Липовые ладошки-листья тихо аплодировали каждому мазку кисти. Аллея, пронизанная солнечным мёдом косых лучей, выдыхала струи сладкого хмеля, пропитывая воздух тёплой грустью июльского вечера. Ветерок запускал невидимые пальцы в тёмные короткие волосы Художницы, на висках чуть тронутые морозным веянием, обвивался вокруг угловатых плеч и старался заглянуть в этюдник, упиравшийся в траву тремя телескопическими ножками. Он усмехался над её немного нескладной сутуловатой фигурой, трепал полы белой мужской рубашки с закатанными до локтей рукавами, надетой поверх голубой футболки, и удивлялся: «Разве это женщина?» И правда: женственностью телосложение Художницы не отличалось, узкие джинсы подчёркивали худобу нестандартных ног, обутых в кроссовки сорок третьего размера. Впрочем, мнение ветра-насмешника её мало волновало: она была погружена в работу.
Казалось бы, что в этом особенного? Аллея как аллея, картина как картина. Но стоило Художнице поднять кисть, как волшебство сразу проявляло себя: краски переходили на холст прямо из дышащего липовыми чарами вечера. Чуть прищурив глаз, Художница прицельно брала нужный цвет и переносила на картину: золото заходящего солнца, просвечивающее сквозь листву, длинные тени от стволов… Пронизанный июльским медовым светом зелёный тоннель, уходящий вдаль – вот что она изображала.
Подходящее освещение можно было поймать только с восьми до полдевятого вечера, и Художница, глянув на часы, болтавшиеся на тонком запястье, со вздохом смирилась: сегодня время работы истекло. Нежно огладив двумя пальцами волшебную кисть – подарок Любимой – она сложила этюдник и повесила на плечо. На подушечках пальцев привычно мерцала золотистая пыльца, постепенно тая и впитываясь в кожу.
Вечер, густея, чайным янтарём крался по улицам, горел в окнах, а ветер колыхал глянцевые кроны ив, превращая их в косяки серебристых рыбок. Вернув сдвинутые вверх тёмные очки на место, Художница с этюдником на плече походкой аиста шагала знакомой дорогой, слушая перезвон золотой пыльцы в голове… Впалые щёки и острый нос, вечная морщинка между тонкими чёрными бровями, голубые шнуры жил под смуглой кожей открытых предплечий – Художница выглядела старше своих двадцати семи, и загорелым девчонкам-старшеклассницам, лизавшим мороженое, она, видимо, казалась совсем древней. Они проводили её любопытными взглядами, а она открыла зеркальную дверь продуктового магазинчика в остановочном павильоне и вошла в кондиционированную прохладу. Достав из кармана маленький чёрный бумажник, видавший виды и потёртый с углов, она положила на прилавок пятьдесят рублей и сказала:
– Пожалуйста, минералку… Полтора литра. Любую, только с газом и похолоднее.
Продавщица не подала виду, что её смутил голос – чуть гнусавый и с не очень внятным произношением. Подав бутылку минеральной воды и сдачу, она чуть слышно проронила:
– Пожалуйста.
Громче и не требовалось: судя по этому странному голосу, покупательница была глухой и, должно быть, читала по губам.
– Спасибо, – прогнусавила она.
На улице Художница снова подняла очки, чтобы не искажать и не приглушать краски вечера. Шоколадные девчонки, выставляя напоказ свои весьма условно прикрытые одеждой стройные тела, по-прежнему легковесно щебетали, развратно подбирая языками пломбирное лакомство. Звон золотой пыльцы в голове Художницы расступился, впуская в себя их мысли. Блондинка в белых гольфах пренебрежительно думала о том, что проходящая мимо несуразная женщина одета «совершенно ужасно», а русоволосая, в коротенькой юбочке в широкую складку, приняла её за парня с красивыми глазами – чудаковатого, но милого. Пожалуй, она даже с ним «замутила» бы: забавных и трогательно неуклюжих художников у неё ещё не было.
Из-под пробки вырвался газ, вода вскипела пузыристым бурлением и пролилась в сведённое судорогой жажды горло. Задержавшись на несколько мгновений перед входом в магазинчик, Художница напилась прямо из горлышка и продолжила свой путь. Девчонки пропали из виду, а их мысли растворились в золотом звоне. Про себя усмехнувшись, Художница отмахнулась от виде́ния вымазанных мороженым языков, которое затрагивало в ней какие-то не очень чистые, низменные чувства.
Сухая жара давила, городская пыль скрипела на зубах. Сняв очки, Художница чуть нагнулась вперёд и полила себе голову минералкой, а потом встряхнулась, орошая раскалённый до мягкости асфальт брызгами. Причесав мокрые волосы пятернёй, огляделась. Киоск с мороженым, белым айсбергом сияя на солнце, соблазнял богатым ассортиментом, отображённым на наружном щитке. Глаза разбегались от количества сортов, и Художница в конце концов решила остановиться на фисташковом с миндальной крошкой. Снова прилипчивым наваждением вспомнились ловкие языки загорелых девиц. Тьфу. Стряхивая с внутреннего взгляда картинку, Художница осторожно откусила приятно дышащую холодом зелёную сладость. Заныли зубы.
От автобусной духоты спасала только струя воздуха из люка. Отгораживаясь от скопления пассажиров густой пеленой золотого звона, Художница подставляла лицо ветру. Здесь она предпочла снова спрятать глаза за щитком тёмных очков. Автобус вёз её в пригород, к Любимой. До встречи оставалось сорок минут: столько длилась поездка.
Обожжённые зноем клёны поникшим шатром укрывали бетонное сооруженьице со скамейкой, стоявшее на остановке уже невесть сколько лет. Знакомые узкие улочки, посыпанные щебёнкой, заборчики, сады-огороды… Тёмно-зелёный глянец вишнёвых крон и светлые кудри яблонь, давно отцветшая сирень. Только лип не хватало: вдалеке виднелись сосны.
Калитка была не заперта – как всегда. Сад встретил Художницу ласковым дуновением лета, а ель возле одноэтажного деревянного домика, сомлевшая от дневной жары, теперь дремала. Художница не спешила входить – присела за старенький деревянный стол на веранде, поставив на вышитую скатерть с бахромой минералку, согревшуюся за время поездки в душном автобусе. Пить её стало не особенно приятно.
Здесь Художница чувствовала себя дома. Сад не вторгался ей в голову глупым и суетным потоком чужих мыслей, он молчал тепло и понимающе, принося отдохновение и покой в душу. Здесь не требовалось отгораживаться ни от кого, заполняя голову золотым звоном. А самое главное – здесь её ждала Любимая.
Медовый свет коснулся сердца, а в лицо повеяло благодатной свежестью: это родные руки поставили на стол большую эмалированную миску с мытой земляникой. Крупные, ароматные ягоды поблёскивали капельками воды на красных боках и дышали прохладой. Рядом с земляникой лёг круглый домашний хлеб, обёрнутый кружевной салфеткой, а в довершение появилась чашка густой деревенской сметаны и сахарница.
Ещё тёплый, свежевыпеченный хлеб Любимая разломила руками: нож казался совершенно неуместным – острый, опасный предмет. Художница добавила в сметану сахар, окунула ягоду, подцепила ложечкой, отправила в рот и только после этого, наслаждаясь вкусом земляники со сметаной и хлебом, подняла взгляд на Любимую.
Нет, её возлюбленная не блистала ослепительной красотой, но было в ней что-то завораживающе-тёплое, светлое, колдовское. Русые волосы, уложенные в узел на затылке, горели ниточками золота в вечерних лучах солнца, в хитро и ласково прищуренных серовато-голубых глазах сразу таяла вся усталость Художницы, накопившаяся за день, а между улыбающихся полнокровных губ было зажато её сердце. Эта улыбка с озорными ямочками на щеках, чуть усталая, мудрая, матерински-нежная, путеводной звездой сияла над жизнью Художницы и являлась той движущей силой, благодаря которой она просыпалась каждое утро, с радостью предвкушая новый день. А ведь было время, когда она вставала по утрам, точно на казнь… Очень, очень давно, тысячу лет назад.
Утончённостью черт Любимая не отличалась – были они крупны, мягки и плавны, как и её движения. Лёгкое и тонкое льняное платье-сарафан подчёркивало все тугие округлости налитой, зрелой фигуры, а фартук с оборками и карманами оттенял мягкую хозяйственность. Простая, земная, домашняя, родная… Со вкусом земляники со сметаной.
Художница вдохнула добрый аромат хлеба – самого лучшего на свете, выпеченного любимыми руками. Чего ещё желать? Счастье достигнуто. Впрочем, нет: Любимая с лукавыми смешинками в уголках глаз приблизила губы к губам Художницы для земляничного поцелуя – сочнее ягод, нежнее сметаны, слаще сахара и душевнее хлеба. Принимая его как высшую награду, Художница поймала с драгоценных губ духмяную нежность июля.
Железная кровать сороковых годов выпуска сияла чистым отутюженным бельём, от которого исходил запах свежести – то ли какого-то тонкого пахнущего мыла, то ли кондиционера. Всё, к чему прикасались руки Любимой, приобретало этот прохладный аромат, слегка чопорный и строгий, напоминавший о матерчатых саше с сухими духами для белья из бабушкиного шкафа… Солнце рыжим котёнком устроилось на простыне, просовывая золотые лапки под одеяло, но прежде чем Художница с восторгом окунулась в волны благодати, предстояло ополоснуться в холодной бане.
Вместо лишённой запаха поролоновой губки – тонкий медовый дух липового мочала, вместо холодной городской ванны – деревянная шайка с тёплым отваром трав, подобранных мудрыми руками Любимой с тем расчётом, чтобы кожа стала мягкой и приятно пахла после омовения. Из влажного банного сумрака Художница вышла очищенной, лёгкой, успокоенной – и сразу попала в колдовские объятия.
Хотелось верить, что всё в тесной комнатке было поставлено специально таким образом, чтобы сосредоточить последнее сияние дня на фигуре любимой женщины: солнце, пойманное в ловушку зеркальной дверцы старого шкафа и такой же внутренней стенки серванта, озаряло её и зажигало вокруг её головы ореол густо-янтарного света. Распущенные волосы струились по обнажённой груди, а старая кровать устало скрипела, уже ничему на свете не удивляясь. Исступлённо впечатываясь нервно-твёрдым, сухощавым телом в сдобно-упругие изгибы Любимой, мягкой, как пуховая перина, Художница утопала в её доверчивой улыбке: в момент высшего упоения та раскрылась, сочетая в своём облике и детскую непосредственность, и жизненную умудрённость, и спокойную искушённость. Без пафоса, без выпендрёжа, с какой-то странной и забавной стыдливой искоркой в глазах Любимая вытворяла то, что юным лизуньям мороженого и не снилось. И это было не пошло, не развратно, а просто и естественно – так, как и задумывало бесстыдное солнце, гладившее сплетённые в постели тела сфокусированным лучом сладко-липового июльского бреда.
Старинный хрусталь в серванте, допотопный шкаф, вышитые скатерти, домотканые коврики, никелированная кровать – всё это уносило их в далёкое прошлое, в сороковые или пятидесятые годы. В прабабушкином домике время словно замерло: ничто в нём не тлело, не изнашивалось, не ломалось и не ржавело. Даже рукомойники висели с той поры и на фарфоровых тарелках не было видно ни трещинки.
С тихим вздохом завеса золотого звона расступилась, и в голову Художницы освежающей струйкой деликатно просочился голос Любимой:
«Ну, как твоя работа?»
Под работой подразумевалась картина, которую сейчас писала Художница. Зарываясь пальцами в пушисто-воздушные длинные волосы своей женщины, Художница ответила, не размыкая губ:
«Уже почти закончена. Нужный свет появляется только на полчаса, а если совсем уж строго, то всего минут на пятнадцать, поэтому и вожусь так долго».
«Хорошо. Думаю, всё получится. – И, навалившись на Художницу всей тяжестью своего мягкого тела, Любимая со смехом пробежалась пальцами по её выступающим рёбрам: – Что ж ты у меня тощая-то такая? Кормлю, кормлю – всё никак откормить не могу…»
«Куда ты меня откармливаешь – на убой, что ли?» – извиваясь змеёй от щекотки, хохотала Художница.
Но даже при улыбке вечная морщинка не покидала её лба.