего на главы Твердяны и Крылинки, дабы преисполнились они бессмертной твоей любовью!

Когда разумный, внимательно-ласковый сгусток сияния начал надвигаться на Крылинку из-под сводов пещеры, украшенных мерцающими каменными сосульками, ту накрыло густым облаком бесчувственности. Ни рук, ни ног, ни головы – одной сплошной мыслью стала Крылинка, но мыслью счастливой и радостной. Крошечной звёздочкой она лежала в чьей-то огромной ладони, соприкасаясь с бескрайним разумом, вмещавшим в себя целые миры… Что здесь значило время, когда вокруг дышала и мыслила живая вечность?

Крылинке было даже немного жаль возвращаться в своё тело с его ограничениями, но любящий взгляд Твердяны возместил ей всё с лихвой. Та, держа её в объятиях, улыбнулась:

– Ну вот, а говорила, что обморок – это не про тебя.

– Так вот он какой, – пробормотала плохо слушающимися, словно чужими губами Крылинка. – Знаешь… а когда мы с тобою у ручья впервые встретились, я на себя словно бы со стороны смотрела и видела, как я отломила то деревце… Непохоже на обморок, правда? Тело ведь должно было упасть…

– Не обязательно, – послышался голос Вукмиры, и та склонилась над Крылинкой, до дрожи похожая на Твердяну. – В миг вашей встречи кругозор твоей души расширился, потому что её связь с телом ослабела на краткое время. У прочих девушек происходит то же самое, только памяти о случившемся не остаётся. А ты не только сохранила воспоминания, но и не утратила способности управлять своим телом в те мгновения.

– Ежели б кто-то объяснил это моим родительницам тогда, – вздохнула Крылинка.

– Такое слишком редко встречается, вот и проворонили они знак, – сказала Вукмира. – Ты же просто не могла знать этого в силу своей юности, а о том, что почувствовала себя в тот миг как-то необычно, умолчала.

– Признаться, я тоже не сразу разобралась, что моя Крылинка – особенная, – добавила Твердяна. – Даже сомнения сперва закрались… Теперь-то уж я такую осечку не допустила бы. Мудрость да опыт, вестимо, не сразу приходят.

– Но всё закончилось хорошо, хвала Лаладе, – улыбнулась Вукмира. – Любовь тем слаще, чем труднее дорожка к ней. Отныне вы – законные супруги пред светлым ликом богини нашей. Ступайте и живите в любви и согласии много лет и зим.

Впрочем, перед тем как последовать этому напутствию, им предстояло ещё одно дело.

Домой Крылинка успела как раз вовремя: ещё чуть-чуть, и её хватились бы. Вместо охапки целебных трав она держала за руку свою супругу. Войдя в дом, Твердяна учтиво сняла шапку и поклонилась Медведице, матушке Годаве и Ярунице, которую те, как оказалось, позвали в гости. Видя недоумение в глазах своих родительниц, Крылинка с поклоном объявила:

– Прошу любить и жаловать – супруга моя, Твердяна Черносмола. Мы с нею только что на роднике при Тихой Роще обвенчались светом Лалады. Простите, государыни родительницы, что сделали мы всё без вашего ведома, и не гневайтесь. Только иного пути у нас не было.

– Как же так, Крылинка?! – воскликнула матушка Годава, поднимаясь из-за стола и негодующе сверкая очами. – Знака-то, обморока-то ведь не было!

– Ошиблась ты, матушка, – подала голос Твердяна. – Был знак, да только необычный, вот и прошёл неопознанным, а Крылинка по неопытности промолчала. В недоумении пребывала какое-то время и я, но исправлять ошибки, к счастью, не всегда бывает слишком поздно.

И она передала всё то, что объяснила им Вукмира, добавив, что родительницы Крылинки могли посетить родник и спросить у её сестры-жрицы обо всём самолично – в случае, ежели им необходимо подтверждение. Матушка Годава как стояла, так и села обратно с застывшим от потрясения взглядом, а после закрыла лицо маленькими худыми ладошками и заплакала. У Крылинки тоже заволокло взгляд влажной солёной пеленой, когда она, преодолевая стыд и горечь, посмотрела на Яруницу.

– Прости, тёть Ярунь, что так вышло, – только и смогла она пробормотать.

Ни обиды, ни гнева не выказала владелица маленькой кузни, лишь грустью затуманились её светлые глаза. Встав, она сердечно обняла Крылинку и прижала к своей груди.

– Не держу я зла, голубка. Ты всё правильно сделала, и я только радуюсь, что ты на свою настоящую дорожку наконец свернула. А мне кроме твоего счастья ничего и не нужно.

Твердяна поклонилась своей сестре по ремеслу.

– Благодарю за мудрость твою и рассудительность. Уж не обессудь, что так получилось… Почту за счастье, ежели дружбу мою примешь.

– Отчего ж не принять, – улыбнулась Яруница, обмениваясь с Твердяной троекратным поцелуем. – Славен род великой Смилины! Как твоя родительница Роговлада поживает? Знаменитая она мастерица, доводилось мне у неё советов спрашивать. В здравии ли она?

– В Тихой Роще она уж нашла свой последний приют, – ответила оружейница.

– Вот как, – проронила Яруница. – Что ж, да пребудет она в чертоге Лалады в мире и покое.

Медведица переварила услышанное и увиденное сдержанно и молчаливо, а когда настал её черёд говорить, выразилась она, как всегда, немногословно, зато по существу:

– Ну, раз так приключилось… Живите, чего уж там.

Ясный день сменился тихим вечером. Не пропала испечённая Крылинкой рыбина, став первым совместным ужином новобрачных: большая её часть досталась Твердяне, а Крылинка удовольствовалась парой кусочков, слишком вымотанная свалившимся на неё в одночасье счастьем. Хлопоты по переправке её скарба ещё предстояли им, и пока она имела лишь то, что было на ней надето, но гостьей в этом доме себя уже не чувствовала. Вместе с золотым существом в небесном тереме она умиротворённо смотрела, как Твердяна ест приготовленную ею рыбу, а о том, что женщина-кошка насытилась, возвестило тягучее ласковое урчание. И это было даже больше, чем Крылинка могла мечтать.

Розово-синий вечер перетёк в звёздную летнюю ночь, и Крылинка трепетно и чуть стыдливо, но доверчиво отдала своё сохранённое в неприкосновенности девство супруге, которая приняла его бережно, как великий подарок. Засыпая под мерный звук дыхания Твердяны, она обнимала её горячее обнажённое тело, а проснулась оттого, что ей стало трудно дышать. Оказалось, что на ней по-хозяйски лежала огромная и тяжёлая пушистая лапа, а рядом на подушке Крылинка в синей предрассветной мгле увидела чёрную усатую морду. Нежность и восхищение красотой великолепного спящего зверя сплелись в ней тёплый клубочек, но дышать под этим драгоценным весом было всё-таки не очень удобно. Крылинка тихонько поцеловала и пощекотала лапищу.

– Мрр-мррр-мррр-ммм, – сонно промурчала чёрная кошка и перевернулась на спину.

Не обмануло Крылинку прощальное предчувствие, нашёптанное ей ветром на лугу: вскоре со всем своим приданым она навсегда поселилась в доме супруги, и с той поры эти места тоже стали ей родными. Взяла она из сада в родительском доме черенки яблонь и груш, корневые отпрыски малины и вишни, размножила смородину, приручила голубую жимолость и сладкий горный крыжовник. Живительная сила Лалады в нежных руках белогорских дев приобретала особое свойство: она заставляла всё расти с необычайной скоростью, и уже через год у Крылинки с Твердяной был добротный плодоносящий сад и изобильный огород, а весной и летом в открытые окна струился душистый ветер, пропитанный чарами цветника. На создание такого хозяйства обычным образом потребовалось бы лет десять. И пшеница у них колосилась, и домашняя скотина паслась на сочных лугах, а всех своих дочерей, как и предсказывала Медведица, Крылинка родила благополучно и без слишком долгих мучений.

В зимний День поминовения (Крылинка в то время вынашивала свою старшенькую, Горану) они с Твердяной, как всегда, посещали предков, покоившихся в могучих, причудливо изогнувших свои ветви бессмертных соснах. Накануне Крылинке приснилась Яруница, и ей отчего-то до щемящей тревоги захотелось её навестить, проведать, жива ли она, здорова ли.

– Отчего ж не навестить, – согласилась Твердяна. И заботливо спросила, кивая на её опустившийся в преддверии скорых родов живот: – А не тяжко тебе? Может, лучше домой пойдём?

– Да нет, терпимо, – прислушавшись к себе, решила Крылинка.

Наделённая жизненной силой с избытком, не привыкла она сидеть сложа руки и долго отдыхать, а потому и на сносях не давала себе никаких поблажек – работа кипела и спорилась у неё всегда. Матушка-земля, вода из Тиши да солнышко красное – вот три лучших друга, благодаря которым она оставалась весёлой и здоровой. А четвёртым стала любовь её супруги.

– Ну ладно, коль так, – сказала Твердяна. – Идём тогда.

Однако, выйдя из прохода, они не покинули пределов Тихой Рощи… Перед ними стояла сосна, лицо которой Крылинка сразу с сердечным трепетом узнала. Добрые глаза и улыбчивые губы были закрыты в заоблачном покое, а трудовые руки, когда-то сделавшие для Крылинки серёжки с кошачьим глазом, превратились в могучие ветки с покрытой сверкающими росинками хвоей. Взгляд Крылинки помимо воли затуманился влажной дымкой, но это были светлые слёзы, тёплые и очистительные.

Когда её живот внезапно скрутила боль, она зажала себе рот и впилась в руку зубами, боясь потревожить сон Яруницы.

– Тихонько, тихонько, – подхватила её под локоть Твердяна. – Давай-ка домой, живо.

– Печку в бане затопи, – сквозь зубы простонала Крылинка.

– Затоплю, затоплю, – отозвалась супруга ласково. – Матушку Годаву позвать?

– Позови, пожалуй… Ох, пресветлая Мила, Лаладина супруга, помоги мне…

Скорчившаяся в три погибели Крылинка и бережно поддерживающая её Твердяна шагнули в проход и уже не видели, что светло-серые глаза мерцали из-под таинственно приоткрытых век, а одеревеневшие губы пересекла трещинка: сосна улыбалась…

***

До двенадцати лет Твердяна росла свободной и неудержимой, как ветер, приходя домой только чтобы поесть и поспать. Её влекли шелестящие тайны леса, его живая суть, в которую она погружалась с головой, и он всякий раз рассказывал ей новую сказку. Кошкой-подростком она рыскала по его тенистым чащам, ловя мелких зверюшек и птиц. Старательно следуя наставлениям родительницы Роговлады, начинающая охотница всякий раз благодарила добрый и мудрый лес за то, что тот щедро открывал ей свои угодья и делился с ней богатствами.

Любила она и горы с их сверкающим холодом вершин и не тающими снегами, соседствовавшими с зелёной травой и цветами. Эту любовь с ней разделяла её сестра-близнец Вукмира, частенько увязываясь за Твердяной в горы. Они вместе выслеживали там диких баранов – сильных и осторожных, покрытых густой коричневой шерстью с белыми «чулками» до колен и наделённых великолепными, круто изогнутыми рогами. Лишь по самым опасным горным тропкам Твердяна не разрешала Вукмире за собой следовать, оберегая сестру, но и та порой возвращалась с таких прогулок с шишками, синяками и ссадинами. Матушка Благиня ворчала:

– Ну ты-то куда лезешь, Вукмира? Ежели у твоей сестры шило в одном месте, это не значит, что ты должна делать всё то же, что и она!

Но близнецов, словно связанных невидимой тёплой пуповиной, было не оторвать друг от друга. Они строили шалаши и играли в семью: Вукмира как будущая хранительница очага ждала «дома» и шила что-нибудь, коротая время, пока Твердяна рыскала по горам в поисках добычи. Иногда она приносила молодого барашка, птицу или рыбину, а порой возвращалась лишь с красивыми цветами, какие находила в укромных нетронутых местечках по соседству со сверкающим на солнце снегом. Вукмира изображала рассерженную супругу, уперев руки в бока:

– И что мы сегодня будем есть на обед? Цветочки жевать?

– Да ладно, будет тебе ругаться! – смеялась Твердяна. – Зато смотри, какие они чудесные!

Чмокнув сестру в щёку, она с обезоруживающей улыбкой протягивала ей нарядную, пёструю охапку цветов, перед которой та не могла устоять, таяла и прощала легкомысленную добытчицу. Охотилась Твердяна как в облике кошки, так и с луком и стрелами; когда ей везло, они с Вукмирой жарили мясо на костре и наслаждались им под открытым небом. Лучшей приправой был чистый воздух, пропитанный льдисто-снежной свежестью горных вершин. Рыбачила Твердяна без снастей, просто ныряя и по-звериному хватая рыбу зубами. Подсмотрев медвежий способ ловли, она слегка видоизменила его: устраивалась на большом камне посреди бурлящего потока и упражнялась в метании остроги. Во время нереста она любила лакомиться свежей икрой, вспарывая рыбьи брюха и выгребая её оттуда. Сестрёнка от сырой икры воротила носик, и Твердяна, слизывая с пальцев прозрачно-янтарные бусинки, остро пахнувшие рыбьим нутром, говорила:

– Ну и зря отказываешься. Вкуснятина. Даже без соли…

Острием охотничьего ножа она осторожно взрезала скользкую плёночку-мешок и вынимала икринки, сразу кладя их себе в рот и с наслаждением давя языком, пока Вукмира возилась с чисткой рыбьей тушки и жарила её на костре.

Однажды Твердяна и несколько её приятельниц решили посоревноваться в подлёдном плавании и выбрали для этой забавы высокогорное озеро Сморозь, покрытое вечным льдом. Места эти были суровы и холодны: ели, росшие по берегам, казались седыми, и даже самое солнечное и тёплое лето не освобождало это озеро из ледяных оков. Говорили, что заморозила его озёрная владычица, которая не любила вторжений в свои владения, а нарушителей покоя могла утянуть под лёд. Среди юных кошек возник раскол, и только пять самых смелых из них дерзнули бросить вызов таинственному озеру и проплыть от проруби до проруби. Была среди них и Твердяна, а Вукмира, как всегда, увязалась за ней. Взрослым, разумеется, о задуманном ничего не сказали.

На берегу развели большой костёр, чтобы сразу же согреться возле него после заплыва. Твердяна сказала сестрёнке:

– Ты в воду не лезь, жди тут.

Девочка, ёжась в леденящем дыхании озера, смотрела на неё с тревогой.

– Ох, неспокойно мне, сестрица, – вздохнула она. – А ежели утащит вас к себе владычица? Неладное вы затеяли!

– Ничего, выплывем, я верю, – успокоительно пожав озябшие пальцы Вукмиры, сказала Твердяна. – Жди на берегу и за костром следи.

В вечном льду сделали две широких проруби в пятидесяти саженях друг от друга – такое расстояние юные кошки себе назначили в качестве испытания, одолеть которое следовало честно, не пользуясь проходами.

– Ох, сестрица, боюсь я, – не унималась Вукмира, неотступно следуя за Твердяной.

– Тебе-то чего бояться, ты ж не поплывёшь, – усмехнулась та. – Иди на берег, к костру!

– Не лезь туда, Твердянушка, боязно мне за тебя! – И в голосе, и на глазах Вукмиры дрожали слёзы.

– Да ну тебя, – грубовато ответила Твердяна, сбрасывая сапоги и распоясываясь.

Последним, что она видела перед тем как прыгнуть в зеленоватую толщу неизвестности, были влажные, как подтаявшие голубые льдинки, глаза сестры и её стиснутые в нервный замок пальцы.

Её объял обжигающий холод. Серебристый ледяной потолок простирался над головой, а внизу была зелёная бездна… Следовало пошевеливаться, и Твердяна поплыла что было мочи, сразу вырвавшись вперёд. Четверо остальных двигались чуть поодаль, и их волосы причудливо колыхались в воде. Краем глаза Твердяна вдруг заметила пятую пловчиху – в длинной рубашке и с чёрной косой… Это верная Вукмира прыгнула следом за ней, вместо того чтобы ждать на берегу! Её безрассудная храбрость и восхитила, и возмутила Твердяну: нечего было делать сестрёнке в этом заплыве, ибо белогорской деве не потягаться в силе и выносливости с кошками…

Мысленно зарычав от досады, будущая оружейница повернула назад. О победе теперь можно было забыть из-за упущенного времени, но сестру следовало вытащить из воды немедленно. Подплыв к ней и схватив её за руку, Твердяна открыла проход…

Но вместо берега они очутились на ещё большей глубине. Толща воды сдавливала грудь, бесстрастный зелёный сумрак раскинулся во все стороны, и уже не видно стало мутного света, сочившегося сквозь лёд. Догадка мертвящим дыханием коснулась сердца: это могла быть только владычица озера. Она захватила их… Одной рукой стискивая запястье сестры, другой Твердяна отчаянно гребла, пытаясь продвинуться вверх, но леденящая сила неумолимо тянула их вниз. Новый проход открылся, но они не могли к нему приблизиться: их волокло на глубину, а грудь невыносимо распирало от желания сделать вдох. Твердяну осенило: а если открыть проход внизу и просто упасть в него, раз уж их и так тащит ко дну? Это была хорошая мысль, но невыполнимая, потому что хитрая глубинная сила позволяла проходу открываться только сверху или сбоку. Чья-то невидимая власть устанавливала здесь свои законы, против которых они оказались бессильны.

«Пропали», – мелькнуло в голове.

И вдруг из донного мрака всплыло что-то огромное, очень длинное, излучающее приятный серебристый свет. Жемчужно-серое с перламутровым отливом чешуйчатое тело тянулось и тянулось, и казалось, что ему не будет конца. Вот показались паутинно-прозрачные, колышущиеся мелкими волнами плавники – сначала одна пара, размахом сажени в три, а потом вторая, поистине исполинская. Голова серебристого существа была как у ящерицы, и венчал её розоватый гребень-корона, а лап имелась всего одна пара – передних. В сравнении с туловищем они казались крошечными. Вдоль змеино-узкой спины чудовища тянулся длинный ряд очень крупных чешуек, а на конце хвоста раскинулся двумя ребристыми лопастями широкий жёсткий плавник, отливавший сиреневым. Он поднялся, как ладонь, и подхватил барахтающихся сестёр, а чудо-юдо выдуло из зубастой пасти радужно переливающийся и наполненный неярким светом пузырь. Он накрыл Твердяну с Вукмирой, после чего в голове у девочки-кошки послышался голос:

«Можете дышать без опаски».

Свет, которым был наполнен пузырь, оказался плотнее и тяжелее обычного воздуха и втекал в лёгкие, почти как вода. Ощущения были странными, поначалу девочки захлебнулись, но когда их груди наполнились этим светом до конца, стало легче. Через несколько вдохов они приноровились к этому необычному «воздуху». А сквозь стенку пузыря на них смотрели дивные глаза, переливавшиеся всеми цветами радуги, с круглыми человеческими зрачками. Твердяне казалось, что кто-то очень внимательный перебирает в её голове все мысли, читая её душу, но делает это бережно и мягко.

«Ты… владычица озера? – мысленно обратилась к существу Твердяна. – Не гневайся на нас, прости, что вторглись в твои владения…»

«Владычица озера? – отозвался водяной змей. – Ну, можете и так звать меня, раз уж так привыкли. Но во мне сочетается мужское и женское естество. Гнева на вас я не испытываю. А ваш способ передвижения в этих водах действует неправильно, здешнее пространство искажает его. Вы, я вижу, ещё дети… Делать вам здесь нечего, возвращайтесь на поверхность и не балуйтесь больше».

Краем глаза Твердяна заметила ещё двух таких же ящеров, приближавшихся из глубины. Перламутровый змей также заметил своих сородичей и поспешно начал подниматься, трепеща прозрачными плавниками и держа сестёр на хвосте. Вскоре стало светлее: это показался лёд, который стремительно надвигался. Прорубь лучисто сияла. Хвост пружинисто подбросил сестёр, и пузырь лопнул, соприкоснувшись со льдом. А уже в следующее мгновение они обе ловили ртами обыкновенный воздух, казавшийся удивительно лёгким после его странного заменителя, который выдул из себя серебристый змей. Ослепительно сияло солнце, а прорубь обступили четверо приятельниц Твердяны.

– Вы живые! – радостно кричали они. – А мы уж думали, вас владычица утащила!

Им помогли выбраться на лёд. Сёстры кашляли, и водянисто-густой «воздух», которым они дышали в пузыре, выходил из них через ноздри и рты. Встретившись со своим более лёгким собратом, вёл он себя не как вода, а расползался седым дымком…

Все так радовались их спасению, что уже и не вспомнили, кто приплыл первым.

Слышать не сказанное и видеть невидимое – этот дар открылся у сестёр одновременно вскоре после этого погружения. Твердяна немало озадачивала приятельниц, отвечая на ещё не заданные вопросы или уличая в неискренности. Она и сама толком не знала, как истинные мысли людей проникали к ней в голову – просто чувствовала их, как собственные. Это казалось ей таким же естественным, как дыхание, и удавалось без особых усилий, как будто взгляд переливчато-радужных глаз озёрного змея, роясь в её голове, что-то задел там… или нарочно изменил, заставив работать по-другому. Они с Вукмирой понимали одна другую без слов, и им было легко друг с другом, а вот с окружающими становилось всё труднее. Как-то сами собой начали понемногу «отваливаться» подруги, которым не всегда нравилось, что Твердяна и её сестра способны в любой миг вывести их на чистую воду или узнать сокровенные помыслы. Безнаказанно соврать или просто прихвастнуть рядом с ними стало невозможно: они не только умели распознать малейшую неправду, но и могли припечатать хвастунишку острым словом. Вскоре у Твердяны и Вукмиры остались всего две-три приятельницы, а остальные предпочли отдалиться от столь «неудобных» подруг. Впрочем, это сестёр мало огорчало: лучшими друзьями для них всегда были лес и горы, которые неизменно принимали их в свои объятия, выслушивали и своей хрустальной тишиной помогали думать. Матушка Благиня советовала дочерям быть снисходительнее к людским ошибкам и слабостям и не пугать никого своей проницательностью:

– Иной раз лучше смолчать, чем правду рубить: она же, вестимо, глаза колет. Кто ж любит, когда его обличают? Этак только кучу врагов себе нажить можно…

Роговлада ей возражала:

– А притворством да подхалимством истинных друзей не нажить. Уж лучше пусть их будет мало, но настоящих, чем множество, но, что называется, до первой невзгоды.

– Да я ж не говорю о том, чтоб льстили они да душой кривили, – оправдывалась матушка Благиня. – Просто осторожней надобно быть. Знать следует, когда слово прямиком молвить, а когда язык сдержать. Оно ведь и ранить может, слово-то.

– Правда всегда на первом месте должна быть, – настаивала Роговлада, горячась. – Человек должен и сам голосу правды следовать, и от других того же требовать!

– Требовать чего-то можно только от себя, моя родненькая, – мягко гнула своё матушка Благиня. – А к людям терпимее надо быть.

– Снисхождение к кривде – первый шаг к всеобщей несправедливости! – не сдавалась глава семейства.

– Чья-то кривда – для кого-то правда, – отвечала Благиня. – И наоборот. У каждого правда – своя.

– Правда для всех едина, – доказывала её супруга. – Ежели правд много будет, это ж какой беспорядок настанет!

А Твердяна с Вукмирой, слушая споры родительниц, прямодушной Роговлады и осмотрительной Благини, мотали себе на ус, что не так-то всё просто в жизни.

Тем временем кончилось привольное и легкокрылое детство, а значит, беззаботному житью пришёл конец. Первой свою жизненную стезю нашла Вукмира: когда они всей семьёй в летний День поминовения посещали Тихую Рощу, на роднике к ним подошла жрица Лалады и о чём-то вполголоса заговорила с матушкой Благиней.

– О чём вы там шептались? – спросила позже Роговлада.

Матушка Благиня ответила не сразу. Её взгляд, устремлённый на Вукмиру, был подёрнут задумчивой дымкой.

– Хотела я нашей Вукмирушке простого бабьего счастья, как у всех – половинку свою найти да деток нарожать, а хранительница родника мне сказала, что иной ей путь уготован – Лаладе служить, – вздохнула она. – Увидела она в ней что-то этакое… И просит, чтоб мы её в ученицы отдали.

– А чего ты вздыхаешь, мать? Ты гордиться должна, что дочка у нас особенная, – сказала Роговлада. – Не каждой девице выпадает такая доля почётная! Что думаешь, Вукмира?

Синие глаза девочки устремились в сторону Рощи, замкнуто-прохладные, чуть рассеянные. Их взор, впитавший в себя снежные горные просторы и зелёную тайну лесов, не всякий мог выдержать; хоть и красавицей она росла, но сторонились её молодые кошки. И неудивительно: ей не подмигнёшь запросто, как остальным девчонкам, не обнимешь, не чмокнешь шутя – испепелит своими очами нездешними, заставит устыдиться и о многом задуматься. До глубины души проберёт, ни слова не сказав – невесело с нею, нелегко.

– Ежели девой Лалады захочешь стать, придётся тебе забыть думки о любви земной, о семье да детушках: только Лаладе да премудростям волхвования посвящена будет твоя жизнь, – предупредила матушка Благиня. – Мяса служительницы Лалады не едят, чтоб живых тварей не убивать – только хлеб, плоды сада-огорода да молоко у них на столе. Хмельного тоже не приемлют они, а пьют лишь воду из Тиши.

Опустив пушистые ресницы, Вукмира хранила молчание. Лишь когда они пришли домой к праздничному обеду, попросила она у родительниц дозволения провести отведённое на размышление время в горах – с ночёвкой. Матушка Благиня, конечно, сперва встревожилась, но Роговлада сказала:

– Пусть идёт, коль хочет. В горах думается лучше.

Совсем одну Вукмиру, правда, не отпустили – отправили с нею Твердяну, чтоб оберегала сестру. Как и прежде, они лазали по крутым опасным тропкам, играли в вечном высокогорном снегу, рыбачили, а когда на склоны лёг вечерний розово-янтарный свет заката, отыскали свой шалашик и развели костёр. Твердяна поворачивала на вертеле тушку рыбы, источавшую дразнящий вкусный дух, а Вукмира плела венок из белых и жёлтых цветов, которых они бесстрашно нарвали на холодяще-головокружительном краю ущелья. Слова рождались где-то в чистой вышине и летели за край земли на сильных крыльях ветра… Твердяна ни о чём не спрашивала: сердце ей уже подсказывало, что решила сестра. Горький дымок костра, пропитывая своим запахом одежду и волосы, предрекал долгую разлуку.

Нарушая молчание засыпающего вечернего неба ответом на повисший в воздухе вопрос, Вукмира проронила:

– То счастье, которого матушка мне хотела бы – семья, детишки – не для меня оно. Я много размышляла о своём пути и недоумевала, как поступить… А эта дева Лалады нынче разрешила моё недоумение. Вот и пришёл ответ, что мне делать дальше. Мне понятна матушкина печаль… Придётся навек проститься с родным домом и с вами, а покуда я буду в учении, я даже изредка не смогу с вами видеться. Но ты не тоскуй, сестрица. Гуляй в горах по нашим тропкам, вспоминай меня и знай, что и я там о тебе тоже думаю. Придёт время – и мы снова встретимся. А уйдём мы из этого мира в один день.

Гулким отголоском туманного грядущего отдались эти слова в сердце Твердяны, но страх не шелохнулся, даже не поднял голову: слишком величественна была сила розовокрылого заката, горевшего на снежных склонах.

– Не печалься… Это случится ещё очень, очень нескоро. У тебя будет большая крепкая семья, – с мягкой грустноватой улыбкой прорицала Вукмира. – И дом – полная чаша, и дело любимое. Будешь счастлива ты, сестрица, не сомневайся.

В этот вечер, в окружении мудрых гор, озарённых солнечной улыбкой Лалады, и приобрела Вукмира свой будущий облик – невозмутимый, кроткий, чуть отрешённый от будничной суеты.

Они отдавали свои думы молочно-туманным струям ручья, катившегося по замшелому скалистому ложу, и не перебивали его говор ни единым словом. Да и не нужны стали меж ними слова: всё чувствовалось с полувзгляда, полувздоха, полудвижения. От хлынувшего дождя они не стали прятаться – напротив, с наслаждением подставляли ему лица и ловили его в раскрытые объятия и смеющиеся рты. Смех щекотал им рёбра, но и в его властной дрожи сквозила горечь грядущего расставания.

Когда они вошли в дом – перепачканные, снова проголодавшиеся, пропахшие дымом костра и горным ветром, мать только всплеснула руками. Дождливое небо дохнуло не летним холодом, и у Вукмиры зуб на зуб не попадал; баня помогла ей и прогреться, и привести себя в порядок.

В чистых рубашках, наевшиеся калача с молоком, они нырнули в тепло постели. Месяц заглядывал в окошко, убаюкивающе жужжала матушкина прялка, и совсем не хотелось думать, что разлука уже бродила вокруг дома, закутанная в плащ ночи. Была мягкость подушки, успокаивающий запах травяного отвара от волос Вукмиры и греющая уверенность, что завтра они снова будут исследовать неиссякаемые горы, открывая для себя всё новые и новые прекрасные уголки…

Заснув с сестрой под боком, проснулась Твердяна одна. Затянутая тучами тревога неба коснулась сердца своим холодящим дыханием: неужели всё? Ушла Вукмира к жрицам? Выглянув в окно, Твердяна увидела сестрёнку в её лучшей рубашке с плетёным красным пояском, поверх которой её плечи покрывал простой и грубый шерстяной плащ с откинутым наголовьем. Подходя по очереди ко всем деревьям в саду, Вукмира обнимала их стволы и прижималась к ним щекой в порыве прощальной нежности, а матушка, утирая подозрительно красные глаза уголком передника, сидела на большой дорожной корзине с крышкой.

Торопливо натянув портки и обмотав ремешки чуней вокруг голеней, Твердяна выскочила на крыльцо. К счастью, она успела: Вукмира всё ещё прощалась с садом, что-то ласково шепча деревьям и кустам.

– Ну, не горюй, – приобняв Благиню за плечи, молвила подошедшая из кузни Роговлада. – Радуйся, что дочь на свою стезю в жизни вступает.

– Да я радуюсь, радуюсь, – проронила та, утирая следом за припухшими глазами и нос. – Только вот мечталось мне на свадьбе её погулять… Не судьба, видно.

На это Роговлада, ласково и многозначительно переместив ладонь с её плеча на талию, утешительно мурлыкнула:

– Коль тебе так свадьбу сыграть охота – у нас ведь есть ещё Твердяна. Настанет час – и она свою половинку сыщет. Да и ты ещё не старуха, козочка моя. Ещё народим дочек – устанешь у всех на свадьбах плясать.

А Вукмира тем временем закончила прощаться и подошла к родительницам.

– Я готова идти.

Матушка Благиня тяжко вздохнула, а Роговлада повесила корзину себе за плечи и кивнула Твердяне:

– Пошли, проводим твою сестрицу.

Сырой ветер трепал волосы Твердяны и полы плаща Вукмиры, а под серым пологом туч реяла птица-разлука. Шаг в проход – и из пасмурной тревоги они попали в безоблачную, залитую солнцем приветливость Тихой Рощи. Невысокий плетень и калитка меж двумя соснами преградили им дорогу к возвышавшемуся вдали исполинскому чудо-дереву, чей необъятный ствол оброс, словно грибами, полувисячими деревянными постройками. Они были соединены между собой мостиками-переходами, которые казались издали хрупкими и до мурашек по коже шаткими. Могучие, словно скрученные из нескольких обычных стволов, ветки образовывали широкую развилку-площадку, отчего дерево казалось торчавшей из земли рукой с открытой навстречу небу ладонью и поросшими густой хвоей пальцами. Во все стороны от огромного, как сторожевая башня, дерева-жилища раскинулись огороды, на которых белели стройные фигуры трудившихся там дев Лалады. Только зерно привозили им жители близлежащих сёл, а в остальном жили жрицы плодами земли, на которой они работали наравне со всеми. За огородами тянулись обширные бортевые угодья, где в долблёных колодах, подвешенных к стволам сосен, жили пчёлы, неустанно летавшие над вечно цветущим зелёным ковром, который устилал Тихую Рощу. Особый тихорощенский мёд всегда оставался вязко-текучим и хрустально-прозрачным, как слеза, а волшебные свойства имел те же, что и вода из Тиши. Живой свет Лалады наполнял его переливчато-солнечным сиянием, и за один маленький туесок этого сладкого чуда давали пять мешков жита. Тонкое, щемящее благоухание его было светлым и цветочно-сладким, с едва ощутимой примесью горьковатого, смолистого покоя бессмертных сосен Тихой Рощи.

– Да пребудет с вами свет Лалады! – громко, но почтительно обратилась Роговлада в солнечное пространство, ставя на тропинку корзину.

Не успело сердце Твердяны сделать и пары ударов, как из-за ствола дерева появилась жрица – та самая, что подошла к матушке Благине с предложением отдать Вукмиру в ученицы. Солнце играло рыжеватым золотом на волнистых прядях её волос и притаилось тёплыми искорками в светло-зелёных глазах.

– И с вами пусть вечно пребывает свет, – с лёгким кивком ответила она на приветствие. – Хорошо, что привели девочку. Идём со мной, Вукмира, ничего и никого не стесняйся. Теперь твой дом – с нами.

С этими словами жрица показала на жилое дерево-великан и приотворила калитку, пропуская девочку внутрь. Вукмира широко распахнутыми от благоговейного изумления глазами уставилась на необыкновенное дерево, и её пальцы выскользнули из руки Твердяны. Тот небольшой скарб, который матушка собрала для неё, жрица отвергла, покачав головой и положив руку на корзину воспрещающим движением.

– Вещи оставьте себе, всё необходимое у неё и так будет.

– Но как же… – растерянно начала было матушка Благиня. – Хоть что-нибудь на память о родном доме!

– Ничто не должно отвлекать её от учёбы, – мягко ответила жрица. – Она более не принадлежит ни вам, ни остальному миру – только Лаладе.

А Вукмира, не сводя очарованных глаз с чудо-дерева, уже делала первые робкие шаги по тропинке, словно влекомая невидимой силой. С грузом светлой печали провожала её Твердяна взглядом, мысленно моля: «Обернись… Хоть разок на прощанье!» Услышав этот невысказанный зов, Вукмира подарила родным кроткую и ласковую, но уже далёкую, нездешнюю улыбку. Поравнявшись с нею, жрица взяла её за руку, и они вместе неторопливо зашагали прочь от калитки: дева Лалады светлой лебёдушкой плыла по земле, и девочка старательно подражала её лёгкой скользящей поступи.

С уходом Вукмиры дома стало тихо, грустно и пусто, и от этой звенящей тишины Твердяна каждый день бежала в горы – к горько-сладкому, пронзительному, овеянному ветрами одиночеству среди горделивых вершин. Лето поспело, налилось соками и вошло в свой золотой закат, и в один из таких светлых, пропитанных медово-яблочным духом дней родительница Роговлада сказала Твердяне за обедом:

– Хватит тебе лоботрясничать, настала пора к делу приучаться да к мастерству приобщаться. Пойдёшь завтра со мною в кузню. – И добавила, обращаясь к матушке Благине: – Расчёсывай ей, мать, кудри в последний раз.

Зубья гребешка погрузились в густую и волнистую чёрную гриву длиной до плеч. Там, где волосы спутались, ласковые матушкины пальцы разбирали узелки ловко, быстро и совсем не больно.

– Ах вы, кудри-кудряшечки, – вздыхала она. – Хороши вы, да быть вам с буйной головки срезанными и в жертву Огуни принесёнными…

Сидя у окна на лавке, Твердяна покачивалась на волнах дрёмы: расчёсывание всегда усыпляло её. Яблони в саду клонились к земле под весом урожая, солнечные зайчики дремотно колыхались на земле, а где-то в Тихой Роще Вукмира постигала премудрости светлого волхвования – училась вплетать в сны частый звёздный узор, прясть пряжу из серебристых струй водопада и смешивать зелье из загадки лунного света и румяной зябкости утренней зари… А Твердяне предстояло познать тайну рождения звонкой поющей стали.

Ночь прошла в томительной бессоннице. Ворочаясь с боку на бок в жаркой постели, Твердяна торопила рассвет: уж скорее бы грядущий день открыл то, что ей было уготовано! Когда чернота ночи начала рассеиваться, уступая место светлеющей синеве, сон тёплым дуновением сомкнул ей веки, но всего на миг: матушкины руки и голос нежно, но непреклонно вернули её к яви.

– Поднимайся, Твердянушка, пора на работу собираться.

Зыбкое марево сна не спешило рассеиваться, кружило и отягощало голову, прочно склеивало веки. Кое-как со стоном сев в тёплой постели, ночью казавшейся ей ненавистной, а сейчас ставшей такой желанной, Твердяна на ощупь натянула портки и обулась. Глаза никак не хотели открываться.

Затопленная печь уже дышала теплом, Роговлада с треском соскребала с черепа щетину, глядясь в мутноватое медное зеркало.

– Со льдом ей водички дай, мать, – бросила она через плечо, покосившись на сонную Твердяну. – Живо глаза-то откроются.

Матушка Благиня спустилась в погреб и принесла оттуда полную миску колотого высокогорного льда и снега, которые помогали сохранять припасы свежими. Высыпав лёд в тазик с водой, она поднесла его Твердяне:

– На-ка, умойся, прогони сон.

Ух! От пригоршни талого снега со льдом глаза Твердяны тут же выпучились, а по плечам пробежала властная судорога. Бррр! Она мгновенно проснулась. Роговлада, отложив бритву, для проверки скользнула ладонью по голове и осталась удовлетворена. Твердяна поёжилась, ожидая своей очереди, но, видно, время расставания с волосами ещё не настало. Настало время завтрака.

– Ешь как следует, чтоб до обеда дотерпеть, – наставляла Роговлада. – Это дома ты в любое время кусочек перехватить можешь, чтоб червячка заморить, а на работе так не получится. Там работать надобно, а не об еде думать.

Матушка проворно метала со сковородки на блюдо вкусно дымящиеся ноздреватые оладушки: шлёп, шлёп, шлёп! Обмакивая их в мёд и запивая простоквашей, Твердяна наелась хоть и не до отвала, но весьма плотно – до уютной тяжести в животе, которая сразу начала склеивать веки снова. Эх, сейчас бы назад под пуховое одеялко да в сладкие объятия дрёмы! Но родительница поднялась из-за стола, поцеловала матушку Благиню и поблагодарила её, после чего кивнула дочери:

– Идём.

Кузня стояла на окраине села, огороженная высоким бревенчатым тыном. Открыв калитку в тяжёлых воротах, Роговлада впустила Твердяну внутрь. Кузнечная мастерская представляла собой длинную каменную постройку с широкими навесами вдоль стен. Несколько работниц раздували в горнах жар, другие раскаляли в них заготовки докрасна и переносили на наковальни, сжимая в больших клещах, а третьи с размаху били по ним большими тяжёлыми молотами.

– Это будет охотничий нож, – проводя Твердяну мимо наковален, рассказывала Роговлада. – Из вот этого куска будем делать кинжал, этот пойдёт на косу, а вон тот – на серп. А вон ту рухлядь, – она показала на кучу каких-то старых железяк, – переплавим и на гвозди пустим. Не пропадать же добру.

Попутно она отвечала на приветствия работниц, а Твердяна дивилась про себя: как же рано те сегодня встали, если работа, судя по всему, шла уже давно? Видно, ещё затемно…

– Все ли собрались? – спросила Роговлада.

– Все тут, – отозвалось несколько голосов.

– Тогда будем принимать новую сестру в наши ряды – дочку мою Твердяну. Пока в подмастерьях побудет, а там, глядишь, кое-чему и научится. Ежели хорошей мастерицей станет, примет от меня сию кузню в наследство. Точи нож, Добрена.

Точильный круг со скрежетом пришёл в движение, и широкое лезвие ножа, коснувшись его, брызнуло искрами. Жар охватил щёки Твердяны, а пальцы её заледенели, когда она, раздетая по пояс, оказалась сидящей на подставленной кем-то скамеечке. Руки родительницы решительно и сурово – далеко им было до вкрадчивой нежности матушки Благини! – захватили пучок волос на темени Твердяны и заплели в косичку. Наточенный до бритвенной остроты нож холодно блеснул и срезал первую прядь как можно ближе к голове. Одной рукой натягивая волосы, другой Роговлада подрезала их и складывала на блюдо у Твердяны на коленях. Кучка чёрных кудрей росла, а голове Твердяны становилось всё прохладнее.

– Ну вот, теперь надо завершить дело, – сказала Роговлада.

Твердяна нерешительно дотронулась до затылка: там топорщилась довольно длинная щетина – жалкие остатки роскошной чёрной копны, которая почти вся перекочевала к ней на колени, только на темени осталась короткая косичка. А родительница, к ужасу Твердяны, зачерпнула голой рукой горсть огня из раскалённого горна. Поднеся трепещущее пламя к голове дочери, она усмехнулась:

– Не робей, не обожгу. Обычай таков – в самый первый раз голову огнём очищать следует. Потому что огонь – это Огунь.

Твердяна застыла с одеревеневшей и напряжённой до боли спиной. Ласково приговаривая: «Ну, ну, да не трусь ты», – родительница принялась опаливать остатки волос: одной рукой прикладывала огонь, а другой тут же убирала, не позволяя ему обжечь голову Твердяны. Пахло при этом так, будто палили курицу, а кожу головы временами жгло, но огонь в руках родительницы был чудесно послушен и пожирал только то, что та ему приказывала. Отряхнув голые плечи Твердяны, она наконец объявила:

– Готово. Одевайся. Да возьми волосы с собою.

Натягивая рубашку, Твердяна случайно коснулась своего черепа – непривычно безволосого и чуть шершавого. Теперь до мурашек чувствовалось любое дуновение ветерка.

Самое главное должно было совершиться на Кузнечной горе – в пещере Смилины. По преданию, её когда-то выдолбила сама великая оружейница, устроив там для себя новую кузню. Старую пришлось оставить: столь великую силу прародительница получила от Огуни, что от ударов её молота дрожала земля, а люди в испуге думали, будто это горы вокруг них начали рушиться и раскатываться по камешку. И Смилина перенесла своё рабочее место подальше, дабы не беспокоить соседей страшным громом.

И вот они – замшелые древние ступени, выбитые прямо в поросшем соснами пологом склоне горы. Ветерок холодил затылок Твердяны и ласкался к вискам, первые рассветные лучи румянили далёкие снежные вершины, застывшие в торжественном молчании. Конечно, горы всё знали и радовались за неё – в этом Твердяна не сомневалась ни мгновения. Поднявшись по каменной лестнице вдвоём с родительницей, она увидела обширную площадку-уступ, в рукотворности которой не приходилось сомневаться, равно как и в том, что пещера также образовалась не по воле природы. Обернувшись и глянув на убегающую вниз лестницу, Твердяна ощутила холодок в коленях, а разверстый тёмный зев пещеры веял на неё присутствием кого-то древнего, как мир, живого и вечного. Казалось, это был рот горы, который вёл в её глубокую утробу.

В пещере поместилось бы три кузни Роговлады, а на площадке – четвёртая. Мягко ступая кожаными чунями по пыльному полу и до боли ощущая подошвами каждый камушек, Твердяна невольно держалась поближе к родительнице: прохладный каменный сумрак смотрел на них со всех сторон. Или это разыгралось её воображение? Посреди пещеры угадывались очертания большой чёрной глыбы, похожей на наковальню; может быть, много столетий назад на ней что-то ковали, но теперь она стояла как выходец из древних преданий, тусклый, хмурый и жутковато-разлапистый, с торчащим сбоку толстым рогом. Никто из ныне живущих оружейниц не смог бы ею пользоваться с удобством: даже родительнице Роговладе, на полголовы возвышавшейся над прочими кошками, её рабочая поверхность приходилась выше пояса.

– Роста Смилина была небывалого, – отразившись от стен эхом, раздался голос Роговлады. – Ныне уж не рождаются такие, как она… Да, это её наковальня. А вот и молот.

К чёрной глыбе была прислонена исполинская кувалда с бойком размером с человеческую голову. Её кряжистая рукоять своими очертаниями выражала богатырскую силу и хранила на себе потёртости – следы от работавших ею рук; мысль о том, что в этих местах кувалду сжимали ладони самой Смилины, окутала плечи Твердяны мурашками благоговения. Бережно и уважительно смахнув серую завесу пыльных тенёт, Роговлада не без труда подняла кувалду, крякнула, замахнулась и так хватила ею по наковальне, что вся пещера откликнулась гулом. Звонкое и светлое ядро этого гула родилось в глубинах наковальни, а низкие и густые, как рокот горных недр, отголоски прокатились по полу, стенам, потолку и отозвались толчком у Твердяны под сердцем.

– Огунь, мать огня, владычица утробы земной, приди, прими в своё лоно новую дочь! – воскликнула Роговлада. – Даруй ей силу и часть власти твоей, сделай её крепче камня и твёрже стали, чтоб тело её не боялось ни огня, ни железа калёного! Сохрани её под своею защитой, дабы с именем твоим на устах проникла она во все тайны ремесла нашего.

С этими словами она положила на наковальню три уголька, принесённые ею с собой из кузни. Когда последний отзвук эха стих, они сами собою вспыхнули, породив такой высокий столб пламени, какой не поднялся бы и от целого мешка угля. Кончиками кисейно-прозрачных языков огонь трескуче лизал потолок пещеры, дыша Твердяне в лицо иссушающим, колючим жаром. Рыжая трепещущая сущность смотрела на неё слепяще-белыми глазами и разевала алую пасть, из которой, извиваясь шёлковой лентой, высунулся язык.

Твердяна, зачарованная огненным существом, попала под власть его жгучих щупалец. Гул и треск вытеснил все мысли, страх обратился в пепел, а из-за колышущейся горячей стены густого воздуха до неё донеслось:

– Скорми волосы огню… «Владычица Огунь, я в твоей власти», – скажи это!

«Пых!» – фыркнула пасть, слизнув с блюда красной змейкой языка кучку волос. Пересохшие, готовые вот-вот лопнуть губы Твердяны пролепетали:

– Владычица Огунь… я в твоей власти.

Пламя заискрилось, захохотало, весело беснуясь и сияя белыми глазницами. Из его пасти покатились рыжие шарики – белоглазые, с лапками-языками, ни дать ни взять – его детки. Шустрые малыши принялись карабкаться по ногам Твердяны, как когтистые котята, и облепили ей плечи, облизывая щёки и уши. Они не жглись, лишь горячо щекотали, и это пламенное чудо исторгло у Твердяны из груди смех. Огненные «детки» резвились на её ладонях, обвивали пальцы рыжими отростками, не причиняя боли и не нанося ожогов.

Слепящая белая вспышка – и всё пропало.

На наковальне крупными ягодами малины тлели угольки. Взяв один из них, Роговлада поднесла его ко рту Твердяны. Та, всё ещё находясь в жарком коконе чуда, даже не дёрнулась, не удивилась: ей казалось, её собственный язык стал алой огненной лентой… Нутро пыхтело жаром, как пасть кузнечного горна – что ему какой-то уголёк? Он рассыпался тёплыми искрами у Твердяны во рту и прошёл внутрь. Обжёг или нет – не имело значения. Боли не было.

Спускаясь по ступеням, Твердяна с наслаждением втягивала в грудь сладкий сосновый воздух.

– Фу-фф, – шумно выдохнула она, проветривая и остужая раскалённые лёгкие, и из её рта вылетела струйка пламени.

– Учись владеть огнём в себе, – сказала родительница Роговлада. – А то всё вокруг спалишь.

Цветок у тропинки, к которому Твердяна потянулась рукой, тут же скорчился и засох от невесть откуда взявшегося смертельного зноя. Отдёрнув пальцы от погубленной красоты, Твердяна тихо ахнула.

– Прикажи себе мысленно: «Пламя, утихни», – подсказала родительница. – А когда тебе, наоборот, надо что-то зажечь, то скажи: «Огонь, гори!»

Много же премудростей Твердяне предстояло постичь!

В кузне их встретили радостно: новая ученица получила дюжину дружеских хлопков по плечам, сильных, как удар медвежьей лапы. Роговлада вернулась к работе, а Твердяна поступила под опеку старших учениц. В первый свой рабочий день ей пришлось делать самое простое – одно поднести, другое унести, за третьим сбегать, угля подбросить, воды натаскать, пол подмести. Присесть было некогда, ноги гудели, щёки горели от раскалённого дыхания горна, а от гула и грохота она едва не оглохла.

– Ты дело делай, а сама в оба глаза смотри, в оба уха слушай, – дала ей краткое наставление родительница.

Твердяна завидовала старшим подмастерьям, которым уже доверяли первичную ковку заготовок. Они работали со сталью, а она лишь смотрела со стороны… Однако сколько она ни просила разрешить ей хоть разочек стукнуть молотом, ей этого не позволили.

– Куда тебе! Рано, нос не дорос. Гляди в оба да смекай, что к чему!

Да и не по силам пока была Твердяне ковка, как ни крути – только и оставалось смотреть да запоминать. С самых низов начался её путь, но по-другому и не могло быть.

Однако скучать было некогда. Твердяна своими глазами увидела, как творится оружейная волшба, и её сердце сразу и навеки загорелось этим делом. На кончиках пальцев родительницы искрились светлые огоньки, когда она сплетала на поверхности стальной пластинки чудесный сияющий узор… Три пластинки она таким образом оплела, соединила их, и они словно приклеились друг к другу, накрепко связанные волшбой. Прогревание в горне докрасна – и снова ковка; пластинки постепенно под ударами молота вытягивались, но получалось это ох как медленно! Пока заготовка мало походила на сверкающее лезвие белогорского кинжала, тусклая и рябая от ударов молота, но то и дело по ней бегали озорные искорки. Дзинь! Одна искорка отлетела, но Роговлада ловко уклонилась и осталась цела.

– От волшбы не отгородишь себя, не защитишь, – пояснила она, улыбнувшись вздрогнувшей Твердяне. – Чувствовать её надо, слышать её песню, быть с нею и душой, и телом в единстве, иначе ничего не выйдет.

Несколькими ударами молота она согнула заготовку пополам, вложив между половинками ещё одну оплетённую волшбой пластинку.

– Это сердцевина клинка. Она в нём – самое главное.

После проковки Роговлада прокалила будущий клинок в горне и опустила его в масло, и оно мгновенно забурлило вокруг стали, вскипев.

– Теперь отложим клинок: волшба должна созреть.

– А сколько она будет созревать? – хотелось знать Твердяне.

– Месяц, – был ответ. – Потом наложим ещё один слой, прокалим, остудим – и снова отложим на созревание. И так – семь раз.

Итак, на изготовление клинка кинжала уходило семь месяцев. Потом – отделка: доведение до зеркального блеска, украшение рукояти и ножен, вытравливание клейма, заточка… Итого – год. Меч делался намного дольше.

– Ну, что встала столбом? Замешивай глину, – приказала Роговлада.

Твердяна проворно исполнила поручение. Глиняным тестом до половины заполнили узкий деревянный ящичек, опустили туда обёрнутый промасленной тканью клинок на двух подставках-скобках (чтоб не проваливался на дно), после чего залили остатками глины и поставили на просушку. В таком кирпиче клинку предстояло пролежать до наложения следующего слоя волшбы.

Между тем подошло обеденное время. Гулкий, гудящий день бился в висках, а в ушах ещё стоял звон наковален, и казалось, что с утреннего умывания водой со льдом прошла целая седмица. Твердяна так увлеклась, что ей даже не хотелось покидать кузню, но червячок голода настойчиво грыз нутро. К тому же, никакой особо срочной работы сейчас не было, и все расходились на обед по домам – не оставаться же в пустой кузне одной…

На столе их уже ждали тазики с подогретой водой и полотенца. Матушка Благиня, увидев новую причёску Твердяны, задумчиво погладила её по затылку и вздохнула.

– Ну вот и кончилось детство твоё беззаботное…

Прикосновение её тёплой ладошки отозвалось приятным мурашечным трепетом вдоль спины. Склонившись над тазиком, Твердяна сама себя не узнала: на воде колыхалось отражение круглой сизой головы со свесившейся с темени смешной короткой косичкой. Вглядевшись в своё чумазое лицо, Твердяна усмехнулась и поскребла шершавый затылок. Это была её причёска на всю оставшуюся жизнь – разве что коса через несколько лет достигнет пояса.

Уже на следующее утро, когда за окном густо синело предрассветное небо, Твердяна в свете лампы скоблила череп подарком родительницы – новенькой, зеркально блестящей бритвой с костяной ручкой, украшенной резными узорами. В первый раз с затылком ей помогла Роговлада.

– Ничего, приноровишься сама. Я уж и без зеркала, и с закрытыми глазами могу.

Работа в кузне шла с понедельника по шесток , а неделя была днём отдыха. В будние дни Твердяна до того уставала, что на прогулки не оставалось сил, да и времени тоже, но свой выходной она неизменно проводила в скитаниях по горам. Их седоглавый, нескончаемый, головокружительный простор с раннего детства пленил её сердце, порожистые гремучие ручьи и вольные реки, серебряноструйные водопады и чистые голубые озёра манили хрустальной прохладой. Цветочные ковры колыхались под ветром, а рядом с ними сверкал вечный снег. Белая, жёлтая, алая камнеломка цветущими подушками покрывала голые скалы, пушистая бескрайность облаков стелилась под ногами – как можно было не любить эту красу всей душой, не стремиться к ней? И как тихи, как умиротворённо-янтарны были закаты, а рассветы – золотисто-дымчаты, все в драгоценно сверкающих россыпях росы! Как вкусна казалась рыба, зажаренная на костре и пахнущая дымом… Лишь Вукмиры не хватало горам, и это был их единственный и невосполнимый недостаток.

Нарвав цветов и не зная, что с ними дальше делать, Твердяна сидела на утёсе над озарённой солнцем долиной реки. Зелёные склоны, белые вершины, сверкающая лента воды… Ах, если бы сестру сюда! Та сплела бы венок из этих цветов, сидя у входа в шалаш, и они бы запекли рыбу в глине. Тоска расправила крылья и рванулась из груди, властно подняв Твердяну на ноги. Путеводной звездой сияли из-за облаков родные, нездешне-синие глаза…

Проход привёл её к калитке, возле которой они простились: видно, охранная волшба вокруг поселения жриц не пропустила её прямиком к Вукмире. Ну и хитроумны же эти девы Лалады – и не найдёшь их, если они сами не желают того. Вытянув шею и щуря глаза, Твердяна всмотрелась в лоскутное одеяло огородов у подножья чудо-дерева в надежде отыскать среди светлых крошечных фигурок сестру. Впрочем, надежда эта была несбыточной: что можно разглядеть с такого расстояния? Вспомнив приветственные слова, которыми обращалась к жрицам родительница, Твердяна произнесла:

– Да пребудет с вами свет Лалады!

Щебет птиц, вздох ветра, пляска солнечных зайчиков под ногами… А через одно шелестяще-летнее мгновение из-за соседнего дерева шагнула незнакомая дева с ромашково-золотыми волосами.

– И с тобой да пребудет свет, дитя моё, – картаво журчащим, как ручеёк, ласковым голосом ответила она, подойдя к калитке. – Что привело тебя?

– Я… мне… – оробев под внимательным взором лазоревой вечности, сиявшей в глазах девы, залепетала Твердяна. – Я сестра Вукмиры, она у вас тут в ученицах с нынешнего лета. Нельзя ли… увидеться с ней?

Пшенично-золотые брови жрицы приподнялись, придав её взору сердечную сочувственность.

– Ведомо мне, как ты скучаешь, – мягко молвила она. – Но сестру твою беспокоить нельзя первые двадцать лет. Нельзя нарушать её единение с Лаладой и сосредоточение.

Двадцать лет… Двадцать плодовитых медовых заревов, двадцать сытных, но дождливых листопадов, двадцать пронзительно-вьюжных сеченей и столько же звонких снегогонов – без неё.

– Ну… хоть цветы эти можно ей передать? – сдавленно и глухо спросила Твердяна.

Дева с грустновато-ласковой улыбкой качнула головой.

– Нет, дитя моё, не стоит этого делать. Погоди-ка, я кое-что тебе дам…

На краткое время жрица исчезла, а вскоре вернулась с узорчатым туеском в руках. Выйдя за калитку, она вручила его Твердяне, и та, ощутив его тёплую тяжесть и околдовывающий запах поднебесно-цветочной свежести, сочившийся из-под крышки, сразу догадалась, что в нём.

– Не кручинься, дитя. Прими в подарок драгоценный мёд тихорощенский: пусть целебная сладость любви Лаладиной скрасит горечь разлуки.

Твердяна пробормотала слова благодарности и покинула Тихую Рощу. Ах, разве мог мёд утолить тоску по Вукмире, пусть даже самый вкусный на свете?! Обыкновенный, наверно, не мог, но этот… Приоткрыв крышку и подцепив на палец прозрачную, как вода, капельку, Твердяна попробовала. Сладко, но без свойственной мёду шершаво-тёплой приторности, даже чуть приметная хвойная горчинка оттеняла цветочную нежность. А запах… Это был запах светлого тихорощенского покоя, пропитанного мудростью предков, согретой водами Тиши земли и щедро разбросанных по ней ягодных сокровищ. Если ко всему этому добавить доброе прикосновение солнца и мягкость рук дев Лалады – это и будет чудесный мёд, созревающий в этом чертоге упокоения.

Тихо, исподволь, на мягких кошачьих лапах в голову закралась мысль о Нярине… В самом ли деле она исцеляла печали? Матушка Благиня обрадовалась драгоценному мёду и припрятала его для особых случаев, а Твердяна устремилась на овеянную светлой славой гору, вечно источавшую горячие слёзы своих источников.

Скинув одежду, она погрузилась в прогревающие до самого сердца объятия воды, с невозмутимо-зеркальной поверхности которой поднимался парок. Расслабляющая нега окутала тело, веки отяжелели, и Твердяна сквозь усталый полусонный прищур разглядела деву в белых одеждах и сверкающем венце на голове. Пушистые кончики её чёрных кос погрузились в воду, когда она села на край каменной купели, с ласковой улыбкой глядя на Твердяну.

«Отдай мне твои слёзы, я выплачу их за тебя, – серебристо прозвенело в голове будущей оружейницы. – Отдай свои печали, я исцелю твоё сердце».

Блестящие, как мокрые вишенки, раскосые глаза излучали бесконечную, всепрощающую доброту. Их мягкая власть была велика: они сумели выманить наружу слёзы Твердяны, глубоко запрятанные и оставшиеся далеко в раннем детстве. Тёплые ручейки устремились вниз по щекам, наполняя сложенную горстью ладонь изящноглазой девы; выпив солёную влагу, она устремила взор к небу, и теперь уже на её щеках заблестели струйки. Капли падали, тревожа широкими кругами туманное зеркало купели, а тоска разжала свои когти, и сердце Твердяны забилось спокойно и размеренно.

Вода заливала глаза, уши, ноздри.

– Брр! Фу… – вынырнула Твердяна, отфыркиваясь и откашливаясь.

Что это? Она уснула и соскользнула под воду? Похоже, так оно и было… Но какой настоящей, осязаемой казалась дева! Высокие скулы и раскосые глаза-вишенки, чёрный шёлк кос, целомудренная грудь под серебряной вышивкой белого наряда, тяжёлые серьги и драгоценный венец – тёплое и живое наваждение, ласковое, как девичья ладошка.

Рухнув в колышущееся разноцветье солнечного луга, Твердяна слушала себя. Раскинутые в стороны руки запутались пальцами в душистых травах, а облака щекотали своими тенями лицо. Тоска порвалась и соскользнула с души, как тенёта, и где-то в глубине рождалась лёгкая и сладкая, не обременяющая сердце влюблённость в прекрасную Нярину. Нет, она не позволит покрыть поцелуями свои игрушечно-хрупкие пальчики, прохладный шёлк покрывала укроет её скуластые щёчки от жадных губ, но это, наверно, и к лучшему. Пусть она останется окутанной дымкой недосягаемости, пусть попирает ножками вершину своей огромной могилы, вот уже тысячи лет осенённой крыльями древней, как сама земля, сказки…

Нет, Вукмира не ушла за поволоку забвения, но на душу Твердяны опустился покой и осознание: так надо. Так дóлжно. И это была лишь малая часть чего-то огромного, как небо, и столь же светлого.

Потекли дни, полные стального гула и грохота. Выполняя в кузне самые скучные и непочётные работы, Твердяна постепенно постигала всю мудрость расчёта родительницы, поставившей её в такое положение. Как ещё, если не с самых азов, она могла начать осваивать тонкости кузнечного дела? С чего, если не с подметания железной крошки на полу кузни? Впитать это всё, прокоптиться сажей, закалиться жаром, слушать и смотреть – и уж потом только брать в руки молот.

Осень принесла с собой добрую весть: Твердяна узнала, что у неё будет сестричка. Живот матушки Благини округлился, походка стала неспешно-утиной, вразвалочку, а глаза лучились тёплым золотом – точь-в-точь как тихорощенский мёд. Медок этот, кстати, она кушала по ложечке в день и говорила, что он наполняет её небывалой силой – хоть горы сворачивай. И, похоже, это не было преувеличением: по хозяйству матушка успевала всё и даже больше, никогда не жаловалась на усталость, хотя хлопоты её заканчивались ближе к полуночи, а вставала она ещё затемно.

Весна ворвалась в души и сердца снегопадами из яблоневых лепестков. Однажды Твердяна с родительницей Роговладой пришли домой к обеду, как обычно; как обычно же, матушка подала им умыться, услужливая и ласковая, как и прежде, вот только отчего-то временами морщилась.

– Что ты, моя козочка? – обеспокоилась Роговлада. – Болит что-то у тебя?

– Да нет, всё хорошо, – беспечно отмахнулась матушка Благиня, с улыбкой расправив сведённые брови.

А вечером, вернувшись с работы, они застали в доме повитуху Рябину, дородную тётку с грудным голосом и густыми чёрными бровями. Она сидела за столом, шумно прихлёбывая квас из кружки и заедая его калачом.

– Поздравляю с пополнением, – проговорила она с набитыми щеками.

Твердяна вслед за родительницей кинулась к матушке. Та, навалившись спиной на подушки, держала у своей груди чмокающий свёрточек и утомлённо улыбалась.

– Ах ты ж моя… – Голос Роговлады растроганно прервался, и она присела рядом, обняв матушку за плечи и заглядывая в крошечное личико новорождённой.

Твердяна с щекочущим рёбра любопытством тоже поглядела на сестричку. Не понять, на кого похожа: глазки-щёлочки, носик приплюснут, малюсенькие пальчики в какой-то белёсой смазке…

Малышка росла тихой и нетребовательной, а когда просила есть, не кричала, а робко мяукала – даже не сразу услышишь. В основном кормила её матушка Благиня, но и у Роговлады было молоко. Время от времени она, чтобы позволить утомлённой супруге выспаться ночью, давала дочке грудь, и та после такого кормления никого не беспокоила до самого утра. Впрочем, дочерью Лалады это её не сделало: свой первый глоток молока она получила от матушки Благини, а это значило, что быть ей белогорской девой.

Листопад за листопадом – срывались с веток годы. Сестрёнка, которую назвали Милой в честь супруги Лалады, подрастала, и Твердяна испытывала к ней неудержимую, осенне-грустную нежность. Девочка отвечала ей горячей привязанностью: когда Твердяна приходила домой с работы, подбегала к ней и с размаху обнимала, уткнувшись личиком и смешно, по-котёночьи урча. Выучилась она этому, подражая мурлыканью родительницы и сестры, а может, и молоко Роговлады так сказывалось.

Часто Твердяна ловила себя на том, что ищет в сестрёнке черты Вукмиры. Однако несмотря на внешнее сходство, Мила росла иной – пугливой, застенчивой и домашней: в отличие от Вукмиры, в горы её и калачом нельзя было заманить.

– Ну чего нам дома сидеть? Смотри, какой денёк! – в один из своих выходных уговаривала её Твердяна. – Я тебе покажу барашков… Диких. Видела бы ты, какие у них рога! У-у! А на ногах – словно чулочки белые. И цветочков там уйма. Ох и красивые же! Пойдём? М?

Мила задумалась. Горных барашков она никогда не видела, а цветы очень любила… Видя, что колебания младшей сестрицы вот-вот качнутся в пользу прогулки, Твердяна подхватила её в объятия, покружила и чмокнула в губы.

– Пойдём, Мила, ничего не бойся. Знаешь, как там хорошо? О-о! Один раз увидев, полюбишь эту красоту навеки!

Сестрёнка согласилась. Твердяне уже казалось, что она сломила в ней дух домоседства, но не тут-то было. Потянувшись к ярким цветам, за их колышимой горным ветром благоуханной стеной Мила увидела холодящую душу пропасть. Её лицо стало белее чулочков на ногах у диких баранов, и она зашаталась.

– Ты чего? – подхватив её на руки, удивилась Твердяна. – Смотри, какой простор!

Но Мила, цепляясь за шею старшей сестры, жалобно простонала:

– Пойдём домой… Голова кружится… Высоко…

Твердяне, привыкшей карабкаться по узким и опасным уступам, страх сестрёнки был непонятен, и она не спешила отходить от края пропасти. Сама она держалась на ногах непоколебимо и крепко прижимала девочку к себе – чего тут можно было бояться?

– Родная, да ты только глянь – что за красота! – убеждала она испуганно жавшуюся к ней сестрёнку.

– Мне худо… Домой… – только и смогла ответить та.

Её глаза обморочно закатились, голова начала откидываться назад, и Твердяне пришлось вернуться с Милой домой. Узнав, что случилось, матушка Благиня отругала её.

– Не таскай её больше с собой в горы! Не видишь – она высоты боится?

Твердяна не могла взять в толк: как можно жить в горах и бояться высоты? Это не укладывалось у неё в голове, но пришлось смириться и о подобных прогулках забыть – ради спокойствия матушки. Лишь к ближайшей речке да в соседний лесок Мила могла выбраться без головокружения, а окрыляющей душу красоте гор суждено было остаться для неё недоступной.

Но и помимо гор вокруг было много завораживающих мест, и каждый выходной сёстры куда-нибудь отправлялись. Твердяна ощущала сладкую щекотку нежности, когда сестрёнка доверчиво прижималась к ней; у неё быстро уставали ноги, и половину прогулки приходилось нести её на руках, но это было Твердяне лишь в радость. Обнимая старшую сестру за шею, Мила имела обыкновение осыпать её градом вопросов:

– А почему солнышко светит?

– А почему деревья шумят?

– А откуда берётся дождик?

– А откуда взялись Белые горы?

– А почему у тебя голова лысая?

– А почему из твоих пальцев искры вылетают?

Перед доброй, но строгой родительницей Роговладой Мила слегка робела, а за Твердяной бегала хвостиком и тормошила её едва ли не каждое мгновение, даже когда той хотелось отдохнуть после длинного рабочего дня. Засыпать она соглашалась только на пушистом ложе из чёрного кошачьего меха, под долгое убаюкивающее мурчание. В зверином облике Мила родительницу и сестру не различала – лишь бы тёплая урчащая кошка была под боком, и они баюкали её по очереди: один вечер – Твердяна, другой – Роговлада, смотря по тому, кто из них меньше устал.

Подрастая, Мила из девочки превращалась в красивую девушку – как и все в её роду, синеглазую и черноволосую; конечно же, она начала бегать на гулянья, и в обязанность Твердяны входило встречать её и присматривать, чтобы кто-нибудь сестру не обидел. В кузне она уже вышла из должности «подай-принеси», научившись владеть молотом и тянуть сталь руками. Начала она и понемногу узнавать, что такое волшба, училась плести сияющие узоры и слышать их песни. У каждого узора было своё назначение, своё имя и своя песня; названия составлялись из имён богинь Лалады и Огуни, к которым прибавлялись обычные человеческие имена. На имени «Огунь» основывалась по большей части оружейная волшба, а «Лалада» чаще служила для волшбы охранной, хотя встречались и их сочетания. Песня узора звучала в голове у мастерицы – без слов, один лишь тягучий звон, который складывался в ряды и лады. Отдалённо он напоминал звук пилы, которую сгибают и разгибают, играя на ней смычком, как на гудке. Пробовала себя Твердяна и в изготовлении украшений; свои первые серёжки она преподнесла Миле, и та, до сих пор не слишком избалованная подарками от родителей, очень обрадовалась и стала носить их с гордостью, хоть и были они весьма скромны и украшены недорогим камнем – бирюзой, под цвет её глаз.

Что с волшбой шутки плохи, Твердяна прочувствовала на собственной шкуре, и за это знание ей пришлось дорого заплатить. Один неловкий удар молота по оплетённой узором заготовке клинка – и кожу с половины лица словно содрала жестокая когтистая лапа. От боли Твердяна на несколько мгновений лишилась всех чувств, ослепнув и оглохнув – только многощупальцевое огненное чудовище терзало половину черепа, проникая сквозь кожу и стремясь прогрызть кости.

– …впредь наука тебе будет, – гудел голос родительницы, пробиваясь сквозь густую пелену визжащего шума. – На своих ошибках только и можно учиться.

Твердяна сцепила зубы и зашипела: кто-то словно вытягивал из её лица жилы и нервы. К одному глазу зрение вернулось раньше, чем к другому, и она увидела обрывки светящегося узора на пальцах у Роговлады. Его-то она и вытаскивала из лица неудачливой ученицы.

– Терпи, терпи, – сурово молвила она. И добавила уже чуть мягче, с тёплыми утешительными нотками: – Ничего… У нашей сестры без шрамов не бывает, дитятко. Обычное дело. И у бывалых мастериц промахи случаются, не только у подмастерьев неопытных.

Твердяне, одолеваемой болью, уж не до работы было, и родительница отпустила её домой, когда солнце стояло ещё высоко – в самый разгар дня. Матушка Благиня, увидев её замотанное тряпицей лицо, так и села на лавку, а Мила, дрожащими пальцами дотронувшись до повязки, со слезами пролепетала:

– Что… что стряслось, сестрица?

– Покорябало слегка волшбой, – нехотя ответила Твердяна. И попыталась отшутиться: – Да чего там! Суженая меня и такою полюбит, коль настоящая она моя половинка.

Лишь к вечеру она решилась заглянуть под повязку и, увидев своё отражение в медном зеркале, поняла: нелегко придётся суженой, когда та увидит свою избранницу.

– Экая образина, – хмыкнула молодая оружейница, трогая кончиками пальцев бугристую, синевато-багровую кожу.

Ровно половина лица превратилась в незнамо что. Глаз на этой стороне, к счастью, не пострадал, но видок стал – мороз по коже… Как бы не испугалась суженая и не убежала куда глаза глядят от такой «красоты»!

– Ничего, ничего, водичка из Тиши всё излечит, – не теряла надежды матушка Благиня.

Чудесная вода прогнала остатки боли, сняла покраснение и убрала блестящие, сочащиеся прозрачной жидкостью волдыри. Лишь сиреневая жилистая сеточка осталась на пострадавшей половине, да неровности никак не изглаживались. Кожа напоминала поверхность ноздреватого блина. На работу Твердяна приходила с замотанным повязкой лицом, хоть и уговаривали её сёстры по ремеслу:

– Да ладно тебе! Тут все свои, стесняться некого. А с лица не воду пить…

У многих из них тоже имелись шрамы, но им повезло больше, чем Твердяне: ни у кого не было так сильно изуродовано лицо. Однако убеждения возымели действие, и Твердяна сняла повязку.

Сестринского и семейного долга также никто не отменял, и она по-прежнему встречала Милу с гуляний. Она старалась держаться в тени, подальше от огня и любопытных взглядов, но однажды кто-то спросил:

– Милка, это что за страхолюдина тебя ждёт?

Ядовитым шипом вонзились в сердце Твердяны эти слова… Голос был знакомым, но лицо говорившей её не интересовало. Хотелось поскорее забрать сестру и уйти.

– Не смей так говорить, – негодующе прозвенел голос Милы. – Это Твердяна, моя сестра. Её в кузне волшбой оружейной задело.

– Не повезло, – хмыкнула молодая кошка в ответ. – Не сыскать ей теперь себе невесты…

Твердяна выдохнула из лёгких мертвящий жар. Гнев рыжегривым конём встал на дыбы, и одновременно с этим всплеском все жаровни и светочи под летним навесом пыхнули огромными снопами пламени, взвившимися под самый потолок. Завизжали испуганные девушки, и гуляющая молодёжь бросилась врассыпную – благо, навес имел всего две стены, а вместо остальных были столбы. Твердяна со сжатыми кулаками, в которых чувствовался горячий стук крови, смотрела на разбушевавшийся огонь, когда на грудь ей кто-то упал, а шею обняли девичьи руки.

– Ох… Твердянушка, что же это такое?!

Узнав голос и запах сестры, Твердяна опомнилась. «Огонь, утихни», – мысленно приказала она, и тот повиновался. «Надо держать себя в руках, а то этак и до беды недалече», – вздохнула она про себя.

Прошло две седмицы после несчастного случая. Настала неделя – законный выходной, и Твердяна с Роговладой позволили себе встать чуть позже обычного. Матушка и Мила хлопотали на кухне, по обычаю готовя большой обед с кучей разносолов: так у многих было заведено. День отдыха – небольшой праздник, и по этому случаю женщины расстарались: напекли блинов, пирожков да ватрушек, сделали кулебяку, наварили киселя, выставили на стол мёд-вишняк и брагу из берёзового сока – гулять так гулять! Гостей не звали, но кто-то вдруг постучался.

– Кто бы это мог быть? – озадаченно проговорила матушка Благиня, направляясь к двери.

А сердце Твердяны заныло и провалилось в солнечную, медово-хмельную радость. Хоть и не ждали они праздника, но праздник сам прилетел светлокрылой птицей – спустя двадцать лет и столько же зим.

На пороге стояла высокая дева с длинной лебедино-белой шеей, величавой посадкой головы и чистыми, как яркие синие яхонты, глазами. Схваченные через лоб очельем иссиня-чёрные пряди струились по её плечам и спине, почти достигая колен, а белая рубашка была перепоясана золотым плетёным кушаком с кистями. В руках гостья держала туесок с мёдом.

– Здравствуй, матушка Благиня, – прокатился по дому свежий и сильный, как ветер со снежных вершин, молодой голос. – Учёба моя окончилась, и получила я разрешение навестить родной дом и повидать всех, кого я здесь знаю… и кого ещё нет.

При этих словах она с чуть приметной улыбкой обратила свой светлый взор на Милу, которая из любопытства последовала за матушкой к двери и теперь во все глаза смотрела на гостью. А у матушки, от счастья лишившейся дара речи, вырывался то плач, то смех.

– Здравствуй, доченька! – радостно воскликнула подошедшая Роговлада. – Что за счастливый день сегодня! Мила, – обратилась она к младшей дочери, – это твоя старшая сестрица Вукмира, которая избрала путь служения Лаладе.

Мила знала о сестре только по рассказам родных; весь её облик выражал и застенчивую радость, и смущение, и любопытство. Она слегка оробела перед этой стройной и прямой, горделиво-спокойной девой Лалады, ростом не уступавшей Роговладе, но ласковая улыбка и яхонтовые искорки во взгляде Вукмиры прогнали эту робость.

– Рада наконец тебя увидеть, сестрица, – сказала Вукмира, троекратно расцеловавшись с Милой. – Я чувствовала, что у нас в семье прибавление, но познакомиться с тобой смогла только теперь. Матушка, – обратилась она к Благине, – ну, полно тебе плакать! Возьми-ка вот лучше… Мёд – наш, из Тихой Рощи.

Вытирая краешком передника счастливые слезинки, матушка Благиня подхватила тяжёлый туесок, а Вукмира спросила:

– А где Твердяна? Она дома, я знаю. Почему она не выходит? Я недавно почувствовала очень сильную боль… Лицо так и горело огнём. Что стряслось?

Твердяна пряталась под лестницей, не в силах показаться перед сестрой в своём нынешнем виде. Вукмира стала такой невыносимо прекрасной, преисполненной достоинства и света… Это была уже не сестрёнка, с которой Твердяна исходила горы вдоль и поперёк, а молодая служительница Лалады, окутанная невидимым плащом из благодати и распространяющая вокруг себя волны умиротворения и радостного ожидания чуда.

– Да дома она, куда ж она денется, – сказала Роговлада. И, возвысив голос, позвала: – Твердяна, ну куда ты там запропастилась? Выйди к нам, твоя сестра нас посетила!

Осознав бессмысленность и глупость своего положения, Твердяна собралась с духом и всё-таки предстала пред светлы очи долгожданной гостьи. Улыбка сбежала с лица Вукмиры, а губы вздрогнули, и на мгновение из жрицы Лалады она снова стала сестрёнкой… Да, тот же взгляд, те же движения! Узнавание согрело сердце Твердяны и освободило улыбку из плена напряжённой сдержанности.

– Ну, здравствуй, сестрица, – проговорила она. – Прости, не сразу решилась я тебе показаться – сама видишь… Это оружейная волшба в лицо мне отскочила.

Тёплые пальцы солнечными зайчиками защекотали рубцы, опахала густых ресниц затрепетали, а с губ Вукмиры слетал шелестящий шёпот:

– Именем Лалады, светом её, силой её повелеваю… уйди, боль-хвороба, уйдите, шрамы…

Это было блаженство – стоять и впитывать тепло и целительный свет, струившийся из рук Вукмиры. Но могла ли она, даже став жрицей Лалады и изучив все премудрости волхвования, справиться с последствиями могущественной оружейной волшбы?

Уродливая багрово-фиолетовая сеточка сосудов растворилась, по краям кожа заметно разгладилась, отвоевав у шрамов почти треть площади.

– Ну и ну, сестрёнка, – усмехнулась Твердяна, глядя на себя в медное зеркало и не веря своим глазам. – Хорошей ты стала врачевательницей.

– Видимо, недостаточно хорошей, – вздохнула Вукмира, недовольная воздействием своих усилий.

– Такова уж природа оружейной волшбы: даже если её обезвредить, след всё равно останется, – сказала Роговлада. – Даже самому искусному врачевателю его до конца не изгладить.

– Ничего, время и упорство сделают своё дело, – подумав, ответила Вукмира с упрямым блеском в глазах, таким родным и с детства знакомым Твердяне. – Хорошо, что я захватила с собой наш мёд. Вот что, сестрица: ежедневно накладывай его на шрамы и вбивай пальцами так, чтоб больно было их от лица отрывать. После этого подержи мёд ещё немного, не смывай сразу. Должно со временем стать лучше.

– Думаешь? Уж если даже вода из Тиши не помогла… – начала Твердяна.

– Вода из священной реки – хорошо, а мёд тихорощенский – ещё лучше, – уверенно кивнула Вукмира. – Я сама его из наших колод собираю и знаю, каков он в деле. И не отчаивайся – это самое главное. А как закончится этот туесок – приходи к Дом-дереву и позови меня, я тебе ещё принесу. Никаких товаров взамен не нужно: для тебя, Твердянушка, всё даром, по-родственному.

– Благодарю тебя, сестрица, за помощь и совет добрый, – сказала Твердяна.

– Да что же это мы? Там же обед стынет давно! – спохватилась матушка Благиня. – Вукмира, доченька, откушай с нами! Сегодня неделя, труженицы наши отдыхают, вот мы с Милой и наготовили яств всяких!

Вукмира не стала отказываться и села за стол вместе со всеми; мясного и рыбного она, правда, есть не стала, отведала только пирожков с земляникой и киселя с молоком. Семейное застолье продолжалось полдня: матушка не могла досыта наговориться с Вукмирой и не успокоилась, пока не выложила все новости, накопившиеся за годы. Лишь ближе к вечеру Твердяне удалось наконец урвать и свою долю общения с сестрой, бродя с нею по знакомым горным тропинкам и вдыхая полной грудью свободу этого увенчанного белоснежными шапками простора.

– А Мила почему с нами не пошла? – спросила Вукмира.

– Она высоты боится, – усмехнулась Твердяна. – Её в горы не затащишь.

Бессчётное число раз представляла она себе эту встречу… Она полагала, что им будет о чём поговорить – ещё бы, за двадцать-то лет разлуки! – но, как и всегда, слова оказались излишними. Лишь слепящий блеск горных вершин, зелёная трава и снег, цветы и бездонные пропасти, рокот водопадов и окрыляющий, зовущий в небо крик птиц – и горьковатое молчание сосен-свидетельниц, мудрых слушательниц и верных подруг.

– Мне пора, – сказала Вукмира, когда янтарная вечерняя заря образовала с синевой её глаз удивительный тёплый сплав. – С родительницами и Милой прощаться не стану – плакать будут… Поцелуй их от меня. А захотите меня увидеть – приходите в Тихую Рощу, я теперь при роднике Восточный Ключ служу.

Улыбнувшись на прощание, она белокрылым призраком растворилась в закате.

Хоть и недоставало Твердяне непоколебимой веры в исцеление, но тихорощенским мёдом свои шрамы она по совету сестры-жрицы всё-таки стала мазать. От похлопывания пальцами по липкой коже рубцы начинали гореть, но это было приятное жжение. Мгновенного улучшения не произошло, но, всматриваясь в себя время от времени, Твердяна подмечала едва различимые изменения. Капля камень точит, и шрамы, как ей казалось, мало-помалу стали разглаживаться и таять, особенно с краёв: если раньше они сплошняком охватывали пол-лица, то через год от них остались только два небольших островка на щеке и на лбу, которые упорно не желали уходить. Матушка Благиня не давала Твердяне забросить лечение и приносила из Тихой Рощи новые и новые туески – не только для смазывания шрамов, но и для еды: уж очень она полюбила этот удивительный мёд.

Миле не пришлось слишком долго ходить в невестах. К матушкиной радости, с поисками своей половинки у неё всё сложилось как нельзя лучше. Когда матушка полюбопытствовала, не являлись ли ей уже какие-либо знаки о будущем супружестве, Мила ответила:

– Моя судьба приедет верхом и грянется с седла наземь.

Так как дочери Лалады в седле не путешествовали, это могло значить, что суженого следовало ждать с востока – из соседних земель Светлореченского княжества. Набрали цвет яблони в садах, и в эту-то весеннюю пору, ясным прохладным вечером заехал во двор дома всадник – добротно одетый, но смертельно бледный и усталый молодой человек.

– Мир вашему дому… не позволите ли путнику остановиться… – начал он, но вдруг закачался в седле, и, если бы Роговлада с Твердяной его не подхватили, непременно грянулся бы оземь – точь-в-точь по предсказанию Милы. Шапка свалилась с его головы, открыв густые, вьющиеся крупной волной кудри цвета спелой ржи.

Гостя отнесли в дом и уложили в постель, и через некоторое время он открыл глаза и слабым голосом поведал, что звали его Гориславом, и был он сыном купца из Светлореченской земли. Захотелось ему посмотреть Белые горы, и батюшка отпустил его в путешествие, но не одного, а с дядькой, да вот только слуга захворал дорогой и остался в приграничной деревеньке выздоравливать. Горислав отправился дальше один, да промок под дождём, озяб по весенней обманчивой погоде, три дня ехал в лихорадке и полубреду, пока судьба не привела его сюда… При слове «судьба» Роговлада с матушкой Благиней переглянулись, а измученный путешественник снова впал в забытье.

А дальше всё было так, как это обыкновенно и случается в сказаниях о любви: проснувшись, гость увидел склонившуюся над ним прекрасную девушку, которая собиралась напоить его отваром целебных трав, и его ещё немного замутнённый хворью взгляд заволокло хмельком безоглядного восхищения. Эти травки вкупе с целительским даром белогорской девы в считанные дни вернули молодому путешественнику здоровье, но, поправившись, сердце своё он сложил к ногам обладательницы синеяхонтовых глаз и чёрной, как самая непроглядная ночь, косы.

Выпорхнула Мила из родительского дома, как птенец из гнезда, и снова матушка Благиня затосковала. Теперь все её надежды возлагались на Твердяну, которая уж вошла в брачный возраст, да пока не спешила с поисками суженой. Вот уж Мила привезла к бабушке в гости внуков, а Твердяна всё ходила в холостячках. Гуляний не посещала – работала в кузне за троих, стремясь получить звание мастерицы. Да и к чему, думалось ей, ходить на посиделки? Чтобы смущать девушек своими шрамами? Хоть и уменьшились они со временем, став менее заметными, но полностью так и не исчезли.

Немало прошло лет, прежде чем Роговлада наконец сказала ей:

– Нет больше ничего такого, чему я могла бы тебя ещё научить. Ты владеешь всем. Признаю: можешь зваться мастерицей оружейного дела безо всяких оговорок.

По-прежнему любила Твердяна одинокие прогулки в горах, охоту и рыбалку. В облике чёрной кошки она с наслаждением валялась в высокогорном снегу, съезжая со склонов на хвосте, на боку и на спине, а потом каталась по траве, приминая цветы… Так она забавлялась, уверенная, что никто её не видит, пока однажды вдруг не услышала женский смех. От изумления Твердяна даже не заметила, как снова приняла человеческий облик и, нагая, стояла на четвереньках в снегу. «Ха-ха-ха!» – так и звенело у неё в ушах, грудное и густое, заливисто-заразительное… Кто это мог быть и над чем он, а точнее, она смеялась? Может, над тем, как Твердяна только что кубарем скатилась по склону в холодном белом облаке лавины, а потом чихала, крутя перемазанной снегом чёрной мордой? Стряхивая с себя наваждение, она набирала снег пригоршнями и растиралась им, вскрикивала и ёжилась от обжигающего холода, после чего, смущённая и задумчивая, оделась. Больше в тот день она повторять свои кошачьи забавы не решилась.

А спустя какое-то время, уже почти позабыв об этом случае, она снова отправилась в горы, но стоило ей разок прокатиться кверху лапами вниз по сверкающему снежному одеялу, как снова до её слуха донёсся этот смех. Не могла быть его обладательница тоненькой и хрупкой: слишком он был для этого сочным и густым, низким, тягуче-сладким, как тёмный хвойный мёд.

– Эй! – окликнула Твердяна, перекидываясь в человека. – Ты где? А ну, выходи! Сама не выйдешь – всё равно отыщу и… и как поцелую! Будешь знать, как надо мной потешаться!

Сколько ни бегала она, сколько ни искала – никого… Ни следа женской ножки, ни запаха, ни тени присутствия. Померещилось… Или – знак?

– Ну погоди же, хохотушка! – погрозила она в пустоту. – Вот ужо найду я тебя!

А исподволь созрела мысль, что пора бы заняться строительством своего дома. Место она уже присмотрела, оставалось только раздобыть камень… Прочные стены, много комнат, а в кладке – несколько брусочков стали, оплетённых узором «Лалада-Берегиня», чтоб в жару было прохладно, а в стужу – тепло. А как же иначе? Не в родительский же дом жену вести… Колодец свой – обязательно, чтоб хозяюшке близко было воду брать. Да, а женой сделать вот эту невидимую любительницу посмеяться!

Только сперва разыскать бы её… Ну, да за этим дело не станет.

***

Обломки вещего меча отражали кроваво-рыжие отблески огня и играли тревожными багряными сполохами, покоясь на стальном бруске, снабжённом жёлобом по форме клинка. Край к краю, так что и комар носа не подточит, подогнаны они были друг к другу, и места разломов казались волосками на зеркальной поверхности оружия. Внимательная, чуткая ладонь Твердяны скользила в воздухе над обломками, и жар Огуни из сердца оружейницы оживлял узор волшбы на них. «Тук, тук, тук», – стучало сердце, и в такт ему мигала светящаяся сетка завитков на блестящей стальной глади. Она проступала тусклым рисунком, но иначе и быть не могло: разбитому клинку невозможно сиять так же ярко, как целому. С натугой билось сердце, соединённое с жилами узора, с трудом прогоняло по ним свет силы. Обломки были сложены тщательно, так чтобы рисунок сходился жилка в жилку.

– Позволь помочь, – сказала Тихомира.

Твердяна кивнула, принимая помощь своей северной сестры по ремеслу. Она отправила ей по жилам узора сгусток силы, и он прошёл туго: целостность рисунка на разбитом клинке была нарушена. Но не зря они так старательно сложили обломки: жилки от прогона по ним силы восстанавливались, срастаясь, и сияющий жар проходил от сердца к сердцу всё быстрее и свободнее раз за разом. На губах молодой оружейницы проступила улыбка.

– Так-то лучше, – молвила она.

Твердяна была за работой молчалива и сосредоточенно-угрюма, но живой блеск глаз Тихомиры вливал в дело светлую струйку радости. Молодая мастерица относилась к сломанному мечу с нежностью, и в каждом её взгляде, в каждом движении сквозила бережная сострадательность, как будто она перевязывала рану дорогому другу.

– Ничего, ничего, скоро будешь как новенький, – приговаривала она, обращаясь к обломкам.

Внешний слой волшбы восстановился, куски узора срослись в единое целое, и Твердяна положила сверху другой брусок с таким же жёлобом. Удар молота – и половинки намертво сцепились между собой, удерживаемые волшбой.

– Можно мне? – попросила Тихомира.

Твердяна кивнула. Взор молодой северянки сиял такой увлечённостью, таким жаром, страстью и жаждой работы, что не уступить ей было невозможно, и оружейница позволила ей перенести болванку с заключёнными в ней обломками меча в трескучую гущу огня. Сиреневатая синь глаз Тихомиры тлела горячими искрами, зрачки дышали мощью Огуни, а жилы сложенных на рукояти молота рук вздулись в ожидании. Когда брусок раскалился докрасна, Тихомира вынула его из горна голыми руками и бережно уложила на наковальню. По её невредимым ладоням бегали колючие огоньки. Замахнувшись, она обрушила на брусок мощный удар, от которого тот опоясала продольная трещина: половинки разъединились. Твердяна приподняла верхнюю, и взорам обеих оружейниц предстал сияющий узор, покрывавший внутреннюю поверхность желобов. Волшба пристала к пышущей алым жаром болванке, а обломки меча даже не нагрелись. Узор не рвался, а упруго тянулся при размыкании половинок, оставаясь целым, и по его жилам, словно по кровеносным сосудам, текла сияющая сила; пока Твердяна держала крышку стального «гроба», Тихомира доставала обломки клинка, на котором стало на один слой волшбы меньше.

Двенадцать слоёв – двенадцать болванок, и это был только внешний кожух волшебной оплётки меча. Внутренние слои переплетались со слоями стали, и их предстояло соединить потом в точно таком же порядке: каждому слою стали – своя волшба. Малейшая ошибка лишила бы меч его силы.

Оружейницы отделяли по одному слою в день. Сперва описанным выше образом снимали волшбу на стальную болванку, после чего Твердяна, соединившись сердцем с нижележащим узором, пускала в него мощный толчок силы. Дзинь! Слой стали, державшийся на нём, сам отскакивал, открывая под собой рисунок из мерцающих завитков и волн. Его переплавляли в пластинку и укладывали в жёлоб болванки с соответствующей ему волшбой, после чего половинки соединяли, чтобы узор снова врос в сталь.

Работа шла тяжело. Голова гудела, как наковальня, а сердце, один из главных рабочих инструментов, бухало, как молот. Твердяна с Тихомирой трудились по очереди, проверяли и перепроверяли соответствие волшбы слоям стали, ведь одна ошибка – и всё пошло бы насмарку. И вот, последний слой сошёл, открыв сердцевину клинка… Твердяна с изумлением увидела, что завитки узора на ней закручивались в обратную сторону. Это был узор «Лалада» наоборот.

– Что за… – начала она, подключая сердце к странному «неправильному» узору, чтобы услышать его песню. Песня тоже звучала шиворот-навыворот, и её звук отдавался в груди саднящим эхом, ослепительным и оглушительным, сбивающим с ног.

– Что это? – пробормотала не менее удивлённая Тихомира, хмуря золотисто-пшеничные брови.

– Сдаётся мне, что это – узор «Маруша», – глухо проговорила Твердяна.

Узор этот не использовался при изготовлении клинков уже целую бездну времени: когда сёстры-богини разошлись по разным мирам, узор был тоже изгнан из оружейного дела.

– Лалада и Маруша, – пробормотала Тихомира с задумчиво потемневшими глазами. – Кому-то пришло в голову соединить их снова в этом мече! Не кажется ли тебе, Твердяна, что потому этот клинок и вещий? В нём сведено несводимое…

Твердяна, впрочем, не спешила с выводами. Она отсоветовала любопытной Тихомире пытаться воспроизвести запретный узор на стальной пластинке, и не зря: сердцевину меча нельзя было даже взять голыми руками – волшба, казалось, впивалась в ладони ядовитыми шипами. Но Тихомира не послушала: так сильно ей хотелось попробовать и увидеть, что из этого выйдет. Однако, едва взявшись за дело, она схватилась за грудь, с хрипом пошатнулась и рухнула на пол.

– Нет… Сердце не выдюжит, разорвётся, – с кашлем вырвались из её горла слова, когда она немного пришла в себя. – Как же государыня сумела создать такое, когда ковала свой меч? Ума не приложу…

Твердяна не рискнула повторить опыт Тихомиры. С сердцевиной они провозились много дней, сращивая жилы узора: прогон силы по ним изматывал до мертвящего жжения в груди, почти до обморока, и долго работать на грани разрыва сердца не получалось при всём желании. Песня узора надрывала душу: казалось, это кричало от боли небо со всеми звёздами, вся земля и вода…

– Не знаю, как ты, а я больше не могу, – простонала Тихомира. – С ума сойти можно…

– Отдохни пока, а я сама поработаю, – ответила Твердяна.

– Нет, так дело не пойдёт, – устало покачала головой северянка. – Одна ты замертво упадёшь. Отложим до завтра.

День за днём они понемногу выносили эту муку, надрывая себе сердца и оседая на колени около наковальни почти без чувств. Когда они, смертельно измотанные, приползали из кузни домой, Твердяна черпала отдохновение в тревожно-ласковой глубине глаз Крылинки и в хлебном тепле её рук, а Тихомира любила слушать шелест сада. А порой, когда в гости заглядывала Дарёна, она внимала её песням, и при этом её глаза цвета мышиного горошка заволакивались горьковатой дымкой, устремляясь взором к снежным вершинам гор.

– Вот слушаю я, и мнится мне: бьётся моё сердце, покуда она поёт, а едва смолкнет – и сердце остановится, – как-то раз задумчиво призналась она Огнеславе, когда они стояли вдвоём у открытого окна и смотрели в сад, где Дарёна, напевая, помогала матушке Крылинке, Рагне и Зорице полоть грядки.

– Гляди, не влюбись, – усмехнулась княжна-оружейница. – Была б она девица свободная, тогда ещё ничего, а то ведь – чужая жена. Да ещё и с дитём в утробе.

– Сердцу доводы рассудка неведомы, – вздохнула Тихомира, устремляя полный нежной тоски взор в сад и сквозь пшеничный прищур ресниц любуясь присевшей около грядки Дарёной. – Да полно, не беспокойся. Думаешь, я стану к ней в душу вторгаться и покой её рушить? Нет, ни словом, ни взглядом не потревожу. Но слушать её для меня всё равно что воздухом дышать – так же необходимо.

Голос Дарёны весёлой пташкой порхал с ветки на ветку, бабочкой летал в цветнике, солнечным зайчиком беспокоил и щекотал сердца слушательниц. С его звуками в души вливался свет радости, а печаль и тревога высыхали, как роса в полдень, и понемногу около ограды собирались соседки, привлечённые и очарованные песней. Певица, заметив это, застенчиво умолкла, но её стали уговаривать:

– Просим тебя, пой ещё! Любо нам тебя слушать!

Дарёна не могла отказать, и песня целительно заструилась вновь. Расправив крылья, она взмыла в облака, потом камнем упала на дно ручья и устремилась вдаль юркой серебряной рыбкой, разгоняя печаль поникших ив. А певица, ловкими пальцами дёргая пырей и осот, то и дело загоралась смущённым румянцем в перекрестье стольких зачарованных и восхищённых взглядов. И это она ещё не видела глаз цвета мышиного горошка, что с ласковой грустью смотрели на неё из окна…

Наконец все жилки узора на сердцевине вещего меча срослись, и порядком измученные оружейницы смогли заключить её в стальную болванку. Но их ждала новая странность: сколько они ни нагревали её, та оставалась холодной. Вот уже полдня непрерывно полыхал огонь в горне, а болванке хоть бы хны!

– Чудеса в решете! – озадаченно скребя затылок, проговорила Твердяна.

Может, причиной такой зловещей невосприимчивости к теплу стала леденящая сила имени Маруши, заключённая в узоре, а может, и что-то иное, но как бы то ни было, лишь к исходу третьих суток болванка начала понемногу нагреваться. Когда она достаточно раскалилась, её вынули из горна, остудили, и Твердяна взялась за молот сама, готовясь бить. Что-то подсказывало ей, что Тихомиру лучше отстранить, хотя та и рвалась нанести удар, раскалывающий болванку на половинки.

– С этаким узором надо поосторожнее, а то мало ли! – сказала Твердяна. – Лучше я сама, а ты отойди-ка в сторонку.

От удара молота из молниеносно образовавшейся щели брызнули белые искры, и Твердяна вскрикнула, ослеплённая как будто бы сотней ледяных игл, вонзившихся ей в глаза…

Тихомира успела подхватить выпавший из рук Твердяны молот, а саму оружейницу поймала подбежавшая на крик Горана. Через несколько мгновений вокруг них столпились все работницы, и Тихомире пришлось отстранять их:

– Отойдите, отойдите! И так дышать нечем!

Грудь Твердяны тяжко вздымалась от сдерживаемого рыка: Горана уже вытаскивала из её глаз светящиеся нити волшбы и сама шипела от боли, которую причиняли обрывки узора.

– Воды из Тиши, живо! – приказала она.

Кто-то тут же кинулся исполнять повеление, а Тихомира с опаской приблизилась к болванке с сердцевиной меча. Щель уже погасла, а сталь была на ощупь непривычно ледяной, словно долго пролежала на трескучем морозе. Взяться за неё без опасности оставить на ней кожу с подушечек пальцев не представлялось возможным.

Глаза Твердяны страшно выцвели, и сколько в них ни лили горячую целебную воду из подземной реки, они не оживали. Даже зрачки исчезли – всё затянула мертвенная ледяная белизна.

– Ничего не вижу, – простонала оружейница вмиг пересохшими губами.

– Выпей. – Горана поднесла к её рту ковшик.

Сделав несколько глотков, Твердяна смогла подняться на ноги. Боль, похоже, отступила, и она успокоительно погладила встревоженную дочь по плечу и щеке.

– Ничего, дитя моё, ничего, – прохрипела она. – Мне б на воздух…

Горана с Тихомирой вывели хозяйку кузни из пещеры на залитую палящим солнцем площадку и усадили в тени навеса. Властный взмах руки Твердяны – и работа вокруг продолжилась как ни в чём не бывало: никто не смел её ослушаться.

– Что бы ни случилось, дело должно делаться, – сказала Твердяна. И, возвысив голос, добавила: – Никому болванку не трогать! Волшба на сердцевине меча слишком уж опасная, голыми руками не возьмёшь.

Грохотали молоты, сотрясая пропитанное солнцем пространство, трещал огонь, пела сталь, а Горана, Огнеслава и Тихомира по очереди прикладывали руки к глазам Твердяны, пытаясь светом Лалады исцелить их и вернуть им зрение. Не тут-то было.

– Что же это за узор такой? – дивилась Горана, рассматривая свои пальцы, покрытые волдырями. – Отродясь такой злой и зубастой волшбы не видала…

– Её уж много веков никто не видал, – отозвалась Твердяна. – Не так-то просто с нею справиться. Смочи какую-нибудь тряпицу в целебной воде да глаза завяжи мне. Боль хорошо утоляет.

Пока она сидела с примочкой, её дочь, невестка и гостья с севера были не в силах сразу же вернуться к работе, потрясённые, огорчённые и озабоченные. Так всем в душу запал ужасный вид помертвевших глаз Твердяны, что просто руки опускались.

– Матушка Огнеслава, бабушка Твердяна! Я вам обед принесла! – раздался звонкий голосок, пробиваясь сквозь рабочий гул и грохот кузни.

К ним спешила Рада, волоча тяжёлую корзинку с едой. Княжна Огнеслава встрепенулась и устремилась навстречу дочке, преграждая ей путь к пещере, где находился источник грозной волшбы. Одной рукой подняв Раду, а другой – корзинку, она направилась под навес.

– Посиди-ка тут, моя радость, – сказала она. – В пещеру не ходи, там сейчас опасно.

Рада тут же заметила повязку на глазах Твердяны и встревожилась:

– А что у тебя с глазками?

– Устали мои глазки, милая, – ответила та. – Отдыхают.

Но Раду было не так-то просто обмануть. Почуяв беду, она соскользнула с колен родительницы и взобралась на колени к Твердяне, ластясь и чмокая её в шрамы. Как ни старалась та мягко отстранить настойчивые и вёрткие детские пальчики от своего лица, девочка-кошка всё-таки умудрилась оттянуть влажную ткань и заглянуть под повязку. То, что она там увидела, перепугало её до полусмерти. Вскрикнув, Рада судорожно обняла Твердяну за шею и мелко затряслась.

– Ну-ну, – прижимая дрожащее тельце внучки к себе и ласково ероша ей волосы, проговорила оружейница. – Всё заживает… Заживёт и это.

Огнеслава поспешила забрать дочку к себе. Встав и выйдя с нею на руках из-под навеса, она громким сердитым шёпотом отчитывала девочку:

– Ты что творишь, а?! Прямо под повязку лезть – это куда годно?! Бабушке Твердяне ведь больно, а ты…

Впрочем, нравоучение её оборвали слёзы Рады – та разрыдалась от сострадания, то и дело оборачиваясь и не сводя с Твердяны мокрых покрасневших глаз.

– Не плачь, свет мой, всё пройдёт, всё заживёт, – дрогнувшим от нежной жалости голосом сказала та. И добавила, обращаясь к остальным: – Займите её чем-нибудь, пусть пока посидит тут. Не будем тревогу прежде времени подымать, жёнок пугать.

Кое-как успокоив Раду, Огнеслава перепоручила её подмастерьям и наказала им присмотреть за ребёнком. Из корзинки соблазнительно пахло, и кошки разложили на столике кушанья.

– Правильно, мои родные, поешьте – авось, тоже успокоитесь, – одобрила Твердяна, с улыбкой принюхиваясь. – Когда чувства улягутся, думается легче.

Но как ни мягок был свежевыпеченный хлеб, как ни густ кисель, как ни манили усесться к столу пышные ватрушки и блины с рыбой, кошкам было сейчас не до еды. Всем не давала покоя болванка, оставшаяся на наковальне, и Тихомира с Гораной всё-таки решились к ней приблизиться. Северянка клещами разомкнула половинки, а дочь Твердяны осторожно, стараясь не зацепиться руками за узор, другими клещами достала обломки сердцевины. Волшба распространяла вокруг себя морозное дыхание, от которого поднимались дыбом все волосы на теле.

– Вот же зараза, – процедила Горана, разглядывая тугую светящуюся вязь волшбы. – Что это за узор? Вроде как «Лалада», только завитки наоборот закручены…

– Твердяна говорит – это узор «Маруша», который запрещено использовать уже много веков, – шепнула ей Тихомира. – И думается мне, что единство Лалады с Марушей в одном клинке и делает его таким особенным.

– Надо же, – озадаченно молвила Горана. – Вот оно, оказывается, что! Думаю, об этом следует пока помалкивать: мало ли!…

С переплавкой обломков сердцевины пришлось повозиться, как и с нагревом болванки: сталь так пропиталась Марушиным холодом, что расплавить её удалось не сразу. А пока оружейницы работали, Раде удалось улизнуть от присматривавших за ней подмастерьев, и вскоре в калитку кто-то бешено заколотил. Ворота страшно сотрясались от ударов, словно их били таранным бревном; никто не сомневался, что так стучать могла лишь дочь Медведицы.

– Ещё матушки тут не хватало, – обеспокоилась Горана. – Лучше б её спровадить домой как-нибудь…

Какое там! Матушка Крылинка ворвалась, сметая всех и вся на своём пути, и даже не заметила, как сшибла троих работниц – на блестящей от пота спине у одной из них остался пыльный след её ноги. Тихомире показалось, что эта женщина-ураган сейчас разнесёт по камешку всю Кузнечную гору и сравняет её с землёй, но вместо этого Крылинка, бухнувшись на колени возле супруги, всего лишь расплакалась. Успокаивая её, Твердяна объявила обеденный перерыв, после которого отправилась домой: вслепую работать было невозможно.

Родившись на севере Белых гор, Тихомира привыкла к долгим морозам, от которых птицы замерзали в полёте, и к незаметно пролетавшему прохладному и дождливому лету, а потому здесь ей казалось жарковато. Впрочем, опыт перековки вещего меча того стоил: молодая оружейница и мечтать не могла о том, что ей когда-нибудь откроется тайна клинка, который рождался раз в несколько веков. Никто и никогда до сегодняшнего дня не перековывал подобное оружие и не проникал, снимая слой за слоем, в самую его сердцевину. Вдоль стены пещеры покоились, сложенные в подобие поленницы, болванки с заключённой в них волшбой и «родными» для неё слоями стали. День за днём они с Твердяной расщепляли клинок, и Тихомира преисполнялась нежности и боли, чувствуя его, как живое, страдающее существо. Это было всё равно что распотрошить человека и сшить заново, а потом оживить – останется ли он прежним после этого? Не утратит ли воскрешённое тело свою вечную душу и разум – ту божественную искру, которая и отличает его от простого безмозглого куска плоти? Точно так же и с вещим клинком: сохранит ли он после восстановления свою способность прорицать или умолкнет навсегда, став пусть и очень хорошим, но обыкновенным белогорским мечом?

Кру́глы камушки: все облизаны струй серебряных языком. Дни, как бусины, ниткой снизаны в ожерелье-жизнь… Бубенцом в ней звенит любовь, не кончается, сном малиновым говорит; Вереск вó поле колыхается – поцелуя цвет, цвет зари… Одуванчиков жёлто-солнечных на постель ты мне настели. Вышивала я путь иголочкой – путь от месяца до земли. И горят сердца, будто вишенки на заре, в лучах золотых… Ветер бесится, да не слышно им: в колыбельке спит счастье их.

Ах, этот голос! Эти песни! В каждый вздох, в каждую мысль норовили они вклиниться, оплести вьюнком, влиться в кровь медовыми чарами. Ничего не могла поделать с этим Тихомира, хоть и знала, что Дарёна – жена Млады, средней дочери Твердяны.

Млада – кошка-отшельница с твёрдым блеском синеяхонтовых глаз, который перетекал в незабудковую нежность при взгляде на молодую супругу; приветливая с родными и ласковая с Дарёной, она могла порой казаться весёлой и открытой, но в её глазах часто сквозил отсвет замкнутой, вечно устремлённой к лесному уединению души, оберегающей свою самодостаточную, никому не принадлежащую сердцевину. Кошка, гуляющая сама по себе, но не чуждая привязанности и любви.

Горана – вылитая Твердяна, только мягче, улыбчивее, с душой не то чтобы совсем нараспашку, но и не такой загадочно-мрачноватой, как у Млады. Крепкая и умелая хозяйка, опора семьи, любящая родительница и добрая супруга; снаружи – пушистая и тёплая кошачья шубка, внутри – стальной стержень.

Зорица – стройная, как яблонька, искусная рукодельница, её супруга – скромная княжна Огнеслава, которая стезе государственной службы предпочла оружейное дело.

Крылинка – матушка для всех и каждого, с щедрой душою, как накрытый для праздничного пира стол, кряжистый и прочный, способный принять и сроднить между собой множество людей…

Будучи гостьей в доме, Тихомира могла лишь временно согреваться чувством принадлежности к этому большому и дружному семейству, но беда, которая его постигла, в полной мере касалась и её. Нельзя было допустить, чтобы смолкли песни Дарёны, чтобы глаза матушки Крылинки выцвели от слёз, чтобы маленькая Рада не играла и не баловалась, а ходила печальная…

Ночью, когда все разошлись по постелям, только глава семьи и её старшая дочь хранили бодрствование за столом. Отблеск пламени масляной плошки мерцал в глазах Твердяны, превратившихся в слепые ледышки; медленно высвободив руку из-под ладони Гораны, она нащупала кувшин с хмельным, налила себе, чуть расплескав, и единым духом осушила кружку.

– Ох, не ко времени эта слепота, не ко времени, – горько вздохнула она. – В самый разгар работы!…

– Ничего, вылечишься, – желая её утешить, сказала Горана. – Вода из Тиши всё исцеляет.

– Исцеляет, да не всё, – покачала головой Твердяна. – Тут что-то другое нужно.

– Что?

– Подумать надо…

Тихомира остановилась на пороге, взглядом спрашивая позволения присоединиться. Горана кивнула, и гостья села к столу. Твердяна незряче шевельнула по-кошачьи чутким ухом.

– А, это ты, Тихомира… Тоже не спится? Что ж, посиди, выпей с нами. Только невесёлое это питие, сама понимаешь.

Летняя ночь вкусом вишнёвой браги согрела нёбо, и северянка, собравшись с мыслями, сказала:

– Есть в наших краях вершина огнедышащая, Ворчун-горой зовётся. Макушка у неё в виде широкой чаши, в которой огненное озеро плещется и булькает. Годами тихо стоит гора, а порой разворчится, загремит что-то у неё в брюхе, и жидкий огонь из недр земных течёт через край по склонам алыми лентами… Это нечасто случается, но даже в спокойные годы никогда не гаснет озеро огненное в жерле – ночами на вершине сияет алое зарево. Клокочет в каменной чаше живая кровь Огуни, и если в неё окунуться, можно исцелиться от всего. Сама я не пробовала, но в наших краях есть поверье: надо нырнуть в жерло Ворчун-горы, выбраться и погрузиться в волшебный сон-оцепенение, дав крови Огуни застыть тонкой корочкой на коже. Когда скорлупа остынет, её нужно разбить, и под ней откроется обновлённое и исцелённое тело. Вот я и думаю, Твердяна: ежели вода из Тиши оказалась бессильна, так может быть, Огунь твоим глазам прозреть поможет?

Задумчивая складка пролегла на лбу ослепшей оружейницы; Твердяна опустила голову, и ледяной блеск мертвенно-белых глаз скрылся в тени мрачно нависших бровей – так луна прячется за пологом клочковатых зимних туч.

– Слыхала я что-то краем уха про эту гору, – молвила она наконец. – Но не знала, что она может исцелять. Верно говорят: век живи – век учись… Может, и правда стоит попробовать.

– Конечно, стоит! – с уверенностью поддержала Тихомира, чувствуя тёплую искорку надежды, зажёгшуюся в сердце. – Не только сила Лалады может прогонять хвори, но и наша покровительница Огунь жаром своего пламенного сердца умеет исцелять тех, кто вверил свою жизнь под её власть и защиту, кто служит ей и почитает её.

– Что думаешь, дитя моё? – обратилась Твердяна к дочери, хотя внутренний свет решимости уже озарил её лицо, сделав его черты сосредоточенно-острыми.

– Тебе решать, – ответила Горана. – Больше ничего в голову не приходит, как ни крути.

– Значит, остаётся только возложить наши надежды на Огунь, – заключила Твердяна. – Благодарю тебя, Тихомира, за добрый совет… Ну, утро вечера мудренее – идёмте сейчас отдыхать, а на рассвете отведёшь нас на Ворчун-гору.

Сказано – сделано. Твердяна поднялась из-за стола и, бережно поддерживаемая дочерью под руку, поклонилась гостье и вышла. Тихомире оставалось только последовать их примеру и отправиться в свою комнату.

Лечь-то она легла, да только сон не шёл. Все мысли беспокойным роем устремлялись к огнедышащей горе, чьё алое дымящееся жерло стало средоточием их чаяний, и Тихомира, покинув мягкую постель, перенеслась на свой родной суровый север – под звёздный купол глубокого чёрного неба. Шагнув из прохода и ощутив сквозь подошвы обуви горячую шероховатость камней, она окунулась лицом в палящее дыхание раскинувшегося перед нею круглого озера лавы, которое озаряло желтовато-красным отсветом края огромной впадины на вершине горы. Было оно шириною около версты, а окружала его узкая полоса берега. На поверхности озера темнели причудливо-складчатые наплывы остывающей лавы, в трещины между которыми сочилось ярко-рыжее сияние и нестерпимый, пахнущий серой жар. Лишь в двух местах у самой кромки берега прорывалась наружу раскалённая кровь земли, кровь Огуни. Вспучиваясь и сердито бурля, она ломала корку и пускала извилистые лучи новых трещин, а из недр горы слышался низкий, рокочущий гул, от которого ступни Тихомиры ощущали дрожь каменной тверди.

Сама Ворчун-гора не отличалась большой высотой, её пологие склоны поросли пушистым ковром из трав и невысоких редких кустиков. Издали она очертаниями напоминала огромный нарыв на лице земли, из плоско срезанной вершины которого в ночное небо поднимался тревожными воспалённо-кровавыми клубами дым. На сотню вёрст окрест не было ни одной, даже самой захудалой деревушки, а потому, когда гора захлёбывалась и давилась жгучими соками своего нутра, выплёскивая их вниз по склонам, ничья жизнь не подвергалась опасности. Пустынные это были места… Только дух Огуни витал над рокочущим и окутанным дымными крыльями пожара жерлом. Мысленно поговорив с богиней и попросив её о помощи, Тихомира вернулась в дом Твердяны.

Когда дым над вершиной горы стал розовато-пепельным в первых лучах простуженной северной зари, ноги незрячей оружейницы ступили на складчатый рисунок застывшей лавы на берегу огненного озера. Сопровождали её Горана с Тихомирой, а матушка Крылинка, проводив их лишь полным слёз взглядом, осталась дома. Чем ближе они подходили к кромке бурлящей лавы, тем гуще и страшнее становился жар, словно они попали в огромную плавильную печь.

– Припекает, – усмехнулась Твердяна, прислушиваясь к гулу огнедышащей горы. – Но нам ли, детям Огуни, бояться горячего? – И добавила, со скрипом сминая в руке пригоршню серебристо-чёрной лавовой крошки: – Ты права, Тихомира, сильное это место… Не обманывают ваши северные предания – дух богини недр здесь обитает, я чувствую. Веди меня.

– Да пребудет с тобой Огунь, – шепнула Горана. – Я верю, всё получится.

Ноги Твердяны в мягких чунях чутко ощупывали небольшой каменный уступ как раз над пламенеющим проломом в корке, в котором дымилась и булькала, разбрасывая кроваво-алые брызги, огненная жижа. Любая живая плоть, упав в неё, тут же обуглилась бы и превратилась в прах, но только не плоть того, кто посвятил себя богине земных недр. Зная это, Тихомира всё-таки не могла не чувствовать жаркий ток волнения, струившегося в жилах, как расплавленный металл.

– Прямо, – прошептала она, стоя у Твердяны за плечом.

Оружейница чуть кивнула, напряжённо двинув лопатками и напружинив в коленях ноги. Казалось, она созерцала опустевшими глазами только ей видимые чертоги… Кто знает – может, она сейчас лицезрела саму Огунь, поднимающуюся из недр на лепестках огненного цветка, в платье, сотканном из текучего и подвижного, дышащего пламени?

Взмах рук – прыжок – брызги – гром горной утробы…

Гулкая, наполненная биением сердца тишина в ушах Тихомиры.

Лава сомкнулась над Твердяной, поглотив её. Мгновения, огромные, как горы, рокотали под ногами, скрипели на зубах песком, закладывали уши. Тугое давление времени, огнедышащая вечность…

«Бух, бух, бух», – раздавалось то ли в глубине горы, а то ли в висках Тихомиры.

На берегу открылся проход, и из него шагнула жутковатая фигура – оживший сгусток лавы с руками и ногами. Он рухнул рядом с Гораной, повернулся на спину и замер; грудь поначалу вздымалась, но по мере остывания лавы делала это всё реже и натужнее.

– Она задохнётся! – взволнованно вскричала Горана, касаясь тонкой серебристой плёнки на поверхности человекообразного сгустка, под которой ещё дышала красным жаром «кровь Огуни». – Корка застынет и сдавит ей грудь!

Древнее сказание ничего не говорило о том, как дышать под панцирем отвердевшей лавы; вся надежда была на волшебный сон, который наступал после погружения в огненное озеро. О том, что творилось под слоем медленно остывающей жижи, покрывавшей тело Твердяны, Тихомира с Гораной могли только гадать, и им оставалось лишь довериться преданию о целительной силе крови Огуни. Горана, переживая за родительницу, то и дело порывалась освободить её из плена лавы, но Тихомира удерживала её от этого.

– Погоди, погоди. Видимо, всё так и должно быть, как же иначе? Матушка Огунь не позволит случиться беде. Не трогай, не прерывай исцеление. Зря, что ли, твоя родительница в огненном озере купалась?

Солнце поднималось тяжёлым багровым шаром над дымящейся каменной чашей, и поверхность лавового озера казалась в дневном освещении совсем чёрной, как пустая глазница. Полный тревоги взгляд Гораны не отрывался от Твердяны, которая застыла на берегу рухнувшей статуей.

– Ох, не знаю, не знаю, что из этой затеи выйдет, – бормотала она. – Неспокойно мне что-то.

– Сама же говорила, что веришь в добрый исход, – напомнила Тихомира.

– Да я просто родительницу как-то поддержать хотела, – вздохнула Горана.

Когда корка на теле оружейницы немного остыла и схватилась, они перенесли её с горы в кузню. Изумлённые работницы бросились по приказу Гораны расчищать большой рабочий стол под навесом; когда на него опустили Твердяну, все, оставив работу, столпились вокруг.

– Что же это с хозяйкой нашей кузни стряслось? Неужто окаменела? – переговаривались работницы, со страхом глядя на Твердяну, и правда похожую на каменное изваяние.

– Она окунулась в огненное озеро на Ворчун-горе, – объяснила Тихомира. – Будем надеяться, что сила Огуни ей поможет, и она освободится от этой корки здоровой и зрячей.

Ей с Гораной стоило немалого труда заставить всех вернуться к работе. Ещё бы! Фигура Твердяны, покрытая серебристо-серой бронёй, притягивала взгляд, завораживала и погружала в оцепенение своей таинственной жутью. Казалось, это искусный каменщик вырубил из куска скалы точное подобие оружейницы в полный рост, а потом нанёс серую краску, смешанную с истолчённым в мельчайшую крошку стеклом.

Когда рабочий день уже клонился к концу, Горана подошла к Тихомире. Её волнение выражалось теперь лишь в нервной дрожи ноздрей и желваках, бугрившихся под скулами.

– Сколько ей так лежать? – вполголоса спросила она. – Что ваше северное поверье говорит насчёт этого?

– Точно не знаю. Вестимо, пока корка совсем не застынет, – ответила Тихомира.

Горана постучала по плечу родительницы пальцем – послышался звон, в котором сквозила высокая, чистая стеклянная гулкость.

– Твёрдая уж, – сказала она, хмурясь.

Между тем подошли её дочери-близнецы, поблёскивая стройными, ладно вылепленными туловищами. Вдумчивая Светозара старательно изучала кузнечное дело, а непоседа Шумилка говорила, что она здесь временно: если всё же начнётся война, она вступит в дружину Радимиры. Боязливо тронув мерцающее покрытие, она спросила:

– Бабушка Твердяна хоть живая там?

– Не знаю, – грозно поблёскивая глазами, отозвалась Горана. – Это наша гостья с севера, Тихомира, надоумила её в огненное озеро на Ворчун-горе окунуться… Надеюсь, она знает, что говорит.

Холодящая пелена мурашек скользнула по лопаткам северянки, а сердце едва не треснуло, словно покрывшись такой же мерцающей корочкой, какая скрывала под собой Твердяну. Однако в его глубине сияло горячее ядро безоглядной веры в чудотворную силу богини-покровительницы.

– Огунь не попустит беды, – с глухим упрямством повторила она.

Небо, словно чувствуя всеобщую тревогу, закрылось тучами, задышало сырой зябкостью и спустило на землю серый занавес из холодных нитей… Яблони беспокойно шелестели мокрыми кронами и с каждым порывом ветра роняли маленькие зелёные завязи, вода скатывалась в серебристые капли в ложбинках широких бархатистых листьев капусты, а промокшие рубашки неуютно липли к плечам; шагая по влажно блестящим плиткам дорожки к дому, кошки заранее содрогались от мысли, что сейчас придётся успокаивать матушку Крылинку. В окне мелькнули её сердоликовые бусы: она напряжённо ждала возвращения оружейниц.

Горана с порога обняла мать, полагая, видимо, что нежностью сумеет сладить с её волнением. А Крылинка, переводя огромные испуганные глаза с одной кошки на другую, пролепетала посеревшими дрожащими губами:

– Так я и знала… Чуяло моё сердце, что Твердяна не вернётся…

– Матушка, погоди ты плакать, – успокаивала её старшая дочь. – Исцеление ещё не завершилось, на это требуется время. Она сейчас в кузне, прийти не может… Но вернётся. Непременно.

– Когда? – прозвенел тревожным ледком голос Млады.

Чернокудрая кошка обнимала за плечи Дарёну, не менее перепуганную, чем матушка Крылинка. Тихомира, утонув в золотистом янтаре глаз певицы-чародейки, ощутила тёплую истому, пушисто защекотавшую сердце.

– Точно нельзя сказать… Но всё идёт как надо. Всё хорошо, – проговорила она.

И снова она не смогла совладать с собой – отвечая на вопрос Млады, не сводила глаз с Дарёны и обращалась скорее к ней, нежели к её супруге-кошке. Впрочем, тот же вопрос раскалённо искрился и в зрачках Дарёны.

Прослезившись, матушка Крылинка всё же взяла себя в руки, подала кошкам-оружейницам умыться и пригласила всех ужинать. В окна струилась дождливая сырость сада, серый сумрак вздыхал и хлюпал, а мысли Тихомиры устремлялись к Твердяне, лежавшей сейчас в кузне. Навес укрывал её от дождя, но её место было здесь, дома – за столом вместе с любящей семьёй.

Тихомире взгрустнулось. Там, на севере, без неё встретил короткое промозглое лето старый дом, построенный ещё прабабкой. По хозяйству управлялась младшая сестра с её супругой, а кузня в тёмном ельнике осталась на двух подмастерьях. Хоть сама Тихомира ещё не так давно получила звание мастерицы, но отказывать молодым кошкам, попросившимся к ней в ученицы, не стала – рассудила, что помощницы не будут лишними. Азам кузнечного дела они уже обучились и сейчас, должно быть, мало-мальски обслуживали деревню в отсутствие своей наставницы.

От дум о доме её отвлёк приветливый взгляд Дарёны, от которого по жилам Тихомиры разлилось медовое тепло, точно она выпила хмельного зелья. Сама собой на её губах расцвела улыбка, а ледяная корочка грусти стаяла с сердца, освобождая пушистые, как у сон-травы, лепестки нежности. Бессонная ночь сказывалась тупой ноющей болью в висках, но в постель идти не хотелось: душа рвалась на простор, в прохладу дождливого неба…

И снова не нашла Тихомира покоя на подушке. Перекинувшись в белую с рыжими подпалинами кошку, она бродила по сосновым склонам гор, хмелея от запахов ночи – цветов, трав, дождя, хвои. Горьковатое питьё тревоги вливалось в кровь, а где-то на краю неба, мучимого далёкими грозовыми сполохами, свежей трелью малиновки звенела песня. Всё смешалось в сердце Тихомиры: волнение за Твердяну, очарованность кареглазой певицей, мысли о вещем мече, покоившемся сейчас в разобранном виде в пещере на Кузнечной горе… Сливаясь в единый тоскливый зов, всё это побуждало к беспрестанному движению, надрывало душу и распирало грудь.

Утром площадка перед пещерой темнела от влаги, и только под навесами было сухо. Дождевая вода ушла по желобкам-водоотводам, а Твердяна всё так же недвижимо лежала на столе, где её оставили днём ранее. Приблизившись к ней, Тихомира радостно вздрогнула: затвердевшая корка подёрнулась трещинами! Северянка хотела позвать Горану, но та уже сама спешила к ней вместе с Огнеславой и близнецами.

– Пошло дело! – обрадованно воскликнула она, сверкнув глазами и белыми зубами в улыбке. – А ну-ка, посмотрим…

При лёгком постукивании молоточком панцирь покрывался всё более густой сетью трещинок. Когда на нём не осталось ни одного нетронутого местечка, Горана попробовала осторожно отковырнуть кусочек ножом. Получилось: несколько обломков корки с сухим стуком отвалились, но, к общему удивлению, под ними открылась не живая кожа, которую Горана боялась поранить, а ещё одно твёрдое покрытие. Оно блестело, как ледяная глазурь.

– Это ещё что за дела? – нахмурилась Горана озадаченно.

Тихомира в порыве нетерпения выхватила у неё нож и сама стала отщеплять корку, орудуя то острием, то ногтями. Первым делом она очистила лицо Твердяны, казавшееся серебристо мерцающей маской. Лоб, гладкая голова, подбородок, щёки, глаза, брови – всё было словно выточено из белого мрамора. Даже складочки зажмуренных век проступали.

– И впрямь окаменела, – ахнул кто-то.

Горана с яростным рычанием ударила обоими кулаками по твёрдой груди своей родительницы, оскалилась на Тихомиру.

– Ну, что?! – рявкнула она. – Это и есть твоё хвалёное исцеление?!

– Да погоди ты… – начала было Тихомира, но увесистый тумак сшиб её с ног.

Разъярённую Горану с трудом оттащили обе её дочери, Огнеслава и ещё пара работниц кузни, а Тихомира на несколько мгновений улетела в путешествие по гудящей, как колокол, переливчато-звёздной бездне, в которую её отправил удар. Звуки слились в смазанную круговерть, а тело, словно бы действуя отдельно от души, с пьяной неуклюжестью поднялось на четвереньки. Качая головой, она по частям стряхивала с себя эту оглушённость: сначала с глаз, потом с ушей, а затем и с прочих чувств. Горана, окружённая всеобщим сочувствием, сидела поодаль на скамеечке, вцепившись зубами в собственную косу…

Тихомира шатко встала на ноги и с сосредоточенным упорством, не обращая внимания на звон в голове и привкус крови во рту, продолжила счищать корку. Нет, не могло такого быть! Твердяна не окаменела, это что-то другое, без сомнения. Постепенно открылось всё тело, на котором не осталось ни клочка одежды: она то ли сгорела в лаве, то ли растворилась в ней.

– Нет, нет, не может быть, – бормотала Тихомира, стряхивая последние приставшие кусочки корки.

Блестящее и гладкое, молочно-белое чудо – лежащая статуя Твердяны – было прекрасно, но теплилась ли в его глубине жизнь? Приложив ухо к каменной груди, Тихомира вслушалась… Тишина. Взор Гораны раскалённым прутом сверлил ей спину, и она не решалась обернуться и встретиться с ним.

– Она поверила тебе, – проговорила Горана глухо и сипло. – Мы все поверили. И что теперь?…

Тихомира всё же повернулась к ней.

– Да погоди горевать! Может, это просто вторая корка, которую тоже надо разбить?

Цепляясь за ускользающий хвост птицы-надежды, она схватила молоток и постучала по каменному плечу… Тщетно. Мерцающая поверхность даже не примялась, белая фигура лишь отозвалась гулким звоном.

– Значит, должен быть какой-то иной способ, – сказала северянка, озираясь в поисках чего-то, что, как ей казалось, должно было непременно помочь.

Вокруг были только растерянные, хмурые и печальные лица. Не у кого спросить совета… А лоб Твердяны блестел, словно ледяной.

Лёд!

– Отчего тает лёд? – подумала молодая оружейница вслух, не в силах удержать диковатой, сумасбродной улыбки.

Все смотрели на неё так, словно считали спятившей, а Тихомира сама себе ответила:

– Правильно, от тепла. А что теплее всего на свете? Нет, не огненное озеро на Ворчун-горе, отнюдь. Есть кое-что погорячее! Зовите сюда матушку Крылинку!

– Ты рехнулась? – рыкнула Горана, блестя серебристой поволокой боли в затуманенных глазах. – Хочешь, чтобы она прямо тут сошла с ума от горя?!

– Этого не будет, – улыбаясь всё шире от внезапно накрывшей её сердце волны тепла, сказала Тихомира. – Я чувствую… Я знаю. Ну же, позовите её! Да захватите для Твердяны что-нибудь из одёжи!

Все нерешительно мялись, боясь принять за правду её слова. Лишь Огнеславу Тихомира сумела расшевелить и заразить своей верой: княжна-оружейница шагнула вперёд и опустила руку на плечо северянки.

– Кажется, я смекаю, к чему ты клонишь, – сказала она с теплом в голосе и искоркой понимания в глубине зрачков.

Она стремительно вышла за калитку и исчезла в проходе, а Тихомира осталась стоять возле Твердяны, всё с той же улыбкой поглаживая её мраморно-белые пальцы. Горана молчала, но её взгляд начал медленно просветляться: может быть, она тоже что-то поняла, а может, просто собирала осколки последней надежды в ожидании чуда.

Калитка распахнулась, и на площадку вихрем ворвалась счастливая Крылинка, но свет радости сменился на её лице растерянностью, а узелок с одеждой упал к её ногам, едва она увидела вместо живой супруги мраморное изваяние. Её колени подкосились, и если бы не Огнеслава, шедшая следом, матушка Крылинка рухнула бы там, где остановилась.

– Не робей, подойди, – ласково сжав её похолодевшие руки, сказала Тихомира. – Она жива, только её надо освободить. И я думаю, ты знаешь, как это сделать.

Услышав это, Крылинка на глазах у всех вынырнула из омута растерянной слабости. Ещё мгновение назад она горестно висела на руках у Огнеславы с Тихомирой, а сейчас встрепенулась и, оправдывая своё крылатое имя, подлетела к безжизненной фигуре под навесом. Упав ей на грудь, она омочила дорогое лицо тёплыми слезами. Дрожь губ, дрожь пальцев, трепет мокрых ресниц, и вдруг – крак! Не поддавшаяся ударам молотка белая глазурь лопнула с лёгкостью яичной скорлупы, покрывшись сеточкой тончайших трещин. С шорохом, как опадающие листья, льдисто-мраморная шелуха посыпалась с груди Твердяны, сделавшей первый судорожно-хриплый вдох. И вот она – живая кожа, которую они все искали под верхней грубой коркой!

– Родненькая моя… – Заплаканная улыбка Крылинки сияла, как солнце сквозь просвет в дождевых тучах. – А я уж и не чаяла…

Одно движение сильного плеча – и скорлупа осыпалась с тела Твердяны, гладкого и невредимого; ни одного ожога не оставила на нём огнедышащая кровь Огуни, ни единый волосок в косе не пострадал. Приподнявшись на локте, оружейница посмотрела на супругу прежними, яхонтово-синими глазами, из которых бесследно ушла жуткая морозная пустота.

– Я вижу… Вижу тебя, – с ласковой хрипотцой сказала она, касаясь пальцами щеки своей жены.

А та, смеясь и плача одновременно, обнаружила ещё одно чудо:

– Шрамы… Их нет, Твердянушка! Ушли подчистую!

Сладко потянувшись, как после долгого и крепкого, освежающего сна, Твердяна блеснула зубами в широкой улыбке и впилась поцелуем в губы Крылинки с молодой страстью. Её нагота была лишь отчасти прикрыта складками одежды обнимающей её жены, и оружейница, оглядев себя, сказала:

– Чего это я нагишом? Одёжка какая-нибудь есть?

– Есть, есть, моя ненаглядная, – опомнилась Крылинка, смахивая слезинки с ресниц и расторопно подбирая принесённый из дома узелок. – Вот, накинь.

Твердяна облачилась в застиранную рабочую рубашку и портки, а запасная пара сапогов нашлась в кузне. Обновлённая, с сияющим молодостью лицом, женщина-кошка обвела светлым взглядом родных и протянула руку старшей дочери, стоявшей чуть поодаль с блестящей плёнкой счастливых слёз на глазах. Судорожный вздох облегчения вырвался из груди Гораны, и она заключила родительницу в крепкие объятия.

– Испугалась, дитятко моё? – поглаживая её по лопаткам, молвила Твердяна. – Ну ничего, ничего, вот и обошлось всё.

Кузня наполнилась смехом и радостными криками. Твердяну с Крылинкой обступили со всех сторон – не протиснуться, но Тихомира и не стремилась пробиться к виновнице всеобщего ликования. Волна напряжения схлынула, оставив после себя приятную усталость в теле и тепло под сердцем.

– Ну… прости уж меня, что ли, – подошла к ней смущённая Горана. – Водичкой целебной из Тиши умойся – и пройдёт синяк.

– Ладно, забудем, – улыбнулась Тихомира, пожимая протянутую руку. – Что было, то прошло, быльём поросло.

Хоть и витал над Кузнечной горой светлый дух праздника, располагавший к веселью, но Твердяна, едва придя в себя и утолив голод краюхой хлеба с молоком, тут же погнала всех работать: не терпела она безделья, проводя все дни в труде. Впрочем, добро на праздничный ужин она Крылинке дала.

– Так уж и быть, стряпай… Такой случай и отметить не грех.

И вот настал день, когда болванки-хранилища с частями клинка были раскованы на половинки, и слои волшбы искусством рук Твердяны воссоединились с соответствующими слоями стали. Нагрев, проковка – и части слились в единую заготовку, которой предстояло некоторое время спустя согнуться пополам и обрести сердцевину. Последняя ждала своей очереди, пока волшба восстанавливала свои прежние межслойные связи. Заготовку заключили в глиняный защитный кожух и отложили до поры до времени.

Однажды после обеда – в самый разгар рабочего дня – в кузню постучались. Одна из учениц прибежала с круглыми глазами в пещеру:

– Государыня Лесияра пожаловала! Спрашивает тебя, мастерица Твердяна!

Отложив работу, та вышла на площадку и сделала знак впустить высокопоставленную гостью, а Тихомира из любопытства последовала за ней. Встав за одним из столбов навеса, она наблюдала, как в калитку вошла, сверкая на солнце драгоценным венцом, величавая женщина-кошка в красных с золотой вышивкой сапогах. Багряные складки плаща ласкались на ветру к её стройным ногам, а в золотисто-русых волнах рассыпанных по плечам волос сверкали серебряные прядки. Дымчатая синева её глаз была внимательной и строгой, но смягчилась приветливой улыбкой, когда княгиня раскланялась с Твердяной и поцеловалась с дочерью, княжной Огнеславой.

– Огунь вам в помощь, труженицы, – сказала она. – Слыхала я, что тебе глаза волшбой повредило, Твердяна…

– Было дело, – кивнула оружейница сдержанно.

– Я безмерно счастлива видеть, что твоё драгоценное зрение восстановилось и давние отметины изгладились, – молвила Лесияра с дружески-ласковой обходительностью. – Весьма сожалею, что тебе пришлось такое перенести из-за моего меча. Как идёт перековка?

– Идёт понемногу, моя госпожа, – ответила Твердяна. – Соединили сталь с внутренней волшбой, сердцевину пока ещё не вложили. Кстати, о сердцевине…

Знаком подозвав Тихомиру, она пригласила княгиню отойти в сторонку.

– Это моя помощница, молодая мастерица из полунощных земель , – представила оружейница северянку, которая при этих словах учтиво поклонилась повелительнице Белых гор. – Звать её Тихомирой, мы вместе с нею работаем над твоим вещим мечом, государыня. Раз уж заговорили мы о сердцевине, то хотела бы я тебя вот о чём спросить: для чего ты, куя свой клинок, на сердцевину наложила узор «Маруша»? Как ты, наверно, знаешь, он не используется с незапамятных времён, поскольку чрезвычайно опасен. Им-то мне глаза и повредило, да так сильно, что даже вода из Тиши не смогла помочь, и пришлось прибегнуть к крови Огуни, что плещется на вершине огнедышащей Ворчун-горы. Тихомира тому свидетельница, не даст соврать… Что скажешь, государыня?

Лесияра, казалось, была удивлена.

– «Маруша», говоришь? – пробормотала она озадаченно, потирая горделиво-мужественную ямочку на подбородке. – Даже не знаю, что тебе ответить! Помнится мне, что не накладывала я сознательно, по своей воле, такого узора… Мне бы даже в голову не пришло его намеренно использовать, клянусь тебе. Объяснение этому у меня только одно: вещий меч рождается у того мастера, которого сам выберет для своего появления на свет. Откуда в нём берётся такое необыкновенное свойство? Это остаётся тайной и для того, кто его куёт. Я не помню, чтоб когда-нибудь оплетала сердцевину или иные части клинка древним узором, о котором ты говоришь… Должно быть, он зародился сам собою, как бы странно это ни звучало из моих уст.

– Я допускаю всё, госпожа, – проговорила Твердяна. – Странность – это всего лишь то, для чего мы не можем найти объяснения, которое, впрочем, не перестаёт существовать от нашего незнания.

– Ты, безусловно, права… Однако, как любопытно выходит! – отозвалась Лесияра, воодушевлённо блестя глазами. – Маруша и Лалада сошлись в одном клинке! До сего дня ещё никто не перековывал вещего меча, и если бы он не сломался, мы бы, возможно, так и не узнали, что он скрывает в своём сердце… Это лишний раз подтверждает, что всё в мире едино, всё взаимосвязано. Удивительно!

– Да, моя госпожа, мы тоже были немало поражены, обнаружив сию особенность твоего оружия, – кивнула Твердяна задумчиво.

– А когда я могу рассчитывать на полное восстановление меча? – поинтересовалась княгиня. – Хотя бы приблизительный срок?

– Не могу ответить точно, государыня, – развела руками хозяйка кузни. – Всё будет зависеть от того, как скоро срастётся волшба. То, что было насильно разъединено, можно связать снова, но это непросто. Боюсь, к зиме не успеем.

Брови Лесияры сдвинулись, отягощённые тенью суровой озабоченности.

– Это скверно…

– Но у Тихомиры есть для тебя подарок, – сообщила Твердяна с улыбкой, едва наметившейся в уголках губ. – И его мы надеемся вручить тебе уже очень скоро.

– Вот как! – оживилась повелительница женщин-кошек. – И что же это?

– Меч Предков, госпожа, – наконец подала с поклоном голос Тихомира, до сего мгновения хранившая скромное и вежливое молчание. – Это последний клинок великой оружейницы Смилины. Она начала работать над ним на склоне своей жизни, но завершить его не успела: подошёл срок её ухода в Тихую Рощу. Она завещала моей прародительнице доделать меч, и с тех пор он передавался в моём роду из поколения в поколение. Над ним трудились мои предки, я тоже приложила к нему руку, а завершающий слой волшбы нанесла Твердяна. Осталась лишь окончательная отделка и заточка, и этот славный клинок будет готов для вручения тебе.

– О! – восхищённо воскликнула Лесияра, блестя улыбкой. – Без сомнения, это будет всем мечам меч! Благодарю тебя, Тихомира, и тебя, Твердяна, за эту прекрасную новость. Жду не дождусь, когда я наконец увижу это удивительное оружие!

– Это случится уже совсем скоро, – сказала Твердяна. – Непростой это меч, государыня, живой… У него есть душа, которую он приобрёл в своём долгом пути к тебе. Как люди сходятся, чувствуя друг с другом духовное родство, так и тебе с этим клинком предстоит найти общий язык. Это великое оружие, моя госпожа, и настолько же велика его любовь… И ежели меч отдаст её тебе, то вы с ним станете верными друзьями навеки.

– Я волнуюсь, словно молодая холостячка перед встречей со своей избранницей, – засмеялась Лесияра.

– О да, эта любовь способна сравниться с любовью к женщине, – усмехнулась оружейница. – А может, и превзойти её. Остаётся только надеяться, что твой прежний меч не приревнует тебя к новому.

Княгиня задумчиво хмыкнула.

– Мда… Видно, на роду мне написано делить себя пополам между любимыми, будь то женщина или оружие.

– Уверена, ты найдёшь достойный выход, – поклонилась Твердяна, и Тихомира последовала её примеру, также отвесив низкий поклон.

Её снедало любопытство, но задавать княгине личные вопросы она, конечно, не посмела. Если даже у простых людей есть тайны сердца, то правительница Белых гор уж подавно имела право на таковые.