Вместе с первым снегом в Белые горы пришла тьма с запада: жуткий, чёрный, будто стая ворон, облачный полог закрыл небо, пожрав его чистую лазурь, и на землю упал мрак. Днём он был густо-дымный, цвета разведённой в воде золы, а ночью наступала полная тьма – хоть глаз выколи, и обычный огонь плохо её разгонял. Покой Тихой Рощи оставался нерушим, а темноту рассеивали слюдяные светильники, наполненные маслом пополам с водой из Восточного Ключа – сильнейшего среди всех мест выхода вод Тиши на поверхность: в темноте его струи излучали мягкое золотое сияние. Фонари, развешанные на ветвях огромного Дом-дерева и под крышами лепившихся на его стволе жилищ, озаряли окрестности растворённым в воде светом Лалады, а масло усиливало его яркость.

– Прости, Лалада, что используем твой свет ради простых низменных надобностей, – шептали жрицы, развешивая новые и новые лампы вдоль мостков-переходов.

Выйдя из своего домика, Вукмира устремила полный тревоги взгляд в затянутое страшными тучами небо. Чёрная угроза нависла над всеми Белыми горами, дыша холодом и кроваво-железным запахом смерти.

Много лет провела сестра Твердяны в поклонении Лаладе. Ей повезло быть в детстве принятой в общину Дом-дерева – главного обиталища жриц в Белых горах при Тихой Роще. Дом-дерево было сосной той же породы, что и все чудо-деревья в месте упокоения женщин-кошек, только размерами превосходило их многократно; его ствол облепляли, точно грибы, десятки хижин, в каждой из которых жили три-четыре девы. Чем ближе к главной развилке располагался домик, тем выше было положение жрицы, а ученицы обитали в нижнем ярусе, почти у самой земли.

Прочие общины рассредоточились по всем Белым горам вокруг мест, где воды Тиши сверкающими родниками били из-под земли. Двадцать лет обучения промелькнули в светлом единении с богиней, как один сплошной летний день, полный запаха хвои, цветов и мёда; войдя в силу, Вукмира начала своё служение и стала проводницей света Лалады для жительниц Белых гор и паломников, прибывавших из Светлореченского княжества. Тысячи свадебных обрядов довелось ей провести, венчая пары живительным духом богини; если в паре был юноша, ему лишь давали испить воды, но в святилище родника не вводили. Сила Лалады в этих местах была столь мощна, что не всякий мужчина мог её вынести без вреда для себя: содержа в себе женскую и мужскую часть, она имела свойство усиливать в человеке начало, противоположное его основному, дабы уравнять оба. Попав под её действие, жених мог ослабеть и остаться без потомства. Это относилось лишь к чистой силе, сосредоточенной в святилищах; проходя сквозь дочерей Лалады при лечебном воздействии, она не нарушала данного человеку природой естества. Оттого-то белогорские девы, выходившие замуж за светлореченских парней, делали это на свой страх и риск, полагаясь на собственное толкование знаков судьбы: благословение богини жених с невестой получали лишь опосредованное, выпив родниковой воды из одного кубка за пределами святилища. Женскую же природу оказалось не так-то просто сдвинуть и выбить из равновесия даже чистой силой Лалады.

«Мужчина – это дуб, – объясняли наставницы. – Он силён, но неподатлив, а потому в его силе кроется его же хрупкость. А женщина – это вишня. Вишнёвое деревце можно согнуть почти до земли, не сломав, но стоит его отпустить – и оно выпрямится, как ни в чём не бывало».

А может быть, так получалось оттого, что Лалада в большей степени покровительствовала женщинам, и её сила действовала на них мягче… Точного ответа жрицы на самом деле не знали, ибо невозможно смертному разуму постичь природу богов и её проявления до конца. Как бы то ни было, у самих жриц, постоянно пребывавших в местах силы, никаких изменений естества не наблюдалось.

Урожай с огородов был собран, мёд выкачан из колод – девы Лалады приготовились к новому земледельческому кругу, которых в вечном живительном тепле Тихой Рощи проходило три в год, а не один, как повсеместно. В пищу жрицы употребляли только овощи, хлеб и изредка – молоко и коровье масло. Спустившись с дерева на землю, Вукмира направилась в трапезную, где по мискам раскладывали кашу. Кусочки масла таяли, растекаясь золотистыми лужицами, а глава общины, Иелика, произнесла благословение:

– Милостью Лалады, примем сию пищу для поддержания наших сил.

Никто не знал точного числа прожитых ею лет; сама она считала себя родившейся в день начала своей службы, предшествующие этому годы относя к другой жизни. Всего её жреческий путь насчитывал сто десять лет, и шестьдесят из них она возглавляла общину Дом-дерева. Дева, которой солнце вплело в волосы ромашковое золото – такой она предстала перед Вукмирой в судьбоносный день, когда из тумана небытия высветилась солнечным лучом её жизненная тропа.

К каше были поданы овощи и свежая зелень, а также пророщенные зёрна пшеницы с мёдом. Снаружи над Тихой Рощей простёрся зловещий покров мрака, но в трапезной по-прежнему обитал свет и мир: матушка Иелика своим присутствием была способна разогнать любую тьму, ужас и холод. Её сияющая, по-девичьи гибкая фигура во главе стола ясным светочем озаряла души дев и вселяла в них надежду на добрый исход. Во время принятия пищи, по обычаю, не обсуждались никакие дела, и рты жриц были заняты исключительно едой, но каждую волновало и заботило одно и то же – мертвенная завеса тьмы, скрывшая от всех небо и солнце.

Наконец трапеза завершилась, ученицы убрали со столов, и медовыми бубенцами зазвенел голос Иелики, успокаивая напряжённые нервы и очищая пространство от крупиц страха и тревоги:

– Сёстры, я слышу мысли каждой из вас, и сегодня они как никогда едины. Недобрые настали времена… Угроза надвинулась на нас с запада, а коренится она в другом мире – в Нави. Идёт война на нашу землю семимильными шагами. Скоро придётся дочерям Лалады сомкнуть ряды и дать врагу отпор оружием, но и мы должны внести свой вклад в победу. Мы попытаемся рассеять этот удушающий мрак, что навис над землёй, и свет Лалады поможет нам в этом. Пусть каждая из вас мысленно позовёт сестёр из других общин, чтобы нам соединить наши усилия и нанести удар одновременно. В этом надобно принять участие как можно большему числу дев Лалады! Чем больше нас, тем сильнее наше противодействие вражеской тьме.

Сорок старших дев во главе с Иеликой поднялись на Ладонь – развилку могучих ветвей Дом-дерева, на которой была устроена площадка для обрядов; прочие заняли места у подножия, окружив огромный ствол. Несколько мгновений погружения в безмятежный свет – и их дыхание, сердцебиение и мысли пришли в полную единовременность. Вукмира растворилась в этом всеобщем единении, перестав чувствовать себя отдельно от остальных – она была частью одного общего разума и тела, пронизанного поющими золотыми жилами силы Лалады. Жрицы всех возрастов и ступеней мастерства, а также молодые ученицы закрыли глаза, и из Тихой Рощи полетели над Белогорской землёй янтарные плети света. Стремительно удлиняющимися ростками раскинулись лучи зова, сцепляясь между собой усиками-завитками и образуя завораживающий, живой и дышащий узор. От сердца к сердцу, от души к душе перекидывались тонкие мосты, по которым, как по струнам, звенел тревожный призыв:

«Всем сёстрам! Единение, всеобщее полное единение!»

На других концах Белогорской земли жрицы, заслышав зов, немедленно оставляли все свои дела и вливались в общую сеть новыми частичками, дышавшими и двигавшимися в совершенном единообразии. Сотни сердец бились как одно огромное сердце, сотни голов очищались от мыслей, дабы воспринять приказ, реявший в пространстве грозной светлокрылой птицей.

«Всем девам долженствует слиться в едином усилии, воеже светом Лалады прогнать тьму и очистить небо от туч смоляных! На счёт три – луч! Раз… Два… Три!»

Сеть замерцала, наполнилась светом, от окраин стекавшимся к Дом-дереву и собиравшимся на Ладони в яркое облако. Огромные ветви-пальцы окружали его собой, словно бережно сжимая. Дерево казалось рукой, приготовившейся метнуть в небо сгусток сияющей золотой силы… Из середины Ладони в тучи ударил мощный луч, вонзившись в мохнатое и мрачное небесное брюхо ослепительным клинком. Лишь бубенцовый звон наполнял уши дев, и затерявшаяся среди них Вукмира слышала то же самое. Она была клеткой в теле, выполнявшей свой долг, мышечным волоконцем, каплей в море, песчинкой на берегу, вишенкой на дереве.

Тучи дрогнули и начали съёживаться, раздвигаясь. Показалась ясная голубая область – кусок чистого неба, и в открывшихся глазах дев одновременно отразилась радость. Тихая Роща озарилась светом дня, превратившись в яркий островок среди моря мрака. Прореха в тучах ширилась, и множество белогорских жительниц в этот миг задрали головы к небу в немом потрясении и смотрели, будто заворожённые, на это ошеломительное чудо.

Увы, оно было недолгим. Тугая волна радости и торжества отсоединила Вукмиру от объединяющей сети, и уже своими собственными глазами она в леденящем оцепенении наблюдала, как тучи закрутились в исполинскую воронку и плюнули вниз тьмой… Те, кто понял опасность и успел вернуть себе своё «я», оторвались от своих световых пуповин, а замешкавшиеся девы получили ответный удар с неба чёрной ветвистой молнией. Светлое окно сомкнулось, будто огромный рот, произносящий звук «о», и на земле вновь воцарился мрак.

Вукмира стояла на Ладони невредимая, но много дев вокруг неё упали на площадку как подкошенные. Уцелевшие жрицы бросились к источнику, чтобы набрать живительной воды из Тиши и отпоить сестёр; Вукмира же оставалась окаменевшей от скорби: спасти пострадавших было нельзя, и это знание ложилось на её сердце гранитной плитой. Поискав глазами Иелику, она увидела её лежащей в объятиях двух учениц. Ещё недавно сиявшее немеркнущей юностью лицо покрылось сетью морщин, кожа на шее повисла дряблыми старческими складками, ромашковый плащ волос будто схватился изморозью, и только устремлённые в небо глаза, полные пронзительного прощального страдания, оставались ясными и молодыми.

– Матушка Иелика! – Вукмира упала на колени около главы общины, полная мучительных раскатов душевной боли.

– Оно… выпило нашу силу, – прохрипела Иелика до неузнаваемости изменившимся, старчески-дребезжащим голосом, сиплым и сухим, как вздох порванных мехов. – Не пытайтесь больше… Вы только сделаете его сильнее.

Свет в её очах погас, веки опустились, но не закрылись полностью, оставив полоски тусклых белков. Ученицы рыдали, а слёзы Вукмиры высохли на пути к глазам, покрыв сердце налётом едкой соли. В чёрном брюхе неба рокотало бурчание, тучи пучило закрученными, как раковины улиток, вихрями, а спустя несколько мгновений их бешенство разрешилось дождём. Мокрые пряди волос Вукмиры чёрными змейками струились по спине и плечам, капли повисали на ресницах, ручейки ползли по телу, а она застыла над Иеликой, блуждая взором по рисунку её морщин, как по пересохшим руслам рек. Она никогда не могла представить себе Верховную Деву старой: жрицы уходили к своей богине, внешне сохраняя цвет молодости, но сегодня случилось что-то невероятное и жуткое.

Охваченные растерянностью, служительницы Лалады скорбно переносили тела погибших сестёр к подножию дерева и складывали в укрытии, образованном его разлапистыми корнями. Под сводом древесной прикорневой «пещеры» единовременно могло разместиться человек пятьдесят, но павших оказалось больше. Лишь половина общины уцелела, и эти выжившие сёстры тряслись и обессиленно падали на колени, перетаскивая тела.

Каковы были общие потери? Зычным голосом, перекрывая звук рыданий и шум дождя, Вукмира крикнула:

– Сёстры! Выполним единение… Нужно узнать, сколько нас осталось в Белых горах.

Непросто было девам победить ревущую волну боли и влиться в вечно светлую и благоухающую, незыблемую первооснову. Робкими росточками света потянулись они друг к другу и к далёким сёстрам из прочих общин, чтобы вновь ощутить себя частью чего-то огромного. Как раненый человек, придя в себя, проверяет, целы ли его руки и ноги, так и единство жриц почувствовало свои потери. Прибегать к счёту не приходилось, размер утраты был ясен через ощущения: Белые горы лишились половины служительниц Лалады. Вукмира, чуть возвысив своё «я» из общего сонма, передала:

«Луч больше не повторяем. Враг сильнее, чем мы думали».

Она сидела на пятках среди лужи, уронив руки на колени, а её обступили такие же мокрые, как она сама, печальные девы:

– Возглавь общину, сестра Вукмира.

Вукмира обводила взглядом лица, которых становилось всё больше. Одинаково серые, словно покрытые прахом, они смотрели на неё с усталой надеждой.

– Почему я? – сорвался с её горьких, помертвевших губ вопрос.

– Ты сама знаешь, – прошелестел ответ. – Ты – сильнейшая из нас. Единение показало это.

Она знала, но у неё не хватало духу занять место матушки Иелики: страхом отдавалось в сердце прикосновение к зияющей пустоте, разинувшей бездонный тёмный зев. Чёрная молния будто высосала души, а на земле оставила иссохшие останки, с которыми нужно было что-то делать. Обычно жрицы, уходя, растворялись в свете Лалады и духом, и плотью, но удар туч нарушил сложившийся порядок бытия.

А на подходах к Тихой Роще уже собирались белогорские жительницы, их голоса пчелиным гулом доносились до слуха Вукмиры. Видимо, они, как всегда, стремились к девам за защитой и успокоением, но жрицам самим сейчас требовалась помощь. Найдя в себе силы встать и выйти к народу, Вукмира объявила:

– Мы попытались рассеять пелену мрака, которая скрыла небо. Увы, нам это не удалось: враг оказался силён. Многие девы погибли, а уцелевшим придётся заботиться об их останках. У меня нет для вас слов утешения сегодня, дочери Лалады и белогорские девы. Прошу только об одном: помогите нам с дровами. Когда дождь кончится, нужно будет сложить погребальные костры.

В скорбном молчании жительницы близлежащих селений понесли к Тихой Роще вязанки дров и хвороста. Поток небесной воды постепенно иссякал, но ветер заключал Вукмиру в неуютно сырые объятия, а переодеваться в сухое было недосуг. Струи обезумевшего ветра влетали в открытые окна трапезной и хлопали дверью, гоняли по полу безвольные, изломанные соломинки, будто души ушедших… Скользя влажными похолодевшими пальцами по длинному дубовому столу, Вукмира позволяла ветру остужать и обдувать собственное сердце: кто мог подумать, что для стольких из них недавняя трапеза станет последней?

А между тем на полянке среди сосен выросла длинная куча дров. Общее ложе выстлали можжевеловыми ветками, а ученицы принесли охапки цветов из вечно летней и зелёной Тихой Рощи. Тридцать крепких духом и телом кошек предложили свою помощь в укладке тел, и Вукмира кивнула сёстрам, делая им знак открыть калитку. На скрученных из жердей и одеял носилках кошки перемещали останки и складывали на можжевеловое ложе, а жрицы освещали им путь фонарями. Самые юные ученицы, роняя слезинки, клали на грудь погибшим цветы, и Вукмире впервые было нечем их ободрить. Души павших дев ушли не в чертог Лалады, а в иное, далёкое, холодное и тёмное место…

И впервые, скользя туманящимся взором по постаревшим лицам и седым волосам, Вукмира ощущала, как под сердцем разгорается жгучий комок – злой, мучительный уголёк. Иелика лежала посередине, обложенная жёлто-белой пеной цветов, и из-под её не до конца сомкнутых век мерцала туманная неизвестность.

– Кто-то должен освободить их души, – сорвалось с уст Вукмиры.

Уголёк назывался «ярость» – человеческое чувство, одной своей гранью соприкасавшееся с разрушением, а другой – с бессилием. Сомкнув ресницы, Вукмира впустила в себя покой из сиятельного чертога Лалады, чтобы вернуть своей душе и разуму чистоту и силу Любви.

– Но как нам это сделать? – спросила одна из дев.

Ими всё ещё владела растерянность.

– Это сделаем не мы, – пронзая пророческим взором пространство, ответила Вукмира. Знание пришло к ней из-за пелены холодных туманов, из-за белой бесконечности снежных равнин и сладкого дыхания оттепели. – Это будет горячая голова, меткая рука и неистовая стрела.

Её рука с пылающим светочем опустилась и поднесла огонь к дровам. Прожорливое пламя с треском перекинулось на хворост и можжевеловые ветки. Следуя зову внутреннего единства, другие светочи также сделали своё дело, и погребальный костёр занялся – сперва медленно, задумчиво, словно не решаясь подступиться к телам и жалея цветы, но на то он и огонь, чтобы сжигать. Никто из присутствовавших не ощутил удушливого запаха горящей плоти: вокруг костра распространялся тонкий и грустновато-проникновенный дух мёда, смолы и цветущего луга. Когда огонь добрался до тел, он был удивлён их свойствами: вместо того чтобы обугливаться, они распадались серебристой пылью. Потрясённому пламени не оставалось ничего иного, как только погаснуть, оставив большую часть дров нетронутыми.

Пальцы Вукмиры, зарывшись в мерцающий прах, ощутили не жар, а прохладу звёздного неба. Набрав горсть, она сыпала его шелковистой струйкой, проскальзывавшей между пальцами целительным, умиротворяющим прикосновением.

– Они не сумели разогнать тьму, но они поучаствуют в создании победы иным способом, – проговорила Вукмира.

***

Макушки елей тёмными пиками кололи разбухшее, рыхлое подбрюшье туч, сыпавших снег. До Мёртвых топей пелена мрака ещё не доползла, и холодный серый свет дня озарял застывшую гладь болот с торчащими голыми остовами хилых, искривлённых деревьев. Стиснув ветку хваткой когтистых лап и сомкнув мохнатые веки, неподалёку от края болота дремала сова – переваривала ночную добычу.

Стылую тишину нарушил гул, толчком сотрясший скользкую утробу болот. В недрах топей что-то бухнуло, будто басом кашлянул великан, пробудившийся от тысячелетнего сна, и этот звук огласил окрестности жутким, скрежещущим эхом. Его колючие щупальца протянулись к небу и спугнули сову – мягкокрылая хищница, уронив с еловой лапы снег, снялась со своего места и бесшумно полетела прочь от топей. Под коркой льда заструились, извиваясь вертлявыми змеями, полосы ядовито-зелёного света, при этом внутри что-то гукало, крякало, ухало и стонало.

Дозорный, стиснув копьё в озябшей руке, смотрел на загадочный свет заворожённо вытаращенными глазами. Леденящая красота этого зрелища таила в себе смертельную угрозу, и он, вспомнив о своём долге, вырвался из-под зелёных болотных чар и помчался докладывать об увиденном. Через четверть часа на деревянных башнях дымили костры: наблюдатели, заметив зловещие признаки жизни в топях, подали тревожный знак войску.

Молодой безусый воин, хлопая пшеничными ресницами, не мог оторвать взгляда от подлёдной пляски света. Зимний воздух струился в его грудь, вырываясь назад седым паром, а в зрачках паренька отражалась колдовская зелень. Его ноги будто вросли в припорошённую первым снегом землю и не смогли унести его прочь от опасности даже тогда, когда от гулкого внутреннего толчка кракнул и сломался лёд. Время замедлялось и дрожало, как натянутая нить – из пробоины медленно вырастал тусклый клинок, а следом показалась сжимавшая его рука, покрытая панцирем, словно рачья клешня. Между щитками этой брони узловато змеились чёрные жилы. Крошево льда расступалось белым облаком, из которого поднималась голова, увенчанная высокой короной с длинными крючковатыми зубцами, острыми, как мечи. Скованный ужасом парень встретился с мертвящим, высасывающим сознание взором жёлтых глаз-огоньков, холодно горевших на поистине страшной харе без кожи: покрытые густой слизью лицевые мускулы были обнажены. Толстые щитки серой брони облегали всё тело жуткого воина, восседавшего верхом на столь же ужасном звере, лишь строением ног напоминавшем коня. Драконья голова и гибкая шея чудовища обросли крупными чешуями, а грудь, брюхо, бока и круп защищали такие же, как у всадника, пластины. Зазевавшегося паренька захлестнуло невидимой петлёй и непреодолимо поволокло к страшилищу; гнилью и сыростью дохнула плотоядная пасть ему в лицо, перед тем как длинные и изогнутые, будто сабли, клыки вонзились в шею. Огромными жадными глотками болотный выходец пил кровь мгновенно ослабевшей жертвы, повисшей в смертоносных объятиях безжизненной куклой – только ноги судорожно вздрагивали. Наконец мертвенно бледное тело упало на снег, а коронованный кровопийца оскалился в долгом, раскатистом рыке. Грозя вспороть небо роговидными отростками, вверх взметнулся чёрный жезл с наконечником в виде собачьего черепа.

«Ух-бух-бух», – содрогнулось нутро болота, и лёд начал трескаться повсеместно, рождая устрашающих существ, бывших в незапамятные времена воинами. Доспехи за много столетий пребывания в Мёртвых топях срослись с их телами, превратившись в естественную броню, шлемы образовали на их головах причудливые гребни и рога, оружие слилось со сжимавшими его руками в уродливые рукомечи и рукотопоры; свободная конечность чаще всего имела вид клешни, но у некоторых сохранились пальцы с длинными синюшными когтями. Конные и пешие вперемешку – так, как они когда-то полегли в великой битве – воины хлынули на твёрдую землю, повинуясь зову жезла, воздетого к небу рукой венценосного полководца.

Хмарь стлалась под ногами Павшей рати, придавая ей огромную скорость. Вскоре вперёд выдвинулись четверо военачальников – конных, с костяными наростами в виде корон на головах. Войско упорядочивалось на ходу: конница – впереди, следом – пехота. Ни одного устного членораздельного приказа не раздавалось в рядах: у всех воинов был единый разум, управляемый чёрным жезлом в руке главного воеводы со страшным, освежёванным лицом, в котором уже никто не узнал бы князя Вранокрыла.

Павшая рать не бросала никому вызовов, она просто мчалась по Светлореченской земле с единственной целью – убивать и удовлетворять свой многовековой голод. Поднятые по дымной тревоге приграничные полки Искрена встали на защиту княжества; при виде несущегося на них чудовищного воинства ратники дрогнули сердцами, но ни один не обратился в бегство. Туча стрел с белогорскими наконечниками взметнулась, закрыв полнеба, но костяные щиты поднялись и приняли на себя этот грозный дождь. Стрелы не наносили воинам Павшей рати большого вреда, отскакивая от панцирей; только редкие из них, что метко попадали в глаза или в слишком широко открывшиеся просветы между костяными щитками, на краткое время задерживали подлёдных тварей, но всё же не убивали. Из ран у них вместо крови текла мутная слизь.

Как две вставшие на дыбы морские волны, схлестнулись два войска в заснеженном поле. Насаживая воинов Искрена на свои рукомечи, восставшие из болота страшилища пили их кровь и отшвыривали тела. Они продолжали длительное время сражаться даже обезглавленными, нанося удары вслепую во все стороны. Неиссякаемым серым морем наползала рать, и стало ясно: если не вмешаются кошки, храбрые приграничные полки будут смяты, изрублены на кусочки и просто сожраны голодной нежитью. Как назло, битва началась слишком близко от Мёртвых топей, в землях, где дочери Лалады не могли находиться из-за густой хмаревой завесы.

В шатёр Искрена ввалился запыхавшийся вестовой.

– Княже, не сдюжить нам… Страшное войско поднялось из-подо льда, тысяч до ста числом. Не люди, но и зверями их нельзя назвать. Нежить это, владыка! Мечи, секиры и топоры у них прямо из рук растут, клыки – больше медвежьих. Кровь они пьют, человека за раз досуха высосать могут. Первый, второй и третий полк на поле у села Смородинки наголову разбиты, полегли.

Бледный и нахмуренный Искрен вышел из шатра в зимний туман. Высокие старые ели тёмными молчаливыми часовыми окружали княжеский стан. Это была уже не первая дурная весть… Приграничные полки, первыми принявшие на себя удар, не могли сдержать натиска болотной нежити даже с белогорским оружием в руках. Сотни воинов гибли со скоростью, от которой кишки леденели, а сердце обрывалось в горестную бездну. Отступить и бросить без защиты сёла, расположенные между топями и рекой Морошей, или стоять насмерть и потерять полки первого заслона – все до последнего ратника? За Морошей начинался второй заслон – шесть полков и три сотни кошек, вдобавок к которым Лесияра обещала перебросить ещё, как только начнётся наступление врага. Всего оборонных заслонов стояло три, но стотысячного кровососущего войска, обладавшего неслыханной, нечеловеческой силой, они не могли остановить… Стылое дыхание безнадёжности превращало сердце Искрена в тягостный ком тоски, а вестовой между тем ждал приказа. Нужно было принимать решение.

– Всем полкам отойти за Морошу! – Голос князя прозвучал глухо, пар изо рта оседал на сведённых бровях инеем. – Только там кошки смогут вступить в бой. Ближе им не подойти.

Князь сплюнул на снег бесславный привкус позора. Отступление в первый же день войны – такого не могло снести его честолюбивое сердце.

– Отец, это не люди. Будь это человеческое войско, тогда бы мы могли ему противостоять с успехом…

Рука старшего сына неуместной тяжестью легла на плечо. Велимир хотел утешить, поддержать отца, но выходило плохо, глупо, неуклюже. Чем можно было оправдать отступление? Желанием сберечь полки от быстрого и бессмысленного уничтожения прямо у восточного рубежа? Слишком дорого обходился этот отход – ценой брошенных на съедение врагу приграничных жителей.

– Если не отступить, я треть всех наших сил разом потеряю, а людей всё одно не спасу, – пробормотал князь, уныло ища хоть какие-то доводы для своей совести. – Без помощи кошек мы оказались бессильны.

– Нет нужды оправдываться, государь-батюшка, – молвил княжич.

Искрен взглянул на сына. Высокий, статный, ещё и двадцати лет не исполнилось, а уже косая сажень в плечах. Вьющиеся пушистые усики над губой и молодая, едва проступающая бородка, а глаза – большие, упрямые, чистые, как у матери… Он был готов сражаться плечом к плечу с отцом, закрыть его собой от стрелы, погибнуть ради него – лишь бы тот им гордился. А князь, грустно любуясь наследником, в сердце своём готовился заплатить какую угодно цену просто за то, чтобы сын вышел живым из этой сечи.

***

Мрак висел денно и нощно, скрывая от глаз белогорское солнце. Унизанные перстнями и драгоценными запястьями руки маленькой княжны стискивались судорожным кольцом объятий вокруг шеи родительницы, а Лесияра носила рыдающую дочку по комнате, не в силах оторвать её от себя. Любиме каждую ночь снились мёртвые воины, встающие из-подо льда, и она пробуждалась с криком, который струной ужаса вспарывал напряжённую тишину дворца.

– Не уходи на войну, государыня матушка, не уходи! – умоляла девочка, обливая слезами плечо родительницы. – Они убьют тебя… Эти злые мертвяки сосут кровь!

Павшая рать, покоившаяся в Мёртвых топях много веков беспробудным сном, поднялась из болота, схваченного коркой первого льда. Воины Искрена оказались не в силах противостоять нежити, три полка были подчистую уничтожены в первые же два часа сражения, и князь отдал приказ отступить за Морошу – рубеж, за которым женщины-кошки могли присоединиться к обороне. Каждые полчаса к княгине мчались тревожные донесения: потери среди дочерей Лалады были слишком высоки – каждая четвёртая белогорянка, проводившая свою супругу на схватку с Павшей ратью, уже стала вдовой. Яснень-травы не хватало, а между тем вражеская сила наступала и с запада: к Белым горам двигалось большое войско навиев, гнавших впереди себя ополчение из пленных жителей Воронецкой земли. Намерение их было ясным: выставить вперёд этих смертников, чтобы вынудить кошек тратить время, силы и стрелы на них, отвлекаясь и выматываясь. Тиски смыкались…

Тихомира с Твердяной уже давно поджидали княгиню в Престольной палате, а Лесияра всё никак не могла унять рыдания Любимы.

– Солнышко моё ясное, я не на войну ухожу, – убеждала она. – Я только гостей приму и сразу же к тебе вернусь.

Пришлось пустить в ход самое сильное успокоительное – мурлыканье. Щекоча и грея дыханием ушко дочки, Лесияра тихонько урчала, покачивая девочку в объятиях. Каждое судорожное вздрагивание детского тельца отзывалось в родительском сердце нежной жалостью, но постепенно маленькая княжна стала всхлипывать реже. Передавая обессилевшую, вялую Любиму на руки нянек и Жданы, княгиня шепнула:

– Я скоро, счастье моё.

Сберегая драгоценное время, Лесияра устремилась в Престольную палату через проход в пространстве. Её взгляд сразу зацепился за длинный белый свёрток в руках у старшей из женщин-кошек, и сердце покрылось бодрящими мурашками. Это мог быть только меч… Но какой – восстановленный вещий клинок или обещанный Меч Предков?

Головы оружейниц поблёскивали в свете жаровен в виде кошачьих пастей, на лицах лежало суровое и торжественное выражение.

– Вот и настал лихой час, госпожа, – проговорила Твердяна.

Лично освобождённая повелительницей от воинской службы, она в поте лица трудилась в своей мастерской, снабжая защитников Светлореченского княжества и Белых гор оружием.

– Что ты принесла, Твердяна? – в нетерпении спросила Лесияра, не в силах оторвать взволнованного взора от белой ткани.

– Государыня, твой вещий клинок ещё восстанавливается, но взамен мы готовы вручить тебе великое оружие, которое начала ковать ещё сама Смилина – Меч Предков! – объявила оружейница.

Ткань соскользнула лёгкой пеленой, и в глаза правительнице женщин-кошек блеснули богатые ножны и великолепная рукоять меча. Любовно приняв оружие на ладони, Лесияра расчувствовалась до слёз; солёная поволока влаги застилала ей глаза, но княгиня улыбалась. Меч был не тяжелее обычного, но в длину превосходил вещий клинок на целую ладонь.

– Достань его из ножен, государыня, оцени, – кивнула Твердяна.

«Вж-ж-ж…» – этот тягуче-сладостный, светлый, холодный звук был знаком Лесияре с детства. Зеркальная поверхность клинка переливалась отблесками пламени, чистая, грозная и прекрасная, а рукоять, как только на неё легла ладонь владелицы, отозвалась живым теплом, словно княгиня не оружия коснулась, а человеческой руки.

– Сила этого меча превосходит все мыслимые пределы, – приглушённо-хрипловато молвила Твердяна, с ласковым светом восхищения во взоре любуясь удивительным оружием. – Он обладает самой большой выдержкой, когда-либо применявшейся при ковке клинков, что позволило волшбе, вызревая, вобрать в себя всю мощь Белогорской земли. Наибольшее время изготовления современных клинков – от силы четверть века; наши прабабушки, упокоенные в Тихой Роще, имели столетние мечи, а выдержка Меча Предков – двенадцать веков! Он проходил через руки славных, умелых мастериц, а потому несёт в себе свет их душ. Своего владельца он делает неуязвимым для любого врага.

В мече сияла живая душа. Перед Лесиярой будто встал прекрасный, светлый воин в ослепительных доспехах, которого ей хотелось крепко обнять и попросить стать её верным другом. Озарённые древней мудростью глаза витязя изучали княгиню, легко читая её душу; она не могла утаить от них ни одной своей мысли, ни одного чувства, ни одного порыва. Эти проницательные колдовские очи безошибочно отличали ложь от правды, искренность от притворства, а больше всего ценили смелость и готовность отстаивать честь и свободу родной земли.

– Отныне мы будем вместе навеки, чудо-меч, – шепнула княгиня, окрылённая ясным восторгом, и поцеловала сверкающий клинок. Ей тут же почудилось, будто невидимые тёплые губы ответили на поцелуй.

– Это оружие несёт благословение всех, кто приложил руку к его ковке, – сказала Твердяна, а Тихомира хранила скромное и уважительное молчание, стоя рядом. – Как только ты вступишь в бой, они встанут за твоим плечом, государыня, и поддержат тебя в сече, придавая тебе сил.

– Благодарю вас, добрые мастерицы! – поклонилась Лесияра обеим оружейницам. – Очень вовремя вы принесли долгожданный Меч Предков, ибо мы не справляемся с натиском Павшей рати на востоке, тогда как враг приближается ещё и с другой стороны. Хочу спросить твоего мнения, Твердяна: не настал ли час призвать на помощь наших предков?

Твердяна вскинула подбородок, её очи сверкнули из-под угрюмых бровей.

– Ты хочешь поднять Тихую Рощу, госпожа?

– Именно, – кивнула княгиня. – Покой ушедших нарушать нельзя, но ежели Белогорской земле грозит беда, мы можем разбудить наших упокоенных родительниц, бабушек и прабабушек – так гласит обычай. Небывалая угроза нависла над Белыми горами, враг обладает огромной силой, а вместе с предками в деревьях покоятся и великие мечи столетней выдержки – каждый со своей хозяйкой. Это славное, могучее оружие, коего у нас больше не делается.

– Полагаю, государыня, время для этого шага настало, – подумав, ответила черноволосая оружейница. – Пора нам объединиться с нашими родичами, чей покой хранит Тихая Роща, для отпора врагу.

В течение следующего часа к владычице Белых гор прибыли все Старшие Сёстры – некоторые прямо с поля боя. Пятеро из них были ранены, но мужественно держались на ногах, и Лесияра велела принести для них воду из Тиши. Нежные, ловкие пальцы дев-прислужниц обмыли им раны и покрыли свежими повязками. Этим кошкам было разрешено слушать государыню сидя.

– Я собрала вас здесь, Сёстры, для важного и судьбоносного дела, которое, быть может, приведёт к перелому в войне, – проговорила княгиня. – Ещё никогда прежде нам не доводилось делать ничего подобного, но всё когда-то случается в первый раз. Павшие воины, пролежавшие в болотах много столетий, пропитались хмарью и превратились в сильных, сметающих всё на своём пути чудовищ, но и у нас отыщется сила, способная им противостоять – сила наших предков. Нам придётся пробудить их, дабы они помогли нам защитить землю от страшного врага. Вы все уже видите, что дела наши плохи, в одиночку нам не выстоять… Нам нужно что-то столь же могущественное и древнее, как Павшая рать, и это – растворённая в водах Тиши светлая мощь Лалады, что омывает корни деревьев в Тихой Роще. Я верю: в тяжёлую для нас годину наши прародительницы не разгневаются за нарушение их покоя и не откажут нам в помощи.

Речь прозвучала в ломкой, как первый лёд, печально-тревожной тишине, и каждое слово Лесияры падало звонкой каплей холодной воды, пробуждая сердца для новой надежды. По Престольной палате прокатился гул голосов, раненые кошки даже поднялись со своих мест, поддерживаемые соратницами.

– Государыня, давно пора! – раздались одобрительные возгласы. – Этих тварей – просто несметные полчища! Нам не выстоять против них.

– Госпожа, мы сражаемся изо всех сил, не жалея наших жизней, но нам приходится отступать вглубь Светлореченской земли, оставляя города и деревни, – проговорила Мечислава, выступив вперёд. Её раненая рука висела на перевязи, а лицо потемнело, посуровело и осунулось, покрытое свежими ссадинами. – Павшая рать наступает с неудержимостью снежного обвала в горах. Приходится признать, что без помощи предков мы не справимся… Не знаю, как остальные, а я поддерживаю твоё решение обратиться к ним, хоть для этого и придётся потревожить покой Тихой Рощи.

– Мечислава не упомянула ещё одной напасти, – вставила Ружана, чьи серебристые косицы пропитались кровью и посерели от грязи. – Все люди, павшие жертвами кровососущих чудовищ из болотной рати, сами превращаются в нежить. Некоторое время они лежат, как мёртвые, а потом поднимаются с жёлтым огнём в очах и бросаются на всё, что движется, невольно становясь помощниками Павшей рати. Это уже не люди, это такие же твари-кровососы, только послабее. Приходится отбиваться ещё и от них. Поэтому, как и Мечислава, я приветствую твоё решение попросить помощи у наших прародительниц и думаю, что со мной согласятся все.

Ни одного голоса «против» не раздалось среди Сестёр, все были готовы сей же час отправиться вместе с княгиней в Тихую Рощу, чтобы принять участие в обряде пробуждения предков. Лесияра собралась было открыть проход для перемещения, как вдруг навстречу ей выскочила Любима с криком:

– Не уходи! Или возьми меня с собой, государыня!

Следом за княжной из прохода появились две няньки и дружинница Ясна. Лесияра подхватила дочку на руки и опять попала в судорожно-цепкий плен отчаянных объятий, а телохранительница извинилась:

– Прости, госпожа, не уследили. Эта плутовка притворилась спящей, а стоило нам отвлечься – вытащила кольцо из шкатулки и рванула к тебе.

– Да уж вижу, – вздохнула Лесияра.

Любима вцепилась в неё, как клещ – не оторвать. Трясясь мелкой дрожью, как травинка под ветром, она льнула к родительнице всем телом и прижималась к щеке княгини своей тёплой, мокрой от слёз щёчкой.

– Не пущу… не смей уходить без меня, – горестно шептала она. – Уйдёшь – я умру тут же, на месте!

– Дитя моё, – ласково молвила Ружана, касаясь плеча девочки тёмной от грязи и запёкшейся крови рукой, – отпусти свою родительницу, нам пора идти. Дорог каждый миг. Чем дольше мы тут задержимся, тем больше людей и дочерей Лалады погибнет в Светлореченской земле.

Это не возымело действия – Любима так стиснула объятия, что разжать ей руки, не причинив боли, оказалось невозможным. Лесияра кивнула дружинницам:

– В Тихую Рощу её, пожалуй, возьмём. Ясна, – обратилась она к личной охраннице дочери, – будь наготове.

Та поклонилась, и Лесияра шагнула в проход первой с Любимой на руках, а за нею последовали Сёстры.

Их встретила таинственная тишина и медово-золотистый свет фонарей, развешанных всюду вдоль тропинок. Вода из Восточного Ключа, смешанная с маслом, источала неяркое, тёплое сияние, которое, вопреки мрачному пологу тьмы на небе, превращало Тихую Рощу в сказочное, уютное место. Любима озиралась с робким любопытством и жалась к Лесияре уже не так испуганно и отчаянно: было в этом освещении что-то праздничное, успокаивающее.

Впрочем, в упоительно свежем хвойном воздухе витала совсем не праздничная скорбь. Навстречу княгине и Сёстрам вышла высокая, величаво-стройная голубоглазая жрица, окутанная шелковисто лоснящимся плащом вороных волос.

– Ведаю я, для чего вы пришли, препятствовать вам не стану, – молвила она. – Девы Лалады тоже понесли большие потери в этой войне.

Её пронзительно-чистые, как весеннее небо, глаза не источали слёз, но были затуманены тихой горечью. Лесияра кивнула, сдержанно выражая соболезнование. Она уже знала, что попытка прогнать тьму с небес унесла жизни половины жриц, в том числе и жизнь матушки Иелики – главы Тихорощенской общины и Верховной Девы, чьё место заняла Вукмира, сестра Твердяны. Именно её кошки и лицезрели сейчас – рослую, с гордой осанкой, наделённую изысканной красотой. Пригожесть эта, впрочем, веяла девственной, неприступной прохладой, и если у кого-то и сжималось сладко сердце при виде Вукмиры, та не могла ответить взаимностью на эти чувственные помыслы, поскольку блюла свою чистоту и хранила верность одной лишь Лаладе.

Стройные, призрачно-воздушные фигуры дев заскользили к кошкам, в руках держа расписные ковшики. Каждой дружиннице была поднесена чудесная вода с растворённым в ней светлым тихорощенским мёдом, а княгине сосуд с питьём вручила сама Вукмира. Лесияра сделала несколько глотков, а остатком поделилась с Любимой. Та выпила сладкую воду охотно, даже облизнулась.

– Яснень-травы мало, – сказала новая глава общины. – А потому я хочу дать вам ещё одно средство для очистки от хмари.

По её знаку жрицы поднесли княгине три десятка больших туесков и составили на земле стройными рядами.

– И что это? – спросила Лесияра, гадая, что могло быть внутри берестяных сосудов.

– Прах наших дев, – тихо проронила Вукмира. – Достаточно добавить одну щепоть в дымную кучу вместо яснень-травы – действие будет не хуже, а быть может, и ещё сильнее. Используйте его на западе: на востоке он вам не потребуется, ибо прародительницы одним своим присутствием прогонят хмарь. В прочие общины я отправила наказ также передавать прах погибших дев на нужды обороны. Пусть у нас не вышло очистить небо от тьмы, но хотя бы таким образом мы примем участие в защите нашей земли от врага. Не получилось послужить делу победы при жизни – послужим после смерти.

Дыхание тихой, светлой горечи коснулось сердца Лесияры, а глаза защипало от близких слёз. Опустившись на колени, она с жаром покрыла поцелуями прекрасные, пахнущие сосновой смолой, травами и мёдом руки Вукмиры, а та легонько коснулась губами макушки правительницы.

– Благословение Лалады с тобой, государыня, – кротко промолвила она. – Смело иди в бой.

Лесияра отдала дружинницам приказ перенести туески с драгоценным прахом на западную границу и распределить по крепостям, что и было тут же сделано.

– Пробудить предков может любящая женщина, слеза либо меч, вонзённый в тихорощенскую землю, – сказала Вукмира. – Я помогу вам. Пусть каждая из вас обнажит своё оружие и по моему слову воткнёт себе под ноги.

– Иди-ка ненадолго к Ясне, доченька, – сказала Лесияра Любиме. – Мне нужно достать мой меч.

Девочка сперва настороженно воспротивилась, отказываясь разжимать объятия, но спустя мгновение сдалась и перешла на руки к своей телохранительнице.

– Я с тобой, моя яблонька, – шепнула ей та.

Снова бодрящий и холодящий звук вынимаемого из ножен клинка длинно скользнул по сердцу Лесияры. Меч Предков устремился остриём в тёмное небо, притягивая восхищённые взгляды Сестёр, а Вукмира воздела к небу руки, и налетевший ветерок всколыхнул чёрные пряди её волос.

– Теперь! – воскликнула она.

Оружие дружинниц с лязгом сверкнуло из ножен и одновременно с Мечом Предков вошло в поросшую пушистой зеленой травкой землю. Вукмира охнула и пошатнулась, точно поражённая в сердце стрелой, но устояла на ногах.

– Волки по лесам рыщут, кони во поле скачут, оружие в сече бряцает, а вдовы стенают! – исторглись из её груди хрипловато-зычные слова, звуком приближающегося грома прокатившись между кряжистыми стволами сосен. – Воспряньте от покоя, родительницы, зане ворог зверонравный заратился , кровь чад ваших проливает! Канет кровь-руда в землицу, ко гневу и отмщению вопия!

Уютный, сказочный покой Тихой Рощи раскололся, будто вешний лёд, ветер крепчал, тревожно трепля складки плащей кошек и волосы дев Лалады. Ветви колыхались, как живые, и Роща огласилась протяжным, скрипучим стоном. Холодная вспышка света озарила лица сосен – с открытыми глазами.

– Выньте же мечи из земли! – приказала Вукмира.

Княгиня, охваченная трепетом, первой вытащила Меч Предков и воздела его к небу, Сёстры последовали её примеру. И тут начало твориться небывалое: сосновые лица ожили, зашевелились, искажаясь, будто бы от натуги, а из мощных, необъятных стволов начали высвобождаться с треском головы и шеи. Княгиня обернулась: Любима боязливо спрятала личико на плече Ясны, а та прикрывала ладонью затылок девочки.

– Домой! – велела Лесияра, решив, что на сегодня с дочки довольно впечатлений.

– Слушаю, государыня, – отозвалась дружинница и исчезла вместе с княжной в проходе.

Из сосен мучительно рождались деревянные фигуры высотой в два человеческих роста: вместо волос их головы ощетинились тонкими веточками с пушистой зелёной хвоей, теми же мягкими иголочками поросли и пальцы могучих сучковатых рук. Нисколько не потускневшие за века покоя внутри стволов, взметнулись вверх древние клинки, и пробуждённые прародительницы, оплетённые сетью древесных сосудов, последним усилием отделились от своих лож. Их движения сопровождались певучим скрипом, но на гибкости сочленений одеревенение не сказывалось. Покинутые сосны остались стоять с глубокими выемками в стволах, готовые в любое время принять своих жительниц обратно.

Дыхание робким ветерком затаилось в груди Лесияры, потрясённой этим величественным зрелищем. Она искала взором среди этих существ свою родительницу, княгиню Зарю; пространство колыхнулось, и перед правительницей Белых гор предстала та, чьи руки обнимали и ласкали её в детстве. Деревянный лоб охватывал мерцающим обручем узор из завитков – княжеский венец. Со слезами на глазах Лесияра протянула руку, и её щекотно коснулись хвойные кисточки на кончиках пальцев родительницы-сосны. Она тонула в родных глазах, и её сердце купалось в волнах светлой грусти и дорогих воспоминаний…

Тем временем открылось ещё несколько проходов, и вперёд выступили все княгини, которые когда-либо правили в Белых горах; среди прочих оживших сосен они выделялись ростом, царственной осанкой и светящимся узором-венцом на лбу. Лесияра увидела воочию их сказочные мечи – те самые, столетней выдержки, коей уж не добивались нынешние оружейницы. Правительницы встали в круг, и прославленные клинки устремились к середине, соприкоснувшись остриями. Лесияра в воодушевлённом порыве единения с предками протянула туда же и свой новый меч… Справа всколыхнулся проход, из которого выступила поистине богатырская фигура, вдвое превосходившая в обхвате прочих обитательниц Тихой Рощи. На её голове рос целый пучок веток, похожий на оленьи рога, а большие ступни из-за длинных отростков-корешков казались поставленными на лыжи. У неё было своё оружие, но она с долгим, взволнованным стоном потянулась к Мечу Предков, и сердце Лесияры ёкнуло догадкой: мастерица узнала творение своих рук.

– Да, досточтимая Смилина, когда-то начатый тобой клинок закончен, как ты и завещала, – осмелилась обратиться к бывшей оружейнице Лесияра. – Это оно, твоё детище, и нынче ему предстоит быть испытанным в бою!

Ей вспомнились слова хранительницы Бояны о разнице древних наречий и современного говора, и княгиня усомнилась про себя: а понимали ли предки нынешнюю речь? Однако трещинки-морщинки, улыбчиво прорезавшие одеревеневшее лицо Смилины, убедили Лесияру: прародительницы чувствовали смысл сказанного душой, для их великих умов не существовало никаких языковых преград. В голове у Лесияры словно молотом о наковальню ударили:

«Добро. Встанем же на оборону родной земли, воздадим ворогу за чад наших!»

Лесияра изумлённо поймала себя на том, что сама понимала слова Смилины так, будто знаменитую оружейницу с современниками вовсе и не разделяли века. Вероятно, таковы были свойства мыслеречи – быть понятной для всех: послание летело от души к душе в виде набора общих знаков и понятий, преобразовываясь согласно устройству языка, коим пользовался каждый из собеседников.

Княгиню словно буйным ветром подхватило: это всеведущие прародительницы, почерпнув в душах Сестёр необходимые сведения, открыли единый проход к месту сражения. Лесияру выбросило из радужной «трубы» в самую гущу битвы; дыханию стало тесно в груди от неистового натиска чудовищ, покрытых рачьими панцирями. Их клыкастые пасти изрыгали нечеловеческий вой, сросшееся с верхними конечностями оружие рубило воинов Искрена в кровавое месиво, а кошки хоть и сражались со всей возможной доблестью и отчаянием, но падали одна за другой. Над Лесиярой вздыбилось, грозя копытами, чудо-юдо с головой ящера, а его седок замахнулся на княгиню рукой-топором… Беспощадные глаза-угольки, две растянутые плоские дырки вместо носа и полведёрная пасть с частоколом острейших зубов – такую образину только в страшном похмельном сне увидишь… Жаркий яд ярости, впрыснувшись в кровь белогорской правительницы, побежал будоражащим огнём по жилам, и она с рыком рубанула сплеча… Меч Предков, заиграв алым узором, снёс чудищу череп, и слизь из перерубленной чешуйчатой шеи едва не окатила княгиню с головы до ног – она успела отпрянуть. Обезглавленное тело ящероконя завалилось на бок и забилось в судорогах, но всадник успел соскочить наземь, и детище Смилины с зимним, льдисто-звонким гулом отразило удар топора, да так, что оружие отломилось от руки воина в месте соединения со звуком треснувшей кости – «хрясь!» Второй взмах чудо-клинка – и голова болотного выползня, увенчанная гребнистым костяным шлемом, покатилась с ядовитым шипением по утоптанному и пропитанному кровью и слизью снегу.

Павшая рать забурлила, схлестнувшись с удивительным и многочисленным воинством, распространявшим вокруг себя светлый медово-хвойный дух. На поле брани живительно запахло сосновым бором; рукомечи ломались о деревянные груди и руки, а древние клинки разрубали чудовищ пополам. В пылу боя было некогда удивляться, но дочери Лалады, увидев, кто пришёл на подмогу, восхищённо взревели, а люди Искрена сперва оробели, но, подбадриваемые кошками, воспрянули духом. Прародительницы не знали страха и усталости, а под самыми мощными ударами врага от них лишь мелкие щепки отлетали, ибо каменно-тверда была древесина чудо-сосен – не взять никаким топором.

– Матушка Заря! – перекрывая голосом шум битвы, позвала Лесияра.

Её подхватили гибкие и сильные, живые руки-ветки. Княгиня-сосна усадила дочь к себе на плечи и вразвалку зашагала, высокая, как каланча, а Лесияра сносила Мечом Предков вражеские головы, рубя направо и налево. Хмарь рассеивалась, выжигаемая сосновыми чарами, и грудь Лесияры наполнялась тугой, как тетива, и звонкой, будто капель, песней отваги. Не обманула Твердяна: души всех ковавших Меч Предков оружейниц реяли за плечами княгини светлым плащом, питая её тёплой силой и поддерживая в ней боевой дух, и она слилась с великим клинком и со своей родительницей в одно разящее, смертельное для врага целое.

***

Усталые, тяжело набрякшие тучи роняли редкие снежинки, холодными капельками таявшие на лице Тихомиры. Холмистому предгорью, укрытому тонким снежным покрывалом, предстояло стать полем битвы: зима словно нарочно расстелила на земле торжественно-чистый саван, чтобы была ярче видна кровь…

– Вперёд! – пророкотал голос Радимиры.

Кошки с рёвом ринулись навстречу вражескому войску. Жаркая пелена боевой ярости растворяла «я» Тихомиры во всеобщем гуле, превращая её в частичку огромного целого – тысячерукого, ощетинившегося мечами, копьями и секирами. В лицо ей нёсся запах страха – человеческого, не навьего… Противник, немного не добежав до места, где ему предстояло схлестнуться с войском кошек, вдруг затормозил и отхлынул назад. Согнанные в одну бестолковую толпу жители Воронецкого княжества, плохо вооружённые и неумелые, понимали, что их посылают на верную смерть, и тряслись от ужаса; в едином порыве отчаяния они повернули и ломанулись, будто стадо, навстречу своим поработителям. Гибель надвигалась и спереди, и сзади: в спину им нёсся боевой клич кошек, а стрелы навиев превращали их в ледяные глыбы. Тогда горе-вояки, оказавшиеся меж молотом и наковальней, рванули в стороны. Бессознательно это получилось или же наоборот, намеренно – как бы то ни было, они провалили свою задачу, и тратить время на их преследование никто не стал.

С холмов наползал горький дым: кучи с яснень-травой и присланным девами Лалады прахом очищали приграничное пространство от хмари, чтобы не позволить врагу перекинуть невидимые мосты и проникнуть в Белые горы над головами защитниц. Хлебнувшие дыма первые ряды навиев закашляли кровью и заблевали розовой пеной, но сзади напирали их соратники, и два войска сшиблись грудь в грудь. Оружие иномирного супостата не превращало кошек в лёд, но отнимало жизнь даже через небольшую рану; удача покуда берегла Тихомиру, и она отражала удары, сыпавшиеся на неё со всех сторон, но морозное дыхание смерти щекотало ей сердце.

Северянка покинула кузню, сочтя себя более полезной в бою. Работа над восстановлением вещего меча уже почти завершилась, осталась только внешняя отделка, с которой в мастерской справились бы и без неё. Твердяна отпустила Тихомиру со словами:

«Следуй по тропе своей судьбы».

И вот, судьба дышала ей в лицо запахом крови, орала в уши тысячами глоток, гремела ударами клинков и холодно целовала в лоб снежинками. Вокруг падали соратницы – мёртвые или смертельно уязвлённые оружием навиев, а Тихомиру гибель чудесным образом обходила стороной. Сцепившись с огромным воином в рогатом шлеме, северянка ранила его в шею кинжалом. Здоровяк с клокотанием в горле рухнул, обливаясь кровью, а Тихомира, вскочив на его поистине кабанью тушу, рубанула ему голову с плеч – а то, чего худого, ещё встанет.

И вдруг с холмов донёсся бубенцово-серебристый звук, чистый, как голос родника, и певучий, как задетая струна. Вслушавшись, Тихомира различила слова:

Пою я песнь – и жизнь моя Струится в этом пенье, Как рокот горного ручья, Как плач любовный соловья И как зари рожденье.

Сердце северянки вздрогнуло от смеси восторга, светлого воодушевления, нежности и тревоги. Она знала только один такой голос, но ей не верилось, что его обладательница не побоялась явиться на поле битвы, презрев опасность. Смелое, но слишком хрупкое, беззащитное чудо хотелось закрыть грудью от вражеских стрел, и Тихомира вытянула шею, всматриваясь в тёмные холмы, откуда доносилась песня:

В сраженьях сходятся миры, И плачет небо кровью, Но пальцы-лебеди быстры, А струны звонкие щедры – Лишь сердце приоткрою.

Сразу стало легче дышать: от этого высокого и звенящего, как полуденное небо, жгуче-пронзительного голоса хмарь бежала, точно зверь от огня, а пространство дрожало осиновым листком под утренним ветерком. Как она осмелилась? Это в её-то положении?!

Сквозь бурь слепых звериный рёв Пробьётся правды голос, А в нём жива моя любовь. Росточком дерзким, горд и нов, Созреет песни колос.

Песня ободряюще касалась сердца каждой защитницы Белых гор, вливая свежую силу в усталые руки и пружинистую ловкость в подкашивающиеся ноги. Саму певицу скрывала вьюжно-сумрачная даль, но её голос носился над сражением словно бы сам по себе, будто белокрылая сильная птица, неуязвимая для вражеских стрел. А вот навии оказались не готовы к такому необычному «оружию». Многие из них шатались и корчились, зажимая уши руками, и между пальцами воинов-оборотней сочилась тёмная кровь.

В моей душе – светлым-светло, Хоть всюду мрак кромешный. У песни – сильное крыло, Под ним спокойно и тепло… Я струн касаюсь нежно.

Кошки, будто вытянутые плетью меж лопаток, с рёвом бросались в бой. Враг дрогнул, но оставался всё ещё очень силён и опасен; когда песня упархивала юркой птахой прочь, навии, сцепив зубы, сражались – безумные, с окровавленными ушами и остервенелыми глазами-угольками.

Врагов жестоких слышен стон: Погибель чуют нюхом. Им песня – погребальный звон, А друг мой, ей вооружён, В бою воспрянет духом.

Слова-кинжалы кромсали хмарь – воздух и опору навиев, ядовитыми шипами вонзались ночным псам в уши. Голос торжествующим клинком рубил страх и усталость кошек-воительниц, вдохновлял их и наделял невидимыми крыльями за спиной. Тихомира обернулась и увидела в кровавом котле боя деву, озарённую мягким внутренним сиянием…

Пока пою, мне не страшны Темница и могила. Крылом морозным седины Мои друзья осенены, Но песнь их исцелила.

Певица невредимо шагала сквозь дождь стрел, словно под незримым щитом. Навии шарахались в стороны, то ли сражённые её голосом, то ли устрашённые ею самой. Эти широко распахнутые, восторженно-безрассудные, бесстрашные глаза могли повергнуть в оцепенение кого угодно, а их обладательница, казалось, была способна выдернуть из облаков молнию и разить ею врага, будто копьём. Однако под складками одежды этой звонкоголосой богини войны выступал большой живот, и все кошки, завидев его, кричали:

– Куда ты лезешь?! Безумная, дитё побереги!

Но та будто оглохла от собственного пения и погрузилась то особое состояние, когда смерть кажется тряпичной куклой, которую можно шутя отбросить или порвать одной левой. Певица спокойно шагала среди кровопролития, будто по цветочной полянке; один из навиев осмелился замахнуться на неё топором, но она разразилась такой пронзительной, сверлящей уши трелью, что у воина лопнули доспехи, а по задрожавшим ногам заструилась моча. Однако он был ещё жив и представлял угрозу для девушки, и Тихомира бросилась на него с мечом. Клинок вошёл в широкую трещину в доспехах, пронзив сердце, и навий упал бездыханным.

– Дарёнушка, ты умница, – сказала Тихомира певице. – Но и правда – побереги дитя, ступай домой! Это не ты должна защищать нас, а мы – тебя.

Лицо Дарёны вдруг исказилось, а глаза озарились сполохом ужаса: она смотрела куда-то Тихомире за плечо. Раскалённый стержень боли вошёл северянке в спину, пробив кольчугу, и вышел из живота, а лицо Дарёны покрылось странными веснушками – слишком крупными и тёмными. Она вытерла пальцами щеку и посмотрела себе на руку.

Теперь небо стояло перед Тихомирой, как стена чёрного дыма. Снег жёг тыльную сторону правой кисти, придавленной рукоятью меча, левая ощущала ладонью холодок кольчуги. Боли уже не осталось, внутренности потеряли всякую чувствительность. Тихомира не осознавала себя раненой, пыталась встать, но тело словно приклеилось к земле: снег не пускал её, пил холодными губами её силы, присосавшись к спине. Ладонь на животе скользила по чему-то тёплому и липкому, а Дарёна беззвучно кричала. Жилы натужно вздулись на её лице и шее, а горло испускало звук уже за пределами слуха Тихомиры. Сверху донеслось чьё-то гортанное кряхтение и хрипы. Продолжались эти шумы недолго – рядом с головой северянки шмякнулся влажный кусок плоти, и она, скосив глаза, разглядела на нём мозговые извилины, покрытые сгустками крови. Следом на стылую землю гулко рухнуло бездыханное тело навия с треснувшим, как тыква, черепом.

Тёплые слёзы падали на остывающий лоб Тихомиры. Она любовалась склонённым лицом Дарёны и наслаждалась лаской шероховатых, исколотых иголкой пальцев усердной рукодельницы. Душа так ослабела, что уже не могла удерживать в себе нежность, и та тонкой струйкой ускользала в небо. Сейчас достать бы платок и вытереть брызги крови с дорогих её сердцу щёчек…

– Твой голос – самое настоящее чудо, – слетел с губ Тихомиры сухой, как ломкий стебель соломы, шёпот. – Он и убивает, и возрождает к жизни. Спой мне…

Дарёна зажмурилась и выжала из глаз остатки слёз, смахнула капельки пальцами. Осторожно приподняв голову Тихомиры, она уложила её к себе на колени, и снова заструилась хрустальным ручейком песня.

Пока пою, мне не страшны Темница и могила. Крылом морозным седины Мои друзья осенены, Но песнь их исцелила.

Звуки сплетались в серебристый узор, который защитным куполом воздвигался над ними. Ресницы Тихомиры непреодолимо слипались – совсем как в далёком детстве, когда сон накрывал девочку-кошку стремительно, властно и сладко, унося её в свои сказочные чертоги. Сейчас ей снился светлый и хрупкий, большеглазый витязь, который зачарованной силой своего голоса отвоёвывал её душу у тёмного чудовища с клыкастой пастью.

– Дарёнка! Ты что здесь делаешь? С ума сошла?! Домой, сей же час!

Кто-то обнял самоотверженную певунью за плечи, а та не хотела оставлять Тихомиру, противилась сильным, любящим рукам. Светловолосая оружейница тоже пыталась сказать ей: «Иди домой», – но в горле разлилась холодная, гулкая немота, язык лежал во рту куском неживой плоти.

– Млада, я останусь! Тихомира ранена, – рыдающим полушёпотом выдохнула Дарёна.

Живительная вода из Тиши пролилась северянке в рот, и откуда-то взялись силы глотать. Мягкое медовое тепло пробралось в безжизненное нутро, напоминая о летнем дне с запахом цветущего луга, треском стрекоз и неумолчным пением кузнечиков. Отняв баклажку от губ Тихомиры, Млада напоила и Дарёну, дрожавшую не то от холода, не то от перевозбуждения.

– Вот так, успокойся… Озябла? Счастье моё, тут опасно. Давайте-ка вы обе – домой.

Крепкие руки синеглазой женщины-кошки победили силу притяжения снега, а Дарёна заботливо подобрала меч северянки.

– «Врагов жестоких слышен стон: погибель чуют нюхом», – продолжала напевать она негромко, с чистым перезвоном серебряных бубенчиков в голосе.

Тихомира уже не увидела, как с холмов ударили дальнобойные метательные орудия, и в середину навьего войска полетели огненные шары, разрываясь с грохотом и ослепительными вспышками. Навиев воронками расшвыривало в стороны от диковинно распускающихся лепестков пламени, и их продырявленные тела сшибали с ног соратников. Это подоспел полк огневой поддержки с военным изобретением княжны Светолики – разрывными снарядами, начинёнными острыми стальными пластинами с волшбой. Над полем боя заскользили треугольные тени, сбрасывая на врага сосуды с огнём, который тут же охватывал тела ночных псов, и те с истошным воем вертелись живыми светочами, катаясь по снегу в попытках потушить себя. Навии-лучники обстреливали крылатых огнеметательниц, несколько из них рухнули в бурлящее море битвы, но большинству удавалось увёртываться и уходить невредимыми обратно за холмы. Летательные приспособления, даже ощетинившиеся застрявшими в крыльях стрелами, не теряли своих воздухоплавательных свойств, унося кошек-лётчиц в зимний мрак предгорья.

Чёрные волны навьей рати схлынули прочь от Белых гор, отступая вглубь Воронецкой земли. Кошки в приступе ликования бросали вверх шлемы и грозили тучам мечами, но Радимира, шагая к своему шатру, не спешила радоваться. Ночные псы носили на глазах сгустки хмари, не дававшие им надолго ослепнуть от вспышек света; у многих, правда, хмаревую защиту смыло дымом яснень-травы, но, тем не менее, это показывало, что враг быстро учитывал и исправлял свои ошибки. Он отступил, но лишь для того, чтобы собраться с силами для нового натиска.

***

К погребальному костру собралось всё Кузнечное. Сложенная солнечным кругом куча дров возвышалась на берегу реки под гнетущим куполом тёмного неба; на душистом можжевеловом одре покоилась Тихомира в полном воинском облачении, обложенная со всех сторон сушёной яснень-травой. Тревожно мерцало дрожащее пламя светочей, в морозной тишине поскрипывал снег под ногами живых. В этот день множество дочерей Лалады отправились в последний путь в плащах из ревущего пламени: чудесные сосны не принимали в себя мёртвые тела. Светловолосая оружейница тихо скончалась, не пролежав в постели и дня: страшная сквозная рана, разворотившая ей живот, так и не затянулась, да и крови вытекло слишком много.

С севера прибыла на похороны её сестра Брана со своей спутницей жизни Ильгой. Дарёна впервые видела супружескую пару из двух женщин-кошек: такие союзы встречались в Белых горах реже, чем другие. Брана походила на сестру, почти как отражение в зеркале – те же льняные мягкие волосы, золотые ресницы и глаза цвета мышиного горошка, вот только ростом она вышла чуть ниже и костью тоньше. Ильга, медно-рыжая, белокожая и веснушчатая, была на сносях: из-под длинного, ничем не подпоясанного кафтана выпирал девятимесячный живот. Глаза родственниц оставались сухими, сумрак накладывал на их лица серый отпечаток усталости и скорби, а в руках у каждой из них потрескивал, плача смолой, погребальный светоч.

– Не пускаешь супругу на войну? – спросила Твердяна у Ильги.

– Да она сама нейдёт – меня, брюхатую, покинуть боится, – ответила та невнятной скороговоркой.

Дарёна еле понимала её туго сплетённый, окающий северный говорок; Тихомира, будучи родом из тех же мест, разговаривала не в пример разборчивее, хоть и тоже налегала слегка на «о».

– Хозяйство-то на тебе одной, что ль, оставлю? – проворчала Брана. – Тебе ж со дня на день рожать, потом с дитём нянчиться… По дому-то кто дела делать станет?

Матушка Крылинка, расплывшаяся и поблёкшая, с первыми блёстками седины в собольих бровях, украдкой вытирала глаза и покрасневший от слёз нос. К Тихомире она привыкла и привязалась, как к родной, а супруге горько пеняла:

– Почто пустила её в сечу проклятую? Оставила б при себе, в кузне – глядишь, и жива бы осталась Тихомирушка…

– У неё своя воля и своя судьба, – сдержанно отозвалась оружейница. – Она сама так решила, разве ж я ей указ? Не родительница я ей, чтоб не пущать.

Плечи Дарёны обнимала рука Млады, а сердце висело в груди раскалённым угольком. Перед глазами всё ещё стояли корчащиеся от боли навии с кровоточащими ушами, а убийца Тихомиры грохался на снег перед её мысленным взором снова и снова. Дарёна никогда прежде не видела таких жутких, опустошённых и сплющенных голов с перекошенными лицами и закатившимися глазами; осознание, что это сделал с вражеским воином её собственный голос и сложенная ею песня, медленно вырастало из тьмы большим, беспокойным, лохматым зверем. Она не могла сидеть в светлице, вышивать и дрожать в страхе и ожидании: а если Младу убьют? а если враг придёт к ним домой? Его следовало гнать прочь и бить ещё до того, как он переступит белогорские рубежи, и под сердцем у Дарёны тлело беспокойное желание самой броситься в бой, защищая супругу своими песнями.

«Шило у тебя в попе, что ли? – ворчала матушка Крылинка. – Не пущу! Не смей! Куда с брюхом – в сечу?!»

Твердяна дневала и ночевала в кузне, надрываясь на работе, и не сумела воспрепятствовать Дарёне в осуществлении её затеи. Но даже если бы Крылинка встала в дверях, загородив проём своими необъятными телесами, Дарёну это не удержало бы. Она знала, чуяла: песня убережёт и её саму, и прогонит хмарь, а кольцо вмиг перенесло её на границу. Дальше пришлось немного пройти пешком по холмам, пыхтя и поддерживая живот, так как через западный рубеж кольцо не открыло бы проход. Сцепив зубы, Дарёна терпеливо выслушала выговор от Млады после боя; да, её любимая синеглазая кошка была права – следовало беречь себя и ребёнка, но как отпустить супругу в снежный смертоносный мрак, скрежещущий железными зубами?!

«Не вздумай больше лезть в драку, – отрезала Млада решительно. – Ты нам всем здорово помогла, ты умница, моя смелая девочка, но ставить твою жизнь и жизнь нашей крохи под угрозу – безумство! Твоё место – дома, так будет правильней, да и безопасней для тебя и дитяти».

Отзвуки этого разговора смешивались с треском огня, который голодным вёртким зверем перескочил со светочей на дрова, подбираясь к можжевеловому ложу. Светлое и высокое весеннее небо, переплетение теней от яблоневых веток, блеск солнца на холодной воде в ковшике… День помолвки плыл в солёной пелене слёз, а пшеничный разлёт бровей Тихомиры и её лучистая улыбка стояли перед Дарёной как живые. Труп того, по чьей вине глаза гостьи с севера навек закрылись, рассыпался в прах, но боль не отпускала сердце из своих тисков. Убивать всех ночных псов, разрывать их своим голосом на части, чтобы у них лопались сердца и черепа! Так и только так.

Куча дров вышла большой, горела долго, выстреливая искрами в небесную безысходную тьму. Поясница разламывалась, как подпиленное дерево, но Дарёна вознамерилась достоять до конца: это была последняя дань дружбы Тихомире, и мысль о преждевременном уходе с сожжения она отметала со скорбным содроганием. Ведь стояла же Ильга, и ничего, а у неё и вовсе девятый месяц. Сдерживая стон, Дарёна подпёрла спину рукой и чуть выгнула позвоночник.

– Может, тебе лавочку принести? Присядешь хоть, – шепнула Млада.

– Ничего, – прокряхтела Дарёна.

Наконец костёр догорел. Брана сгребла лопаткой немного пепла в горшок, чтобы унести домой и развеять над родной землёй, а Ильга болезненно морщилась и покряхтывала. Матушка Крылинка, поддерживая гостью под руку, квохтала озабоченно:

– Пойдём, голубушка… Тихонько. Отдохнуть тебе надобно.

Когда садились за поминальный ужин в узком семейном кругу, в дом постучались громко и властно. Твердяна велела работнице отворить дверь, и в горницу вошла закутанная в тёплый плащ княгиня Лесияра, принеся с собой запах зимы, снега и стали. Стряхнув плащ на руки сопровождавшей её гридинке, владычица Белых гор сняла шапку в знак почтения и соболезнования. Приметливый женский взгляд Дарёны рассмотрел и голубые тени, и красноту бессонных глаз, и прибавление новых седых прядей в волосах княгини, осунувшейся и собранной, как пружина.

– Война пришла в каждую семью, – молвила Лесияра, подходя к Твердяне и обмениваясь с нею троекратным поцелуем. – Соболезную всем, кто любил Тихомиру, и сама скорблю о ней. Её помощь в восстановлении моего вещего меча неоценима.

– Твой клинок уже почти готов, государыня, – ответила Твердяна с поклоном. – Осталась лишь отделка. Думаю, через пару седмиц твой верный друг вернётся к тебе.

– Это хорошо, – кивнула княгиня с усталой, но светлой улыбкой, тронувшей уголки её губ. – Но я пришла ещё вот почему… Мне доложили об одной отважной певице, чей баснословный голос разбивал вражеские черепа, как глиняные горшки.

Дарёна раскраснелась под тёплым, пристально-ласковым взглядом государыни, который в единый светлый миг вознаградил её за все пережитые ужасы. Он был дороже десятка сундуков с золотом и выше всех мыслимых почестей, и она, готовая растечься киселём по лавке, смогла только смущённо потупиться, устремив взгляд в миску с кутьёй.

– Да, было такое дело, госпожа, – усмехнулась Млада. – Уж не знаю, что за волшба заключена в её горлышке, но навии её песню ещё долго не забудут.

– За доблесть твою, Дарёна, объявляю тебе благодарность от всего нашего войска и Белогорской земли, – проговорила Лесияра торжественно, после чего, насупив брови, добавила: – Но с сего дня изволь сидеть дома, красавица. Не в том ты положении, чтобы жизнью своей вот так, шутя, разбрасываться… И не только своей.

– Но государыня… – начала было Дарёна, встрепенувшись всем своим обожжённым гневом и горечью сердцем.

– Тш, – строго перебила Лесияра. – Молчок! И слышать не желаю. У нас есть кому жизни свои на поле брани отдавать, и тебе среди них не место.

– Я ей то же самое говорю, госпожа, – добавила Млада. – Может, хоть тебя послушает, а то глянь, как губы надула! А по глазам видно, что про себя что-то там кумекает.

– Государыня, но ты же сама знаешь… Тебе же всё доложили! – захлебнувшись от отчаяния, воскликнула Дарёна. – За мою жизнь не бойся, песня оберегает меня, как щит зачарованный: в меня ни одна стрела не попала, хотя я разгуливала под целым дождём из стрел! И осталась невредимой, без единой царапинки. Любая из кошек, кои были там и видели меня, сможет в том свидетельствовать, клянусь. Мой голос мог бы сослужить хорошую службу, а ты велишь мне сидеть дома!

– Это приказ, – непреклонно отрезала Лесияра. – Мне что, тебя под стражу посадить и кольцо отобрать? Я это могу.

– Неужели моему голосу суждено пропасть бездарно? – Щёки Дарёны пылали, жар с холодом попеременно охватывали нутро, глаза набрякли слезами.

– Найти ему боевое применение и правда было бы весьма полезно, – вздохнула княгиня. – Это настоящий клад. Но я не могу отправлять тебя с ребёнком под сердцем в сечу, пойми ты это! Однако не отчаивайся… Что, ежели ты попробуешь обучить других такому пению? Неужто оскудела наша земля голосистыми девками? Ежели и правда песня от стрелы оберегает… Почему бы не попробовать? Ежели что, подстрахуемся дополнительно, щитами певунью прикроем со всех сторон, чтоб уж точно – ни-ни.

– Не знаю, государыня, сомнения меня одолевают, – пробормотала Дарёна, а у самой в сердце вспыхнула яркая искорка надежды.

– Попытка – не пытка. – Лесияра осушила чарку мёда, утёрла губы и кивком поблагодарила матушку Крылинку. – Я велю бросить клич по всей Белогорской земле, сыщем тебе учениц способных. Может, и выйдет толк из этой затеи.

Лесияра осталась на ужин. Поговорили за столом о битвах на востоке; воинству пробуждённых от покоя прародительниц удавалось сдерживать натиск Павшей рати, правда, болотные гады норовили нырнуть под лёд и пробраться вглубь земель по рекам. Приходилось спешно сверлить лунки по ходу их движения и заливать туда отвар яснень-травы или водную взвесь праха дев Лалады, чтобы выкурить чудовищ наружу.

Ночь с днём стали слишком похожими, чтоб судить о часе, в который княгиня покинула дом Твердяны. На прощание она поцеловала Дарёну и повторила:

– Смотри у меня. Учениц пришлю, но сама чтоб никуда не совалась мне! А то кольцо отниму и в светёлке запру. Поняла?

Та насупилась и угрюмо пробурчала:

– Поняла…

– Так-то. – Губы белогорской правительницы ещё раз тепло, по-родственному прильнули к виску Дарёны. – Ну, не дуйся. Здравия тебе и вашему с Младой дитятку. Береги себя и его.

Млада ночевать не осталась, вернулась в войско: отпуск ей давали только на похороны Тихомиры. Шумилка, в первый же день войны ушедшая в дружину Радимиры лучницей, тоже отправилась к своему отряду. Едва все расположились на отдых, как заохала Ильга. Матушка Крылинка с Зорицей и Рагной всполошились, захлопотали около неё, а та скалила длинные клыки и раздражённо огрызалась на женщин. В отблеске лампы её светло-янтарные глаза с золотыми ободками выглядели совсем дикими, звериными. Возня эта невольно разбудила Твердяну и остальных кошек; затопили баню, куда и отвели стонущую и рявкающую Ильгу. Дарёну к роженице не пустили:

– Не надобно. Разволнуешься – ещё, чего худого, сама рожать начнёшь с перепугу. А тебе ещё не срок.

В шубке, надетой на нательную сорочку, и в домашних чунях на босу ногу Дарёна дрожала, подпирая спиной стену бани. Ильга не кричала по-бабьи, а выла и рычала страшным и низким, раскатисто-хриплым голосом, и от этих звуков в низу живота у Дарёны что-то ёкало и холодело, а под шубой по телу рыскали толпы мурашек. Рядом нервничала Брана, скрипя шагами по снегу из стороны в сторону.

– Первое у нас дитё, – грызя ногти, сказала она. – Ох, ну неужто ей там и правда так больно, или она просто меня попугать хочет?

– Это ещё зачем ей? – удивлённо зыркнула на неё Дарёна.

– Ты не знаешь мою супружницу, – хмыкнула сестра Тихомиры. – Сладу с нею нет… Долго грызлись мы, всё спорили, кому из нас рожать. Иля ж у нас и сено косить, и в скирды метать, и мешки с хлебом таскать, и дрова рубить, и рыбу удить, и на ловы ходить – ко всему горазда. А дитё заводить – это, значит, девять месяцев с брюхом маяться надо. «Не хочу!» – и всё тут. И мне тоже не больно-то охота. Годков пять тому назад вроде уболтала её… Ан нет, потом опять упёрлась рогом, строптивица этакая. Вот свела же нас судьбинушка! Была б она белогорская дева или из соседних земель юница, я б её без разговоров… это самое, а с этой усатой-хвостатой рядиться надо. Не шибко охота когтями-то по морде схлопотать.

– И как же тебе удалось её переупрямить? – полюбопытствовала Дарёна.

– Всё-то тебе расскажи-доложи. – Брана подкинула на ладони оторванную пуговицу, зажала в кулаке, задумчиво глядя вдаль. Потом, криво ухмыльнувшись, созналась: – Коли страсть пристигнет, уж и не очень-то уследишь, кто в кого семя излил. Рыбу мы ловили тогда, вымокли обе, озябли до костей, а греться – друг около дружки, как водится. Ну и вот… Пока то да сё – глядь, а у Или в пузике кто-то шевелится. Чуть не убила она меня тогда… – Брана усмехнулась воспоминаниям, поднимая в улыбке один угол рта. – Оттрепала знатно. С месяц дулась ходила, а потом как-то отошла помаленьку. Дитё ж всё-таки, кровинка родная. Чего ж злиться? Радоваться надо.

Из бани донёсся протяжный рык, будто какому-то диковинному огромному зверю защемило лапу капканом. Брана поёжилась, а потом приоткрыла дверь и крикнула внутрь:

– Да будет тебе горло-то драть!

А оттуда ей в ответ проревели:

– А ты роди, попробуй! В следующий раз сама будешь!

На пороге показалась сердитая и потная Рагна, погрозила Бране кулаком и захлопнула дверь. Дарёна куталась в шубку, прикрывая живот, а воображение рисовало ей ужасные картины. Пару месяцев спустя ей предстояло пройти через всё это, и душа леденела при мысли о запредельной боли, от которой небо с овчинку, а из глаз летят искры. «Мила, пресветлая хранительница материнства, упаси меня от мук страшных, помоги родить легко и быстро», – молилась она про себя супруге Лалады.

Озябнув, Дарёна перебралась в предбанник, присела на лавку и съёжилась, содрогаясь при каждом вопле, тягучие раскаты которого аукались у неё внутри холодящим эхом. Выглянула Зорица – озабоченная, со взмокшим лбом, будто сама лежала в родах.

– Чего тут сидишь? В дом лучше иди, Ильга до утра промучится. Всю ночь спать не будешь, что ли?

– Да какое там спать, – поморщилась Дарёна. И спросила робко: – А Иле правда так больно?

– Да прикидывается она, – усмехнулась Зорица. – Матушка Крылинка ей боль хорошо снимает, а она дурочку валяет, чтоб супруге жизнь мёдом не казалась.

– Вот зараза, – выругалась сквозь зубы Дарёна. – А я тут сижу, чуть ли сама не рожаю!

Вне себя от возмущения, она вскочила и распахнула дверь в парилку, чтобы высказаться от души, но слова замерли у неё на языке при виде окровавленных тряпок на полу. Широкая фигура матушки Крылинки скрывала от неё промежность Ильги, и Дарёна увидела только потный лоб и усталые глаза женщины-кошки. Её рыжие пряди разметались по соломе, рубашка пропотела под мышками, а Рагна, стоя рядом, держала роженицу за руку. Блестя белозубым клыкастым оскалом, Ильга испустила поистине медвежий рёв, а Крылинка воскликнула:

– Воды отошли! – и выгребла мокрый пучок соломы, а подоспевшая Зорица сразу подала на его место новый, сухой. – Это не всё, ещё литься будет…

Ильга, скосив утомлённо-хмельной взгляд на Дарёну, издала певучий, грудной смешок – будто тяжёлые шары перекатывались.

– Что, струхнула? Ничего, и ты родишь, никуда не денешься…

На подкашивающихся ногах Дарёна кое-как выбралась из бани и втянула в грудь морозный сумрак. Брана – сразу к ней:

– Ну, чего там?

– В-воды отходят, – заикнулась Дарёна, сглотнув настойчивый, неловкий ком дурноты, и поплелась в дом.

Кошки не спали. Твердяна ни о чём не спросила, будто каким-то образом сама всё видела и знала, Горана тоже была спокойна, а Светозара с Огнеславой слово в слово повторили вопрос Браны:

– Ну, чего там?

– Рожает, – только и смогла ответить Дарёна. И пробормотала: – Как бы мне самой сейчас не родить…

Сброшенные чуни упали на пол, и она сунула восково-бледные, припухшие ноги под одеяло. Наверно, от сегодняшнего долгого стояния отекли… Голова тупо ныла, а закрывая глаза, Дарёна проваливалась в бесконечное тошнотворное вращение.

Когда чернота за окном перешла в тёмно-серый сумрак, в дом влетела рыдающая Брана с мяукающим свёртком на руках. Следом за ней гнались матушка Крылинка с Рагной и Зорицей:

– Вот полоумная! Отдай дитё, его кормить надобно!

Брана принялась приплясывать, кружа в объятиях надрывно пищащий комочек, а женщины всполошённо топтались рядом, готовые в любой миг ловить ребёнка из рук обезумевшей от счастья новоиспечённой родительницы. Это было бы уморительным зрелищем, если бы сумрак не давил болью на череп Дарёны.

Брана с Ильгой и новорождённой малышкой прогостили в доме Твердяны три дня, после чего отбыли домой. Матушка Крылинка, осмотрев отёкшие ноги Дарёны, нахмурилась и принялась готовить на воде из Тиши отвар для вывода лишней жидкости.

– Может, это и ничего, – сказала она. – Голова не болит? Мушки перед глазами не летают?

Дарёна встревоженно призналась, что голова побаливает, а мушек она пока не замечала.

– Может, и обойдётся всё, ты обожди плохое думать, – успокоила Крылинка. – Но воду отвести не помешает. И отдыхать тебе надо побольше.

Но отдыхать было некогда: уже на следующий день в дверь постучались. Стайкой щебечущих пташек в дом ворвались девичьи голоса, зазвучали шаги множества ног, а заглянувшая к Дарёне Зорица сообщила:

– Там к тебе девицы – говорят, пению учиться.

Оставив рукоделие, Дарёна вышла в большую горницу для приёма гостей, где нерешительно мялись, с любопытством осматриваясь, десятка два молодых белогорских дев. Вооружённая дружинница с поклоном объявила:

– Это самые лучшие певуньи, какие есть в нашей земле. Обучай их своему мастерству, а мне государыня поручила проверять, как идёт дело. Через две седмицы наведаюсь.

С этими словами дружинница исчезла в проходе, а Дарёна слегка растерялась под двумя десятками испытующих взглядов.

– Ну, давай, учи, – сказала высокая девушка с яркими губами и насмешливым прищуром прохладных голубых глаз, сдвигая свой цветастый платок с головы на плечи. – Ежели, конечно, тебе есть чему нас учить.

Её тёмные гладкие волосы лоснились в отблеске ламп дорогим атласом, а драгоценное очелье с височными подвесками выдавало в своей обладательнице дочку из зажиточной семьи.

– Я не поняла, ты добровольно пришла учиться или тебя притащили силой? – Дарёна выгнула бровь, устремив на красавицу пристальный взор.

– Да я хотела поглядеть, что это за певица выискалась, которая владеет голосом лучше меня, – с кривой усмешечкой ответила та, оценивающе разглядывая Дарёну.

Хороша была заносчивая красотка! На голову выше Дарёны, без единого прыщика на молочно-белой коже; шубка облегала её тонкий стан, схваченный кушаком из золотистого шёлка. Стояла девица подбоченившись и пожёвывая сосновую живицу.

– Как твоё имя? – спросила Дарёна нарочито ровно и бесстрастно.

– Лагуша, дочь Згуры, – нехотя ответила девушка, продолжая жевать. – Моя родительница – Старшая Сестра, у государыни в дружине состоит.

– Так вот, Лагуша, для начала выплюнь-ка свою жвачку: ты не корова, – с ледяным перезвоном в голосе сказала Дарёна. – Во-вторых, род-племя не имеет значения, важен только твой голос. Раз ты у нас такая искусная певица, то покажи, на что способна – спой, что хочешь. Давай, размажь меня по стенке!

Она подпускала язвительности в свои слова медленно, смакуя произведённое впечатление. До зуда под ложечкой хотелось преподать урок этой напыщенной нахалке, но Дарёна оттягивала этот миг, как могла. Подчёркнуто жеманно вынув кусочек смолы изо рта и прилепив его к краю стола, Лагуша сверкнула колючими искорками вызова в красивых глазах, после чего выпрямилась, набрала воздуха и запела:

Ой да расцветают белы яблоньки За рекой широкой, да в большом саду, А моё сердечко заневестилось, Пташкой певчей рвётся из моей груди! Ты мети, метель, мети, душистая, Лепестками яблонь ты целуй меня, От росы медвяной захмелела я, Заплетаются по травке резвы ноженьки. Упаду я во траву, без зелий пьяная – Да к ногам в сапожках алых, с кисточкой… – Что с тобою стало, красна девица? Что на землю валишься без памяти? Ой да не вздыхайте, ивы грустные! Ты не лей слезу, родная матушка! Ведь в сапожках алых – то судьба моя, Половинка сердцу одинокому…

Голос певицы лился сильной и холодной горной рекой, свободный и чистый, как свежий ветер. Лагуша не обманула: она умела придать ему и игривые летние переливы птичьих утренних перекличек, и щемящую осеннюю тягучесть журавлиного крика, и малиновую сладость туманной зари, и весенний перезвон солнечных льдинок. Как только последний звук, сверкая яхонтовыми гранями, утих под потолком, девушка обвела самодовольным взглядом вокруг себя, будто спрашивая: «Ну, кто осмелится меня переплюнуть?»

– Следует отдать тебе должное: и вправду хорошо ты поёшь, – кивнула Дарёна, ставя на стол медное блюдо с чеканным узором и кладя на него швейную иголку. – Но сумеешь ли ты повторить вот это?

Девушки не сводили полных любопытства глаз с блюда, а Дарёна затянула звук «а» – сперва негромко, а потом всё сильнее, выше и пронзительнее. Послышался мелкий, как сыплющаяся крупа, звон: это иголка заплясала на блюде. Перед глазами Дарёны мелькали плотные ряды воинов в тёмных доспехах, один вид которых воспламенял её сердце непоколебимым, как горы, праведным гневом… Она превращала свой голос в беспощадный клинок, и он летел, сверкая и не зная преград.

– Ах! – вырвалось у девушек.

И им было отчего ахать. Иголка высоко подскочила, перевернулась в воздухе и ударилась остриём в блюдо. Жалобно звякнув, оно треснуло пополам, а игла глубоко вошла в дубовую столешницу.

– Игла ничтожно мала, но при умелом обращении она может стать смертельным оружием, – изрекла Дарёна, втайне довольная ошеломительным действием этого зрелища. – С голосом – то же самое: сладостные звуки, ласкающие слух, можно превратить в разящий меч.

Будущие ученицы обступили её, восхищённо кудахча:

– Ой, а как? Как это у тебя вышло? А ты научишь нас так?

Одна Лагуша подавленно молчала, разглядывая половинки блюда и кончик иглы, застрявшей в крепкой дубовой доске почти по самое ушко.

– Вижу, ты пришла сюда не учиться, а потешить самомнение и доказать своё первенство, – усмехнулась Дарёна беззлобно. – Ежели это всё, зачем ты пришла, то тебе нет смысла оставаться.

Внутреннее торжество сияло жемчужиной, но никак не отражалось на её лице. Она с удовольствием наблюдала борьбу, которая происходила сейчас в душе зазнайки Лагуши, досадливо кусавшей пухлые вишнёвые губы, и ждала, что одержит в девушке верх – гордыня или стремление к совершенству.

– Ты не поёшь, а визжишь, – выплюнула та наконец. – Мне нечему у тебя учиться.

– Что ж, я тебя не держу, – пожала Дарёна плечами, чувствуя холодок разочарования.

В душе ей бы хотелось очистить Лагушу от шелухи высокомерия и научить её чему-то новому, но… Насильно мил не будешь, и Дарёна сухим кивком попрощалась с девушкой.

А остальным уже не терпелось услышать знаменитую песню, от которой у навиев шла из ушей кровь. Дарёна спела, после чего прослушала всех учениц, позволив каждой из них исполнить свою любимую песню – ту, которая раскрывала бы все достоинства певицы. Лесияра постаралась на славу, выбрав настоящих мастериц своего дела с голосами редкой, проникновенной и полнозвучной красоты – любо-дорого слушать. Казалось бы, чему ещё их можно было научить? Ответ прозвучал незамедлительно:

– Научи нас превращать голос в оружие. Как нам упражняться, чтобы разбивать иголкой блюда, как ты?

– Хорошо, я попробую показать вам это, – сказала Дарёна. – Но начать нам придётся не с распевок, а с иного рода упражнений. Запомните: поёт не голос, а душа. И только душа, познавшая боль, звучит пронзительно и чисто. Обойдите в своих окрестностях дома, где есть погибшие в бою, посетите семьи, которые постигла утрата. Впитайте их горе в свои сердца так, чтобы оно полилось из ваших глаз, а колени подкосились. Окажите им посильную помощь: жестокая и пустая душа не способна петь, а поёт только та, что умеет сострадать. Через пять дней я посмотрю, какими вы придёте. Возможно, учиться готовы не все из вас. А теперь ступайте.

Озадаченные девушки разошлись, а Дарёна, почувствовав усталость и жажду, отправилась на кухню: там всегда стоял кувшин с водой из Тиши, которой она ежедневно полоскала горло. Матушка Крылинка, узнав, что гостьи ушли, растерянно села на лавку:

– Ну вот… А я собралась на стол накрывать! Что ж ты, Дарёнушка, даже не покормила своих учениц?

Из душной, жарко натопленной кухни Дарёна устремилась на воздух. На крыльце она чуть не споткнулась о сиротливо сидевшую на ступеньке Лагушу; плечи девушки вздрагивали, а лицо горестно пряталось в ладонях.

– Ты чего? – склонилась к ней Дарёна с удивлением и жалостью.

Лагуша подняла к ней мокрое, плаксиво сморщенное лицо.

– Ты и вправду превосходишь меня… Я ведь думала, что я – лучшая певица в Белых горах, а оказалось… Оказалось, что я по сравнению с тобой всё равно что жаба рядом с соловьём!

У каждого было своё горе: белогорские вдовы оплакивали погибших на войне супруг, а Лагуша – своё первое место. Дарёна вздохнула.

– А ну-ка, вставай. – Она взяла девушку под локоть, понуждая подняться на ноги. – Застудишься ведь тут, охрипнешь… Ты, Лагуш, зря так тужишь. Я не лучше и не хуже тебя, я просто другая. Каждая певица хороша по-своему, у каждой – свой голос. Ну… Что мне ещё тебе сказать? Иди-ка ты домой.

Лагуша сделала несколько шагов, скрипя щегольскими красными сапожками по свежевыпавшему снегу, но задержалась и обернулась.

– А можно, я приду через пять дней? Я попробую… почувствовать боль.

«Наверно, всё-таки рановато тебе», – про себя вздохнула Дарёна. Но рядом с большим и грустным «вряд ли» в сердце пыталось приютиться маленькое «ну, а вдруг?» Она улыбнулась и вслух ответила:

– Приходи, ежели хочешь.

***

Лугвена не находила себе места: её ноги снова и снова следовали по одним и тем же отчаянным тропинкам – от столика к окну светлицы, от окна – к двери, от двери – в опочивальню Ратиборы. Грозный гул земли нарастал, а тучи корчились, как живые, свиваясь улиточными ракушками.

– Матушка, матушка! – громко прошептала дочка, садясь в своей постельке. – Боязно мне чего-то…

Лугвена нежно запустила пальцы в мягкие русые кудри девочки-кошки, погладила её по головке. Что она могла сказать своему чаду в утешение, когда её собственное сердце рвалось от злой тоски и ноющей тревоги? Супруга Солнцеслава, служившая военной советницей у Светолики, по первому приказу княжны бросилась в схватку с врагом, её взрослые дочери от первого брака без колебаний последовали за родительницей, а Лугвене оставалось только метаться по дому, гадая, живы они или уже погибли. Устав от звенящей натянутости в душе, она сделала несколько глотков любимого отвара, чтобы немного расслабиться; от одной чарки мир приобретал яркость впечатлений и свежесть красок, а от трёх с языка вместо обычной речи лились стихи. Сейчас знакомый лёгкий дурман лишь прогнал холод беспокойства из пальцев, но тягостного чувства не вытеснил.

Гулкие, тяжёлые шаги на лестнице… Лугвена встрепенулась всей душой навстречу знакомой поступи. Дверь распахнулась, и слёзы облегчения вмиг заледенели на глазах: на пороге стояла окровавленная супруга с обнажённым мечом. Из её загривка торчали обломанные древки двух стрел, а глаза тускло тлели далёкими, как зимние звёзды, искорками. Издав глухой, хриплый рык, Солнцеслава измученно прислонилась к дверному косяку.

– Собирайся! – выдохнула она. – Бери Ратибору – и за мной. Я спрячу вас…

– Охти, ладушка! – Лугвена дрожащими похолодевшими пальцами гладила запятнанное кровью лицо супруги, пытаясь прочитать в глубине её глаз ответы. – Нешто ворог близко?

– Ближе, чем ты думаешь, – рявкнула Солнцеслава. – Навии скоро будут здесь! Ты с Ратиборой – всё, что у меня осталось, и я им вас не отдам!

Сердце Лугвены провалилось в ледяную тьму.

– Как – всё, что осталось? А как же…

– Вячемила с Инятой пали в бою. Их больше нет. – Солнцеслава отделилась от косяка и тяжело зашагала в комнату младшей дочки.

Девочка радостно потянулась к родительнице и обняла её за шею, но испугалась, увидев древки стрел.

– Это ничего, это заживет, – беря Ратибору на руки, с усталой лаской молвила Солнцеслава. – Всё заживёт, моя родненькая. Пойдём-ка, поиграем в прятки!

Подозревала ли она, что её любимая дочка-последыш, на которую она не могла надышаться, – вовсе не её родная кровь? Эта вечная заноза сидела под сердцем у Лугвены и жгла её светом голубого хрусталя, сиявшего в глазах Ратиборы наследством от настоящей родительницы, но сомкнутые уста хранили тайну. Вот и сейчас даже мыслям об этом не было места рядом с ними, и Лугвена торопливо схватила одеяло, чтобы укутать ребёнка: Солнцеслава в спешке понесла Ратибору на двор прямо в исподних портках и ночной сорочке.

Шаг в проход – и они очутились на верхней площадке сторожевой башни, в которой Светолика устроила свои диковинные часы. Служительницы исправно поддерживали яркую подсветку стрелок, и рассеянный отблеск, отражённый снегом, немного разгонял зимний мрак. Передав Лугвене девочку, Солнцеслава приникла к подзорной трубе – ещё одному изобретению неугомонной княжны.

– Битва близко, но тут они не додумаются вас искать, – хрипло проговорила она, устало оседая у стенки и наваливаясь на неё плечом.

Ветер разгуливал по площадке, леденя щёки и выстуживая грудь, и Лугвена укутала Ратибору в одеяло. Солнцеслава подмигнула дочке и приложила палец к губам:

– Тш-ш! Не плакать, не шуметь. Мы прячемся, поняла?

Её рука сжимала рукоять меча, а в глазах тлели непокорные, колючие огоньки. «Так, должно быть, смотрят умирающие звери, готовые драться до последнего издыхания», – подумалось Лугвене, а душа выла волком от тошнотворной, телесно ощутимой тоски.

– А когда выйдет солнышко? – шёпотом спросила девочка. – Почему всё время темно?

– Солнышко закрыли тучи, родная, – ответила Солнцеслава, устало пробегая пальцами по волосам Ратиборы. – Их наслал враг. Но скоро мы его прогоним, и солнышко вернётся на небо.

Ожидание тянулось бычьей жилой, врезаясь в сердце. Лугвена сама озябла, но кутала дочь как могла – и одеялом, и своими объятиями. Губы Солнцеславы покрылись бескровной серостью, и рот открывался тёмной щелью, а под глазами залегли мертвенные тени.

– Глянь-ка, – поманила она пальцем Лугвену. – Кажись, мне снег за шиворот набился.

Лугвена подползла к ней, заглянула за плечо и снова вздрогнула при виде деревянных обломков, торчавших из загривка супруги.

– Ничего… Нет тут никакого снега, лада, – пробормотала она. – Тут только стрелы у тебя.

– Хм, – промычала Солнцеслава. – Леденит как будто… Вся шея онемела и спина не гнётся. Холодно…

– Давай, я тебе отвар согревающий принесу? – встрепенулась Лугвена. – Он у меня на печке готовый стоит, я быстренько – туда и обратно!

– Какая печка? Не дури, – нахмурилась женщина-кошка. – Домой сейчас нельзя, там уже навии. Сиди тут, сказано же тебе…

– Ну давай, хоть стрелы выдерну, – отчаянно желая чем-то помочь ей, предложила Лугвена.

– Нет, кровь хлынет, – качнула головой Солнцеслава. – Наконечники собой раны запирают, всё равно что пробки.

Всё дело – в проклятых наконечниках, поняла Лугвена. Она чуяла эту смертоносную правду, и у неё самой стыло нутро, покрываясь изморозью горестного предчувствия. Она устроилась вместе с дочкой у плеча супруги – надёжного оплота семьи, кормилицы и защитницы, чья ласка временами имела грустный родительский оттенок. Лугвена приняла от неё эту позднюю любовь, сладкую, как прихваченное заморозками яблоко, и всеми силами старалась вытеснить из памяти пронзительные очи княжны. Последствие той единственной ночи в шатре вертело сейчас пушистой головкой у неё на коленях, а родительницей называло Солнцеславу.

– Держись… Молю тебя, лада, держись. – Голос Лугвены дрогнул струной боли, пальцы скользнули по щеке супруги.

Дыхание Солнцеславы согрело ей губы, а из-под устало отяжелевших век тихо светилась нежность.

– Полно тебе, голубка. Раны пустяковые, кто от таких умирал? Давай, не раскисай. Вон, даже Ратибора не плачет.

– Матушка, не плачь! – прозвенел голосок дочки, и детские пальчики вытерли со щёк Лугвены слёзы.

Стрелы, видимо, вошли неглубоко, засев в мякоти загривка, и, судя по дыханию Солнцеславы, лёгкие не были задеты. Это обнадёживало, но непонятно откуда взявшийся холод и онемение нависли над её жизнью зловещей угрозой.

– А долго мы будем прятаться? – ныла Ратибора. – У меня ноги озябли…

– Тише, тише, дитя моё, – гладила её Лугвена по шелковистым волосам. – Сунь ножки ко мне под полу, там тепло.

Она вслушивалась в медленное, тяжёлое дыхание супруги, цеплялась за его звук, будто от него зависела её собственная жизнь и жизнь ребёнка. Когда начались перебои, она затормошила Солнцеславу, трепля её по щекам и пытаясь высмотреть во тьме её полузакрытых глаз искорку жизни.

– Лада… Лада, ты меня слышишь?

Эти белые губы уже ничего не могли ответить ей: в груди Солнцеславы всё затихло, а меч со звоном выскользнул из повисшей руки. Крик рванулся наружу, но без звука: выла душа Лугвены, а из широко открытого, растянутого оскалом горя рта не раздавалось и писка. Нет, один писк всё-таки прорвался, но Лугвена зажала его ладонью, до боли вцепившись в неё зубами. Только ветер, замораживавший слёзы, знал, чего ей стоило сдержаться, чтобы не испугать ребёнка.

– Матушка Солнцеслава спит? – послышался голосок Ратиборы.

Нужно было переломить крик, чтобы вернуть себе дыхание и голос, и Лугвена его сломала, как древко вражеского копья, засевшего у неё в груди.

– Да, дитя моё. Во сне у неё меньше болят раны, ей так легче. Тише, не будем её тревожить.

Не осталось ничего: дом заняли враги, тучи украли солнце, смерть забрала близких – всех, кроме тёплого комочка, гревшего озябшие ноги у неё под полой. А огонь грозил уничтожить черешневый сад, в котором они с дочкой так любили летом гулять. Лугвена получше укутала Ратибору в одеяло и устроила в объятиях Солнцеславы, а сама прильнула глазом к трубе. На подступах к дворцу княжны бурлила битва: светлые мечи кошек пытались дать отпор сероватым холодным клинкам вражеских воинов, а изобретённые Светоликой орудия в виде огромных труб на колёсах выплёвывали в супостата огненные шары. «Бах, бах, бах», – разрывались ядра; несколько из них долетели до сада, и деревья заполыхали. Зарево пожара лежало рыжим отсветом на стенах дворца: вырвавшийся на свободу огонь бушевал, пожирая многолетний труд Светолики. Руки Лугвены стиснулись на подзорной трубе. Пусть не осталось дома, супруги, солнца, но нужно было спасти хотя бы сад, чтобы лето когда-нибудь вернулось туда, а Ратибора по-прежнему могла гулять и есть черешни вместе с другими ребятишками.

– Доченька, ты посиди тут, а я превращусь в птицу, полечу в небо и приведу дождь. Надо потушить черешневый сад.

Щёки горели, в груди разливалась тёплая лёгкость. Скользнув напоследок пальцами по щёчке ребёнка, Лугвена подтащила к себе меч Солнцеславы и сделала надрезы на запястьях. Подставив грудь ветру, она крикнула:

– Ветроструй! Прими моё подношение, пролей воду из хлябей своих!

***

Парящее крыло несло Светолику над полем боя. Под управляющей рамой крепились три закупоренных сосуда с горючей смесью и зажжённый светоч. Выбрав место для сброса, княжна подожгла фитиль, и первый снаряд полетел вниз. Яркий взрыв разбросал в стороны несколько вражеских воинов. Состав и способ приготовления этой смеси Светолика выудила из Реки Времён.

Сбросив весь заряд, она направилась за новым. Кошки-огнемётчицы, целясь в навиев, попали огненным шаром в сад, и несколько деревьев тут же занялись.

– Кикиморы косорукие, – выругалась княжна сквозь зубы.

Она направила крыло к орудиям и, снизившись, крикнула:

– Вы куда лепите, рукожопые? Поправку на ветер кто за вас считать будет?!

– Виноваты, госпожа, исправимся! – отозвались снизу.

Скрипнув зубами, Светолика полетела за новым зарядом, а про себя молилась, чтобы эти мазилы не шваркнули ещё пару раз по саду. Грянул взрыв в воздухе: у какой-то замешкавшейся лётчицы снаряд сработал прямо в руке.

И снова – три сосуда с «сухим огнём», взлёт навстречу небесной тьме. Стрела свистнула в опасной близости от плеча, но угодила в крыло и застряла в нём.

– Зря ты это сделал, – процедила Светолика, обращаясь к далёкому лучнику на земле.

Первый снаряд полетел вниз, и среди навиев с грохотом распустился рыжий цветок. Второй княжна сбросила почти рядом, а третий упал сам: ещё одна стрела разбила крепёж. Холодок смертельной игры бежал по лопаткам, ледяной ветер обнимал тело жгучими волнами, но у неё не было права повернуть назад, спрятаться за чужими спинами.

Ещё один огненный шар попал в сад.

– Да вы что творите, едри вас в жопу коромыслом! – во всё горло заорала княжна, хоть огнемётчицы и не могли её отсюда услышать.

На смотровой площадке часовой башни что-то белело. Светолике почудилась женская фигура в одной из бойниц, и сердце больно ёкнуло догадкой: уж не собралась ли эта несчастная сигануть вниз? Образ Берёзки стрелой вонзился в грудь, но Светолика с негодованием отбросила это предположение как глупое и невозможное. На крыле подлететь не получилось бы: слишком близко стена башни, не развернуться. Замысел спасения вспыхнул в голове в один миг: отстегнуть крепления, открыть проход, поймать, снова проколоть пространство и приземлиться с бедняжкой на руках…

Светолика успешно осуществила только два первых шага – на лету расстегнула ремни и в свободном падении открыла проход. Схватить прыгунью не вышло, в руках княжны остался только опашень на меху, который тут же, как назло, душным мешком обвился вокруг её головы. Освобождение от него отняло пару драгоценных мгновений. Светолику завертело в воздухе волчком, но она сумела вовремя нырнуть в радужный «колодец», а через миг её ноги встретились с землёй – увы, благополучно лишь для неё самой. Женщина лежала, страдальчески распростёртая на снегу.

– Что же ты наделала, дурочка… – Княжна сокрушённо опустилась на колени, осторожно приподняла голову несчастной и всмотрелась в мертвенно-белое лицо с большими, неподвижными глазами. Скорбное узнавание повеяло в душу могильной стынью. – Лугвена?…

В изломанном теле жены Солнцеславы ещё теплилась жизнь. Удар о землю не смог сразу погасить этот огонёк, и с губ женщины вместе с тёмным ручейком крови слетел хрип:

– Госпожа! Ратибора… твоя дочь. Она на башне. У неё не осталось никого… кроме тебя.

Если бы Светолика сама не видела пронзительно-синих глаз младшей дочки своей дружинницы, эти слова показались бы ей предсмертным бредом. Тело Лугвены дёрнулось в последней судороге и застыло, а на лице мраморная маска мучения сменилась тихим, ласковым светом покоя. В этот миг небо грохнуло оглушительным раскатом, и его от края до края расколола ветвистая трещина молнии. Гроза зимой? Светолика ни за что не поверила бы в такую возможность, но на лоб ей упала холодная капля, а в следующий миг тучи обрушили на землю ливень, каких княжна и летом-то не видела. Его тяжёлая мощь ложилась на плечи ледяным панцирем, мгновенно пропитывая одежду влагой и превращая снег под ногами в слякотную кашу. Светолика нагнулась, приложилась губами к ещё тёплому лбу Лугвены, после чего набросила на тело опашень. Только сейчас княжна заметила надрезы на её запястьях. Надрезы и гроза. Между ними могло существовать только одно связующее звено – обращение к Ветрострую. Невиданная доселе сила ливня, хлынувшего среди зимы, соотносилась и с величиной жертвы…

На верхней площадке, прислонившись спиной к стенке-ограждению, сидела Солнцеслава и обнимала мёртвыми руками плачущий одеяльный свёрток. Рядом валялся меч. Присев на корточки, Светолика отодвинула пальцем край одеяла, и около сердца шевельнулся тёплый и грустный комочек нежности. С детского личика на княжну смотрели её собственные глаза, полные слёз, и она ласково ущипнула покрасневший, шмыгающий носик.

– Тебя Ратиборой зовут, да? – спросила она, бережно освобождая девочку из коченеющих объятий Солнцеславы.

– Да, – всхлипнула малышка. – Матушка Лугвена превратилась в птицу и улетела в небо, чтобы пошёл дождь, а матушка Солнцеслава спит, чтобы меньше болели раны.

– Матушка Лугвена послала меня, чтобы забрать тебя отсюда, – сказала Светолика. – Сама она прийти не сможет: Ветроструй превратил её в птицу навсегда.

Ратибора покорно кивнула, как будто и без того догадывалась об истинном положении вещей. Оглянувшись на вторую родительницу, она спросила:

– А матушка Солнцеслава проснётся?

– Боюсь, что уже нет, моя хорошая.

Светолика, крепко прижимая к себе зябко дрожащее тельце девочки-кошки, изо всех сил старалась побороть глодавшего сердце ненасытного зверя – печаль. Над садом стлался дым, а язычки прибитого дождём пламени стали совсем маленькими, жалкими и смиренными. Пожар потерял свою силу и угасал.

– Благодарю тебя, Лугвена, – сквозь тёплую пелену слёз улыбнулась Светолика.

А над ратью навиев, изрыгая палящие струи, летали огромные, полностью сотканные из огня ящеры. Они махали перепончатыми крыльями, изгибали шеи и стрельчатые хвосты, совершенно как живые, и навии в замешательстве беспорядочно забегали по полю битвы, издалека похожие на вспугнутых светом тараканов. Торжествующее веселье защекотало Светолике рёбра изнутри, и она с ещё не высохшими на глазах слезинками расхохоталась. Подняв Ратибору на руках, она показала пальцем на огненное зрелище.

– Смотри, смотри! Знаешь, кто их делает? Это тётя Берёзка. Она у нас большая выдумщица, оказывается!

***

Много страниц было в книге жизни Правды, начальницы кухни в крепости Шелуга, что стояла на берегу озера Синий Яхонт. Давно лежал её прославленный боевой топор без дела, а старые доспехи покрылись пылью… Но когда над крепостными стенами тревожно протрубил рог, холодное эхо которого пахло битвой и смертью, Правда воткнула большой кухонный нож в столешницу, нанесла себе на лицо сажей узоры, накинула старый, побитый молью плащ из цельной медвежьей шкуры и сказала дочерям:

– Где ваши мечи? Настало время послужить родной земле.

Враг бурлил живым тёмным морем и полз на крепостной вал. Дымные кучи хорошо очистили пространство от хмари, и навиям вместо своих невидимых мостов пришлось прибегать к обыкновенным средствам – тарану и камнемётам. «Бух! Бух!» – било в ворота огромное бревно, и Правда ногами чувствовала дрожь кирпичей. Четверо дочерей стояли с обнажёнными мечами: и статью, и силой пошли они в свою родительницу, и казалось, будто пять Правд подпирали могучими плечами затянутое угрюмыми тучами небо.

Ворота не выдержали, и враг хлынул внутрь. Там его встретили защитницы крепости, а Правда с рёвом прыгнула на верхнего из навиев, которые карабкались на стену по лестнице. Та пошатнулась и начала заваливаться назад; воин-оборотень заливисто заголосил, а Правда хохотала ему в лицо. Навии, лишённые поддержки хмари, не могли соскочить с лестницы без вреда для себя, а Правда, молниеносно развернувшись, побежала по их головам вниз. В тот миг, когда лестница грохнулась плашмя наземь, покрытая шрамами воительница благополучно спрыгнула с последней живой «ступеньки» на снег. Конечно, она могла бы использовать проход, но тогда это выглядело бы не так внушительно. Обернувшись, кошка одобрительно хмыкнула: дочери проделывали то же самое, уронив ещё четыре полные навиев лестницы.

Многолетнее ожидание вознаградилось: тяжёлый топор обагрился кровью, и Правда, по своему обыкновению, обмакнула пальцы в тёплую рану поверженного врага и мазнула себе по щекам – в дополнение к узорам, нарисованным сажей. Шлемы навиев не выдерживали ударов её старого боевого друга, и ошмётки мозгов летели из расколотых черепов.

– Сзади, матушка! – рявкнул знакомый голос.

«Блям!» – удар вражеского меча пришёлся на щит, которым прикрыла Правду её старшая дочь, Дорожка.

– Вовремя ты! – бросив на неё благодарный взгляд, усмехнулась Правда.

Они сражались спиной к спине: родительница разила врага топором, а дочь – мечом. Правда сама обучала её, и та не посрамила свою наставницу, вспомнив все уроки боевого мастерства, полученные в юности.

Защитницы крепости всеми силами старались не пропустить навиев. Враг наткнулся на яростную стену сопротивления и застрял на входе, едва продвинувшись внутрь Шелуги. Бились все, даже кошки-подростки, едва научившиеся держать меч…

Собственный рёв потряс тело Правды, вводя её в состояние упоительного бешенства. Оно расцветало в ней кроваво-красным цветком с живыми лепестками-языками, а земля питала её горячей силой. Рука с топором наливалась десятикратной мощью, дыхание растворилось в глубине груди, а тело, ставшее лёгким и пружинистым, подскакивало, изгибалось, вёртко уклонялось от ударов и наносило их со смертоносной сокрушительностью. Правда глотала кровавые сгустки своей ярости, вырастая до медвежьих размеров, и её боевой клич, которому она выучилась во время своего наёмничества в войсках у западных князьков – конунгов, нёсся над головами навиев, как чудовищная чёрная птица с горящими глазами и огромным зубастым клювом.

Ярость была её воздухом, пищей и питьём. Она давала Правде огненные крылья и баснословную ловкость, сладко и жгуче ласкала сердце семихвостной плетью, превращая её саму в свирепого зверя, а её топор – в живое продолжение руки. Одним ударом Правда разваливала тела навиев пополам, и никакие доспехи не спасали их. То-то возгордился бы рыжебородый Бьяркедаг по прозвищу Неистовый, учивший её искусству этой боевой ярости: ныне ученица превзошла своего наставника! Медвежья голова, венчавшая её шлем зубастым козырьком, не просто придавала ей ужасный и дикий вид; казалось, Правда впитала в себя душу этого медведя и обрела его мощь. Шуб из звериных шкур она не носила, но этот подарок соратника хранила до сих пор, и сегодня он ей пригодился.

Бешенство было её щитом и вдохновением, её кровью и несущим остовом. Казалось, оно воспламеняло также и кошек, сражавшихся рядом, и те бросались в бой с утроенной силой. Её клич подстёгивал и ободрял их, а в души противников вонзался ледяными шипами страха. Звук, исторгнутый горлом Правды, превращался в призрачного змея, носившегося над полем боя и кусавшего навиев в сердца.

Ярость стала её земной твердью. Правда бежала по вражеским головам, едва касаясь их ногами, ловила руками стрелы и посылала их обратно. Брошенное ею копьё собрало на себя сразу пятерых ночных псов.

– Хороши бусинки! – раскатисто расхохоталась Правда.

Многие пытались её сразить, но разлетались в стороны, словно от взрывов. Так продолжалось, пока победоносную дорогу Правде не преградил воин-великан. От удара пудового кулака из её груди со свистом вылетел весь воздух, и Правда, отброшенная на несколько саженей, сбила собой дюжину навиев. Огромная тень нависла над нею. Сначала она увидела ноги-тумбы, потом скользнула взглядом вверх… Кованый панцирь, подогнанный по необъятной фигуре воина, объёмно обрисовывал увесистое пузо, а на каждом из его плеч Правда могла бы свободно усесться. Маленькая голова с крошечными злобными глазками сутуло сидела на кабаньем туловище, соединённая с ним широченной шеей, прикрытой бармицей .

– Вот так детина! – присвистнула Правда.

Детина тем временем с утробным рыком занёс над нею булаву жуткого размера. Один удар такой дубиной – и череп женщины-кошки разлетелся бы мокрыми осколками, но Правда проскользнула между широко расставленных ног здоровяка. Тот с разгневанным рёвом повернулся и получил удар обухом топора по голове – для этого Правде пришлось подпрыгнуть. Злые глазки скосились к переносице, и вся эта туша рухнула плашмя на живот. Сорвав с великана шлем с бармицей, Правда перерубила обширную бычью шею, причём на это потребовалось два удара вместо одного. Насадив голову поверженного исполина на сулицу и торжествующе подняв её над собой, она испустила громовой рык и двинулась в самую гущу навьего войска. Пространство искажалось, шло волнами, колыхалось, как полуденное марево… Ярость катилась впереди Правды сногсшибательной волной, и враги шарахались в стороны, падая, точно оглушённые. Она пила их кровь и ела печень из разрубленных тел, и устрашённые навии разбегались, чем и воспользовались соратницы Правды, разложив на освободившемся месте несколько новых дымных куч с остатками яснень-травы и праха дев Лалады. Попавшие в клубы очистительного дыма навии корчились, пятная снег лужицами кровавой рвоты; внутри Шелуги тоже закурились костры: видно, кто-то раздобыл ещё немного противохмаревого средства в другой крепости. Чья-то щедрость оказалась спасительной, хотя особых излишков травы и праха нигде не наблюдалось, и поделиться ими можно было лишь в ущерб себе. Как бы то ни было, враг оказался зажатым в дымные тиски, и кошки из обороны перешли в наступление. Большая часть навьей рати обратилась в бегство, а один полк угодил в окружение и, ослеплённый вспышками, безнадёжно сражался – видимо, слишком гордый, чтобы сдаться. Очутившиеся в ловушке навии предпочитали биться до полного своего истребления.

Правда окинула взглядом поле боя, усеянное телами. Медовая терпкость дыма лилась в грудь светлой памятью лета, и ярость из огромного вздыбленного зверя превращалась в маленького котёнка. Впрочем, нужды в ней уже не было: в воздухе пахло победой – смесью крови, снега и призрачной горечи яснень-травы.

– Дорожка! Вресена! Вукослава! Немира! – окликала Правда дочерей.

Опьянение битвы схлынуло, уступая место усталости и ломоте в теле. Перешагивая через павших, Правда всматривалась в лица, и к сердцу подкатывала тоскливая дурнота. Убитых навиев охватил стремительный тлен: тела обращались в грязно-серый прах, оставляя доспехи пустыми.

– Матушка…

Хрип донёсся откуда-то с земли, и Правда резко обернулась. Заваленная опустевшими вражескими доспехами, на кровавом снегу лежала совсем молоденькая кошка – лет четырнадцати-пятнадцати, не больше. Кольчуга и шлем были ей великоваты, а меч – тяжеловат для её руки.

– Ты ж моя храбрая, – с сострадательным теплом в сердце проговорила Правда, опускаясь на колено и приподнимая юную воительницу.

Глубокая рана в бедре кровоточила, и Правда, оторвав от подола своей рубашки длинную полосу, туго перетянула ногу чуть выше.

– М-м… больно, – простонала пострадавшая в бою кошечка.

– Зато кровь остановилась, – ответила Правда. – Тебя как звать?

– Отрада, – прошелестел едва слышный ответ. – Дочь Павы…

– Хорошее имечко тебе родительница дала, – задумчиво улыбнулась Правда, откидывая прядку золотисто-русых волос с бледного лба отрочицы. – Держись, отрада материнского сердца, до свадьбы заживёт.

Правда на руках перенесла её внутрь крепости. Раненых кошек складывали в большой гриднице на соломе, а то и на голом полу. Отыскав местечко поудобнее и помягче, Правда бережно опустила Отраду на лежанку.

– Лада!

Правда обернулась на знакомый голос. Руна вместе с другими жёнами кошек перевязывала раненых и поила их целительной подземной водой; заметив супругу, она кинулась к ней, окунула тряпицу в чашу, отжала и заботливо отёрла перемазанное сажей и чужой кровью лицо Правды. Вечно робкая и испуганная, с грустно поднятыми «домиком» серебристо-белёсыми, точно схваченными пушистым инеем бровями, сейчас жена выглядела необыкновенно сосредоточенной, решительной и собранной, хоть при этом и несколько вымотанной.

– Дочери живы? – спросила она.

Слова прозвучали коротко и деловито, даже суховато, а лицо Руны омрачала тень усталости, но взгляд мерцал пристальными искорками, отражая всю глубину материнской тревоги в её сердце.

– Разминулась я с ними в бою, – ответила Правда. – Но нутром чую: живы. Зато вот – отважную вояку нашла. Напои-ка её.

Руна выплеснула грязную воду, налила из кувшина новую и поднесла к сухим, пепельно-серым губам Отрады, мягко сияя сострадательной нежностью. Юная кошка сделала несколько трудных, судорожных глотков, после чего обессиленно откинула голову на солому. Покой её потускневших, неподвижно-отрешённых глаз кольнул сердце Правды щемящей болью: неужели смерть уже простёрла своё крыло над этой душой? Нет, так не должно быть! Нащупав в сухом, как куча осенних листьев, ворохе усталости светлую и тёплую жилку силы Лалады, Правда ухватилась за неё и превратила себя в сосуд. Золотая благодать наполнила её, оттесняя прочь дрожь в коленях и утомление, а потом хлынула из её пальцев в рану. «Живи… Только живи», – беззвучно шевелились губы.

Раненых всё несли и несли. К ним тут же устремлялись жёны и дети, и в гриднице стало душно – хоть в обморок падай. Тёплый, выжженный светильниками и истощённый множеством лёгких воздух вливался в грудь, но не удовлетворял дыхательную нужду, и уцелевшие защитницы крепости пытались выдворить из помещения всех лишних. Однако супруги цеплялись друг за друга, а детишки с плачем льнули к родительницам, и насильно разлучить их не представлялось возможным.

– Экая духота, – проворчала Правда, отворяя ближайшее оконце.

– Матушка… не покидай меня, – простонала Отрада.

Она бредила, принимая Правду за свою родительницу. Скверный знак…

– Я здесь, с тобой, родная. – Правда вернулась к юной кошке, погладила холодный и влажный от испарины лоб.

Кто-то из соседок вскоре попросил закрыть окошко, пожаловавшись на озноб, и большеглазая девушка с длинной золотой косой и в бирюзовых серёжках поспешно исполнила эту просьбу. Вернувшись на своё место, она устремила взор на раненую, время от времени поправляя ей одеяло. Растерянность и горе застыли в этих небесных очах, чистых, как рассветный ветерок. Юная – совсем дитя, и нежная, как пух вербы по весне. «Дочь? Сестра?» – гадала Правда. Она присмотрелась к той, над кем сидело это светлое создание: то была молодая, пригожая собою кошка с красивыми пушистыми бровями, страдальческий изгиб которых придавал лицу жалобное выражение.

Пропитанное болью время тянулось и ползло ленивым червём. Детишки хныкали, а совсем маленькие просили кушать. Неустанная хлопотунья Руна куда-то ускользнула, и вскоре по гриднице распространился вкусный запах: это работницы кухни разносили куриную похлёбку и кашу с жареным луком. Правда радостно встрепенулась, увидев дочерей – живых и невредимых, выглядевших в своих кухонных передниках совершенно мирно и буднично, словно и не было никакого боя. Мечи уступили в их руках место черпакам, которыми они раскладывали еду по мискам для самых голодных.

– Покушать не хочешь, матушка Правда? – спросила старшая.

Растворённая в чужом страдании, Правда забыла о себе. Сбросив медвежий плащ и смыв боевую раскраску, она утратила образ лютого берсерка, а опустошённое нутро заворчало и дало о себе знать голодным жжением.

– Пожалуй, не откажусь, – пробормотала она.

Ей дали миску вчерашней похлёбки и большой ломоть хлеба. Откинув в сторону овощи и куриное мясо, она набрала жидкости и поднесла к губам своей подопечной. Отрада выпила всего пару ложек: больше в неё не лезло. Примеру Правды последовала и девушка в бирюзовых серёжках – попыталась покормить раненую кошку, но та со стоном отвернула бескровное лицо с глубоко провалившимися в глазницы очами, осенёнными мертвенными тенями.

– Кушай сама, ладушка, – послышался её глухой, слабый голос. – А мне лучше водички дай…

«Значит, невеста», – подумалось Правде. Накрошив хлеб в миску, она превратила похлёбку в тюрю и принялась медленно есть. Усталость снова наваливалась ломотой в пояснице и нытьём в суставах. В пору неугомонной молодости тело не беспокоило её никакими болями, Правда могла сражаться сутками – и хоть бы одна мышца заныла! «Отвыкла от битвы, старею», – вздохнула она про себя.

Духота просто убивала. Голова сонно тяжелела, веки некстати смыкались, и Правда, не вытерпев, снова открыла окно, а кошку, которая жаловалась на озноб, укрыла своим медвежьим плащом.

– Уж потерпи маленько, сестрица… Народу тут много, дышать нечем, – сказала она, оправдываясь.

Некоторое время она жадно втягивала холодный зимний воздух у оконца, а вернувшись к Отраде, нашла её глубоко и покойно спящей. Сердце на мгновение согрелось надеждой, но, приглядевшись и вслушавшись, Правда поняла, что отчаянно юная, но храбрая воительница уже никогда не пойдёт на поправку, и облегчение сменилось тяжёлой, холодящей печалью.

– Дитя моё…

Скорбная тень приобрела отчётливые черты женщины в небрежно наброшенном вдовьем платке, из-под которого на грудь ей струились полураспущенные русые косы. Глядя перед собой застывшим взором, она шарила руками, будто слепая, по всему телу Отрады – наверно, искала в нём хоть какой-то отголосок жизни.

– Что-то припозднилась ты, матушка, – вздохнула Правда.

Женщина вздрогнула и посмотрела на неё так, будто только что заметила. Её светлая, мягкая красота была присыпана пеплом беды, а в заторможенном взгляде и приоткрытых губах проступала тень горестного безумия.

– Что? Что? – каплями крови упали её слова. – Поздно, говоришь?… Да, я пришла поздно. Как принесли мне весть, что супруга моя Пава погибла, так и упала я без памяти. Как очнулась, так и бросилась Отрадушку искать! Она ведь у нас тоже… в бой рвалась.

– Тебе нет нужды оправдываться передо мной, голубка. – Бывалая воительница поправила несчастной вдове платок, погладила её по холодным щекам. – Как смогла, так и пришла, что уж теперь…

– Кто ты? Как тебя звать? Ты была рядом с ней? – Мать Отрады вцепилась в женщину-кошку с отчаянием утопающей, неосознанно царапая ей руки ногтями.

– Звать меня Правдой. Да, я подобрала дочурку твою на поле боя и не отходила от неё ни на шаг.

Чёрный платок простёрся над тишиной, а может, это небо превратилось в чернильный полог. Место Отрады опустело, а её темнобровая соседка, около которой сидела возлюбленная в бирюзовых серёжках, ещё цеплялась за жизнь, метаясь и горя в бреду.

– Ты – её невеста? – спросила Правда, присаживаясь рядом и легонько обнимая девушку за плечи.

На кухне, без сомнения, было дел невпроворот, но как она могла уйти сейчас? Эта ясноглазая девочка – такая хрупкая, такая нежная… Горе сломает её, как тонкий стебелёк.

– Да, мы обручены, – ответила та, провожая измученным взором очередной вынос тела. – Свадьба назначена на будущую весну. – И спросила дрогнувшим шёпотом: – А куда их уносят?

Правда заглянула в растерянную глубину глаз соседки, пытаясь отыскать там хотя бы тень понимания. Знала ли девушка, что значило это рыжее зарево за окном? Это был отблеск погребальных костров, и именно туда уносили кошек – одну за другой. Кто-то умирал скоро, кто-то боролся дольше, но исход всех ждал только один. Раны не заживали, лечение светом Лалады не помогало, и эту безысходность несло дышащее холодом оружие навиев.

Что могла Правда сказать, когда грудь раненой кошки перестала вздыматься, а лицо разгладилось и преисполнилось далёким, неземным покоем? Слова истлевали ещё до своего произнесения. Оставалось только прижать девушку к себе и прятать её лицо на своей груди, пока тело её суженой уносили.

– Тебе есть куда пойти? – заглядывая в растерянные, полные слёз глаза, спросила Правда. – Твои родительницы живы? У тебя дома безопасно?

Губы девушки только беззвучно шевелились, словно поражённые немотой, а взгляд был прикован к опустевшей лежанке. Схватив одеяло, под которым умирала её избранница, она прижала его к себе и затряслась. Правда не смогла придумать ничего лучше, как только позвать свою супругу; той не требовались никакие объяснения – она обняла девушку за плечи и увела с собой. Та шатко, но послушно брела туда, куда её направляли.

Горе горем, но живые нуждались в пище по-прежнему. Правда вернулась в душный круговорот привычных дел, и на её сердце холодной тучей набежал скорбный мрак: народу в её подчинении стало меньше. Дочери, трудившиеся старшими кухарками, вышли из боя живыми, но вот добрая половина младших полегла, защищая крепость. Шелуга не сдалась врагу, но все, кто остался на кухне, теперь просто зашивались. Не хватало рук, не хватало времени и сил, а тут ещё Радимира с проверкой:

– Ну, что у вас тут? Государыня Лесияра к нам прибыла – успеете состряпать достойный обед?

Правда разделывала свиную тушу, отделяя части по назначениям: на жаркое, на пироги, на студень, на похлёбку, в кашу. Нежное сало с розовыми мясными прожилками она поедала с хлебом и солью прямо на месте, не отходя от разделочного чурбака. Пообедать полноценно и основательно времени не было, и она перекусывала за работой. Дочери не отставали: Дорожка между делом лакомилась печёнкой; Вресена, замешивая блинное тесто, пила яйца, а Вукослава с Немирой не давали пропасть гусиным потрохам.

– Сама видишь, госпожа, – ответила Правда, прожевав. – Рабочих рук мало. И своих-то накормить не успеваем.

– Свои подождут, – отрезала сероглазая начальница пограничной дружины. – Государыня осетрину любит – уж постарайтесь.

– Осетрины сейчас нет, ловить надобно. – Правда рубила рёбрышки и бросала в бадейку: знатная гороховая похлёбка из них получится! С лучком, чесночком и травками душистыми…

– Значит, поймаем, – со стальным звоном в голосе ответила Радимира. – А твоё дело – сготовить! Наши, конечно, здорово отличились, но и сама государыня только что с поля боя. Она там сражалась, а не орешки щёлкала, а потому обед заслужила не меньше славных защитниц Шелуги. Да с какой стати я должна тебя уламывать? Это приказ!

Отделяя вырезку, Правда зарычала себе под нос с плохо сдерживаемым раздражением, которое драло ей нутро, будто соль – рану. А в дверях вдруг раздался звучный голос, за обманчивой мягкостью которого позванивали железными стерженьками нотки властности:

– Приказывать ты можешь подчинённым, Радимира, а Правду тебе уместно лишь просить, потому что она – твоя ровня. Хоть ей и взбрело когда-то в голову пойти работать на кухню, но звания Старшей Сестры её никто не лишал. Ты, видно, позабыла об этом – вот я и напоминаю.

Этот голос тронул сердце Правды освежающим дуновением горного ветра, и она устыдилась своего раздражения. Княгиня Лесияра вошла в кухню в простом тёмном плаще и забрызганных кровью и грязью сапогах, а дружинницы следом за нею внесли трёх великолепных осетров. Правда сразу опытным глазом оценила этих красавцев: один тянул пуда на четыре, не меньше, а два других – на три.

– Защитницы Шелуги проявили блистательную доблесть, отразив натиск врага, втрое превосходившего по численности, – молвила Лесияра. – Мне далеко до их подвига! Раз уж зашла речь о том, кто больше заслужил обед, то я с преклонением признаю их первенство. А ежели не хватает рабочих рук, то мои гридинки в твоём распоряжении, Правда. – И со смешком княгиня добавила: – Поверь, руки у них растут из правильного места!

Правда хмыкнула. В умении покорять сердца подданных Лесияре отказать было нельзя; прошлое всколыхнулось со дна души горечью тины, но густая пелена лет приглушала остроту старой боли.

– Ну, коли ты со своей осетриной, государыня, то изволь – запечём, – усмехнулась начальница кухни. – А вот за помощь благодарю сердечно, она как нельзя кстати. Много работниц полегло в бою.

– Да, потери наши велики, – вздохнула княгиня. – Покуда нам удаётся отбиваться, но враг настойчив – лезет снова и снова. Шелуга – одна из ключевых крепостей, и счастье, что её отстояли. Места здешние мне по-особому дороги.

– Знаю, госпожа, – кивнула Правда, принимаясь потрошить самого большого осетра. – Каждое лето ты тут рыбачишь.

– Есть такое дело, – улыбнулась повелительница Белых гор. – Самоотверженность защитниц крепости не поддаётся описанию… И твои заслуги в этой битве – особо выдающиеся, Правда. Мне во всех подробностях доложили о том, как ты заставила дрогнуть и побежать целый вражеский полк, просто рыкнув на него!

– Сдаётся мне, докладчицы малость приукрасили действительность, государыня, – ухмыльнулась Правда. – Хотя со стороны оно, наверно, виднее. Я-то сама плохо помню сечу: всё словно в кровавом тумане было.

– Ладно тебе, не скромничай, – сказала княгиня, добродушно щурясь. – Ты одна стоишь целой дружины. Понимаю, что у тебя много работы, но всё же прими моё приглашение – не откажись отобедать со мной.

– Как повелишь, госпожа, – после непродолжительного удивлённого молчания ответила Правда.

Выпотрошенные туши осетров ошпарили и очистили от чешуйчатой брони, после чего набили утятиной с солёными грибами, луком и морковью и отправили запекаться. Правда была весьма озадачена приглашением на обед; вероятно, следовало одеться поприличнее… Княжеские дружинницы между тем оказались отнюдь не неумёхами и белоручками, и работа на кухне закипела, как прежде – до этой опустошительной битвы.

Правда крутилась, как белка в колесе, дабы всё успеть; скинув мокрую от пота рубашку, она в первый раз после вчерашнего боя ополоснулась, растёрла снегом плоский, мускулистый живот и сильные плечи. Кожа после ледяного обтирания приятно горела, а Руна между тем достала из сундука чёрный, вышитый серебром кафтан, праздничную рубашку и новые сапоги. Все вещи благоухали душистыми травами и сушёными цветами, которыми пересыпали одёжу от моли – щемяще-грустный запах, напоминавший о безмятежном времени до войны. Кушак туго охватил талию, оставшуюся такой же поджарой, как и в молодости, и в глазах супруги Правда подметила не остывшее с годами восхищение.

– Надо же, какая честь от государыни, – удивлялась Руна. – К чему бы это?

– Вот и увидим, – сдержанно отозвалась Правда, натягивая тугие сапоги. Те сели превосходно, подчеркнув красивые, сильные икры и собравшись щегольскими складочками на изящных щиколотках.

Она уж и позабыла все условности придворного обхождения, а потому чувствовала себя неловко и опасалась показаться неотёсанной. Годы наёмничества и грубой кухонной работы не добавили бы утончённости никому… Впрочем, стоило ей войти в трапезную, как подошла Радимира и поклонилась с непривычным почтением.

– Прошу тебя, Правда, проходи к столу. Вот твоё место.

Бывалая воительница смотрела в лица и никого не узнавала. Поколение Сестёр сменилось… Впрочем, нет: двух-трёх своих ровесниц Правда всё-таки увидела среди княжеской свиты. Да, давненько она не была в высшем обществе.

– Приветствуйте Правду, Сёстры, – торжественно и громко сказала Лесияра, успевшая к обеду переодеться в богато вышитую золотом рубашку и светло-серые сапоги с серебряными кисточками. – По велению души она удалилась из ваших рядов и заняла скромное место в этой крепости, но это не делает её менее достойной уважения.

Все поднялись из-за стола и поклонились, и Правда ответила на приветствие смущённым поклоном.

– Путь, пройденный ею, полон горечи, опасностей и тягот, – продолжала княгиня, знакомя с Правдой тех, кто её прежде не видел или слышал о ней слишком мало. – Её родительница, досточтимая Ястребинка, служила в старшей дружине моей матушки Зари, ну а Правда стала моей дружинницей. Начало её стези было славным и достойным, я гордилась такой сподвижницей и не могла на неё нарадоваться. Также всем сердцем я радовалась за Правду, когда она обзавелась красавицей-супругой; увы, несчастный случай на охоте оборвал жизнь прекрасной Военеги. Объятая скорбью, с опустошённым и разбитым сердцем Правда в поисках гибели подалась в далёкие края, где служила в войсках у чужестранных повелителей, участвуя в их нескончаемых междоусобных распрях. Она прошла через множество битв, и такое же множество ран оставило на её теле глубокие шрамы. Она искала смерть, а нашла любовь. Вернувшись в Белые горы с новой супругой и двумя дочками, Правда оставила службу и посвятила себя семье. И я уважаю её выбор, каким бы он ни был. Правда! – обратилась Лесияра к смущённой главной героине этого рассказа. – Уходя в чужие края, ты отказалась в мою пользу от всего, что имела, но я ничего не присвоила, а только взяла под доверительное управление в надежде, что ты когда-нибудь изъявишь желание восстановить своё положение. Полагаю, что настало время вернуть земли, дом и имущество их законной владелице – тебе. Всё это я постаралась не только сохранить в целости, но и приумножить. Ты – Старшая Сестра и по праву рождения, и по всем возможным законам совести. Для нашей родины настали тяжёлые времена, ей требуются защитницы, а мне – сильные, верные и стойкие духом соратницы, и поэтому я прошу тебя, Правда: выйди из тени, вернись на своё законное место – во имя мира, во имя жизни и во имя спасения нашего родного края. Это нужно не мне, это нужно Белым горам.

Глаза Лесияры налились синей влагой, блестя, как тающие льдинки. Чувство, которым дышали её слова, мощно обдало душу Правды жаркой волной; как она могла промолчать, отвернуться, сказать «нет»? Отсиживаться в своём медвежьем углу она не собиралась, да и её верный боевой товарищ, топор, не желал бесславно покоиться на полке после того, как вновь вкусил вражьей крови. Правда поднялась со своего места и охрипшим от волнения голосом ответила государыне:

– Моя госпожа, сердце не даст мне остаться равнодушной к твоему призыву. Я готова служить и тебе, и нашей земле по-прежнему.

Лицо белогорской правительницы озарилось светом улыбки, и она также встала и протянула Правде руку; несколько стремительных шагов навстречу – и они слились в крепком дружеском объятии. Со счастливым смехом Лесияра могуче стиснула Правду и даже, приподняв от пола, покружила.

– Я верила, я знала, что ты вернёшься! – тепло и крепко держа старую соратницу за плечи, воскликнула она. – Ты можешь занять свой дом хоть сейчас: назначенная мною тиуница содержит его в безупречном порядке. Моя Оружейная палата открыта для тебя – выбери там всё, что придётся тебе по душе и по руке.

– Благодарю тебя сердечно, госпожа, – поклонилась Правда. – У меня есть мой старый верный топор, прошедший со мною все войны – мне довольно и его. Дозволь мне только сыскать кого-нибудь на своё место в крепости…

– Пусть это тебя не беспокоит, – заверила княгиня. – Я сама позабочусь обо всём. Также я отдам под твоё начало четыре сотни кошек – они станут твоей дружиной.

Все подняли кубки с хмельным мёдом за возвращение Правды, а её ровесницы, начинавшие службу вместе с ней, последовали примеру государыни и подошли обняться.

– Нам не хватало тебя все эти годы, Сестрица, – сказала Орлуша, чьи косицы Правда знавала ещё тёмными, без единого серебряного волоска.

Разрезали осетров, и Правда сама поднесла всем присутствующим по куску, прощаясь со своей поварской должностью. Снова были наполнены кубки, и теперь уже бывшая начальница кухни сказала:

– Помянем всех, кто полёг в битве за Шелугу. Их душам нужна сейчас наша любовь.

– Воистину так, – поддержала Лесияра, поднимая свой кубок торжественно и печально. – Ты сняла эти слова у меня с языка.

Все пригубили крепкий, выдержанный мёд, душистый и пьянящий, а остальное, по обычаю, выплеснули на пол. Подали сладкую кутью. Правда ела мало, зато налегала на питьё – наверно, от волнения. Прошлое стояло у горла комом слёз, тихой тризненной песней щекотало сердце и вместе с тем невидимой тёплой рукой лежало на плече.

– Позволь мне всё же подарить тебе меч, – сказала Лесияра. – Это – мой вещий клинок, полностью перекованный после того, как его разнесло на куски.

Множество пристальных взглядов провожало знаменитое оружие, когда княгиня подносила его Правде. Та, охваченная прохладной волной благоговейного трепета, пробормотала:

– Государыня! Как я могу взять его? Этот чудесный меч – для княжеской руки. Отдать его – всё равно что подарить собственную супругу! Признает ли он меня своей хозяйкой?

– Возьми, возьми, – улыбнулась Лесияра. – После перековки он родился заново и уже не помнит свою прежнюю владелицу. Я могла бы со временем восстановить нашу с ним связь, но подумала и приняла решение подарить его. И не кому попало, а тебе, Правда! Ты достойна этого оружия более, чем кто-либо на свете. Этот клинок дорог мне, в нём – часть моей души; отдавая его тебе, я хочу показать, как ты важна и драгоценна для меня.

Слова благодарности застряли в горле Правды невразумительным, колюче-солёным комом, и она смогла лишь растроганно опуститься на колени и принять дар со всем возможным почтением. В порыве чувств она запечатлела на зеркальном клинке торжественный и нежный поцелуй.

– Бери и владей, – сказала княгиня. – Отныне он твой.

Правда отяжелела от хмеля, но ещё крепко держалась на ногах, возвращаясь к себе. Входя, она всё-таки зацепилась плечом за косяк, и Руна усмехнулась:

– О, да ты подгуляла, ладушка. Хорошо же тебя угостили!

Правда окинула влажно туманящимся взором своё здешнее жилище: большая комната, разделённая деревянными перегородками, вмещала в себя всё семейство. Часть у левой стены принадлежала Дорожке, Вресене, Вукославе и Немире, где они спали на двухъярусных нарах. В маленькой каморке с окном спала и занималась шитьём первая дочь Руны, стройная и белокурая Ингибьёрг, неудобопроизносимое имя которой в домашнем обиходе сократили до Инги; так назвала её мать в память о своей родине, вдобавок немного обучив и языку. У правой стены располагалось супружеское ложе Правды и Руны, а в средней части семья собиралась за общим столом. Перегородки не достигали потолка, под высоким сводом которого ютились ещё два маленьких оконца; когда небо ещё не было затянуто тучами, дневной свет сквозь них попадал в те отгороженные части комнаты, которым не досталось собственных окон. Правда сама обустроила это жилище, такое тесное по сравнению с её старым домом.

– Вот что, Руна… Я возвращаюсь на службу к государыне, – сказала она. – Мы перебираемся отсюда в мой дом, который я покинула много лет назад.

Услышав эту новость, супруга медленно села к столу. В её глазах застыло задумчиво-тревожное выражение, а отблеск лампы плясал в них рыжими звёздочками.

– Вот оно что…

– Ты не рада? – усмехнулась Правда, беря её за подбородок. – Ты – не жена кухарки, а спутница знатной княжеской дружинницы. Отныне ты будешь жить в большом родовом доме, и с этого дня тебе не придётся самой таскать воду и стирать, убирать и готовить: все твои распоряжения станут исполнять работницы.

Руна быстро встала и порывисто прижалась к Правде, щекоча ей шею дыханием.

– Моя душа отчего-то неспокойна, – прошептала она на своём родном языке. – Я должна радоваться, но не могу.

– Ну, ну. – Правда обняла её, невысокую и хрупкую, и поцеловала в дрожащие губы, как уже давно не целовала – крепко, с горячей хмельной сердечностью. – Давай, собирайся. Где Инга?

– За ранеными ухаживает, – вздохнула Руна.

– Ну, так сходи за ней, – распорядилась Правда. – А я остальных позову.

Сборы прошли быстро: скарба у них было немного. Шагая через заснеженный сад, Правда чувствовала нарастающее стеснение в груди, а когда перед нею распахнулись двери родного дома, сердце натужно набухло глухой печалью. Беззубая старушка-тоска уже не могла его поцарапать и только мяла мягкими лапами.

– Что прикажешь, госпожа? – Осанистая и степенная домоправительница в зелёном кафтане с высоким воротником, коротко остриженная под горшок, поклонилась со сдержанной почтительностью.

– Баню растопи, – подумав, сказала Правда.

– Будет исполнено.

Правда позволила дочерям самим выбрать себе комнаты. Инга облюбовала светёлку, ранее принадлежавшую Военеге; сперва она с удовольствием плюхнулась на ложе с подушками, оценивая его удобство, потом открыла сундук. Под стопкой старой женской одежды там обнаружились доспехи и меч.

– Ой, а чьё это? – удивилась Инга.

Вряд ли где-то сохранилась стрела, поразившая Военегу в сердце на той злосчастной охоте, но невидимое остриё кольнуло Правду. Горький прах воспоминаний серым прохладным облачком окутал душу, но рядом была Руна, поражённая размерами и богатым убранством дома. Здесь всё и правда осталось в почти неизменном виде, как было при Военеге.

– Етить-колотить! – вырвалось у Дорожки. – Матушка Правда, едри тебя за ногу! Почему ты ни словом не обмолвилась о том, что у тебя есть такой домище?! Мы всю жизнь ютились в тесной, сумрачной каморке, вместо того чтобы жить здесь, в твоём родовом гнезде!

– Покидая Белые горы, я отдала государыне всё, что мне принадлежало, дитя моё, – ответила Правда. – А когда вернулась спустя много лет, сочла неприличным требовать что-либо назад. Отданного не воротишь.

Баня отмыла липкий пот и грязь с тела, но налёт задумчивой печали на сердце остался. Руна, переодетая во всё самое лучшее, восседала за ужином по правую руку от Правды и недоверчиво поглядывала на работниц, подававших еду. Она не привыкла к тому, чтобы ей прислуживали, а потому то и дело кланялась и благодарила, напряжённая и скованная, будто в гостях.

В супружескую опочивальню она вошла чуть ли не на цыпочках и вздрогнула, когда Правда спустила рубашку с её плеча и коснулась его губами. Утонув в мягких перинах, она забарахталась, будто в сугробе, а Правда поймала её в свои объятия. Руна замерла, едва дыша.

– Ты спала здесь со своей первой женой? – шёпотом спросила она.

– Нет, это опочивальня для гостей, – слукавила Правда ради её успокоения.

– Не по себе мне здесь, – поёжилась супруга. – Будто кто-то смотрит…

– Никого тут нет, – усмехнулась Правда. – Это называется «сама придумала, сама испугалась».

Работницы не успели к их приходу как следует протопить все комнаты, и в опочивальне стоял собачий холод. Руна сжалась под пуховым одеялом, высунув наружу только озябший нос. Правда обняла её покрепче, согревая своим сильным горячим телом; впрочем, вместо основательной близости у них вышла только невнятная возня. С усталым вздохом Руна уткнулась лбом в лоб супруги.

– Что-то не разгорается сегодня уголёк, – сдавшись, прошептала она.

Нырнув под одеяло, Правда уже без особого вдохновения попыталась исправить дело: совесть не позволяла ей оставлять жену разочарованной. То ли они обе слишком устали, то ли слишком привыкли друг к другу, то ли медленно выветривающийся хмель Правды забирал с собой остроту чувств… Нет, призрак Военеги не стоял между ними: он стал слишком слаб и лёгок, как полузабытый сон из далёкой юности, чтобы тенью прошлого мешать настоящему.

– М-м, – гортанно простонала Руна, выгнув спину.

Упорство победило, точка была с горем пополам поставлена.

Утром двор наполнился гулом голосов и бряцаньем оружия. Руна испуганно подняла голову от подушки, а Правда выскользнула из постели и стала одеваться.

– Кто там? Что случилось? – всполошённо спрашивала жена.

– Лежи, бояться некого, – успокоила её Правда. – Это свои.

Наскоро умывшись из услужливо поднесённого работницей тазика и прополоскав рот, она утёрлась пахнувшим чистотой полотенцем и вышла на крыльцо в полном воинском облачении, с топором на плече. Собачья жизнь! Правда только что вылезла из-под тёплого бока супруги, а эти удалые дружинницы, должно быть, встали чуть свет, чтобы вовремя прибыть к своей новой начальнице… А то, чего доброго, и вовсе не ложились. Все они видели Правду впервые и, скорее всего, слыхом не слыхивали о такой Старшей Сестре. Она спускалась по ступенькам, а кошки разглядывали её истёртый и поеденный молью медвежий плащ, странно сочетавшийся с новыми, добротными и нарядными сапогами с кисточками, её глубокие шрамы на лице и, конечно, устрашающий топор, потемневший от запёкшейся крови.

– А правду говорят, что ты работала на кухне? – послышался язвительный голос. – Ещё вчера ты, значит, повелевала горшками и сковородками – не рановато ли тебе над дружиной-то начальствовать?

Правда отыскала взглядом обладательницу этого голоса – молодую темноволосую кошку с дерзкими, пронзительными глазами. Приблизившись к ней почти вплотную, она негромко спросила:

– Сколько тебе лет, острячка ты моя?

– Тридцать два с половиной, – хмыкнула любительница подколов.

– Так вот, дорогуша… Я воевала наёмницей в дружинах иноземных князей на семь с половиной лет дольше, чем ты живёшь на свете, – процедила Правда. – А ещё раньше служила в дружине государыни Лесияры. Да, я оставила службу и работала на кухне, но и у горшков со сковородками я оставалась той, кто я есть. Я – Правда, дочь Ястребинки, и моё прозвище – Кровавый Топор. Не я его выдумала: так меня прозвали те, против кого мой топор был обращён.

– Венцеслава, дочь Орлуши, – в свою очередь представилась дерзкая на язык кошка, слегка присмирев.

– Не той ли Орлуши, что у государыни в военных советницах? – двинула Правда посеребрённой сединой бровью.

– Её самой, – кичливо ответила дочь седовласой Сестры.

– Я знавала твою родительницу ещё молодой, – кивнула Правда. – Что ж, запомни, Венцеслава: ежели ты не будешь усердно драть врагу задницу, я надеру её тебе – невзирая на твою родословную.

***

Мерзкая, источающая невообразимый запах гнили слизь зеленоватой лепёшкой шлёпнулась Искрену в лицо, и тот закачался в седле. Воин из Павшей рати, выказавший князю это своеобразное приветствие, с гоготом и торжествующим рёвом поднял своего ящероконя на дыбы, и конь Искрена тоже вскинулся со страху. Князь, ощутив ногами пустоту вместо стремян, с ужасом понял, что падает.

Для поднятия духа в войске он решил лично повести дружину в бой, но леденящий, сковывающий по рукам и ногам страх охватил его самого при виде чудовищного ратника в рачьей броне и с топором вместо правой руки. Княжеский полк поддерживали кошки-прародительницы, имевшие причудливый облик полулюдей – полудеревьев; сражались эти сказочные воительницы ослепительными мечами, пронзавшими зимний сумрак холодным серебряным блеском.

Вывалившись из седла, князь упал на что-то мягкое. В попытках стереть слизь он елозил спиной и локтями по этой «подстилке», и она влажно и податливо проваливалась под ним. Кое-как очистив глаза, Искрен охнул и откатился от собственного убитого дружинника, в окровавленные внутренности которого он только что вляпался. Это движение оказалось своевременным: копыто ящероконя едва не припечатало его к земле. От удара ошмётки кишок мертвеца и брызги крови полетели во все стороны.

– Упырь проклятый, – пропыхтел Искрен, проворно вскакивая на ноги.

Он хотел поймать собственную лошадь, но окружавшая его битва слилась в тошнотворную круговерть. Гадостный запах слизи полз в желудок скользким змеем, поднимал мучительный бунт в кишках, струился трупным ядом по жилам, и Искрен бухнулся на колени, чтобы горстью снега оттереть мерзость с лица. Снег был розовым от крови, но это не имело значения: главное – смыть эту харкоту, пока она не успела въесться под кожу. Князь ползал под ногами у воинов, увёртывался от конских копыт и умывался снова и снова. Отрок-оруженосец прикрыл его со спины, и вовремя: в щит вонзились сразу три стрелы.

– Осторожно, княже!

Слизи уже как будто не осталось, но Искрен, передёргиваясь от выворачивающего наизнанку омерзения, не мог остановиться: ему всё ещё казалось, что он недостаточно хорошо умылся.

– Воды мне! Воды! – потребовал он.

– Будет исполнено, владыка!

Рискуя жизнью, оруженосец бросился через всё поле боя и вскоре вернулся с тазиком воды. Искрен плеснул себе в лицо пригоршню и внезапно оглох, будто в реку прыгнул. Уши залила тупая гулкость. «Бух, бух, бух», – стучало во всём теле, а жилы натужно бугрились под кожей. Все вокруг почему-то двигались до жути медленно: вот одна из женщин-кошек, занося меч, что-то кричала, и звук вырывался из её рта растянуто-низким, глухим рыком; оруженосец сонно шевелил губами, но князь не мог разобрать ни слова. Выпрямившись, он вдруг увидел чуть поодаль кошку, чьё лицо показалось ему знакомым. Болотный воин зацепил клешнёй край её кольчуги и легко разорвал, словно та была вовсе не из зачарованной стали сделана, а связана из шерсти. Знаменитая белогорская волшба не выдержала, и кошка осталась в одной стёганке; она не замечала князя, зато тот хорошо её видел. Имена у них различались только окончанием, но это маленькое отличие коварной иголкой вонзилось между Искреном и его женой, разбив их брак. Мастерица золотых и серебряных дел, чьи карие глаза унаследовала маленькая княжна Злата, стала сейчас уязвима, как никогда.

«Бух, бух, бух, – стучало сердце в подводно-гулкой пустоте. – Ну что, княже? Редко когда подворачивается такой случай. Один меткий выстрел – и Лебедяна снова твоя! Кто в этой кутерьме станет разбираться? Стрела может быть и случайной. Ну же, давай! Не позволяй никому унижать себя! Где это слыхано, чтобы от князя уходила жена? Позор!»

Искрен сперва пошатнулся и едва не закричал, услышав этот голос – ядовито-хитрый, чужой. Он озирался в поисках невидимки, но тот лишь смеялся, шурша злым эхом:

«Кого ты ищешь, владыка? Кого ты хочешь увидеть? Или ты боишься убедиться, что разговариваешь сам с собой и эти кровожадные мысли – твои собственные? Соберись, возьми лук и стреляй, не упусти эту возможность!»

Правильность услышанного захлестнула Искрена горькой болью. Разум искал подвохи и признаки вражеского коварства, а измученная ревностью душа соглашалась с каждым словом, радуясь ему, как долгожданному спасению. Вот оно, решение! Искрен отыскал глазами необычно заторможенного оруженосца и выхватил у него лук и одну стрелу из колчана.

Пение тетивы волшебным щелчком расколдовало действительность: скорость движений, звуки, запахи, ощущения – всё стало прежним, обычным. Искра пошатнулась со стрелой в плече, а Искрен скрипнул от досады зубами: жаль, не в сердце!

«Профукал такой прекрасный случай! Такого не представится уже никогда! Мазила косорукий!» – И невидимый презрительный плевок растёкся по бороде князя.

– Нет, не профукал! – взревел тот, выхватывая меч. – Я всё исправлю!

Женщина-кошка, отломив древко стрелы, с удивлением подняла взгляд на нёсшегося ей навстречу Искрена. Он с рыком обрушился на неё, но она успела отразить удар, и клинки запели в схватке: Искрен нападал, Искра отбивалась. Вокруг шёл бой, кошки и люди рубились с выходцами из Мёртвых топей, а Светлореченский владыка мстил за свою уязвлённую гордость. Искра, невзирая на рану, оказалась достойной противницей, причём в ходе своей обороны старалась щадить князя, и это разливало в его крови жгучий яд ярости. Она не хотела его убивать, и её благородство вызывало в нём только ненависть… К ней или к себе? Всё смешалось в холодном лязге сечи.

– Оставь… в покое… мою… жену! – прерывисто рычал Искрен, выдыхая каждое слово вслед за исступлённым ударом меча.

– Она не любит тебя, княже! – Искра умело защищалась, и ни один удар противника не достигал цели. – Никогда не любила. Ты – не её судьба, и она – не твоя половинка. Ты ещё найдёшь свою суженую, верь мне!

Искрен расхохотался, криво разевая рот, а по его щекам катились слёзы, теряясь в бороде. Его смех звенел горестным надломом:

– О чём ты говоришь? Какая мне теперь суженая?! Я стар, болен и скоро умру без целебной силы Лебедяны! Мне не жить без неё!

– Поверь, всё решится наилучшим образом для тебя! – не унималась кошка. – Это я прошу тебя отпустить Лебедяну. Дай ей развод! Оставшись с тобой, она сама скоро угаснет…

– Лучше пусть она не достанется ни тебе, ни мне! – крикнул князь.

В этот удар он вложил остатки своих сил, своей ярости и горечи; чудо непременно должно было случиться, принеся правому победу, а виновному – поражение! Он так отчаянно верил в это, так желал, так молил, но Искра увернулась, и князь не устоял на ногах. Чудо обмануло его, поманив ярким краешком надежды и растворившись в сумрачном небе. Колени впечатались в окровавленный снег, а потом настала полная тьма: что-то тяжёлое прилетело князю в голову.

Явь мучительно прорезалась сквозь веки отблеском жаровни. Свод шатра нависал над ним багряными складками, застеленная медвежьей шкурой лежанка удобно вмялась под изгибы его тела, а череп гудел, как вечевой колокол. Князь застонал и пошевелился. Руки и ноги повиновались, но были разбиты слабостью.

– Прости, княже, это я тебя оглушила, – раздался негромкий голос женщины-кошки. – Иным способом тебя было не угомонить.

Искра сидела в шатре раздетой по пояс и колдовала над своей раной, уже освобождённой от наконечника стрелы. Со стороны казалось, будто она зашивала её, но игла в её пальцах отсутствовала. Тёмные брови женщины-кошки сосредоточенно хмурились, а лицо время от времени вздрагивало от боли.

– Что ты… здесь делаешь? – Язык шершаво ворочался в пересохшем рту Искрена.

– Сам видишь – волшбу обезвреживаю, – проронила Искра, не переставая вытягивать из раны невидимые нити. – А тебя я отваром яснень-травы умыла: слизь, которая тебе на лицо попала, зарядила сгустком хмари твой мозг по самую макушку. Тебе ещё несколько дней попить этот отварчик надобно, чтоб очиститься как следует.

– Какой-то голос приказывал мне убить тебя, – пробормотал князь, закрывая глаза и проваливаясь в волны дурноты. – И самое страшное – то, что я был с ним согласен.

– Ты и сейчас ещё не прочь от меня избавиться, но уже лучше владеешь собой, – усмехнулась мастерица золотых дел. – Слизь просто освободила тебя от сдерживающих уз разума, и твои потаённые желания вырвались наружу.

– Я не собираюсь тебя убивать, – поморщился Искрен. – Какое-то затмение накатило на меня, это правда, но сейчас всё прошло.

– Это говорит разум, который держит в подчинении твоего внутреннего зверя. – Искра отряхнула пальцы, ополоснула руки в тазике с водой и надела рубашку с кровавым пятном на плече, а сверху – стёганку. – А над моими словами подумай… Твоя судьба может ещё постучаться к тебе, пусть и на склоне лет. Смотри, не упусти.

Сказав это, женщина-кошка выскользнула из шатра, оставив князя наедине с его слабостью и головной болью. Найдя у своего изголовья кувшинчик, Искрен с кряхтением осторожно приподнялся на локте – каждое движение болезненно отдавалось в черепе и застилало взгляд плесенью зелёных пятен – и сделал несколько жадных глотков. Крепкая травяная горечь с далёким светлым привкусом лугового мёда его не останавливала – он пил отвар, чтобы утолить жажду и остудить изжогу за грудиной. Упав на лежанку, он попытался отпустить в небо всё, что его тяготило и пригибало к земле. Лишь бы язва опять не разыгралась…

***

Тягучее «а-а-а» лилось из горла Дарёны мощным, пронзительно-холодным потоком, и у любого слушателя перехватывало дух от небесной, хрустальной высоты звуков и их завораживающей продолжительности. Неудержимая песня то порхала беззаботным жаворонком под облаками, то устремлялась к земле нападающим коршуном. Серебряный узор свивался в плотную вязь цветов, перьев, листьев и завитков, закрывая певицу защитным куполом и расстилаясь под ногами; Дарёна ступала по этому мерцающему ковру, не касаясь снега. Оберегать Младу, где бы та ни сражалась, отгонять от неё смерть своим голосом – только это и пылало в её сердце. Недомогание, усталость, страх, слёзы – всё сгорало в этом чистом огне, а песня становилась её стальными крыльями и сияющим мечом. Окованный железом щит был слишком тяжёл, но он Дарёне и не требовался: она ткала голосом непробиваемый кокон из песни.

Двадцать её последовательниц пели везде, где шли кровавые бои – и на западе, и на востоке. Самым сильным голосом среди них обладала Лагуша, сперва встретившая Дарёну недружелюбно и вызывающе, но после оказавшаяся самой прилежной и способной ученицей: она могла отклонять песней полёт стрелы и разбивать вдребезги клинки навиев. Стоило только превратить её честолюбие из недостатка в достоинство и направить в нужное русло, и оно начало способствовать успеху. Желая быть во всём первой, девушка работала с удесятерённой страстью, а врождённый певческий дар, подкреплённый водой из Тиши, сделал вторую половину дела. Лагуша даже получила прозвище «Стальное горло».

Да, это было нарушением приказа княгини, но иначе Дарёна не могла. Как усидеть дома, когда её родная чёрная кошка подвергалась смертельной опасности каждый день? С запада Млада перебросилась на восток и вступила в битву с Павшей ратью, и Дарёна последовала за ней – тем более, что кольцо работало в эту сторону безотказно. Она шла по полю битвы, и от её песни трескалась броня жутких воинов-чудовищ, поднявшихся со дна болот. Из трещин сочилась гадкая слизь. Бой шёл на крепком озёрном льду, и целый полк кошек сражался на коньках: снова пригодилось изобретение Светолики. Кошки носились с огромной скоростью, вёрткие и неуловимые, а помогали им прародительницы из Тихой Рощи, вооружённые столетними мечами.

Снежная пыль оседала на ресницах Дарёны, воротник шубки поседел от инея, а песня окрыляла и вливала в неё лёгкость и бесстрашие. Это потом она упадёт без сил, умирая от одышки и головокружения, но сейчас, ступая по полупрозрачной сетке волшебного узора, она вонзала в ужасных болотных ратников звонкие стрелы своего голоса.

– Ждана! – услышала она вдруг…

На неё мчался увенчанный высокой короной воин на чудовищном звере – смеси коня и ящера. Длинные зубцы венца выгибались наружу кривыми саблями, а лицо всадника было лишено кожи. Жезл с набалдашником в виде собачьего черепа в его руке издавал биение, колыхавшее пространство волнами; зловещий отзвук толкался в сердце Дарёны глухим, низким гулом: «Бух… Бух…»

– Ждана! – рычала клыкастая пасть воина.

Эхо этого голоса ледяным комом отдалось у неё внутри, а взгляд сковывал по рукам и ногам невидимыми кандалами. Только голос оставался на свободе – он-то и устремился серебряной стрелой прямо в сердце всадника.

***

«Ежели ты истинный государь и отец народа своего, ты ради него примешь не только меч в руку свою, но и смерть в тело своё».

Древний, далёкий голос всплыл из болотного небытия, и истинный смысл сказанных им слов остановил время вокруг полководца с жезлом. Кареглазая дева вонзила в него мерцающие шипы песни, и боль самоосознания захлестнула всадника. Жилы тянулись, сердце студенисто трепыхалось, а из памяти лёгкой бабочкой выпорхнуло имя: «Вранокрыл». Вместе с собственным именем расправила крылья и его душа, задавленная и почти вытесненная хмарью. Он знал эти янтарные, глубокие, тёплые глаза.

– Ждана, – сорвалось с губ Вранокрыла имя той, кому, казалось, они принадлежали.

Он ужаснулся звуку собственного голоса: этот звериный рык мог испугать кого угодно.

«Ежели ты истинный государь…»

Нетленное тело Махруд покоилось в Нави, осаждаемое тысячами паломников, а её дух был жив и свободен. Пророческий пронзительный холод её слов выдернул память Вранокрыла из Мёртвых топей, и он увидел себя таким же чудовищем, какие окружали его со всех сторон. Из глазниц черепа на жезле на него смотрела владычица Дамрад; её выкованная из твёрдой хмари воля вела войско в бой, и биение её сердца раскатывалось гулким эхом: «Бух… Бух…»

«Остановись!» – лилась мольба из янтарных глаз, вырастая до повеления.

И жаждущая спасения душа рванулась на свет этих очей. Вскинув руку вверх, Вранокрыл подбросил жезл, чтобы избавиться от него, как от чего-то гадкого, сосущего его силы и мутящего разум. Но отделаться от него оказалось не так-то просто: очутившись в воздухе, тот вдруг обернулся живым существом – раскрыл чёрные крылья, выпустил когтистые птичьи лапы и вцепился ими в руку князя.

– Ждана! – сорвался с губ измученный хрип…

Рывок – и Вранокрыл упал на пол в тереме, где при свете масляной лампы рукодельничала обладательница глаз – спасительных маяков. Она вышивала на пяльцах, спокойная и озарённая мягким внутренним сиянием, и сень её опущенных ресниц казалась князю самым желанным и благословенным местом на земле. Никакие невзгоды и злые силы не были властны над этим покоем, и Вранокрыл протянул к Ждане руку – уже человеческую, а не чудовищную. Исчезли когти и броня, он вернулся в свой обыкновенный облик, и Ждана обратила на него задумчиво-вопросительный взор.

– Спаси меня, прошу, – прошептал Вранокрыл.

Слёзы тёплой солёной дымкой застилали ему глаза, а в горле теснились сотни слов, но он смог сказать лишь:

– Прости за всё, что я сделал тебе дурного. Только ты можешь меня спасти…

Не тут-то было. Позади разверзлась мерцающая тьма, и Дамрад протянула к нему оттуда когтистые пальцы. С их кончиков лились длинные струи зеленоватого света, которые ядовитыми плетями цепко опутывали князя, увлекая в холодную бездну. Леденящий сердце хохот владычицы хлестнул его по лопаткам:

– Размечтался! Ты в моей власти и будешь делать всё, что я прикажу. Я повелеваю тебе: продолжай своё дело, веди Павшую рать в бой!

Дыра непреодолимо засасывала Вранокрыла, пальцы Дамрад уже щекотали его, и он из последних сил тянулся к Ждане:

– Помоги, молю…

Ждана поднялась на ноги, прекрасная и решительная, со стальным блеском клинков в очах. Взяв пяльцы, она повернула их к Дамрад, точно зеркало, и в лицо владычице хлынул слепящий, победительный свет тысячи солнц. Зелёные струны неволи лопнули, и князь ощутил себя свободным и чистым, как парящая в небе птица, а Ждана вонзила ему в руку иглу.

– И ты меня прости, княже… Только так я могу помочь тебе. Я не держу на тебя зла и отпускаю все обиды. Пусть моё прощение станет твоими крыльями.

Вранокрыл с закрытыми глазами блаженно ощущал живительное прикосновение её пальцев к своему лицу. На его губах дрожала солёная и мокрая от слёз улыбка, а от места укола по телу струился светлый жар. Растворённый в золотом сиянии шелест слов растаял тихим дыханием:

– Я… люблю… тебя… Ждана.

Дивное видение будто сдуло ветром: вокруг снова рычала, бурлила и лязгала битва, а тело князя было всё так же облечено в отвратительную броню, наросшую на нём за год болотного плена. Но оболочка уже не имела значения, она пошла трещинами от голоса кареглазой певицы, и серебряные лучики песни вползали внутрь, пробираясь к сердцу. Переполненное светом и восторгом, оно безболезненно разорвалось – просто лопнуло, как переспелый плод.

«…истинный государь…»

«…смерть в тело своё…»

***

Едва глаза коронованного полководца погасли, как угольки, в воздухе пропела стрела, пущенная Лесиярой. Белогорская правительница уже давно напряжённо держала на прицеле жезл, который, как ей казалось, и был источником гулко ухающей подземными ударами беды, но только сейчас княгине удалось так близко подобраться к его владельцу.

– Осторожно, государыня!

По глазам ударила голубоватая вспышка. От осколков разлетевшегося во все стороны жезла княгиню прикрыл щит Радимиры. Полководец рухнул на снег, и его тело тут же начало превращаться в скользкую жижу. На несколько мгновений Павшая рать замерла, а потом воины, вместо того чтобы убивать кошек и людей, бросились друг на друга.

– Они, видно, продолжают древнюю битву, в которой когда-то полегли, – ошарашенно пробормотала Лесияра. И с торжествующей усмешкой добавила, обращаясь к Радимире: – Нам здесь делать больше нечего: с Павшей ратью покончено. Она уничтожит сама себя.

Она оказалась права. Прежде действовавшая сообща рать размежевалась на полки и отряды, которые сходились между собой в страшной сече, забыв о противнике. Болотные воины насаживали друг друга на свои рукомечи, раскалывали топорами головы, как орехи, а изумлённым людям и кошкам оставалось только наблюдать.

– Когда-то эту великую битву остановили боги, – сказала княгиня. – Но мы позволим ей завершиться.

Где-то неподалёку она слышала голос певицы, но не видела её в бурлящей гуще сражения. Девушка не должна была пострадать под волшебной защитой песни, но сердце кольнула ледяная иголочка тревоги, и княгиня бросилась на поиски. И вскоре нашла…

Певицей оказалась Дарёна: её прижимала к льду, закрывая своим телом, Млада. Лесияра сразу кинулась осматривать обеих; Дарёна дрожала и стонала, но была невредима, а вот Младе вошёл в спину, пробив кольчугу, осколок разорвавшегося жезла. Кошка дышала, но её незабудково-синие глаза были закрыты.

***

Голос подвёл Дарёну, сорвался, и серебряный узорный щит песни исчез. Млада закрыла её собой – и получила осколок.

«Не смогла, не защитила, не спасла», – горестным вороньим карканьем отдавалось в ушах Дарёны. Выставив всех из кухни, Твердяна и её сестра Вукмира колдовали над Младой, лежавшей на столе кверху спиной, а Дарёна сидела на полу у двери. Полы распахнувшейся шубки открывали её живот.

– Пересядь хоть на лавочку, – то и дело уговаривала матушка Крылинка.

Весь мир сузился до одной точки, всё прочее поглотила коричневая пелена. Холодная неподвижность владела телом Дарёны, а душа рвалась туда, за кухонную дверь…

– Давай-ка, поднимайся, милая.

Сильные руки княгини Лесияры подняли её с пола и усадили на лавку. Рядом были все: Огнеслава с Зорицей, Рагна, Горана, Светозара… Они тоже ждали, глядя на дверь.

Когда та наконец открылась, все силы словно утекли из Дарёны через ноги в пол. Она не могла встать – хоть убей. На угрюмом, блестевшем от напряжённой испарины лице Твердяны она пыталась прочесть правду, но видела только пепельно-серую усталость.

– Горана, Светозара, помогите-ка перенести её в постель, – отрывисто распорядилась глава семьи.

Приросшая к лавке Дарёна могла лишь бессильно наблюдать, как раздетую по пояс Младу выносили из кухни; ладонь Лесияры согрела ей руку и растопила лёд оцепенения. Кое-как заставив повиноваться подгибающиеся ноги, Дарёна вцепилась в дверной косяк и смотрела, как Младу укладывали на живот.

– Голову вбок ей поверни, – сухо проронила Твердяна.

Старшая дочь оружейницы бережно сделала это, а Дарёна не могла оторвать взгляда от сомкнутых ресниц супруги. Под лопаткой алела рана, которую Вукмира тут же прикрыла сложенной в несколько слоёв чистой тряпицей.

– Осколок достали, волшбу обезвредили, – вздохнула Твердяна, выпрямляясь. – Да только не так-то всё просто оказалось…

– Часть её души – там, где сейчас души павших служительниц Лалады, – добавила её сестра. – Где именно – не могу сказать точно, это место лежит за пределами, в которых простирается мой разум. Думаю, ответ есть только у навиев. Но серебряная нить цела, а это значит, что воссоединение частей возможно.

– Серебряная нить? – Княгиня Лесияра задумчиво нахмурилась.

– Это нить, соединяющая душу с телом и её части между собой, – пояснила черноволосая жрица. – Ежели она оборвётся – душа уйдёт безвозвратно.

– Ох, дитятко моё… – Склонившись над Младой, матушка Крылинка откинула с её лба влажные пряди. – Как же тебя угораздило-то?

А под сердцем Дарёны ёкало и жгло: «Из-за меня и угораздило… Я не смогла её защитить». Слёзы струились из-под зажмуренных век, переполняя глаза солёным жаром.

– Не вини себя. – Голос Вукмиры, как тёплая ладонь, приласкал её. – Случилось то, что должно было случиться. Поверь мне, всё – к лучшему.

– Даже это? – Открыв глаза, Дарёна встретилась с родниково-ясным, пророческим взором сестры Твердяны.

– Даже это, – кивнула та, и её глаза сияли каким-то недоступным Дарёне знанием. – Судьба куётся каждый миг – вздохом, шагом, словом.

Надсадный ком теснился в охрипшем горле – не выплакать, не выкричать, не отпустить по воде берестяной лодочкой. Время растворилось в сумраке, и единственным путеводным светом стала серебряная нить, о которой говорила Вукмира. «Держись, не рвись», – молила её Дарёна. Голод и сон ушли за пелену неусыпного горького бдения у постели Млады. День – серый баран, ночь – чёрный; она потеряла этому стаду счёт, и только руки Зорицы, мягко тормоша, вернули её в явь.

– Покушай! – Сестра Млады вручила Дарёне ломоть калача с кружкой молока. – У тебя уже четыре дня во рту маковой росинки не было.

Дарёна молча качнула головой, не сводя глаз с любимого лица. В горле першило, говорить она могла только вполголоса, да и то – с трудом.

– Надо кушать! – настаивала Зорица. – О себе не думаешь, так о дитятке подумай.

И в самом деле… Дарёна обняла свой живот и зажмурилась, но из иссохших бессонных глаз уже невозможно было выдавить слёзы. Солёная корка горела на сердце.

Её дрожащую с кружкой руку поддержала родная рука, которую она узнала бы из тысячи. Вышитые золотом зарукавья, перстни, мягкий мех воротника на опашне и – летний, медовый янтарь глаз.

– Подкрепи силы, доченька, – сказал голос, который рассказал Дарёне в детстве сотни сказок о Белых горах и их удивительных жительницах. – Вот, я тебе мёду тихорощенского принесла, мне его девы Лалады дали.

Светлая, луговая сладость с ноткой хвойного духа растеклась во рту и согрела надорванное горло, когда Дарёна ощутила вкус этого прозрачно-тягучего мёда, намазанного на свежий, ещё тёплый хлеб. Горящие веки наконец увлажнились, и она уткнулась в материнское плечо.

– Млада поправится, дитя моё, я верю. Верь и ты, – сказала Ждана.

На пятый день незабудковая синь глаз чёрной кошки наконец открылась, но радоваться было рано: с уст Млады не слетало ни одного слова. Рана зажила, и Дарёна с матушкой Крылинкой помогли женщине-кошке перевернуться на спину. Сколько Дарёна ни звала, сколько ни окликала супругу, та оставалась безучастна. Её взгляд зиял пустотой, словно из неё и правда выпили душу.

– Та часть души, что осталась в ней, поддерживает жизнь тела, но разум и чувства заключены в отсутствующей части – той, что унеслась в далёкий тёмный чертог, которому я не знаю названия, – объяснила Вукмира, пришедшая проведать племянницу. – Потому-то Млада и не откликается на ваш зов, не узнаёт никого вокруг и не разговаривает. Её можно кормить и поить, но тяжёлой пищи ей не давайте: никакого мяса, рыбы, хлеба.

С бесслёзной болью Дарёна всматривалась в молчаливую яхонтовую даль, опустевшую и лишённую одухотворяющего света. Надежда ещё билась в ней раненой птицей, и она пощёлкала пальцами перед глазами Млады, помахала рукой… Тщетно. Взгляд супруги оставался безжизненным, лишь время от времени глазные яблоки начинали жутковато бегать и мелко дрожать из стороны в сторону. Какие безотрадные обители видела сейчас её душа? Где томилась в ожидании освобождения?

Почти всё время Млада проводила лёжа, а садилась с чужой помощью, только чтобы поесть. Давали ей мёд, собранный в Тихой Роще, молоко, воду из Тиши, жиденькую кашу; каждые два дня ей обтирали кожу отваром ромашки и мыльного корня, а раз в седмицу Твердяна относила дочь на руках в баню, чтобы вымыть уже как следует. По совету Вукмиры женщины разминали ей руки и ноги, сгибая и разгибая суставы, дабы не застаивалась кровь. Поили её и отваром яснень-травы, запасы которой в Белых горах, кстати сказать, уже подходили к концу.

Новости с полей брани приносила Шумилка, изредка заглядывая домой на побывку. Не зря она сызмальства упражнялась в стрельбе: теперь непоседливая сестра задумчивой Светозары слыла лучшей лучницей если не во всём белогорском войске, то в своём полку – точно.

– И когда же эта напасть-то закончится? – вздыхала матушка Крылинка.

– Закончится, бабуль, куда ж она денется? – обнимала её за плечи Шумилка. – Рать-то болотная, что из Мёртвых топей поднялась, сама себя повоевала, как только предводителя с жезлом лишилась. Здорово помогли нам и наши прародительницы. Теперь они на свои места вернулись, а государыня Лесияра не стала их задерживать: хорошего понемножку, да и покой ушедших надо уважать. Теперь, когда на востоке всё чисто, на западе мы навиев уже и сами прищучим. Они-то как рассчитывали? Зажать нас в тиски с двух сторон, измором взять – ан нет, не вышло. И не выйдет впредь!

– Да поможет нам в том Лаладин свет! – Крылинка поднялась из-за стола и принялась обминать тесто. – Ты, дитятко, надолго ль домой?

– На два денька, бабусь, – сказала Шумилка. – Сама понимаешь – война, некогда долго рассиживаться.

– Да как не понять? – вздохнула Крылинка. – Ну, и то ладно – хоть пирогом тебя угостить успею.

– А с чем пирог? – сразу оживилась Шумилка, большая любительница сытной и вкусной домашней еды.

– Так с рыбой, вестимо, – заиграв ласковыми морщинками у глаз, улыбнулась супруга главы семейства. – Свеженькая – Огнеслава с сестрицей твоей вчерась наловили. Дарёнка! Айда помогать мне… Авось, за делом-то не затоскуешь. Тесто поспело, неси начинку!

Уже почищенная и выпотрошенная рыба лежала в саду, прикопанная в сугробе. Из-за живота сгибаться стало уже не так-то просто, и Дарёна ухватилась за шершавый ствол яблони. Опустившись сначала на одно колено, а потом на второе, она принялась разгребать снег, леденивший пальцы и таявший на коже прозрачными крупинками. Показались серебристые тушки, источавшие холодный, резкий рыбный запах, прочно связанный в сердце Дарёны с Младой… Перед её мысленным взором встала чёрная облизывающаяся морда синеглазой кошки, и тёплые слезинки закапали на окоченевшие от снега пальцы. Из груди рвался вой, но Дарёна закусила губу и удержала его внутри.

Матушка Крылинка тут же заметила её красные глаза и только вздохнула. Пока рыба оттаивала на растопленной печке, Дарёна резала кольцами лук, чтобы всем казалось, будто она плачет именно от него… Смешная и глупая затея! И у Крылинки, и у Зорицы, и у Рагны болело сердце о Младе – кого из них она пыталась обмануть? А когда образ чёрной кошки вставал перед глазами, тут уже никакой лук не мог скрыть правды. Пальцы сводило от желания зарыться в тёплый шелковистый мех; а что за блаженство – устроиться внутри уютного и мягкого мурчащего клубка, гладя усатую морду и почёсывая за ушами… Всё это осталось в беззаботном прошлом, отделённом от настоящего ледяным клинком войны.

– Скоро пирог с рыбой поспеет, – шептала Дарёна, склоняясь над Младой и нежно вороша чёрные кудри. – Ты же любишь рыбку, родная? Вукмира не велела тебе её давать, но один кусочек, думаю, не повредит.

Нет, не дрогнули пушистые метёлочки ресниц в ответ на слово «рыба». Когда готовый пирог достали и разрезали, Дарёна взяла один ломтик для Млады; заботливо выбрав из куска рыбы кости, она поводила им перед носом супруги… В ней дрожала, надламываясь, соломинка надежды: если на знакомый и любимый запах откликнется тело, то и душа, быть может, где-то отзовётся. Сердце тепло и радостно ёкнуло: ноздри Млады чутко шевельнулись.

– Ну вот, почуяла рыбку! – тихонько засмеялась Дарёна. – Давай же, моя лада, просыпайся!

Синеяхонтовые глаза приоткрылись – как и прежде, мутные и тусклые, без тени мысли и чувства. Убедившись, что все косточки тщательно удалены, Дарёна понемножку скормила Младе весь кусок рыбы.

– Вот и славно… Вот и умница, – шептала она, вытирая набегающие слёзы.

Пропитанную рыбным соком и покрытую колечками печёного лука корочку Дарёна сжевала сама.

Каждое утро, едва открыв глаза, она спешила к супруге, а потом и вовсе устроила себе постель в комнате, где та лежала. Сон стал нервным и чутким, сквозь его прозрачную и редкую пелену Дарёна слышала каждый шорох и стон. Время от времени в дыхании Млады появлялся хрип, от которого нутро Дарёны пронзал холод, заставляя её в тревоге приставать к Вукмире:

– Почему она так дышит?

Жрица успокаивала:

– У неё просто горло слишком расслаблено во сне, вот и хрипит. Ничего страшного.

Но беспокойство не отпускало, грызло Дарёну беспрестанно, и она всякий раз стремилась перевернуть Младу на бок, боясь, чтоб та не задохнулась. К облегчению Дарёны, в таком положении хрип пропадал. Лицо синеглазой кошки осунулось, брови угрюмее нависли над глубоко ввалившимися глазами, а виски тронула первая изморозь седины; всё большее сходство с Твердяной проступало в заострившихся и чуть постаревших чертах Млады. Дарёне до стеснения в груди, до горького кома в горле не хватало её хищновато-обаятельной, светлой и открытой улыбки, и она иногда сама пальцами приподнимала уголки родных губ. Это беспомощное, слабое подобие, увы, не могло так же греть и чаровать душу, как настоящая улыбка.

Сорванный голос восстановился с помощью целебного тихорощенского мёда и подземной воды, но Дарёна не могла петь на поле боя уже по другой причине: её донимала одышка, головная боль, тошнота и отёки. Распухали не только ноги, но и руки, а также лицо; последнее обстоятельство больше всего расстраивало Дарёну, из-за этого ей порой становилось стыдно показаться на людях – хоть вообще из дома не выходи. Отвар мочегонных трав, который давала ей матушка Крылинка, помогал слабо. А когда по ночам её ноги начало сводить судорогой, супруга Твердяны обеспокоилась:

– Рожать тебе надо как можно скорее, голубка. Дальше будет только хуже.

– Но как же? Ведь ещё не подошёл срок, – недоумевала измученная Дарёна.

– Можно уже, – уверенно кивнула Крылинка. – Срок уже совсем недалёк, дитё готово к появлению на свет. Поверь мне: как только ты родишь, всё пройдёт.

А между тем у Млады набухла грудь и начало сочиться молоко. Беременна была Дарёна, но тело её супруги словно чувствовало близость родов и готовилось к выкармливанию ребёнка.

– Первой мы хотели вырастить кошку, – глядя, как матушка Крылинка с Рагной меняли Младе рубашку, пробормотала Дарёна. – Она помнит это и старается не подвести! Мне порой кажется, что она всё слышит, понимает и чувствует, только не может ответить…

Солёный ком в горле мешал говорить, но на сердце светлой паутинкой легла щемящая сладость: они с Младой слились в одно целое, и сейчас это чувство стало как никогда острым. Это была птица о двух крыльях: одно – пронзительная нежность и осознание нерасторжимости уз этой любви, а другое – горькое мучение и бессилие. Как вернуть родной душе целостность? Где искать недостающую часть? Вукмира сказала: «Только у навиев есть ответ». Но как у них спросить? Выйти, что ли, на поле боя и обратиться к врагу: «Простите, вы не подскажете, где у вас хранятся украденные души? Нельзя ли мне вернуть одну из них? Мне очень нужно, правда!»?

А матушка с Крылинкой между тем спорили, можно ли дать Дарёне отвар, ускоряющий наступление родов.

– Опасаюсь я, – качала головой Ждана. – А ежели что-то не так пойдёт?

– Дольше ждать нельзя, моя хорошая, – настаивала супруга Твердяны. – Своими глазами видишь, что с нею творится. Оставлять всё как есть намного опаснее, нежели травку дать!

– А вдруг это навредит Дарёне и ребёночку? – не успокаивалась Ждана.

– Пойми ты, голубушка, дитё у неё там задыхается! – с жаром убеждала Крылинка. – Нельзя больше тянуть, иначе вред как раз и выйдет непоправимый!

Слушая эти споры, Дарёна холодела от страха за маленькое существо в своей утробе. То и дело она просила кого-нибудь из домашних приложить к животу ухо и послушать, бьётся ли сердечко малышки, и слёзы неостановимо катились по её щекам едкими ручьями.

– Тут и слушать нечего, рожать надо, – уверенно говорила Крылинка. – Сейчас травки поставлю завариваться, завтра будет готово.

Она принялась колдовать над травяным сбором, бросая в горшочек щепотку того, горстку другого, веточку третьего, а матушка не отходила ни на шаг и всё время обеспокоенно спрашивала:

– А это что такое? А эта трава как называется?

– Мать, не путайся под ногами, а?! – сердито огрызнулась Крылинка. – Ещё что-нибудь не то положу из-за тебя…

Тяжко вздохнув, Ждана села на лавку; в её больших застывших глазах расплескалась тревожная тьма. Кипяток высвободил горьковато-луговой травяной дух, Крылинка укутала горшочек полотенцем и поставила на тёплый печной шесток.

– Ну вот, к утру настоится, и начнём. Дитя спасать надо, нечего тут и думать!

Наслушавшись ужасов о том, что ребёнок задыхается, Дарёна и сама начала ощущать нехватку воздуха. На неё напала нервная зевота: хотелось расправить лёгкие, да всё никак не удавалось надышаться. Затхлое домашнее тепло угнетало, и Дарёна мечтала о глотке пронзительного мороза. Хлопоты продолжались до поздней ночи: женщины готовили к грядущим родам баню – всё мыли и скребли, обдавали кипятком, хотя в парилке, казалось, и так было чисто.

– Уф, – выдохнула вспотевшая от суеты Крылинка, утирая лоб. – Ну, вроде всё готово. Завтра только воду подогреть – и вперёд.

Этой ночью Дарёне было не до сна. Хоть Крылинка и велела всем хорошенько отдохнуть перед важным и трудным днём, но какое там!… Перед глазами у Дарёны стояла рожающая Ильга с застывшим на мокром лице клыкастым оскалом, мерещились кровавые тряпки на полу и пропитанный водами комок соломы… От этих мыслей тревога сгущалась где-то в низу живота, а потом Дарёну и вовсе потянуло по нужде – сначала по малой, а потом и по большой.

– Ты чего бегаешь? – спросила хмурая и сонная Крылинка, встретив её в дверях.

– Да вот… опорожниться…

– Ну ладно, давай. Это дело нужное.

Два позыва оказались пустыми, а в последний раз из Дарёны пробкой выскочил комок слизи с кровавыми прожилками. Низ живота заныл тягуче и властно, а на душе стало тошно. Она улеглась на своё место, прислушиваясь к ощущениям, становившимся всё тревожнее, но беспокоить родных пока не решалась – вдруг ещё обойдётся?…

Но не обошлось: под утро живот и поясницу мощно скрутила настоящая боль. Мимолётную случайную дремоту с глаз Дарёны как ветром сорвало, она приподнялась в постели и поняла, что лежит на мокром.

– Матушка Ждана! Матушка Крылинка! – в ужасе закричала она.

Супруга главы семейства, на бегу убирая волосы под платок, уже мчалась к ней. Откинув одеяло, она присвистнула:

– Да у тебя воды отошли, дорогуша! Ну вот, я-то травы заваривала, а ты сама рожать взялась!

Поддерживаемая матушкой и Крылинкой, Дарёна кое-как доковыляла до бани. Та уже выстудилась, и женщины принялись топить печь, а Дарёну укрыли одеялом. Чистая, сухая и холодная солома щекотала и колола спину стебельками, но лежать было мягко, удобно. Ноги озябли, пальцы заледенели, а боль вскоре снова опоясала спину и живот.

– Так оно даже и лучше, что сама-то, – приговаривала Крылинка. – Вот какая ты у нас умница!

Пришли Рагна с Зорицей, развесили на стенах в парилке вышитые рушники-обереги, а под голову Дарёне положили подушечку, набитую сухой яснень-травой. Голос Зорицы зазвенел трелью малиновки:

Поют коноплянки на тихой полянке, Стоит чудо-древо в цвету. Не вымолвить словом, во сне не увидеть Цветенья его красоту. Зарёю румяной, душистою, пьяной Нальются на ветках плоды. Там песенок птичьих блестят переливы, Звенят золотые лады. Я заячьей тропкой сквозь чащу проникну, К полянке заветной приду И с ветки поникшей, меня приманившей, Плод сладкий себе украду. За пазуху спрячу шальную удачу И в дом свой её принесу, А ветер поднимет примятую травку, Да солнце просушит росу. Закатится лето в осеннюю печку, Поспев золотым калачом, А зиму прогонит с озябшей ладони Весна шаловливым лучом. Мурлыкает верба, пушистою лапкой Лаская небесную синь, А ветер, крепчая, верхушки качает Осанистых елей-княгинь. Медовое солнце струится в оконце, Целует волос завиток: Кудрявая радость моя в колыбельке Встречает свой первый годок.

– Сказочница ты, Зорька… Где ж такое дерево растёт с чудесными плодами, что в деток превращаются? – проскрежетала зубами Дарёна, не вытирая со щёк тёплых солёных ручейков. – Ах, если б всё было так легко и просто, как в песенке поётся!

– А ты пой со мной, – предложила Зорица. – Сумела сделать песню оружием – сумеешь и боль ею укротить.

– А и правда ведь! – поддержала эту мысль Рагна. – Дарёнушка, тебе никаких чудо-деревьев не нужно: у тебя самой голос волшебный!

Подождав, когда каменное напряжение живота немного отступит, Дарёна набрала воздуха в грудь…

Во густом во лесу, да в малинничке С медвежатами бродит медведица, Сладку ягоду ест, ест и кислую; Молока нагуляв, кормит детушек. Серый волк пробежал – быстры ноженьки, Не пустой он бежал, с резвым заинькой. Не себе он добыл – всё в семью несёт, Для пушистых волчат да жены своей. Вся в заботах и пташка-малиновка: Распищались птенцы голосистые. Червячок да жучок, да букашечка – Всё порхает без роздыху матушка. Все детишек растят – птицы, звери ли, Лишь кукушка одна – беззаботная. Здесь «ку-ку», там «ку-ку» – быстрокрылая, Пёстрый хвост – помело, глазки – бусинки. Щеголиха кукует да хвастает: «Кукушат своих славно пристроила! Всех чужие родители выкормят, Мне же жить без хлопот – любо-дорого». Не кукуй мне, кукушка безгнёздая, Не считай моих лет, пестробокая. Обниму я всех чад моих крыльями, Лебединой любовью окутаю…

Время сжималось до золотой медовой капли, в которой растворялась вся боль. Новая жизнь распускалась сияющим цветком и текла по щекам Дарёны сладкими слезами, а чьи-то тёплые ладони гладили её по голове.

– Ну, вот и всё, вот и умница, – услышала она ласково-грудной голос матушки Крылинки.

«Неужто всё?» – светлой вспышкой озарило душу удивление. Или песня скрутила время в бараний рог так, что Дарёна сама не заметила его течения? Как бы то ни было, у её груди слышалось смешное, тоненькое мяуканье и писк. Пелена наваждения упала с глаз, чтобы открыть Дарёне крошечное приплюснутое личико с глазками-щёлочками и малюсенькие пальчики с длинными ноготками, покрытые белой, как творог, смазкой.

– Ну что, будешь к груди прикладывать? – склоняясь над Дарёной, спросила матушка Крылинка.

– Мы с Младой первой кошку хотели, – обливаясь счастливыми тёплыми слезами, пролепетала та. – У неё есть молоко, я знаю…

– Ну, кошку так кошку, – сказала Крылинка.

Младу облачили в рубашку с прорезями и устроили полусидя, обложив подушками. Ждана приложила новорождённую к её груди, а матушка Крылинка взяла безвольные руки дочери и сомкнула вокруг малышки. Обе женщины не могли удержать слёз, а Дарёна отдыхала на родном плече, обострившимся слухом улавливая звук глотания, с которым кроха сосала молоко. Лишь раз ресницы Млады вздрогнули и приоткрылись, но взгляд, прорезавшийся сквозь них, оставался по-прежнему далёким и жутковато-потусторонним.

***

Бояна досадливо бросила писало и встала из-за стола. День за днём она билась над этой головоломкой, но та не желала складываться. Общий смысл туманно маячил за отдельными словами, но не станешь ведь сочинять отсебятину! Чтобы заклинание сработало, нужен был точный перевод – и, желательно, в том же размере и ритме.

– Прихожу… закрываю… отдаю сердце и душу, – бормотала седовласая хранительница мудрости, пытаясь мысленно нарастить на костяк глаголов «мясо». – Может, не прихожу, а ступаю? Хм… И что у нас выходит в таком случае? Я куда-то там ступаю… хм-м… что-то чем-то закрываю… Так-так! Выходит складно. Что дальше? Отдаю душу и сердце… сердце и душу… М-м… могила. Не складывается. Душа? Дух, призрак, мысль, суть… «Сэлу», «сэлу»… На что это похоже? «Силу»! Конечно же! – Бояна щёлкнула пальцами. – Сила – могила. Это уже лучше. Теперь надо как-то увязать мир и падающий камень…

Немалую трудность составлял поиск: заклинание было записано на слух, а слова в словаре – навьей азбукой, да и отражал этот обгоревший список гораздо более древнее состояние языка. Однако Бояне удалось-таки опознать ещё кое-что: «олийг» – «весь, вся, всё», «ёдрум» – «другой», «онме» – «на меня», а над «ана» пришлось поломать голову и поискать нечто похожее в других известных ей языках. В итоге Бояна сделала заключение, что это – служебное слово, произошедшее от числительного «один» и приставляющееся к существительным в единственном числе. «Ёдрум хайм» переводилось как «другой мир», а «ана стайм» – «один камень» или, дословно, «какой-то неопределённый, любой камень». Учитывая все эти новые подвижки, появилась возможность перевести третью и последнюю строчки целиком: «Гэфру олийг хьярта й сэлу» – «отдаю всё сердце и душу», а «фаллам онме ана стайм» – «на меня падает камень». Или, может быть, «упадёт на меня камень»… Больше ничего хранительница из остатков древнего навьего словаря выжать не смогла. Но как из этих обрывков восстановить целое заклинание, да так, чтобы оно ещё и действовало? Задачка…

Бояна снова прибегла к своему любимому упражнению – встала на голову. Кровь сразу прилила, распирая жилы и звеня в ушах. Может, стоит отталкиваться от того, как должно действовать это заклинание? Ведь служит оно для закрытия Калинова моста, а произносящие его превращаются в скалы…

– Куда я ступаю? Что закрываю? Это очевидно: Калинов мост! – пыхтела Бояна, обводя взглядом перевёрнутое вверх тормашками хранилище. – «Отдаю всю душу, силу…» Ну и, наверное, «станет мост моей могилой». Так! Кажется, начинает что-то вырисовываться!

Вернувшись в обычное положение, Бояна бросилась к столу и жадно впилась взглядом в строчки. Мысль вертелась, работала, переставляя слова так и эдак, заполняя пробелы подходящими по смыслу образами…

На Калинов мост вступаю, В Навь проход я закрываю, Отдаю всю душу, силу, Обрету я здесь могилу. Запирая мир иной, Камень встанет надо мной.

– Да! Ну конечно же!

Бояна в восторге вскочила: ей почудилось, будто строчки прозвучали у неё в голове, но в следующий миг она поняла, что находится в хранилище не одна. У стола стоял мальчик с ясными, холодными глазами – именно с его приоткрытых губ и сорвались эти слова. Где-то Бояна уже видела паренька, но его имя выветрилось из её памяти.

– «Фаллам» – это не «падать», – сказал он. – Это «устанавливать», причём с возвратом действия на себя. То есть, «устанавливаться, воздвигаться». Произносятся эти слова сходно, но значения разные. А чтобы заклинание подействовало, его нужно говорить с пониманием смысла, что без перевода невозможно. Язык можно использовать любой – хоть навий, хоть свой родной. Главное – знать смысл.

– Откуда ты знаешь этот язык, дитя моё? – с удивлением спросила хранительница.

– Просто знаю, и всё, – пожал плечами отрок. – Он звучит в моей голове, как будто я всегда его знал.

Сказав это, он покинул хранилище, оставив Бояну в замешательстве. Опомнившись, она поскорее записала слова, отзвук которых ещё звенел в ушах леденящим эхом, после чего отправила к княгине Лесияре посыльную с известием, что заклинание переведено и готово к использованию.

Государыня вошла в хранилище совсем скоро – бледная, с голубизной под усталыми глазами, но её взволнованный взор сверкал воодушевлением.

– Перевела? Где? Покажи мне! – воскликнула она.

Бояна не успела даже открыть рот: повелительница женщин-кошек сама выхватила у неё чистовик. Пробежав по строчкам глазами, Лесияра стиснула Бояну в объятиях, да так крепко, что та придушенно крякнула.

– Молодчина! И что, заклинание будет действовать?

– Чутьё мне это подсказывает, моя госпожа, – степенно поклонилась Бояна. – Чтобы заклинание сработало, его нужно произносить, полностью понимая, что означает каждое слово, а ведуньи говорили его на неизвестном им навьем языке, оттого у них ничего и не вышло. На каком языке произносить заклинание, значения не имеет: сработает любой – хоть навий, хоть язык перевода.

– Превосходно! – радостно стиснув плечи пожилой кошки, Лесияра встряхнула её. – Сегодня же распоряжусь, чтобы тебе выдали награду – пять сундуков золота. Ты просто не представляешь себе, как важно для нашей победы то, что ты сделала!

Хранительница умолчала о мальчике, который сложил все осколки воедино: по правде говоря, она и сама шла по верному пути. Награду пришлось бы делить с ним… А зачем? Он только озвучил то, что вертелось у неё в голове. Ну да, попутно исправил ошибку в переводе одного слова, но это уже мелочи.

Государыня стремительно шагнула в проход и исчезла, а Бояна, сев в кресло и откинувшись на спинку с чувством выполненного долга, наконец вспомнила: это был сын новой супруги Лесияры, Жданы. Кажется, звали его Радятко.

– А ну, кыш! – Хранительница смахнула на пол паучка, который полз по одному из черновиков, и передёрнула плечами: – Фу, гадость какая…