©Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес (www.litres.ru) Ну, это лишнее – спрашивать меня, зачем я сел за мемуары. Тщеславие моя движущая сила, это оно заставляло меня метаться от одной ипостаси к другой, усадило за воспоминания и даже в обычном введении подвигло именовать Автора с прописной буквы. Мол, знайте, с кем имеете дело.А дело вы имеете с 78-летним человеком, который кое-что повидал в жизни и готов поделиться впечатлениями от увиденного и пережитого. И если кому-то это покажется неинтересным, то вина в том отнюдь не Автора, а читателя, которому лучше сразу отложить эти записки в сторону, чтобы не раздражаться из-за траты драгоценного времени на малозначимые лично для него факты из жизни Тщеславного Индивида. Правда, при этом читатель покажет себя человеком нелюбопытным от природы. Но это, как говорят, его проблемы. Не всем же быть любопытными. А тем более любопытствовать, как и зачем некий Автор прожил уже почти 80 лет и еще претендует на общественное внимание.Впрочем, Автор тоже не виноват в том, что он тщеславен. Родители – царство им небесное! – произвели его на свет под знаком Овна. А человек, рожденный в этом знаке Зодиака, – цитирую из книги «Звезды и судьбы» – «задорен, раздражителен, честолюбив и упрям, плохо поддается чужой воле, а жар страстей не знает границ. Сильная воля не знает предела, деятельный ум толкает вперед, не опасаясь препон». Вот так! И, как свидетельствует история, под этим знаком рождены Леонардо да Винчи, Рафаэль, Бах, Декарт, Гойя, Гоголь, Золя, Ван Гог, Бисмарк, Гайдн, Чарли Чаплин, Алла Пугачева… И вы хотите, чтобы, находясь в такой компании, Автор не был тщеславен? Побойтесь Бога осуждать его за это! Правда, он не достиг тех степеней известности, как выше перечисленные Граждане Мира. Но ведь и они не в раз стали теми, какими их чтит человечество. За редким исключением, разумеется. Так, что еще не все потеряно и у Автора. На том и закончим вступление. И обратимся к памяти.
Мне грех на нее жаловаться, гордится же ею, было немало поводов. Всегда помнил и до сих пор помню часы встречи каких-то событий, которые нельзя пропустить. Потому и опоздал в жизни только два раза – в молодости на работу в первую утреннюю смену на шахте и в зрелости – на интервью с важным человеком, потому что тот сменил адрес офиса, а я этого не знал и укатил по прежнему.
В мемуарах обычно пишут, с каких лет помнит себя человек. Так вот, первое, что я помню – это двух часовых в буденовках и длинных шинелях, стоявших на крыльце Леонтьевского дома. Был такой дом в Полушкиной роще Ярославля – двухэтажный с высокой двускатной крышей. Леонтьевским его называли по фамилии хозяина – директора Ярославского резинокомбината, одного из крупнейших по тем временам предприятия в СССР. Широкий, серо-голубоватого цвета, дом стоял недалеко от берега Волги, почти примыкая к ограде закрытой территории водокачки – насосной станции, подающей воду для ТЭЦ Резинокомбината. К дому по пологому спуску вела отдельная дорога, которую называли Леонтьевской горкой. Рядом был безымянный съезд покороче и покруче, который выводил на дорогу к Березовой роще и дальше – на Тутаев и Рыбинск. Летом машины и подводы скатывались и поднимались по этому спуску, а зимой мы так укатывали его валенками, санками и самокатами, что он превращался в сплошную «ледянку», и тогда Леонтьевской горкой не возбранялось пользоваться не только «Эмке» директора Резинокомбината.
Так вот, часовые в длинных шинелях появились на крыльце «Леонтьевского дома», когда его хозяина арестовали как врага народа. Было это, по всей видимости, осенью 1937 года, потому что снега вокруг дома я не помню, а часовые стояли уже в шинелях. И, значит, помню я себя с двух лет с небольшим. Потом этот дом, как и все другие в Полушкиной роще, битком набили семьями и, помню, единственное, что его отличало от прочих – яркая роспись большой комнаты на втором этаже. При Леонтьеве там была детская, и на ее стенах играли в мячики, скакалки и качались на качелях розовощекие счастливые советские дети. Наверное, это отметилось в памяти потому, что у меня в ту пору не было ни мячиков, ни скакалок, ни таких красивых качелей.
Мир открывался для меня не через игрушки. В нашем доме я не помню ни одной и даже не знаю, во что или чем играл. Позже были игры в войну с деревянными саблями, в «жостку», в «расшибалку» и в «перышки». Но это уже в начальные школьные годы. А в самом первом, дошкольном детстве не доводилось держать в руках ни одной игрушки. Может быть, поэтому я не могу наиграться и на восьмом десятке лет, зачастую отдавая свободное время компьютерным играм, чем привожу в смущение супругу. У нее-то в детстве хватало кукол. А я по-настоящему стал наверстывать детство с рождением сына. Я покупал для него ракеты, взмывающие в небо под напором закаченной в них воды, подводные лодки с электроприводом, железные дороги, мигающие разноцветными огнями «луноходы» и с упоением играл с ним, зачастую даже дольше, чем дву-трех-пяти-летний сын. «Вот дитятко-то!», отзывалась на это жена. Да уж! Нереализованная детская страсть к игре до сих пор имеет у меня вполне осязаемое подтверждение в виде наколки на правой руке.
Было это летом 1945 года, когда в Полушкину рощу стали возвращаться первые демобилизованные воины. Среди прочего трофейного скарба чей-то из отцов привез игру в подкидные колпачки. Она состояла из двух картонок с картинками. На одной были цифры от единицы до шести, как на кубиках для игры в кости, на другой – красочная дорога к цифре 100, где дошедшего до этой вершины радостной улыбкой встречал розовощекий Месяц. Играть можно было только вшестером, поскольку в коробке было всего шесть разноцветных колпачков, а желающих всегда в лучшем случае впятеро больше, и легко представить с каким нетерпением каждый из нас ждал своей очереди к заветной подкидной дощечке, с которой колпачок улетал на какую-нибудь картинку с цифрой. Мне было десять лет, а играли и пацаны постарше, которые едва ли ни всякий раз оттирали «мелочь», поэтому ухватить свой колпачок было большой удачей. И подлинным счастьем – первым добраться до Месяца. Однажды мне выпало это счастье. Я носился с ощущением его до вечера, а вечером стащил у брата пузырек с тушью, у матери иголки и нитку и в своем укромном углу в сарайке нарисовал на правом предплечье Месяц в его натуральную игрушечную величину, а потом прошелся по контуру иглой с тушью. Так и радуется этот Месяц на моей руке той далекой победе в желанной игре! А первую, попавшую в мои руки за несколько лет до войны игрушку, я от охватившего меня чувства, попросту искалечил.
Самым главным, да пожалуй, и единственным развлечением в моем раннем детстве считалось подглядывание в чужие окна. Мы тогда жили в двухэтажном щитовом доме на три подъезда, опоясанном узкой завалинкой. Мы забирались на нее и обходили дом, заглядывая по пути в незашторенные окна первого этажа. Открывались там мелочи убогого быта бывших строителей, ныне работников Резинокомбината: зеркала, кровати, иногда рисованный на клеенке коврик, горка, уставленная стеклянной посудой. Интерес и игру составляло умение быстро спрятаться, присесть, если тебя кто-то увидел из обитателей комнаты, а потом опять заглядывать, дразня этим недовольных жильцов. Иногда нас, конечно, ловили за этим занятием и в зависимости от времени года драли уши или стегали крапивой, а то и просто давали подзатыльника. Но если после этого не удавалось придумать или найти чего-то более интересное, путешествие по завалинке продолжалось только в обратном направлении.
Однако и подглядывать в одни и те же окна, по-видимому, надоедало, иначе с чего бы я однажды отправился к дальним домам? У больших кирпичных домов завалинок не оказалось, и значит, делать мне у них было нечего, пока не вырасту вдвое. А два рубленых теремка, стоящих поодаль, вполне подошли, потому что и завалинка у них была под окнами, и резные наличники, за которые, стоя на цыпочках, можно держаться.
Кто в этих теремках жил не знаю. Но точно, что не рабочий люд, потому что домики были отдельные на каждую семью. А главное отличие от насквозь высмотренных окон нашего щитового дома, состояло в том, что открылось мне через одно полуоткрытое окно. Прямо перед ним на комоде стояли две куклы в белых матросках с синими воротниками и в бескозырках. Они смотрели на меня синими глазами и, вроде даже приглашали к себе чуть приподнятыми руками. И это было так притягивающе, что я даже не присел, прячась, когда в комнату вошла молодая и добрая женщина. Добрая потому, что, увидев за окном пацанёнка, она не шугнула меня, как обычно это делали жильцы нашего дома, а с улыбкой подошла к окну: «Ты чей такой?» И легко втянула меня в комнату.
Привыкший по беличьи моментально прятаться или «смываться» при любой опасности, я, видимо, сам протянул к ней руки – так обезоружила меня её улыбка.
– Ну, и что мы будем делать? – спросила она, присев на корточки, чтобы уравняться со мной ростом.
– Дай! – указал я на кукол.
Она сняла с комода одного матроса и отдала мне. И тут случилось такое, чего она никак не могла предвидеть. Грязный и босой оборвыш схватил матросика, прижал к себе и так крепко вцепился ему в нос зубами, что откусил его.
Я не знаю, почему я это сделал, что за инстинкт сработал тогда во мне и почти не помню, что было дальше, за исключением того, что из откушенного носа посыпались опилки – матросик оказался матерчатым, набитым какими-то горькими опилками – и того, что хозяйка вырвала его у меня из рук с криком «Гаденыш!».
Ещё из самого раннего помню свою первую денежку. Это был пятачок. Я увидел его, когда наклонился к «ключику», чтобы посмотреть, как вьются в его тоненьком горлышке мелкие песчинки. В этот раз они не пританцовывали, а медленно отлетали в разные стороны, потому что горлышко было закрыто пятачком, по которому мелкими-мелкими волнами переливалось летнее полуденное солнце. Совершенно не помню, на что я истратил свой первый клад. Может быть, что-то купил в ларьке, открытом в бывшем Леонтьевском гараже, может кто-то из старших выманил у меня пятачок, чтобы сыграть в «расшибалку», а может я и сам поставил его на кон в надежде преумножить капитал. Все это стерлось. Осталась только картинка маленькой круглой лужицы, на дне которой откуда-то из глубины вился слабый поток, в котором приплясывали песчинки, и сиял солнышком пятачок…
Её нет уже много лет, хотя название в качестве почтового адреса. Наверно, ещё осталось, потому что, проезжая как-то по тем местам, я видел один или два обитаемых дома. Все остальное пространство накрыто заводскими корпусами, появившимися здесь в семидесятые годы прошлого века, когда я уже уехал из Ярославля, и достаточно широкой автомагистралью, за строительство которой я когда-то сражался с ветряными мельницами государства.
Сохранилось это название и в истории славного русского города, хотя бы потому, что почти три века назад пасынок купца Полушкина Федор Волков открыл здесь в каретном сарае отчима первый театр «охотников», призванный вскоре в Санкт-Петербург и ставший там первым профессиональным театром всея Великия и Малыя и Белыя России. Место это нигде и ни кем не отмечено, и точка рождения очага общенациональной культуры теперь сгинула с лика города, как сгинула и вся Полушкина роща – некогда одно из красивейших мест Ярославля. Поглощать березово-липовую рощу социалистическая индустриализация начала с конца двадцатых годов прошлого столетия, когда в Нижнем Новгороде началось строительство автозавода, а в Ярославле – сопутствующих ему предприятий – шинного и асбестового заводов, кордной фабрики, завода синтетического каучука. Их начали размещать за насыпью железной дороги, ведущей на север страны и отделявшей собственно город от его зеленой зоны. А до начала строительства это было дачное место дореволюционной городской знати и первых домов отдыха для совпартработников и членов профсоюза.
К тому времени, когда в 1928 году здесь поселилась семья моего отца – 23-летнего плотника Бориса Ионова, в Полушкиной роще уже не осталось ни господских дач, ни домов отдыха. Одноэтажные господские строения превратили в квартиры, куда растолкали по три-четыре семьи совспецов и совслужащих, а двухэтажные деревянные корпуса стали коммуналками для рабочего люда. В коммуналки обратили и два советских новодела, сотворенных в стиле южных особняков – с балконами на колоннах по второму этажу, с бетонными вазонами и неким подобием фонтанов на террасах первого. Это были государственные дачи первых лиц города. Еще недавно, по южному белоснежные, потеряв былых хозяев, они посерели и теперь торчали на некрутом зеленом берегу Волги как два кариесных зуба. И вот что интересно, три этих особых дома – Леонтьевский и два серых – жили какой-то необъяснимо отдельной жизнью. В них тоже было немало моих сверстников, но я не могу припомнить ни одного, кто бы входил в ватаги «Полушкинской шпаны», как именовали нас в других частях города. Ребята из барака, что стоял между Леонтьевским и теми двумя домами, всегда бывали с нами, а этих словно и не существовало на свете. Видимо их обитателям передавалась некая аура прошлых хозяев, отделявшихся от остальной части населения постами охраны.
Но и остальная часть Полушкиной рощи делилась на две примерно равные по населению половины – прибрежную, что плоской равниной подходила к невысокому берегу Волги, и «горушку», что такой же плоской террасой лежала за «Леонтьевской горкой». И вот что любопытно. Если в прибрежной части, на торце нашего двухэтажного щитового дома по вечерам и в выходные больше собирались взрослые парни и молодые мужики, а «мелочи» вроде меня почти не было видно, то на «горушке» наоборот – взрослые где-то были при деле, а многочисленная «мелочь» сбивалась вместе в драчливую ватагу или для игр в «чижика», «лапту», «жостку», гонять в футбол тем, что попадет под ноги – тряпочным или резиновым мячом, чьей-нибудь шапкой или какой-нибудь жестянкой.
Мне было интересно там и тут. От взрослых постигал правила карточных игр и доминошных партий, внимал, если не шугали подальше, рассказам об отношениях с «бабами», заучивал матерные рулады и анекдоты. А со сверстниками важно было помериться ловкостью, силой, скоростью ног и поделиться тем, что узнавал из взрослой жизни. Хотя в этом-то для большинства пацанов и не было особых секретов, потому что семьи – сколько бы в них ни было человек – имели в основном по одной комнате, и все тайное там ни для кого не являлось тайной. И если кто-то вдруг начинал: «Ух, чего я ночью видал!..», то другой тут же спрашивал: «Как мужик бабу зажал?» И разговор переходил на другие, сугубо мальчишечьи темы.
Впрочем, особых тем довоенных разговоров практически не помню. А в войну они крутились вокруг бомбежек, которых на долю Полушкиной рощи досталось больше, чем всему остальному Ярославлю. Потому что наш зеленый еще островок с одной стороны примыкал к территории Резинокомбината, обувавшего шинами фронтовые полуторки и трехтонки, а вместе с ними и всю артиллерию, а с другой – к железнодорожному мосту через Волгу, который связывал фронт с Уралом и Сибирью. И легко представить, какое значение гитлеровское командование придавало бомбардировкам моста и заводов Резинокомбината. А поскольку до 1943 года Ярославль был не в таком уж глубоком тылу, вражьи самолеты не раз и не два прорывались к нам. Но серьезное разрушение мы испытали только однажды, когда бомба угодила между двумя двухэтажными домами и снесла по подъезду в каждом. У моего дома оторвало третий подъезд (мы жили в первом), у соседнего, срубленного из хорошего леса, развалило половину первого. Нижний этаж почти не пострадал, а на втором бревна свернуло в сторону от взрыва, куда и снесло все, что было в квартирах.
Случилось это днем, когда мать со старшим братом ушли в город – Витька в школу, она в магазин, а мы с младшим Валеркой сидели дома. Взрывом здорово тряхнуло нас, вылетели все оконные рамы, одна из которых накрыла трехлетнего братишку, и помню, как он протяжно завыл: «Ой, мамка, домбят!» Я выволок его из груды стекол и штукатурки, кое во что одел и мы убежали в бомбоубежище, оборудованное в одном из многочисленных крытых окопов, сооруженных в сохранившейся березовой рощице между «горушкой» и «Леонтьевским домом». Вместе с «горушкинскими» и еще каким-то людом мы сидели там в темноте и по колено в холодной воде до тех пор, пока в проеме окопа ни вспыхнул яркий солнечный свет и появившаяся в его мареве женская фигура ни спросила: «Моих тут нет?» Это была наша «мамка», с ревом обыскавшая уже и развалины обоих домов, и все другие окопы. Валерку она подхватила на руки, а я пошел самостоятельно и не домой, а осмотреть разрушенную часть нашего дома, где уже копались хозяева в поисках уцелевшего скарба. И помню, как остолбенел от страха, увидев среди мусора чью-то сине-белую оторванную кисть руки.
Следы бомбежек долго оставались и в памяти, и в материальном воплощении. В квартире наших соседей, занимавших две комнаты, в дощатой перегородке между ними и после войны можно было видеть рваную дыру от залетевшего в дом осколка бомбы. А у моих сверстников годами хранились коллекции осколков, которые во время налетов мы подбирали еще горячими.
Случались над Полушкиной рощей и воздушные бои, на которые мы глазели до ломоты в шеях и до рези в глазах. Они были похожи на игры в догонялки и прятки и проходили настолько высоко, что самолеты казались игрушечными. Но мы все-таки различали наши «ястребки» и их «мессеры» и болели, конечно, за наших. Бои начинались так же неожиданно, как и кончались, когда кто-то из его участников вдруг пропадал в облаках, а другой, покрутившись на открытом пространстве, вскоре тоже куда-то улетал. Лишь дважды эти воздушные бои перестали быть для нас забавами, когда однажды у самых ног одного из нас короткой строчкой взвились фонтанчики земли, и мы со страхом осознали, что это следы пулеметной очереди. А второй раз, когда один из самолетов, пустив шлейф дыма, с диким гулом стал падать со своей подоблачной высоты прямо на нас. И этот нарастающий страшный гул намертво приклепал наши ноги к земле. Вжав головы даже не в плечи, а куда-то гораздо ниже, мы так и остались посреди двора, откуда смотрели в небо. Но падающий самолет – это был «мессер» – то ли ветром, то ли судьбой отнесло от нас на другой берег Волги, где он и вспыхнул красно-черным факелом взрыва.
Это было общее определение для мальчишек из поселков строителей Резинокомбината. Была «Эсковская шпана» из бараков, примыкавших к заводу синтетического каучука, «Березовская шпана» из поселка Березовая роща, очень скоро поглощенная «Шанхайской кодлой», как и сама Роща – Шанхаем – диким самостроем из лачуг, скроенных из чего попало. Но самой известной в Ярославле, во всяком случае, в той части собственно города, что примыкала к железнодорожной насыпи, была «Полушкинская шпана», к которой я имел честь принадлежать и даже быть ее видным представителем.
От прочих сверстников шпану отличало знание жизни не по годам, умение, не гнушаясь способами, добыть себе пропитание, постоять за себя и за кореша. Это главное. Но были еще и незыблемые внешние признаки: косая челка на лбу, сдвинутый до бровей шестиклинный «кепарик», брюки, заправленные по низу в носки, фикса во рту и наколка на кистях рук. И, конечно же, хотя бы кое-какое умение «ботать по фене». Все, кто не подходил под такой стандарт, должны были быть презираемы и биты.
«Держать фасон» для меня не составляло труда с самого раннего детства. Читать и писать каким-то непостижимым способом я научился совершенно самостоятельно и еще до того, как в школу пошел старший брат, и в доме впервые появились Азбука и Букварь. А Витька был старше меня на три года. Значит, к пяти годам я уже умел складывать буквы в слова и царапать их на всем, что попадало под руку – на обрывках бумаги, на крышке стола, на стене. Однажды под руку попала собственная правая рука и, слюнявя химический карандаш, я вывел на тыльной стороне предплечья собственное имя «Вова». А спустя какое-то время, постигнув у шпаны постарше технику татуировки, обколол это слово иголкой с тушью. В каком возрасте это случилось, вспомнить трудно, но точно, что до школы, поскольку в первом классе, стоило только поднять руку, меня уже невозможно было с кем-то спутать. Легко получалась и «фикса» на верхний клык, потому что на огромной свалке между Полушкиной рощей и Шанхаем всегда можно было найти кусок серебристой фольги, которой оборачивался нужный зуб. А чтобы фольга не сползала от слюны, ее нужно было держать открытой, приподнимая краешек губы и дышать, втягивая воздух сквозь зубы. Правда, держать такой «фасон» нужно было только в случаях, когда приходилось особо подчеркнуть свою принадлежность к шпане, поэтому фольгу мы просто имели про запас и при случае быстренько мастрячили «фиксу».
С другими атрибутами «фасона» было сложнее, поскольку лето проводили в основном босиком или в тапочках на босу ногу, купить кепку тоже не допросишься у родителей. Поэтому недостающее добывалось за счет острого глаза и быстрых ног. А если мать спрашивала про носки или кепку: «Где взял?», ответ был прост – «Заноза, (Шкет или Паук) дал поносить».
Кто-то может спросить: откуда все это? Вроде криминал-то расцвел только в последние годы, а тогда (в 30-е, 40-е, 50-е) у детей была пионерская организация, у молодежи – комсомол, да и вообще в стране «было больше порядка»… Людям, задающим такие вопросы, я отвечаю: «Видимо я жил в другой стране». В моей стране в двадцати минутах ходьбы от дома стояли заборы с вышками и лаем караульных собак, а по дороге под самыми окнами утром и вечером проходили подконвойные колонны. Из нашего, да и из соседних домов частенько исчезали одни парни и на смену им появлялись другие – с лагерным опытом, блатными песнями и пропагандой жизни «по понятиям». Мы это впитывали. Я, наверное, живее других, поэтому в детстве не был принят ни в октябрята, ни в пионеры, а в юности – в комсомол. Быть принятым хотелось, я даже старался стать похожим на принятых, но в ответ раздавалось: «шпане в рядах октябрят (пионеров, комсомольцев) не место».
Принадлежность к шпане в октябрятские и пионерские годы проявлялась в том, что в школу я пришел уже курящим и с наколками на руках, едва ли ни ежедневно дрался даже с теми, кто был постарше. На пути к комсомолу препятствием стали все те же частые драки, уйма плохих оценок и хулиганские выходки вроде порчи школьного имущества, стрельбы из рогатки на уроках, устройства всевозможных «шкод» над учителями. Порой эти «шкоды» требовали немалого упорства. Чтобы, например, сделать путь учителя от двери до стола стреляющим, приходилось сначала вбить на этом пути несколько патефонных иголок и на них навесить капсюли от охотничьих патронов. Причем, медные головки капсюлей предварительно подкрашивались «под пол», иначе их было видно. Учитель (а и тогда это были в основном дамы) входил в класс, наступал на капсюль, тот взрывался, перепуганный педагог прыгал в сторону, но и там его ждал негромкий шипящий взрыв. Отличники замирали от ужаса, что урок будет сорван, Полушкинские заходились от смеха, и дело кончалось тем, что меня тащили в крохотный кабинет «Козла». Учитель математики и завуч Михаил Алексеевич Козлов спрашивал: «Где взял патроны?». И если я врал, что не ставил капсюли, он доставал учебник математики Магницкого и начинал диктовать задачу, успешное решение которой избавляло меня от очередного вызова родителей. Одну из таких диктовок «Козла» помню до сих пор: «Един муж – благовей выпил кадь пития за 14 дней. Жена же его испила ту же кадь за две седмицы…» Мне ужасно навились слова таких задач и распевно торжественный голос, каким Михаил Алексеевич читал их. И вообще, с «Козлом» у меня складывались почти панибратские отношения. Как-то в шестом классе, после звонка его обступила группа отличников, и он стал объяснять им принцип доказательства какой-то теоремы. Мне эта фигня была до фени, хотелось курить, и я почти уже миновал толпу склонившихся над учительским столом одноклассников, когда увидел туго натянутые на заднице коричневые в полоску штаны. Плюнув на два пальца левой руки, я со всего маха хлестнул ими по штанам. И над толпой медленно стала подниматься крупная плешивая голова «Козла».
– Я думал это Колыхал, – промямлил я, поняв, чей заднице сделал «смазь»..
– За мной! – сказал Михаил Алексеевич и, положив мне на плечо руку, повел к себе в кабинет. Там он, молча, снял со стены большую рейсшину, наклонил меня головой к окну и тоже со всего маху хлестнул широкой гибкой плоскостью ниже спины. Тощую мою задницу обожгло огнем, но я, как и «Козел», не ойкнул от боли. – В расчете, сказал он и подал мне руку. – Иди, кури!
А рано курить начинали почти все Полушкинские мальчишки, и дело это было настолько привычным и обыденным, что, как позже рассказывала моя первая учительница, о своей привычке я поведал классу на первом же школьном уроке. Когда милейшая, припадавшая на одну ногу Ольга Владимировна Кречетникова, казавшаяся нам уже старушкой, объяснила, что любой вопрос ей можно задать, подняв сначала руку, я так и сделал. И вот как в ее пересказе выглядел наш диалог:
– Что ты хочешь спросить, Вова Ионов?
– В колидор выйти можно?
– А что тебе в колидоре нужно?
– Дак покурить охота!
– А ты, Вова, разве уже куришь?
– А то!
– И мама знает, что ты куришь?
– А я откуда знаю?
Конечно же, мама знала, что её чадо давно «смолит» махорку или «бычки», но что-то не помнится, чтобы я получал за это взбучку. Во-первых, для нее не было новостью, что Полушкинские рано начинают становиться «мужичками», а во-вторых, она была занята куда более насущной проблемой: как прокормить четверо ртов и себя, когда муж где-то далеко на трудовом фронте, почти не присылает денег и нечего снести на рынок – и без того все фактически разуты и раздеты. Помню, в том же первом классе – зимой 1943-го – я не раз и не два бегал в школу в резиновых галошах, да не в «лаковых» на красной байке, а склеенных из автомобильной камеры и натянутых на тонкие портянки. Если по дороге удавалось встретить старшего брата, учившегося в первую смену, мы менялись обувью и в школу я прибегал в его валенках с проношенными пятками.
В классе не все были такой же голытьбой, поскольку у многих, особенно тех, что жили по ту сторону железнодорожной насыпи, на проспекте Шмидта, отцы имели «бронь» от призыва на фронт и «рабочие карточки» в том числе и на промтовары, так что худо-бедно, но были одеты. И поначалу они смеялись над моими портянками или штанами на одной лямке, но я быстро укорачивал их издевки кулаком в нос или пинком между ног. Даже когда они собирались вместе, чтобы «отметелить» шпану, потом я отлавливал их по одному и давал хорошую «сдачу». Иногда за обидчиков пробовал заступиться кто-нибудь из старшеклассников. Но школа-то была начальная, и если кто-то даже из четвертого класса пытался «качать права», долго это у него не получалось – не таких видали!
Вообще, драться приходилось почти каждодневно, а зачастую и по несколько раз в день. Школа находилась далеко от дома, за насыпью, и мы, Полушкинские, должны были дважды в день проходить по территории Заводстроевских, где нас уже ждала такая же шпана, ну, и понятно, чем это кончалось. Иногда нам удавалось проскочить опасный участок пути, прицепившись за борт полуторки. Зимой мы имели для этого специальные крючки и катились за машиной на пятках, но это случалось редко, как редки были и сами машины. Чаще мы прибегали в школу с разбитыми носами, оторванными воротами рубашек или пальто и начинали искать по классам других Заводстроевских, чтобы воздать им за обиду. На обратном пути все повторялось – воздавали нам.
Но все это мелочи в сравнении с тем, когда кодла на кодлу десятками сходились взрослые парни. Я помню одну такую битву, состоявшуюся уже после войны, году в 46-м или в 47-м. Шанхайская кодла длинным узким языком подходила к Полушкиной роще по берегу Волги. А наши широким фронтом стояли на высокой части берега, готовя всё, что могло стрелять. А в этом ни у Полушкинских, ни у Шанхайских не было недостатка.
Богатейшим арсеналом для тех и других служила «Трофейка» – огромный пустырь, заваленный трофейным оружием и техникой всех родов войск, участвовавших во Второй мировой войне. Это кладбище убойных сил никем практически не охранялось и потихоньку растаскивалось не только бригадами по утилизации металла завода «Вторчермет», но и шпаной из окрестных и дальних поселков и районов Ярославля. Пролезая в люки или щели искореженных танков, торпедных катеров, в развороченные фюзеляжи и кабины самолетов, люди искали и находили всё, что взрывается или стреляет. Эти находки потом отзывались большими и маленькими трагедиями в самых разных концах города, когда пацаны пытались разобрать мину или гранату, добыть порох из снаряда или просто поглядеть, что будет, если бросить находку в костер. У Полушкинских, Эсковских и Шанхайских, ближе всех живших к Трофейке, «на вооружении» было все. Это знала милиция, время от времени проводившая по поселкам облавы и снимавшая всякий раз неплохой «урожай», но еще больше оружия хранили выгребные ямы, в которых мы топили свои арсеналы, едва заслышав об облаве. Милиция брезговала копаться в ямах, а мы легко потом доставали спрятанное, прочесывая ямы крючьями из толстой проволоки. Говорю «мы», потому что сам не раз топил, отмывал в Волге и перепрятывал в сарайке разносистемное и разнокалиберное оружие.
Так вот, к бою в той памятной битве готовился даже небольшой миномет. Мин к нему почему-то не нашлось, и он был модернизирован под боеприпасы, которые мы в изобилии собирали за 81-й военной базой невдалеке от Трофейки. На базе уничтожали малокалиберные боеприпасы и сигнальные ракеты. Их сваливали в большие ямы и поджигали. Патроны рвались, ракеты многоцветными всполохами взмывали в небо и всё это разлеталось далеко за территорию базы. А мы были тут как тут. Собирали помятые патроны, не сгоревшие остатки ракетных зарядов. Их нельзя было использовать по прямому назначению, но приспособить для дела вполне можно. И тот миномет был заряжен смесью всех доступных нам видов пороха, а в качестве поражающих средств в ствол были утрамбованы гвозди, болты, гайки и прочие железяки. Выстрелить он мог, если бы кто-то успел поджечь торчавший внизу фитиль. Но не успели. Потому что начали стрелять из мелочи – из рогаток, самопалов, поджигах. Грохоту было достаточно, раненых – ноль. Однако кто-то, напуганный грохотом, успел вызвать милицию, и она нагрянула прежде, чем выстрелил миномет. Сначала милиция и какие-то военные разметали Полушкинских. Получилось это у них споро, потому что «вояки», чтобы не попасться сами давали дёру. Шанхайские все это видели и тоже стали пятиться, но для «понта» трясли в нашу сторону тем, что имели. Помню их предводителя – тощего парня в буденовке и длиннющем черном пальто. За поясом у него висела сабля наголо. Однако при нашем отступлении он выхватил не её, а оголил в нашу сторону то, что носил между ног.
Иногда у нас получалось добыть оружие и с комплектом штатных боеприпасов. Однажды мы проникли на Трофейке туда, куда подходили «свежие» вагоны и платформы. Легко открыв один «товарняк», мы ахнули: там грудой стояли совершенно новенькие – в масле – пулеметы, а в углу – ящики с укладками снаряженных патронами лент. Мы не были бы Полушкинской шпаной, если бы прошли мимо такого соблазна. Ночью пулемет и лента с патронами оказались уже в одной из сараек, а утром мы вчетвером выкатили свой «Максим» на бруствер бомбоубежища, устроенного на гребне берега Волги. Дальше всё было, как в кино про Чапая. Лента сама легла на место, пальцы старшего из пацанов уперлись в гашетку, и когда в зоне видимости появился двухпалубный пароход «Механик», раздалась команда: «По вражескому крейсеру…» И грянула очередь, от которой с большим недолетом до «Механика» взвились фонтанчики брызг. Недолет мы осознали, начали соображать, как поправить прицел, и на счастье команды парохода, да и на наше, конечно тоже, из соседнего дома выбежал дядька и пинками раскидал нас с окопа. А то бы ведь наверно сообразили, как достать «крейсер» со всеми вытекающими из этого последствиями.
Как-то проносило от серьезных последствий и другое опасное увлечение. Коль скоро у нас не было недостатка в зарядах сигнальных ракет, мы мастерили из них «катюши». Из тонкого и очень плотного технического картона – прешпана – сворачивали сигарообразные трубы, набивали их ракетным порохом, клали на какую-нибудь приподнятую над землей доску или фанеру и поджигали конец. Конструкция фыркала искрами и срывалась с доски. Иногда она под углом уносилась вверх и вдоль дороги, радуя нас разноцветными всполохами. Но случалось, что «снаряд» начинал вертеться на месте, обдавая огнем всех, кто не сумел отбежать подальше. А бывало и так, что ракета сначала взлетала как надо, а потом вдруг меняла угол полета и мчалась к которому-нибудь дому. А они на «горушке», где мы обычно затевали такие игры, все были деревянные…
Ракеты носились по непредсказуемым траекториям потому, что мы мало уделяли внимания их корпусам: ленились приклеивать острые наконечники и оперение стабилизаторов, так что полетом управлял случай. Зато по части снаряжения порохом быстро стали большими доками. Кусками серебристого пороха, дающего ярко-белый цвет, мы набивали среднюю часть корпуса, а на концы клали цветной – зеленый или красный. Их, в отличие от серебристого, легко было поджечь обычной спичкой, и потом нам нравилось, когда на излете ракета прощалась с нами цветной вспышкой.
Кроме того, используя реактивную тягу, мы запускали в небо гильзы от винтовок. Скручивали в тугой рулончик кусок киноленты, втыкали его в горлышко гильзы, поджигали спичкой и вбивали коротким ударом эту гильзу в горло гильзы от пулемета. Чрез секунду-другую первая с глухим хлопком взлетала высоко над домами. Но, коль скоро, запускался такой снаряд с руки, его можно было направить в любую сторону и в кого угодно. Когда не удавалось добыть киноленты, в пулеметную гильзу можно было налить немного воды и пропихнуть туда несколько кусочков карбида. Всё остальное – так же. Выстрела, правда, приходилось ждать дольше, и снаряд летел не так далеко, но подбить воробья или напугать кошку вполне получалось.
Все эти летающие, стреляющие и прочие пугающие штуки я приносил в школу и пускал в дело не только на переменах. И все это кончилось тем, что за несколько дней до выпускных экзаменов за седьмой класс меня исключили из школы. Исключали, как было объявлено, за хулиганство, а в справке об образовании написали: «вынужден покинуть седьмой класс до его окончания в связи с тяжелым материальным положением семьи». И, в общем-то, обе формулировки были правильными. И хулиганом я был просто отчаянным, и «материальное положение семьи» было хуже некуда. 20 мая 1950 года, когда мои бывшие одноклассники явились сдавать первый экзамен, я пошел на работу учеником слесаря по ремонту оборудования комбината подсобных предприятий Ярославского стройтреста № 3. Кончилось детство, а вместе с ним улетели в прошлое и шпанские выходки.
Никогда не забуду жуткую взбучку, полученную от матери лет в тринадцать. Откуда-то в доме появилась буханка ситного хлеба, а молоко у нас уже было. И вот мать отрезала мне краюшку, и я впервые в жизни почувствовал вкус слияния воедино теплого белого хлеба и холодного, с настоявшимися сливками молока. Это так невероятно вкусно таяло во рту, что я, привыкший все глотать по-собачьи быстро, почти слету, вдруг стал смаковать это блаженство. А когда оно кончилось, протянул: «Ой, мамка, вот бы каждый-то день так!» И мать, измордованная и голодухой, и непомерным трудом добычи «жоры на ораву» с ревом набросилась на меня и начала дубасить кулаками по чему попало. И удивительно, что я, давно умеющий и увернуться от удара, и дать сдачи, будто скованный её ревом, смиренно принимал тумаки до тех пор, пока она ни обессилела и ни упала на кровать в каком-то тяжелом припадке. Эти припадки с дрожью всего тела случались у неё всякий раз, когда они до драк ссорились с отцом, и я был единственным человеком в доме, кто помогал ей придти в себя: мочил полотенце и прикладывал то к груди, то ко лбу. И в тот раз стал делать то же, совершенно не понимая, что могло вывести её из себя.
Понимание пришло лишь много лет спустя. Это была вспышка не гнева, а отчаяния измученной жизнью женщины. Проглоти я тогда хлеб с молоком как обычно – молча и моментально, она бы тоже восприняла это привычно: заткнула один рот и ладно. Но «рот» вдруг размечтался о таком, что требовало от неё совсем уж непосильного, и она – и без того надорванная до предела – сорвалась.
Голод самое стойкое впечатление детства не только у меня, но и у всех моих братьев и сестер. А нас у родителей было семеро. Правда, последний братишка родился уже не в столь голодные 50-е годы. Мы же, шестеро его предшественников, голодали до обмороков всю войну и года три или четыре после неё.
Отец, работавший плотником, в первые же дни войны был призван на трудовой фронт – строил оборонительные сооружения под Москвой, под Калинином и где-то ещё. Начинал рядовым, поэтому мало чем мог помочь семье, жившей на «иждивенческие» карточки, на которые мы получали минимум хлеба и «жиров». А нас к началу войны было четверо: мать и три «огольца» девяти, шести и трех лет, в 42-м появилась сестренка. А в результате двух коротких побывок отца в 44 и 45 годах родилась еще пара погодков – две сестренки. Так что к окончательной победе во Второй мировой нас у матери с отцом было уже шестеро. Девать «огольцов» было некуда, поэтому мать не работала и самое большое, что могла сделать для нас, это добраться до родителей в деревню и привезти оттуда хоть сколько-то ржаной муки и льняного масла. Человеком она была сильным и могла бы привезти и больше, но от деревни до Ярославля надо было тридцать верст топать пешком и потом, на чем бог пошлет, вдвое больше проехать по железной дороге. А «мешочников» ещё и обирали и на пешем пути, и в вагонах. Так что тощая в итоге котомка доставалась тратой таких огромных сил, что у матери едва хватало их на одну подобную одиссею в год.
Меня кормили ноги. В поисках пищи я мог убежать куда угодно. Помню, однажды я оказался в гостях у дяди Гриши километра за три от дома. Дядя Гриша работал шофером у какого-то начальника и потому имел «бронь» от мобилизации на фронт, а меня он знал, потому что до войны отец строил ему сарай и несколько раз брал меня в помощники подержать молоток или подать гвозди. Что уж тогда, в шесть лет, меня занесло к дяде Грише, не помню, но попал я к нему как раз к обеду. Был приглашен к столу, однако вопреки сжимающемуся в кулачок животу отказался и сел на порог у двери. И видимо смотрел в рот обедающим такими глазами, что дядя Гриша не выдержал:
– Ну, давай, брат, хоть картошки поешь! – и подвинул на край стола чашку с картошкой в мундирах.
– Не! Я картошку не хочу. Я очистки люблю.
Этот диалог дядя Гриша потом воспроизводил отцу всякий раз, когда мы встречались с ним в бане. Я же до сих пор помню какое кислое послевкусие держалось по краям языка от тонкой кожуры мелкой и мягкой или, как у нас говорили, «тисклой» картошки, проглоченной к тому же без соли.
Дядя Гриша приглашал «на очистки» и в другой раз, но я уже нашел подпитку поближе. В бараке, что находился между Леонтьевским домом и бывшими дачами первых лиц, жила беженка с сыном. У нее, наверное, было какое-то имя, но все звали Беженкой, потому что она появилась в Полушкиной роще из какого-то далека, молниеносно занятого немцами. Это была худенькая и низкорослая женщина, всегда замотанная платком и в тесном пальто до пят. С неизменной котомкой за плечами, она совершенно бесшумно появлялась и исчезала, оставляя сыну какое-нибудь пропитание, которым тот делился со всеми, кто оказывался у него в убогой комнатенке, где кроме кривоногого стола и кучи тряпья в углу, не было ничего. Все знали, что Беженка нищенствует, но никто не видел, где она собирает милостыню. Сына звали Тишка Масловец, говорил он смешно: «ня надо» или «ня балуй» отчего позже мне стало ясно, что родом они из Белоруссии. Тишка был прямой противоположностью матери – большой, рыхлый и шумный, у него все валилось из рук, падало, трещало, и даже если он ставил на стол тарелку, то непременно с грохотом. Питался Тишка сам и подкармливал голодую шпану черствыми кусками хлеба и киселем, сваренным из барды. Беженка добывала этот «послед» спиртоводочного производства, отцеживала его от отрубей и варила густой коричневый кисель. Он сводил скулы кислятиной и пучил нам животы, но нескончаемый аппетит отбивал и немало забавлял компанию, когда мы – кто громче!? – избавлялись от того, чем пучило.
В 1942 году у нас появилась Эмма – первая сестренка еще довоенного замеса. Добавилась еще одна «иждивенческая» карточка, но жить не стало легче, потому что те 300 граммов хлеба, что ей полагались на день, растворялись в наших ртах будто бесследно. Чуть полегчало на следующий год. Отец, человек смышленый и общительный, из рядовых строителей выбился в командиры и даже сумел на сутки приехать домой, привезти какие-то – уже командирские – деньги. На них была куплена коза Манька. Молока она давала не больше литра в день, но и это уже кое-что. Правда, мать зачастую собирала двух-трех-дневный удой на продажу, поскольку «ораву» надо было не только кормить, но и во что-то одевать.
Начиная с Маньки, вся домашняя скотина – а с годами она прибывала – легла на моё попечение. То есть с 1943 и по 1950 год (пока ни пошел работать) коз, а затем и коров пас почему-то только я. Я же таскал за многие километры и бидон с молоком, которое семья сдавала в счёт налога на домашнюю животину. Так получалось в семье. Витька уже в 1945-м тринадцатилетним пошел работать, Валерка был ещё мал, а я подходил для такого дела по всем статьям – был быстроног и любил волю. Зато мне чаще, чем другим перепадало молока, были в пастушьей жизни и другие способы утоления голода.
Первый из них – подножный корм. Пологий откос берега Волги под бывшими дачами первых лиц, куда поначалу выгонял Маньку, а потом бело-рыжую корову Пеструху, летом буйно зарастал лопухами, лебедой, молочаем. И я, подстать своим подопечным, всё это пробовал на зуб и на язык. Весной по вкусу оказывались желтые цветки и розовато-малиновые стебельки мать-мачехи, одуванчиков и хвоща, летом – корни лопухов. А когда во рту от такой жвачки становилось горько или вязало язык, на гребешке берега наковыривал немного темно-коричневой глины. Она была похожа на увиденный и попробованный однажды шоколад. Его в чреве немецкого танка на Трофейке нашел кто-то из старших пацанов и, прежде чем схавать самому, испытал на нас. Так что я знал и вкус, и цвет шоколада. Глина тоже отковыривалась тонкими пластинками и таяла во рту так же нежно, только без сладости.
С послевоенным голодом связан еще один памятный эпизод. По возвращении отца с войны у нас уже было две коровы, и летом я пас их на пустырях невдалеке от Трофейки. Там у нас была целая пастушья кампания. Кроме Полушкинских, в нее входили Эсковские и Шанхайские, но жили мы дружно, и если кто-то уходил «пошарить» на Трофейке или был занят игрой в карты, свободные от того и другого пастухи приглядывали за чужой скотиной, как за своей. А приглядывать было нужно, потому что на пустырях и даже на прогалинах свободной от железа земли на Трофейке работавшие там люди разбивали огороды в основном под картошку, попадались грядки и с капустой. И надо было не допустить их потравы нашей скотиной. Иначе малолетним пастухам могло хорошо влететь от хозяев. Берегли мы посадки и для собственных мелких потрав.
Одну из таких я и помню. На Трофейке в изобилии валялись немецкие солдатские термосы, и мы быстро нашли им применение: набивали мелкой молодой картошкой, чуть подливали воды, защелкивали крышку и ставили в костер. Когда из термоса переставал выбиваться пар, его выкатывали из костра, откидывали крышку, и не было для нас ничего вкуснее, чем подпеченная таким образом картошка.
Но сначала её надо было добыть на разбросанных вокруг огородах. Мы делали это по очереди или кому выпадет кон. И однажды он выпал мне. На ближних посадках боровки были уже не единожды подкопаны, поэтому пришлось забираться вглубь Трофейки. Нетронутый участок добычи нашел недалеко от двухэтажного здания конторы «Вторчермета». Посидев за грудой железа, решил, что не буду замечен, если проползу между боровками и подкопаю их не поднимая головы. Сообразить, что со второго этажа конторы буду виден, как пескарь на мели, ума не хватило. И когда на ощупь выбрал мелочь под пятью или шестю кустами – крупную картошку мы не брали, она плохо пропекалась в термосе – и готов уже был повернуть вспять, перед носом встала пара хромовых сапог, и чья-то сильная рука поставила меня за ворот на ноги. Крутанулся вокруг собственной оси, чтобы поймавшему меня сдавило воротом пальцы и он отдернул их, но не тут-то было. Не удалось отбросить за груду железа и холщевую сумку с картошкой. Попал! И сейчас буду бит. Естественно, заверещал, что не хотел воровать, но папка на фронте, мамка не работает, дома – мал-мала и есть им нечего, и подкапывал-то я только мелочь, которую все равно бы в земле оставили. Не помогло. Ещё туже стянув ворот, дядька потащил меня вместе с сумкой в контору. Там он вызвал к себе в кабинет тетку из столовой, велел ей взвесить картошку «для составления акта» и принялся звонить в милицию. Дозвонился, назвал себя по должности и по фамилии, сказал, что поймал вора, опустошающего посадки картофеля рабочих «Вторчермета», спросил надо ли доставлять меня в отделение или они сами приедут за преступником. А я стоял в углу, прижатый к стенке двумя стульями, чтобы не рыпался, и ревел в голос, что больше не буду. Рев мой был видимо слышен по телефону, и дядьку очевидно спросили сколько же мне лет, потому что он сказал: «Не знаю, но руки у него в наколках, значит урка уже бывалый».
Милиции я оказался не нужен. С малолеткой ей больше возни, чем славы. Велели дать пинка под зад и отпустить вместе с картошкой. Но у дядьки созрели свои планы. Он принялся составлять протокол, а чтобы я не наврал фамилию и адрес, пообещал арестовать мою корову до прихода родителей. Деваться было некуда, пришлось говорить правду. «Да и хрен с ним – лишь бы отпустил скорее», – думал я, не зная ещё силы бумаги.
Скоро, однако, узнал. Почему-то я в тот день не пас корову, а лежал дома на полатях под потолком. Мать гнулась у корыта, когда в комнату без стука вошел дядька с «Вторчермета». Он по-хозяйски сел к столу, отодвинул на край пустую посуду, достал из планшета знакомый мне лист бумаги и ткнул его матери, остолбеневшей от важности долговязого дядьки и неожиданности всего происходящего.
– Дело пахнет судом и детской колонией. Двенадцать кило картошки – не шутки, – пояснил дядька. – В войну и за пару килограммов сажали, а ваш и другие с ним, как кабаны, все огороды у наших рабочих перерыли.
– Мамка, он врет! – заорал я с полатей. – Там мелочи всего на термос было. Солить её нам что ли? Мы никогда больше не подрывали – только что пожрать.
– Кто тут врет, не знаю, – возразил дядька. – В протоколе всё подтверждено взвешиванием и свидетелями.
– И что же теперь будет? – со слезным надрывом в голосе спросила мать.
– Если протоколу дать ход, будет колония. А если хозяину картошки возместить ущерб, согласен не заводить дело.
– Может, молоком отдать – литр на кило? – спросила мать всё тем же голосом. – Денег в доме и тыщи не наберется.
– Пока сколько есть. За остальными приду на неделе. Ущерб хозяин огорода оценил в пять тысяч.
– Да где же я возьму столько!? У меня орава в шесть ртов и все разуты-раздеты. Может, мы осенью картошкой отдадим?
– Деньги неси, мать и находи остальные, иначе я как раз на проспект еду, отдам протокол в милицию.
Ревя уже в голос, мать откуда-то достала деньги, положила перед дядькой, тот, не считая, сунул их в планшет, туда же убрал и протокол, сказав, что отдаст бумагу в другой раз.
…Мне, конечно, здорово бы влетело, если бы мать могла достать меня на полатях, но я затащил приставную лесенку к себе, и наказание пришлось отложить до случая, который так и не случился, потому что отец на другой день сходил в контору «Вторчермета» и вернул деньги обратно. Правда, сотню дядька уже промотал. И протокол отец забыл у него отобрать.
Лет пятнадцать спустя, я дежурил по отделу писем ярославской областной газеты «Северный рабочий», когда в редакцию с какой-то совершенно мелочной жалобой пришел Апполинарий Федотович Жуков, в котором не трудно было узнать дядьку с «Вторчермета». Время изрядно погуляло по всему его облику: долговязый щёголь стал ниже ростом, от каштановой шевелюры остались какие-то клочья пакли. Истерся об штаны и командирский планшет на длинном узком ремешке, из которого он извлек несколько листов из школьной тетрадки в косую линейку, исписанных знакомым мне с детства крупным и прямо торчащим почерком. Пока я читал его требование вставить стекло, разбитое из хулиганских побуждений футбольным мячом и призвать к порядку участкового милиционера, не принимающего мер к хулиганам, он как-то подозрительно смотрел на мою руку с синим якорьком и сердцем, пронзенным стрелой и мечом, на кисти и, видимо, напрягая память, морщил лоб.
– Я бы хотел, чтобы письмо было опубликовано отдельной корреспонденцией, иначе и участковый спустит дело на тормозах, и домоуправ не озаботится остеклением окна, разбитого мячом, явно из хулиганских побуждений.
Говорил дядька без обычного в таких случаях напора жалобщика и даже несколько задумчиво. Наколка на правой кисти моей руки явно что-то напоминала ему, но он никак не мог взять в толк – что. И я не удержался от помощи ему:
– Есть более действенный вариант возмещения ущерба, чем публикация письма. Вы, конечно, составили протокол о случившемся и теперь легко можете требовать с родителей хулиганов полной мерой и даже сверх того. Ведь там, наверно, хулиганили те, кому уже за четырнадцать, а их можно упечь в колонию. Пошантажируйте этим родителей, и получите с них на целую раму – опыта вам в этом не занимать.
– Вспомнил! – с облегчением выдохнул Апполинарий Федотович. – Дожили, и в редакциях воры сидят! – Он сдернул со стола свои листки. – Но есть еще, слава богу, обком партии. У меня там племянник замзавом в орготделе сидит, пусть узнает, кого в редакции пригрели!
И действительно, очень скоро с Ярославским обкомом партии у меня сложились весьма специфические отношения. Но не по поводу вспышки памяти у Апполинария Федоровича. Но об этом – в других главах.
Вопрос «почему?» я начал задавать еще в ранние школьные годы. Почему я бегаю в школу в галошах с портянками, тогда как другие ходят в хороших ботинках? Почему я рад картофельным очисткам, а Рома Флешин на переменках ест ситный хлеб со сгущенкой? Почему из Полушкиной рощи мы тащимся пешком по грязи, тогда как для «Проспектовских» (корешей, живущих на проспекте Шмидта) есть трамвай и асфальт? Почему я все лето пасу козу или корову, а многие одноклассники едут в пионерские лагеря? И несть числа другим «почему?» На каждый из них сам же пытался ответить. Вначале получалось, что в голоде и холоде виноваты мои родители – наделали кучу детей, а зарабатывают мало. Потом стало появляться осознание, что так устроен мир: «кому булка с маком, а кому хрен с таком», и надо что-то делать для устранения несправедливости. Приходили мысли написать Калинину (почему-то именно ему), чтобы детей сразу после рождения отбирали у родителей и содержали в совершенно одинаковых условиях, а потом, когда они проявят свои способности, их устраивали на учебу или на работу, где они могли бы приносить больше пользы Родине. Ну, и получать от нее соответственно. В общем, от каждого по способностям, каждому по труду. Хотя с марксизмом ваш покорный слуга познакомился куда как позже. С письмом всесоюзному старосте я, однако, повременил, поскольку ещё не осознавал, на что способен сам. То есть сейчас-то понимаю, как рано начал что-то сочинять, рассказывая на переменах первой учительнице выдуманные тут же страшные житейские истории или – Полушкинским одногодкам – якобы прочитанные в книжках сказки. Хотя книжек в те годы я практически не читал. В районную библиотеку был матерью записан и даже часто бегал за тридевять земель менять книжки, но читал в них от силы две-три страницы. А вот слушать любил, особенно «бабушку Арину» в комнате сказок городского Дворца пионеров. Чтобы попасть туда, «загибал» уроки в школе. Однажды попытался рассказать сказочнице свою сказку, сочиняя её на ходу, но до конца так и не придумал, соврав, что дальше забыл. «Жалко, – сказала «бабушка Арина». – Вспомнишь, приходи рассказать». А во втором классе (значит, в 1944 году) сочинил басню про Волка и Слона, имея в виду Гитлера и Сталина. Для пущей важности записал её в тетрадку химическим карандашом, постоянно слюнявя его, чтобы смотрелось ярче, и прочитал Тимке Хахину, учившемуся классом старше. Помню, что, читая, дрожал мелкой дрожью, видимо испытывал некий творческий трепет или волнение перед грядущей оценкой приятеля. Тимка спросил: – Сам настрогал? Я не признался. Сказал, что сдул с книжки в школе. – Ну, тогда насрать и подтереть, – заключил приятель. Больше басен я не писал. И впредь больше никому не читал написанное. Хотя нет, лет десять спустя, другому своему приятелю – Лёвке Приссу – читал повесть о революции 1905 года. Лёвка учился на композиторском отделении Ярославского музыкального училища, сам сочинял серьезную музыку. Но, видно, я пришел к нему не в урочный час. Лёвка слушал лежа в кровати и временами откровенно дремал. Однако, когда я закончил чтение, он лениво ткнул меня кулаком в грудь, сказав: – Слушай, здорово! Откуда ты про все это знаешь? Знал я про 1905 год не больше, чем было написано в учебнике «Истории СССР» и ещё в какой-то отдельной книжке. Но событие – особенно шествие пролетариев к царю и расстрел демонстрации – почему-то так раскрутило фантазию, что я чувствовал себя участником хождения к царю, ощущал боль ранения, полученного моим героем при разгоне манифестации, не только когда писал ночами страницу за страницей, но и при чтении. Но в восторженном отзыве Лёвки почувствовал фальшь. Она не погасила нашу дружбу ещё на многие годы, но судьбу повести решила. В тот же день толстая «общая тетрадь» с повестью была заброшена на чердак, а вскоре и вовсе сожжена в печке как недостойная чьего-либо внимания. То есть получалось, что писать я начал задолго до того, как осознал своё призвание. А побудительным мотивом к этому было пока ещё не тщеславное желание прослыть писателем, а настойчивые попытки как-то изменить порядок вещей. Поэтому, если не считать басни про Волка и Слона, к первым творческим опытам я отношу свои письма в газету «Северный рабочий». В них я задавал всё тот же мучавший меня вопрос «почему?» и предлагал какие-то варианты разрешения ситуации или проблемы. Как сейчас понимаю, письма эти были малограмотны – с орфографией и пунктуацией я долго ещё не был в ладах. Но в них уже тогда – это потом вспомнят мои старшие коллеги – «чувствовалось волнение неравнодушного человечка». Большая часть писем отфутболивалась редакцией в различные адреса «для принятия мер и ответа автору». Однако одно прорвалось-таки на газетную полосу – крохотная заметка о том, что для строительства проезжей дороги от Полушкиной рощи до проспекта Шмидта можно использовать шлаковые отвалы соседней ТЭЦ, и что дорога эта позволит связать с центром города сразу несколько окраинных поселков, жители которых перестанут считать себя обделенными. Никто, конечно, не известил меня о дате публикации, и газета с заметкой попалась мне случайно – я подобрал её с земли, когда шел с обеда на работу по тому самому проселку, который хотел видеть дорогой. Кто когда-нибудь держал в руках свою первую публикацию, поймет чувство, охватившее 15-летнего пацана. Надо же! Будто кто знал, что сейчас пойду здесь, и подбросил газету! Эх, жалко, что никто не видит! Ладно, на работе покажу. Я сначала сложил газету так, чтобы заметка оказалась в самом её центре. Хотелось дать её прочитать Генке, такому же слесарёнку, или токарю Нинке, а может и дяде Саше Безгину, нашему бригадиру. Но дать так, чтобы они сначала прочитали заметку, – а прочитают-то обязательно, потому что сами месят грязь на той же дороге. А когда прочитают, развернуть лист дальше, чтобы все увидели подпись автора: «рабкор В. Ионов». Сложить именно так большие газетные листы не получалось, и я ногтем вырезал драгоценный текст из листа, потом отщипнул от него подпись, дескать, покажу, когда прочитают. Скажу: «А знаете, кто это написал!?» – и открою ладошку с крохотной полоской бумаги… Бригада слесарей-ремонтников в блаженном состоянии послеобеденного перекура готовилась «забить козла», когда я положил на черные костяшки домино драгоценный для меня клочок газеты. – Вот, про нашу дорогу что пишут, – сказал перехваченным от волнения голосом. – Не мусори, а читай, – грубовато отозвался бригадир и смахнул заметку на край стола. В детстве и ранней юности я был не столько обидчив, сколько горяч и на то, что задевало мое самолюбие, реагировал резко. – Я-то уже читал, а вы не хотите, и хрен с вами! – Скомкал заметку и едва ни бросил её в ведро с окурками. Остановил дядя Трофим, самый старый среди нас слесарь, работавший всегда по отдельному наряду и умевший делать всё, что угодно. – Ну-ка дай! – велел он и, скинув со лба на нос очки, прочитал мятый клочок. – Ну, правильно. Хотя бы шлаком, если асфальта на нас жалко. А что это за голова додумалась написать? И я, как ворона из басни Крылова, разжал мокрый кулак. – Вот… – Не вижу, чего ты по ладошке размазал. – Да вот же, читай! – поправил я полуразлезшую от пота полоску бумаги. – Головаа! – заключил Трофим. – Ну, головаа… И это стало моим рабочим прозвищем, надолго отменившим имя. «Эй, Голова, а ну-ка подай, отнеси, отпили, подержи, наточи, отверни…», – слышал я изо дня в день все два года, пока работал среди ремонтников. А в среде Полушкинских пацанов и чуть раньше, чем на работе, я получил другое прозвище – Ишак. Как уже было сказано, работать я пошел точно в тот день, когда мои бывшие одноклассники начали сдавать первый экзамен за седьмой класс. Семь же неоконченных классов по полушкинским представлениям было вполне нормальным образованием, поэтому никто и не думал, что рабочему человеку надо учиться дальше. Многие мои кореша завязывали с учебой после четвертого класса. Старший брат Витька пошел работать после пятого. До сентября и я не помышлял об учебе. Но где-то числа двадцатого ноги вдруг сами принесли меня в деревянный барак у проходной шинного завода, где размещалась школа рабочей молодежи. «Хочу учиться», – заявил я директору и после долгих уговоров был принят в седьмой класс, хотя «мест» в нём уже не было. Выручило то, что разновозрастные и разновеликие ученики сидели здесь в классах не за партами, а за столами и, при нужде, за каждым из них можно было устроиться втроём. И вот, как сейчас, помню: с полевой сумкой на плече иду мимо крыльца, на котором под вечерним солнышком угасающего бабьего лета балдеют от безделья мои Полушкинские кореша. Они тоже пришли с работы, и вечер у них будет безраздельно свободен. А у меня – они это знают – школа. – Э, опять пошел вкалывать, как ишак! – кричит Шурка Засорёнков, явный лидер сверстников с Леонтьевской горки. – Ну и вкалывай, Ишак, если сделанный не так! – вторит ему Гнусавый, вскоре севший за мелкое воровство, да так и потерявшийся где-то по лагерям и тюрьмам. Наверно и меня ждала бы не менее запутанная судьба, не реши я в пятнадцать лет стать в разумении сверстников «ишаком». Школа вырвала меня из шкодливой, хулиганистой, а порой и откровенно криминальной среды моих Полушкинских корешей, многие из которых очень рано выпали из жизни. Как-то в начале шестидесятых мы с Павкой – Павлом Игнатьевым, лектором Ярославского обкома партии – попробовали посчитать, кто из наших остался и чём теперь занят. И вышло, что к 30 годам из двух или трех десятков пацанов только трое или четверо вышли, что называется в люди. Остальные – кто сгинул в лагерях, кто искалечен в пьяных драках, кто убит в хулиганских разборках, а некоторые просто спились. Нелепее всего была смерть Юрки Белова. Он взорвался в цистерне из-под спирта, остатки которого вымакивал тряпкой в котелок. Полез туда уже поддатый и потому, чтобы оглядеться в темном чреве огромной бочки, чиркнул спичку. Цистерну разорвало взрывом, а Юрку словно испекло. Вымакивать остатки спирта из цистерн, выезжавших из ворот завода синтетического каучука, выходили целые когорты Эсковских и некоторых Полушкинских пацанов. Это был их доходный и гибельный промысел, потому что налетали на состав уже нетрезвые, а вываливались из цистерн, нахватавшись паров, и вовсе еле стоящими на ногах. К тому же дрезина, чтобы предотвратить нашествие, на коротком участке между территориями двух заводов разгоняла состав до предельной скорости, и этим только добавляла число калек. Но не избавляла пацанов от раннего алкоголизма. Спирт фильтровался добытчиками через противогазные коробки и шёл на продажу и коллективные попойки. Так что выпить полстакана неразведённого спирта почти ни для кого из нас не было проблемой уже в 10–15 лет.
Вечерняя школа с её совершенно иными отношениями между разновозрастными одноклассниками ввела меня в мир новых людей, главным из которых стал Лев Присс.
Он пришел к нам в восьмой класс и в отличие от всех остальных не работал, а учился. После седьмого класса Лев поступил в музыкальное училище на композиторское отделение и попутно хотел получить школьный аттестат зрелости, чтобы потом легче было попасть в консерваторию. В классе мы оказались с ним за одним столом, и я на правах старшего – все-таки на год взрослей и уже знаю порядки в школе – стал опекать его. И получилось так, что в первые же дни учебы мне пришлось разрешать конфликт между ним и Женькой Трофимовым, другим нашим сверстником и одноклассником. «Разговор» они затеяли на краю огромного котлована за школой, где драка – возникни она между ними – была бы весьма опасной. А драка назревала, потому что деваха, которую они не поделили, была тут же и крикливо подначивала Лёвку быть пацаном, обзывала Женьку сопляком, а мне кричала, чтобы я не совался не в своё дело.
Третейский судья из меня получился простой: моментально вскипев от ситуации, я дал парням по фонарю под глазом, а ей сказал, что если она по-быстрому не отвалит отсюда, сброшу её в яму. На том и ушёл на урок. После перемены Женька не появился в классе, а Лёвка пересел за последний стол и до конца уроков избегал меня. Да и я не стал искать встречи на переменах. А после уроков он встал передо мной и спокойно спросил:
– За что?
Я растерялся. Спроси он другим тоном – плаксивым или угрожающим, я послал бы его подальше или еще раз отвесил горячего, как привык реагировать на вызывающую слабость или угрозу. Тут же возникла ситуация, выхода из которой я не знал.
– А тебе чего, мало? – ответил вопросом на вопрос.
– Нет, мне хватит. Ты скажи: за что?
Ответ мы искали вместе. Я признался, что не знал, как иначе помочь им найти выход из спора, что у нас в Роще практически всё решается кулаком, если не больше. Лёвка говорил, что это дикость, но соглашался: конфликт решон окончательно, потому что Женька Ляльку бросит из-за измены, и ему, Лёвке, она не особенно интересна, а скандалить из-за неё и вовсе глупо. Потом мы говорили о школе, чем вечерняя не похожа на обычную, дневную. В этой учителя не читают нотации, не лепят неуды, если кто-то чего-то не выучил – мало ли какая бывает причина – аврал случается на работе, командировка или устал человек до заворота кишок. Можно даже придти чуть поддатым с получки, как в прошлом году дядя Саша Костылев. Дремал, дремал на двух уроках, а на третьем вскинулся петь: «Частица чорта в нас заключена подчас…» Класс – в хохот, а географичка как ни в чем ни бывало: «Александр Иванович, не помните из какой это оперетты?»
Я проводил Лёвку до поселка Северной подстанции, где он жил, потом он меня – на полдороги в Полушкину рощу. Так началась наша многолетняя дружба, коренным образом изменившая мои жизненные интересы.
До самого окончания школы все выходные дни я проводил у Лёвки, где с утра до вечера гремело пианино, распевались арии и дуэты из опер и оперетт, потому что Лёвку занимала только серьезная музыка, а приятели его учились на дирижерско-хоровом отделении и тоже предпочитали классику. Для меня это было ново и захватывающе настолько, что, не имея ни слуха, ни голоса, я тоже пробовал петь с ними. Что из этого получалось – понятно, но не помню случая, чтобы кто-то оборвал мой нелепый вокал или посмеялся над ним. Хотя, может быть, не таким уж и нелепым он был – мой вокал. Ведь в Полушкинских кампаниях я вполне нормально пел и «Мурку», и «Таганку», а для козы Маньки и коровы Пеструхи горланил про разбойника Кудеяра и удалого Хазбулата.
В те годы в школах перед праздниками проводились «вечера» и как-то само собой получилось, что мы с Лёвкой стали их главными лицами. Лев вёл всю музыкальную часть вечеров, а я стал заправским конферансье: прослаивал номера анекдотами, репризами мастеров конферанса, услышанными по радио, придумывал какие-то шутки по ходу концерта. За одну такую шутку, помнится, получил очень весомый «гонорар».
В Ярославле, наверное, все знали «торговку Галю». Было ей тогда лет 20–25, торговала она с лотка у гастронома на проспекте Шмидта и училась у нас в восьмом классе. А известна Галя была гренадерским ростом и неохватными объемами груди и талии. И роскошно пела знойные романсы, в том числе и собственного сочинения. И вот однажды я объявил её выход предупреждением:
– А сейчас я попрошу зал быть потише, поскольку выступит крохотная девочка. Галочка, зал просит тебя!
Раздались нестройные хлопки. Затем двери распахнулись, и сдвоенный класс, служивший по праздникам залом, разразился хохотом – такая «крошка» в него ввалилась. До Гали дошел смысл слов, которые она слышала в коридоре, ожидая выхода. Все её объемы налились огнем и прытью, которые она обрушила на меня, не успевшего вовремя смыться от кулаков по спине и пинков в зад. Романс про неразделённую любовь не был допет, поскольку едва Галя распахнула руки, чтобы выразить горечь чувств, в зале снова вспыхнул смех. Это окончательно выбило её из образа.
– Ну и хрен с вами! – сказала она и на выходе так пнула дверь, что створкой откинула меня на директора школы. Мы упали и тотчас же были придавлены споткнувшейся об нас Галей.
Этот случай сделал меня едва ли ни самым популярным человеком в школе. Даже учителя улыбались при встрече и здоровались первыми. И я почувствовал, что рожден для сцены или манежа. Это чувство ещё усилилось, когда за успешное окончание вечерней школы рабочей молодежи я был премирован путевкой в ведомственный дом отдыха «Ярэнерго» и познакомился там с артистом кино Василием Бокарёвым. Теперь мало кто его помнит, да и тогда он не был широко известен, но в «Энергетике» все знали, что отдыхают вместе с артистом кино и при любом удобном случае просили Бокарёва что-нибудь рассказать или прочитать. Разумеется, я оказался среди самых внимательных его слушателей, и в один из вечеров рискнул взять из его рук томик Лермонтова, чтобы продекламировать отрывок из «Мцыри». Отрывок этот я знал наизусть – его заучивали по школьной программе, а томик взял у Бокарёва, видимо, как эстафету. Прочитал, не заглядывая в строчки и хватая от волнения воздух.
– Весьма и весьма, – сказал Бокарёв и пожал мне руку.
Что означало это «весьма и весьма» я тогда не понял, а спросить у кого-нибудь и показать тем свою неосведомленность не решался до самого прощального вечера. По окончании смены массовик дома отдыха организовал концерт художественной самодеятельности. Я вызвался его вести, был раскован как в школе, пьянел от успеха своих шуток, а когда все кончилось, решился подойти к Бокарёву с отнюдь нешуточным для меня вопросом:
– Скажите, дядя Вася, мне стоит учиться на артиста?
Бокарёв переглянулся с женой.
– Можно, – ответила она за него. – Только кепку летом не носите. У вас такие красивые волосы…
Остаток лета пролетел в каком-то судорожном угаре. Вернувшись в город, я в тот же день умудрился собрать все необходимые документы и отправить заявление во ВГИК – уж коли суждено быть артистом, так в кино, чтобы знали все в стране. А пока я скрывал своё намерение даже от Лёвки, не говоря уже об отце с матерью. Мать, более внимательная ко мне, заметила только, что, едва прибежав с работы, я забирался с книжкой в пристрой к сараю и там, в тесноте бывшего курятника, что-то читал на голоса.
– Ты, сын, что-то надумал? – спросила она.
– Потом расскажу.
Впрочем, в узких кругах Северной подстанции и Ярэнерго я уже был знаменит. Часто бывая у Лёвки, отец которого работал начальником электроцеха одной из ярославских ТЭЦ, я слышал много разговоров о том, что главный инженер управления меняет одну квартиру за другой, постоянно увеличивая их площадь. Говорилось об этом и у нас в службе наладки, где двое сотрудниц – инженер и техник – стояли в очереди на получение жилплощади. И я, молодой лаборант этой самой службы наладки, взял да и написал фельетон, как добряк управляющий Ярэнерго потакает прихотям юркого главного инженера.
Сочинение через неделю опубликовали, и вот, как сейчас помню: иду я по главной улице Северной подстанции и слышу, как с одного балкона на другой спрашивают:
– Вы читали сегодняшний «Северный рабочий», фельетон про Тачина и Виноградова?
– Нет, а что там такое?
– Как Тачин меняет квартиры. Он же опять в новую переехал.
– И кто же это пишет?
– Да мальчишка у Чеканова в службе наладки работает. К Приссам часто ходит. Господи, да вон он легкий на помине!
– Этот что ли? Вот говнюк. Приссу-то теперь будет!.. Сожрет его Тачин.
Владимир Николаевич Присс, отец Лёвки, знал, что я иногда пишу в газету и рассказывал при мне про Тачина не без намерения, что меня это заинтересует. Но публикация фельетона не обрадовала его, видимо он тоже опасался, что управляющий и главный инженер докопаются до источника информации.
– А нельзя было не указывать фамилию и место твоей работы? – спросил он, пуская меня в квартиру.
– Я не знаю, – признался я.
– Бывает же, что некоторые вещи подписываются псевдонимами.
– Я не знаю…
– Боюсь, не было бы у тебя неприятностей на работе… Льва дома нет. Он уехал в Казань по поводу поступления в консерваторию. Несколько дней его не будет.
– А чего не в Москву?
– Мы так решили. Не всё, что на первый взгляд хорошо, остается таким и в последствии. – И закрыл передо мной дверь.
Не знаю, случились ли какие-то неприятности у Владимира Николаевича – мы после этого разговора не встречались несколько лет, у меня на работе были одни приятности. Чеканов при встрече здоровался за руку и улыбался, техник Катя, получив после публикации комнату в квартире, из которой «добровольно» съехал Тачин, пригласила на новоселье, зауважали и остальные сотрудники службы. Вспомнили меня и люди с прошлой моей работы из столярного цеха стройтреста, где я точил ножи для деревообрабатывающих станков и сшивал ремни для их приводов. Тоже стали приходить с просьбами «пропечатать» кого-то из соседей или начальников. И до отъезда в Москву на экзамены в «Северном рабочем» был опубликован ещё один фельетон.
Казалось бы, вот она стезя! Люди кричат о тебе через улицу, начальники первыми протягивают руки поздороваться, о тебе говорят как о самом молодом фельетонисте в области. А платят за фельетоны сколько! За такие деньги в своей службе наладки я почти месяц должен лазать в пыли и жарище по котлам теплоэлектротеплоцентралей. Однажды даже чуть не сварился в воздуховоде котла высокого давления, куда меня одного, ночью, послали исправить датчик прибора.
Но что эти гонорары, улыбки, просьбы в сравнении с тем, что может быть, когда люди увидят меня в кино, непременно в главных ролях, от которых у них будут замирать сердца от ужаса или смеха. Ведь я буду играть эти роли в душераздирающих драмах или невероятных комедиях…
Именно таким я хотел предстать перед комиссией ВГИКа, приготовив для показа самую драматическую сцену из одноактной пьесы Чехова «Калхас или Лебединая песня» и басню Михалкова «Заяц во хмелю». Правда, видели и слышали их в моем исполнении только грязные стены курятника, но тем поразительнее будет удивление всех, кто скоро узнает, куда я принят и кем стану.
Вот на таких крыльях мечты о всенародной славе я и уехал в Москву. Общежития до завершения творческого конкурса ВГИК соискателям не предоставлял, родственников и знакомых, кроме четы Бокарёвых в столице у меня не было, поэтому первой задачей было найти дядю Васю. Но где? Ни адреса, ни телефона, ни места работы – даже отчества Бокарёва я не знал. И все-таки нашел! В тот же день. Вспомнив, что недавно он снимался в фильме «Майская ночь или Утопленница» на студии имени Горького, я слетал в эту студию, благо она оказалась недалеко от ВГИКа, и там узнал, что искать Бокарёва надо в Театре-студии киноактера.
Встретились мы уже вечером, когда он пришел на спектакль. Разговор получился коротким и совсем не таким, какого я ждал. Он не повел меня дальше ступеней высокого крыльца театра-студии, извинился, что ему «скоро на грим», спросил, кто нынче набирает во ВГИКе курс, велик ли конкурс, что я приготовил. Ответить я смог только про свой репертуар.
– «Калхас», если до него дойдет дело, пожалуй, интересно. А басню нужно взять другую – эта слишком затаскана. Лучше что-нибудь малоизвестное. Каких-нибудь местных баснописцев не знаешь? И самое главное – побороть волнение, оно очень мешает. Как? Зайди в аптеку, купи таблетки Бехтерева, перед конкурсом за часок проглоти пару, поможет… А сейчас извини, мне на грим. – И протянул большую, мягкую ладонь.
Вот и всё. Больше никаких вопросов и предложений. Проглотил и я свои вопросы и просьбы. Кроме одной, которая вдруг обозначилась резким позывом внизу живота и спины. Я ведь впервые приехал в Москву и не знал, что в вагоне по нужде надо идти за час до прибытия в столицу, а я к тому же уже целый день кручусь то там, то сям, в сутолоке вокзала, метро, институтских коридоров забывая, что надо куда-то забежать. Теперь бежать мне было некуда, и пришло время суетиться только по одному неотложному и могучему поводу. Я запаниковал: куда сунуться? Туалет есть в театре. Но билетерша на просьбу пустить только на минутку в уборную, на все фойе закричала: «У нас театр, а не постоялый двор!» Не вняла она и просьбе женщины, идущей в театр по билету и увидевшей моё отчаянное состояние.
– Господи! Ну, возьмите мой билет, а я подожду, когда он вернется, – сказала она билетерше.
– А я и тебя, милая, потом не пущу. Билет-то уже будет без контроля, – ответила та.
– Не надо ничего, я куда-нибудь так забегу, – пролепетал я, чувствуя, как от нетерпения темнеет в глазах.
– Уличный туалет есть только у Никитских, это недалеко, – подсказала сердобольная дама. – Или попроситесь к кому-нибудь в доме рядом, не все же такие! Господи, я сейчас администратору пожалуюсь…
Где эти «Никитские» и кто они такие я понятия не имел, и не до них мне было сейчас. Я выскочил на улицу и побежал вдоль домов, ища проема во двор. Напор не унимался, и я аж скулил от боли и понимания, что вопрос сейчас разрешится так, что до вокзала, где я оставил в камере хранения чемодан, мне придется идти пешком и широко расставив ноги… Нескладно начинается дорога к славе! От этой мысли даже напряжение чуть ослабло. А вот и какой-то глубокий двор с закоулками между невысокими строениями!
…Спустя почти сорок лет я узнал этот спасительный двор, когда пришел в него на регистрацию делегатов съезда Союза писателей СССР. Двор московской усадьбы Льва Николаевича Толстого…
Не помню не имени, не фамилии артиста кино, который помог мне определиться в жизни. Да и видел-то я его всего дважды: когда после первого тура творческого конкурса во ВГИКе возвращался «к себе» на вокзал, и потом в кино, в крохотной роли журналиста в фильме, название которого тоже не сохранила память. В тот, первый раз он, видимо, долго смотрел на потерянного молодого человека, тупо смотрящего в грязный пол троллейбуса, и решил развеять его тяжкое осмысление бытия. – Едем из ВГИКа после провала? – спросил он, тронув ногой носок моего нечищеного ботинка. – Провала не было, – очнулся я. – Просто мордой не вышел. – Морда для артиста кино штука почти определяющая. А чем твоя не подошла? – Не знаю. Сказали, что похож на татарина, а им нужны чисто русские лица. – Очередной бред. И тебя даже не слушали? – Да нет, я читал басню, и отрывок из «Калхаса». – Сказали «спасибо и прощай»? – Сказали «подожди в коридоре». – А в итоге? – Руководитель курса сказал, что может оставить меня вольным слушателем. Можно будет приходить на все занятия. Только пока без стипендии и без общежития. Потом, может быть, что-то будет, если кто-то отсеется. – Понятно. А потом – годы без ролей, десятки пустых проб, месяцы ожидания звонков от помрежей… Проклятое дело ты себе выбираешь. – Почему? – Я этот ВГИК сразу после войны закончил. Снялся в трех картинах. Самую крупную роль можешь сейчас увидеть в любом кинотеатре. Двенадцать секунд в кадре и реплика из трех слов. – Ну, не у всех же так… – Иначе только у редких и очень наезженных. Ты из редких? – Не знаю. У меня один знакомый киноартист есть, он хвалил. – Кто такой, не вспомнишь? – Василий Бокарёв! – Дядя Вася… Двадцать минут в кадре за столько же лет… А ты вообще кто по жизни? Или сразу из школы? И откуда сам? – Я школу рабочей молодежи закончил в Ярославле. А так – слесарь четвертого разряда, сейчас лаборантом службы наладки работаю, испытываем котлы и турбины на ТЭЦ, ремонтируем приборы… Иногда печатаюсь в газете… – Про котлы и турбины? – Нет, фельетоны пишу на начальников. – И печатают? – Два уже напечатали. – Так куда же тебя несет-то, слесарь четвертого разряда? – Пока не знаю… – В Крючковы хочешь выбиться? Или в Кадочниковы? Слава Семена Нариньяни не устраивает? А зря. Тебе ещё далеко ехать? – Да мне все равно. Я пока на вокзале живу. – А я у жены на иждивении. И уже приехал. Будь здоров! И не губи себя вольным слушанием, потому что, если бы ты сразу зацепил, морда была бы не причём… Он выскользнул через заднюю площадку и пошел в обратную сторону, но потом оглянулся на троллейбус и дважды ткнул пальцем в сторону здания с афишами у подъезда. Я пожал плечами, мол, не понимаю. Он еще раз показал на афишу, потом на себя и развел большой и указательный пальцы, как делают, когда хотят сказать про что-то маленькое. Я понял, что это кинотеатр, и там идет фильм, где он в очень маленькой роли. Я, было, рванулся к выходу, но дверь застопорила дама с коляской, и едва я помог втащить на площадку ее детский тарантас, троллейбус схлопнул створки и набрал ход.
Следующей остановки не было очень долго, троллейбус поворачивал то на одну улицу, то на другую. Наконец он встал, я вышел. Ясно, что назад надо было идти по ходу троллейбусной линии. Но ноги почему-то начали дрожать и подкашиваться, а на горло накатывала тошнота. «Ну, вольный слушатель четвертого разряда!.. Вчера чуть в штаны не наклал, сегодня блевать тянет… И на хрен сдался мне этот ВГИК!»
Добрел через тротуар до ближайшего дома, прижался спиной к теплой шершавости его стены и, чтобы унять тошноту, закинул голову. Перед полуприкрытыми глазами смутно неслась череда людских голов. И пока я сколько-то минут пережидал нахлынувшую слабость, ни одна из них не повернулась в мою сторону. Кто это сказал: «Мне уже восемнадцать и ничего ещё не сделано для бессмертия!?» Мне уже девятнадцать и знают уже на Северной подстанции, в Службе наладки, в столярке, пацаны в Полушкиной роще… Да, и ещё несколько человек в газете «Северный рабочий»! Но все равно мало! Значит, надо менять жизнь… Менять, что на что? Нынешнее ничто на нечто? Кто такой Семен Нариньяни? Хрен его знает. А Николая Крючкова или Михаила Жарова знают все, и эту славу им дало и дает кино – в смысле славы «важнейшее из искусств». Но для этого надо быть «редким», а я сразу мордой не вышел. Хотя не выгнали после первого тура, а предложили приходить на занятия. С вокзальной скамейки на лекцию, оттуда опять на скамейку, если найдешь… Или жениться на какой-нибудь московской дурочке? Скамейка на Ярославском вокзала нашлась. Присел. Неожиданно для себя задремал. Очнулся от голоса диктора, объявившего посадку на поезд до Ярославля. Сзади кто-то хлопнул по плечу. Оглянулся – Виктор Курапин из «Северного рабочего». – Проспишь поезд. Пошли. – У меня нет билета. – Договоримся с проводником. – Вообще-то я учиться сюда приехал… – Учиться на вокзале по карманам тырить? – Чего это? Я во ВГИК поступил. Правда, вольным слушателем. – Значит, не считается. Поехали, поехали домой. – Он подтолкнул меня в спину на выход, и я почему-то не заупрямился. Проводницу, худущую, задерганную жизнью тетку, Курапин уговорил быстро, сунув ей за ворот форменной жакетки десятку. Когда поезд уже тронулся, я вспомнил про чемодан, оставленный в камере хранения. Дернулся выскочить на ходу из вагона, но проводница оттерла меня худым задом от двери:
– Убиться хочешь, дуралей!? – и я быстро успокоился: все равно скоро вернусь на учебу. Вернулся через месяц. За просроченное хранение фанерного чемоданчика заломили такую сумму, что пришлось махнуть рукой: «Хрен с ними – с деревяшкой и старенькой рубашкой!» Тем более, что денег было только-только заплатить за квартиру, а ведь и есть ещё что-то надо. Через день выяснилось, что кроме всего прочего, придется платить за дорогу, потому что с квартирой через ярославских знакомых удалось устроиться только в Клину – не ближний свет от Москвы. И хватило меня на поездки туда-сюда всего на неделю. К тому же выяснилось, что вольный слушатель на актерском факультете никому не нужен. Ни в каких списках я не значился, потому что, кроме одного прослушивания не сдавал никаких экзаменов. А когда, наконец, поймал мастера и спросил, что мне делать дальше, он пожал плечами:
– Хочешь, ходи на занятия. Не хочешь – воля твоя. Хотел ли я? И да, и нет. Хотел, потому что все уже в Полушкиной роще, на работе в Службе наладки и в редакции «Северного рабочего» знали, что я уехал учиться во ВГИК на киноартиста, и если вдруг вернусь – вот будет смеху. А нет, потому что после того разговора в троллейбусе я как-то уже поостыл к актерской профессии – слишком много в ней случайного, а мне подавай всё и сразу! А потом безденежье, эти многочасовые поездки из Клина в Москву и обратно, какое-то безразличие мастера: «Хочешь – не хочешь…» Да пропади она пропадом такая жизнь! И я вернулся в Ярославль. А скоро опять в Москву, но уже на службу в Армии. И вот, что теперь думаю о своем не сложившемся актерстве. И хорошо, что оно не сложилось. Не стать бы мне большим актером. Не потому, что «не вышел мордой». Не хватило бы одержимости, которая нужна для этой профессии. Хотя вообще-то я человек одержимый, что в полной мере проявилось в журналистике. Но до этого еще должно было пройти три года. А потом, что такое киноактер? Человек, зависимый от тысячи случайностей судьбы, которая то вознесет, то бросит. Вспомним судьбы Татьяны Самойловой, Александра Демьяненко… Они ли не были на пике славы? И чем кончили? Одна попыткой суицида, другой бешенством при упоминании его главной кинороли в жизни, потому что рано стали отработанным материалом для режиссеров. И они лишь пара из сотен других судеб. Поэтому и сейчас считаю верной пришедшую еще тогда мысль: «Чтобы остаться, надо вовремя уйти», чему тоже есть сотни примеров.
В Армию, кроме родственников, меня провожали ребята из «Северного рабочего» – Виктор Курапин и Евгений Кулешов. Совершенно не помню, что говорилось тогда за столом. В памяти осталось только моё обещание «продолжать писать» и их напутствие: «Обязательно. И не только нам. Есть и военные газеты».
Служить доставили в Первый отдельный Севастопольский орденов Кутузова и Александра Невского полк связи, что дислоцировался на улице Матросская тишина в Москве. Знаменита эта улица прежде всего тюрьмой, действующей и по сей день. А кроме неё там в ту пору были ещё родильный и сумасшедший дома и «красные казармы», в которых и квартировал наш полк. Попал в это подразделение видимо потому, что имел аттестат зрелости и кое-какие навыки радиотелеграфиста, полученные ещё в клубе ДОСААФ. Хотя рядом служили и полные «чайники» в деле радиосвязи с четырьмя-семью классами за плечами. А вообще, полк считался «придворным» и состоял в массе из спортсменов и сыновей именитых родителей. В соседней роте, например, числился рядовым сын художника Шурпина, получившего Сталинскую премию за картину «Утро нашей Родины», на которой во весь рост был изображен освещенный зарей «отец всех времен и народов». Говорю, «числился», потому что Вася Шурпин уходил из казармы, когда хотел, и возвращался, когда вздумается.
Как сейчас помню, однажды мы строились на обед, командир роты отдал команду «смирно!» как раз в то время, когда к строю подкатила трофейная легковушка, и из нее вылез Вася. Он приложил руку к пилотке, сказал: «Спасибо, капитан» и отдал нам команду «Вольно!» Капитан аж задохнулся от ярости, но Васе ничего не решился сказать и быстро увел нас в столовую. А у нас в роте так же числился рядовым Алан Эрдман, родственник знаменитого на ту пору режиссера Эрдмана. Он был мастером спорта по стрельбе, членом сборной команды округа и вечно пропадал на каких-то сборах. Были и еще спортсмены, часто отзывавшиеся со службы, так что все тяготы бесконечных учений, караулов, нарядов на кухню и по уборке территории полка доставались нам, неименитым. А мне хотелось и хорошо служить, и «сачковать» был не прочь, поэтому при первом же опросе «кто что умеет» сказал, что печатался в газете, умею рисовать, а еще был вольным слушателем на актерском факультете ВГИКа. И меня тут же запрягли в оформители Ленинской комнаты батальона и полковую художественную самодеятельность. Правда, и от остальных тягот службы не освободили – и тут «мордой не вышел».
Прослужил я в полку связи чуть меньше года – не заладились отношения с командиром роты капитаном Семянниковым. Это был высокий, худой и тонкоголосый самодур, очень любивший беспрекословное подчинение любой из его прихотей. Помню, на первых же полевых учениях он решил назначить меня своим ординарцем и приказал устроить ему в палатке постель. Я сказал «ясно» и собрался, было, в ельник за лапником, но Семянников остановил:
– Как положено отвечать по уставу?
– По уставу положено ответить «слушаюсь».
– Выполняй!
– Ясно!
– Пять нарядов вне очереди!
– Ясно.
– Пять суток гауптвахты!
– Ясно.
– Десять суток гауптвахты.
– Спасибо!
– Пятнадцать суток!!!
– По уставу вы не можете дать мне столько.
– Пошел вон, негодяй!
– В Советской Армии нет такого звания, товарищ капитан!
Он высунул из палатки голову и прозвенел на весь лес своим тонким голосом:
– Старшина! Ко мне!
Старшина Назаров, стройный рыжий служака, явился быстро:
– Слушаюсь, товарищ капитан!
– Научите вот так же отвечать этого мерзавца!
– Слушаюсь научить! Пойдем, – толкнул он меня из палатки. – Чем ты довел капитана? – спросил, когда мы отошли подальше. Я рассказал. – Лихо! – протянул старшина. – Только запомни, на всю оставшуюся жизнь: с говнюками спорить все равно, что говно хлебать. Сожрет он теперь тебя.
Как в воду глядел старшина. Сразу по возвращению в полк меня отвели на «губу», для первого раза на пять суток и потом эти «пятерки» я отсчитывал всякий раз, когда на приказ командира роты отвечал «ясно», а не «слушаюсь». А в перерывах между арестами выпускал ротные «боевые листки», вёл вместо замполита политинформации, ходил на репетиции полковой самодеятельности, ездил с начальником управления связи штаба округа на учения в качестве его личного радиста, ходил в караулы и на кухню – в общем, служил. И так целых одиннадцать месяцев. Семянников ни разу не отпустил меня в увольнение и на сборы военкоров, которые довольно часто проводила редакция окружной газеты «Красный воин», где я успел напечатать несколько коротких заметок о многообразных успехах своих сослуживцев.
А однажды нас троих поставили перед строем и зачитали приказ: отправляетесь на сборный пункт для перевода в другие воинские части. На что Семянников не без ехидства пропищал:
– Не хотели служить три года, будете – по четыре или пять.
Утром нас отправили в летний лагерь полка, а вечером того же дня мы услышали по радио, что отныне приказом Министра обороны в авиации и на флоте сроки службы по призыву сокращаются до трех и четырех лет. Привет говнюку Семянникову!
Так для дальнейшего прохождения службы я попал в ГКНИИ ВВС – Государственный Краснознаменный Научно-испытательный институт Военно-воздушных сил, откуда ещё через девять месяцев меня и выгнали.
Дело в том, что я попал в узел связи, где нас, рядовых солдат, было всего двенадцать человек. А над нами – тройка сержантов, старшина, старший лейтенант, капитан и полковник. Чем были заняты офицеры, сказать не могу, потому что старлея и капитана мы видели только раз в неделю, когда они сопровождали нас в поселок Чкаловский в баню. Полковника я тоже видел лишь однажды. Случай был такой. На Чкаловском военном аэродроме проводилась выставка вооружений стран народной демократии. Секретность её окружала невиданная. В центральном здании Института даже окна, выходившие на летное поле, заколотили фанерой, чтобы – не дай Бог! – кто-нибудь ни углядел там чего.
И вот дежурю я ночью на пункте радиоконтроля, верчу ручку настройки приемника и вдруг слышу: как какой-то «Голос свободной газеты «Таймс» в подробностях рассказывает о том, что представлено на нашей выставке. Врубил для верности магнитофон, записал этот вражеский «голос» и, гордый проявлением бдительности, отдал запись капитану Чкалову. Ждал какого-нибудь поощрения. Мечталось даже об отпуске. А через день меня вызвали к полковнику Прислонову, и тот устало прочитал мне такой нагоняй, что хоть в тюрьму меня веди за слушание вражеских станций.
А старшина водил нас в столовую, пропадая в остальное время под навесом, где ремонтировал личные авто и телевизоры для офицеров едва ли ни всего института. Вот на этом на исходе девятого месяца службы я с ним и схлестнулся.
Возвращаясь однажды с ночного дежурства, я, видимо от усталости, не отдал честь бежавшему куда-то старшине. Он остановил вопросом:
– Почему не приветствуешь?
И черт меня дернул съязвить:
– Я отдаю честь только старшим по службе, а тех, кто только где-то халтурит, приветствовать считаю необязательным.
– Ты чего это, сукин сын? Смотри у меня! – покачал головой ошарашенный старшина.
– Буду смотреть, папа.
– Пойдешь гальюны чистить, щенок!
– А кабель и радиолампы для телевизоров кто вам выписывать будет?
– Ну-ну! – проворчал он и побежал дальше.
В тот же свободный от дежурства вечер я написал фельетон о безмерном количестве офицеров на узле связи и о том, чем они и старшина заняты на службе. Фельетон отправил в «Красную звезду», где ни разу ещё не печатался, и в общем без какой-либо надежды на успех. И напрасно. Недели через две, жарким летним днем в расположение узла связи пришел начальник политотдела ГКНИИ ВВС генерал-майор Огнев. Картинка перед ним предстала такая: на отшибе гарнизона стоят две палатки с поднятыми боками, на нарах режутся в карты свободные от работы полуголые солдаты, между палатками на табурете сидит полураздетый дневальный. Завидев генерала, он бросился натягивать гимнастерку, не успел застегнуть ни ворот, ни ширинку, стал докладывать:
– Товарищ генерал, за время вашего отсутствия и моего присутствия в расположении узла связи никаких происшествий…
– Где старшина? – взревел генерал.
– А вон бежит от складов, – заметил дневальный.
Генерал обернулся и тоже увидел, как, бросив мешок в канаву, вприпрыжку бежит к палаткам наш старшина.
– А ну вернись за тем, что бросил, и дай сюда! – приказал генерал.
Старшина подал вещмешок, Огнев вытряхнул его себе под ноги. Вывалились пяток селедок, две буханки хлеба, пачка сахара, пару брикетов гречневой крупы, пачка грузинского чая.
– Это что?
– Мой сухой паек, товарищ генерал.
– А питаешься в столовой?
– Так точно.
Не сказав больше не слова старшине и прибежавшему невесть откуда капитану, генерал ушел. Что было дальше, мне неведомо, но меня скоро вызвали в строевую часть института, где объявили, что комиссуют со службы.
– Это по какой же статье? – поинтересовался я.
– У вас есть солдат страдающий энурезом. Его должны были комиссовать по состоянию здоровья, а тут как раз у него умер отец, мать инвалид осталась без кормильца, и солдата отправляют домой по этой статье. И единица по энурезу у нас остается свободной. Вот решили тебя комиссовать.
– По энурезу?
– А какая тебе разница?
– Разница в том, что постель у меня всегда сухая. И зассанцем я домой не поеду. Иначе будет ещё один фельетон.
Через две недели меня снова вызвали в строевую часть и вручили бумагу, где было написано, что я уволен со службы на основании Постановления Совета Министров СССР от 31.03.1955 года «О сокращении Вооруженных сил СССР».
Итого, я отслужил один год и восемь месяцев вместо трех лет. Старшину и старлея перевели служить в батальон охраны на 180 человек вместо 12, капитан и полковник получили выговоры, рядовой Ионов на двадцать первом году жизни отправлен на все четыре стороны. На радостях я даже не подумал о силе печатного слова, почти забытой теперь.
Итак, армия позади. Не скажу, что это была школа мужества для меня. Может быть, школа возмужания, осознания собственного достоинства, которое она как раз призвана стереть во имя интересов государства. Что-то восставало во мне против безликости строя и самодурства таких вот семянниковых, которых еще много будет в моей жизни.
– Ну, сын дорогой, и что теперь будешь делать, работать или учиться пойдешь? – спросила мать, когда улеглась радость от встречи.
Учиться в моем представлении стоило только на факультете журналистики. Но это опять Москва, которой мне хватило в армии и до неё. Работать? Идти опять в Службу наладки, тупо лазать по котлам городских ТЭЦ за 550 рублей? Но ведь можно учиться и у жизни, как это делал Максим Горький, которого в армии я прочитал от строчки до строчки. Для человека пишущего, а о чем-то другом я уже не мечтал, это хорошая школа.
– Сейчас, мать, увидишь, что я начну делать дальше. – Вырвал из руки младшей сестренки ручку с пером и, как дротик, метнул его в карту страны, висящую на стене. Перо воткнулось в точку, обозначавшую город Шахты. – Вот куда я поеду.
– Господи, да ты с ума сошел! Тебе здесь места мало? – Возмутилась мать. – Витька ведь тоже армию служил, да дома, на завод устроился, а тебя куда несёт? Подожди, отец ещё что скажет.
Отец махнул рукой: пусть, мол, катится, куда хочет. Хлебнет там лиха – воротится. С отцом отношения не очень ладились. Вечно занятый работой, подработками и хлопотами по немалому для города домашнему хозяйству, он был суховат по отношению ко всем нам. Может, потому что нас слишком много? Правда, так было пока в материальном плане мы скопом сидели на его плечах. А когда все разлетелись в самостоятельную жизнь, он стал мягким, приветливым человеком.
В назначенный мне картой город Шахты я попаду позже, а пока в числе других тринадцати Ярославцев завербовался на шахту «Юго-западная № 3» треста «Донецкуголь». Прибыли мы туда ночью, разместили нас на матрацах в пыльном «красном уголке» шахтоуправления. Народу там оказалось много: толпа молодых молдаван, примерно рота матросов Балтийского флота и мы. Все были с дороги, уснули быстро. А часов в пять утра в шахтоуправлении поднялся шум – плачущие бабьи голоса, топот ног. Рявкнула сирена, и нас сонных подхватила толпа, вынесла на улицу к какому-то высокому зданию с двумя огромными маховиками на крыше. Толпа – женщины, дети – рвалась к огромному черному проёму здания, её теснили назад чумазые мужики в касках и санитары «Скорой помощи» в грязно-белых халатах. А из проёма с интервалом в пятнадцать, примерно, минут выкатывали железную, без торцовых стенок вагонетку с торчащими из неё ногами. Толпа всякий раз кидалась к очередной вагонетке, кто-то с воплем падал на торчащие из неё ноги, его оттаскивали, а то, что там лежало, быстро прятали в «скорую помощь» и увозили.
– А что случилось? – спрашивали в мечущейся толпе молдаване, матросы и мы.
– Метан! – отвечали нам и поясняли: – Шахта сверхкатегорная по пыли и газу.
Вечером на ночлег в «красном уголке» устраивались только ярославцы и несколько моряков. Остальные подались на станцию подальше от кошмара, пережитого утром.
За день расспросов мы узнали, что шахта молодая, с неустоявшимися ещё лавами и штреками, опытных горняков в ней мало, больше приехавших за «длинным рублем», поэтому взрывы метана и обвалы породы в ней случаются чаще, чем в старых шахтах. Сегодня подняли двадцать одну «козу» (вагонетку без торцовых стенок) с убитыми и ранеными из лавы и откаточного штрека. Сколько я потом перевидал таких «коз» с искалеченными ребятами!
Вот так началась моя шахтерская жизнь, хотя и длившаяся меньше года, но определившая окончательный выбор пути.
Меня зачислили в проходчики на участок капитальных работ – единственного из Ярославцев, остальных – на внутришахтный транспорт «круглое катать, плоское таскать». Видимо, показался достаточно крепким физически, а для проходчика это первое дело, поскольку вся работа связана с «надрывом кишок», как говаривал бригадир Толя Коляда. Мы проходили вентиляционный штрек для новой лавы, то есть на глубине в 550 метров в сплошной каменной толще Земли прорубали дорогу для сквозняка, гуляющего по шахте. А значит, бурили песчаник – пожалуй, самую крепкую из подземных пород – взрывали его, грузили породу в вагонетки, ставили деревянную крепь в отвоеванном у Земли пространстве, тянули за собой узкоколейку и рукав вентиляции. Чтобы понять, насколько это сложно, скажу, что за месяц бригада давала всего 10–12 метров готовой горной выработки.
Любая из операций требовала огромной физической нагрузки. Когда буришь забой электрическим или пневмо-буром, а надо сделать более двадцати двухметровых шпуров, пылюга стоит такая, что напарника видишь только по жолтому пятну фонаря. Нос забивается в пять минут, и потом всю смену дышишь сквозь зубы, раза три в час прополаскивая их газировкой. Грузить породу не легче. Лопата по рваной почве не лезет, толкаешь её бедром или животом из последних сил. А надо перекидать после каждого подрыва до двадцати тонн на брата. После такой смены, а выпадали они дважды в неделю, под горячими струями душа тебя бьёт озноб и, если потом не выпьешь стакан водки, будешь спать до следующей смены. Так и жизнь проспишь. А с водкой получалось и побазарить с такими же пьяненькими корешами, сходить в клуб на танцы или просто «по бабам». Вот почему каждый привоз вина или водки в магазин Мартышкиной балки, так звали наш поселок, сопровождался драками, поскольку хватали товар ящиками, а всем, естественно, не хватало.
От глухой тупости такой работы меня спасала фантазия. Если доводилось бурить, я направлял бур в грудь забоя как на стену неприятельской крепости:
– А вот мы тебя сейчас! Толя, помоги! – орал сквозь рев превмобура напарнику. Толя Куприянец упирался мне руками или боком в спину, и мы двойной тягой долбили стену. Куприянцу тоже нравилась придуманная мной игра по взятию крепости, и когда ему приходилось выходить на смену с другим напарником, он начинал жаловаться на боль в спине. А со мной хоть бы что гнул её все шесть часов. Да, из-за сверхкатегорности шахты смены в ней были шестичасовыми при двух выходных в неделю и двух месячных отпусках в году.
Был у нас в бригаде ещё один белорус Женька Капустин. До шахты он работал фотокорреспондентом Белорусского телеграфного агентства. Парень внешне мощный, но «сачок» невероятный, и Коляда быстро избавился от него. Женька подвигнул меня купить фотоаппарат, чтобы «зашибать деньгу фотокарточками». А мне фотоаппарат годился на будущее, если когда-то устроюсь работать в газету. И в один прекрасный день мы с ним должны были ранним автобусом ехать в Ворошиловград за покупкой. С работой в ночную смену управились быстро и, оставив Куприянца в штреке ждать сменщиков, я пошёл к стволу на подъем на-гора.
Там ждало подъёма ещё пять человек. Минут через десять мы услышали трехкратный звонок – сигнал на людской подъем, вошли в клеть, понеслись сквозь пронизывающий сквозняк вверх. Клеть летела быстрее обычного – подъем-то неурочный. Уже мелькнули огни верхнего горизонта, значит 425 метров позади, и осталось терпеть опущение желудка ещё 125 метров, как вдруг что-то ударило по каске, бросило на пол клети и тяжко придавило грудь. Очнувшись, увидел, что на мне сидит Маша, самая огромная ростом и весом мотористка участка внутришахтного транспорта – Большая Мария, как её звали в Мартышкиной балке.
– Эй, слезай, а то раздавишь! Что случилось-то? – крикнул Маше.
– Так уж и раздавлю? Обрыв клети, не видел что ли, как летели? Вон уж второй горизонт видать. Бог не дал в «стакан» плюхнуться, – проворчала Большая Мария. – Ещё бы метров десять, и купались бы. – Она первая оклемалась от падения, посчитала остальных. – Никто не вывалился, слава Богу. Будь клеть битком набита, ловили бы из «стакана» всех.
Была середина декабря. Ствол обмерз от вечно падающей сверху воды, как деревенский колодец, и дул жуткий сквозняк, мчащийся с поверхности Земли в еёшахтные глубины. А как проходчики идут на смену даже лютой зимой? Брезентовая куртка и штаны на голое тело, в лучшем случае на майку с трусами. В штреке зябнуть некогда, и лишняя одежка только стесняет. Так что через пару минут я уже дрожал от холода. Но с проходки я был только один, остальные с других участков и одеты теплее.
– Маша, пусти парня меж титек погреться, – видя какой колотун меня бьет, посмеялся мужик, как и она одетый в фуфайку.
– Давай, малый, полезай сюда, – распахнула она одежку. – Да жмись ближе, не стесняйся.
И если бы я не разбился от удара клети об воду или не утонул в «стакане» ствола, точно замерз бы до смерти, потому что поднимали нас целых шесть часов. Пока проверили подъемный механизм, подвезли и заменили липовые бруски, в клочья разодранные стальными лапами «парашюта» клети, когда он гасил скорость свободного падения, шло время, которое мы отстукивали зубами.
Женщин давно вывели из-под земли, и кто не сумел устроиться на-гора, разъехались по стране, и где ты, моя спасительница теперь, я не знаю. Тогда надо было написать рассказ или очерк про Большую Марию, но почему-то не случилось, хотя уже во всю печатался в городской газете «Донецкая правда» и был членом её литкружка.
Странно, уже на следующий день я спокойно входил в клеть, будто никогда и не летел в ней вниз четыреста метров. А вот месяца три спустя, когда забой готовился к подрыву породы, и загоралась лампочка на «машинке» взрывника, меня охватывал ужас, какой я не испытал даже в ночь приезда на шахту. Значит, надо кончать такую работу и пьяную жизнь. А она действительно была пьяной, кроме тех дней, когда до или после работы ездил в редакцию «Донецкой правды» на занятия литкружка, где уже считался самым активным автором.
Много лет спустя в горьковской писательской организации затеялся разговор о только что опубликованной в «Новом мире» повести «Шахта». Там герой, не поднимаясь на поверхность, все время философствует о смысле жизни и труда под землей.
– Насколько это правдиво? – спросили у меня.
– Не знаю. Люди разные. Кому-то такой адски опасный и тупой труд кажется нормальным. Герою даже подниматься на поверхность не хочется. У нас на шахте я таких не знал. Мне всегда казалось, что те полкилометра земли, что над тобой, прямо-таки выпирают тебя наверх. Со смены горняки всегда идут быстрее, чем на смену. И философствовать там некогда, потому что в любую свободную минуту думаешь: как бы не погасла лампочка, иначе будешь слепой, прислушиваешься не трещит ли над головой порода, а то раздавит, как одного парня на нашем участке: корж свалился на голову, и у бедолаги лопнул таз. Вообще-то встречались люди, привычные к шахте, даже династиями работавшие под землей. Видимо это тоже призвание. Я его не испытал, потому и живу опять на Волге, а не в степи, где начинал писать рассказы.
Но все-таки он был памятен и интересен – тот период жизни, и пять лет спустя у меня вышла первая книжка с повестью о молодых шахтерах, где я сравнивал их с Прометеем, ценой жизни даровавшим людям огонь.
Метельным февральским днем 1957 года меня вызвал заместитель редактора «Донецкой правды» Владимир Яковенко.
– С апреля в области начнет выходить новая районная четырёхполоска. Меня назначили туда редактором, пойдешь ко мне заведовать отделом промышленности? Там тоже есть шахты, – сказал он.
– Спасибо. И не подумаю, соглашусь, – нескладно ответил я.
Заявление об увольнении начальник участка передал начальнику шахты. Борис Аббарцумович Хлиян, энергичный, чернобровый красавец, весело глянув, спросил:
– Что не устраивает?
– Появившийся страх и предложение работать в газете.
– Беда с вами, с писателями. А мне где прикажешь взять такого проходчика, который бы в рубашке родился? Ни обрыв клети, ни обвал в штреке тебя не берет.
– Радуйтесь, долго жить буду.
– Ну, живи! – И энергичным росчерком Хлиян подписал заявление.
При расчете ободрали, как липку, за не отработанный срок договора по найму, за спецовку, не отслужившую своё. Денег осталось только на дорогу домой. А друзья в общежитии потребовали устроить отвальную:
– От нас бегут только через «батарею».
– Какая «батарея»? Я пустой, как гнилой орех!
– А мы колоть тебя не будем. Но шахтерский порядок блюсти надо, – сказал бригадир и азартно потер ладонь об ладонь. – Есть чем блюсти, проходяги?
– Была бы глотка, будет и водка, – весело отозвался Куприянец.
И проводы вылились в мерзкое зрелище. Кто-то еще днем сумел ухватить в магазине ящик водки. Его приволокли в нашу комнату, отшибая об край грязного ведра горлышки, вылили в него все двадцать бутылок и поднесли мне:
– Начинай!
Зажмурившись и сдерживая позывы рвоты, начал глотать.
– Давай, давай! В газете столько не поднесут! – подбадривал бригадир.
На бессчётном глотке в рот попало что-то скользкое, желудок, как при обрыве клети, подскочил вверх и, едва сдержавшись, чтобы не блевануть в ведро, передал его Куприянцу. Дальше помню узкий канатный мост через Мартышкину балку, фигуру, с которой никак не разминуться, потому что шатаемся в одну сторону, что-то блеснувшее в руке фигуры, и треск ломающихся подо мной кустов на дне балки. Потом больница, капельница и через три дня поезд нёс меня в старый мир моего многодетного детства.
В Ярославле показалось как-то пусто. Лев Присс учится в Казани, из Полушкинских приятелей кто-то отхватил срок, а кто-то ещё тянет армейскую лямку. Один. Кто это сказал: «Одиночество прекрасно, когда есть кому сказать, что одиночество прекрасно»!? Месяц спустя, сколотили с отцом новый фанерный чемодан, сложил в него скудное барахлишко, томик Бернарда Шоу, двухтомник Генриха Ибсена, огромный сборник «Горький о писательском труде», купленные еще в Чкаловском, и в дорогу, в новую жизнь.
Газета «Знамя Октября» была органом райкома партии и исполкома райсовета Октябрьского района Каменской области с центром в поселке Каменоломни, что в десяти минутах езды от города Шахты. Это узловая станция Северо-Кавказской железной дороги с локомотивным и вагонным депо, огромным Дворцом культуры и бесчисленными зелеными улочками ухоженных частных домов. В большинстве своем они были слеплены из самана, покрашены в белый цвет с голубой или синей отделкой и прикрыты по фасаду белой акацией. Деревянные дома почти не встречались, а каменных и вовсе не было, и при чем здесь каменоломни, я так и не понял.
Редакция располагалась в одноэтажном щитовом доме, состоящем из трех комнат. Рядом в таком же строении была типография, а за ней – транспортный сарай, где содержались рыжая редакционная кобыла и двуколка. Принцесса, так звали эту ленивую кобылу, в основном была моим транспортом, потому что шахты – главный объект моих творческих изысканий – находились далеко от Каменоломней и добираться туда можно было только «по проселкам пыля».
Приехал я к месту новой работы на две недели раньше, чем районная двухполоска должна была преобразоваться в четырехполосное издание. По сему Яковенко оказался не шибко приветлив.
– Оформить тебя смогу только с первого апреля, – сказал он. – А пока ищи жилье, у меня тоже ничего нет, живу в кабинете. И будет ли – не знаю – чорт меня дернул сорваться из Донецка и тебя сорвать!
– А у меня и денег нет заплатить за угол. И на обратную дорогу билет купить не на что. Может, найдется какая-нибудь работа здесь?
С такого невеселого диалога началась новая жизнь, о которой так мечтал, уже и не мысля себя в каком-то ином качестве. Но в тот же день все и уладилось. Ночевать Яковенко устроил в комнате для сменных бригад локомотивного депо, обедать водил в вокзальный буфет, а о завтраках и ужинах речи пока не было.
Труднее оказалось другое – разница между рабкорством и профессиональной работой в газете. Раньше, бывало, когда вздумаешь, тогда и принесешь в редакцию опус, а теперь дай его к сроку, трижды в неделю и не абы что, а строго по плану. И приходилось едва ли ни каждый день гонять Принцессу в дальние углы района, а там спускаться в шахты, по лавам и штрекам искать «маяков» труда, чтобы вечером в жарко натопленной комнате сменных локомотивных бригад писать об их самоотверженной работе. И получалось. Втянулся. К тому же и приходящие на ночлег локомотивные бригады рассказывали, как им удалось провести по своему перегону рекордный по весу товарный состав. Успевал писать и про них. Словом, в первый же месяц заработал поощрение: Яковенко отдал мне своё приглашение на областное торжественное собрание, посвященное Дню печати.
Проходило оно во Дворце культуры города Шахты. Зал был набит битком, потому что в президиуме сидел сам Михаил Шолохов – редкая птица на журналистских собраниях. А он даже и выступал. И помню, не раз потом повторенное им умозаключение, что пишем мы не по велению партии, а по зову сердца, возле которого носим свой партийный билет.
Я быстро освоился и в поселке, даже полюбил его за громаду розового Дворца культуры, за прячущиеся за акациями бело-синие домики, за два голубых пивных ларька по краям перрона железнодорожной станции. К вечеру эти ларьки до крыши зарастали шелухой от раков, корзинами продававшихся на станции. Километрах в трех от нашего поселка протекала неширокая речка Персиановка, прямо кишевшая крупными раками, потому что рядом располагался какой-то НИИ, где, по рассказам, потрошили лошадей, а остатки сбрасывали в Персиановку. Вот раки там и расплодились в несметном количестве. Я мало знал про этот институт, потому что он относился уже к Ростовской области. Но раками под теплое, жиденькое пивко лакомился часто.
У одного из ларьков познакомился с любопытным стариком – Владимиром Николаевичем Немировичем-Данченко, каким-то дальним родственником знаменитого театрального деятеля. Он был выслан в Каменоломни за то, что какое-то время жил в оккупации и даже сотрудничал с немцами. После войны сидел за это, а потом отправлен подальше от Ростова-на Дону. Обитал Владимир Николаевич в редком для Каменоломней просторном бревенчатом доме, нигде официально не работал, жил, по его словам, творчеством. Однажды он пригласил меня послушать только что написанный рассказ. Помню, речь там шла о дирижере, исполнявшем увертюру Бетховена «Кориолан». Поразила экспрессия написанного и прочитанного. «Палочка вверх, палочка вниз!» – читал он, дрожащим от волнения голосом и махал рукой с листами бумаги так, что они разлетались, а он их ловил в воздухе и опять читал: «Судьба, тебе не согнуть меня! Палочка вверх, палочка вниз». Экспрессия рассказа была так сильна, что спустя годы, в первой своей повести «Впереди – огонь» я использовал тот же метод письма: «Солнце вверх, солнце вниз». И этот кусок текста был столь интересен, что Елена Лебедева, ныне актриса Нижегородского ТЮЗа, читала его при вступлении в театральное училище.
В это время из «Донецкой правды» уволили ответственного секретаря, и редактор Иван Дремлюга, издалека наблюдавший за моими успехами в районной газете, предложил стать «третьим лицом» в его редакции. Яковенко тяжко вздохнул, но особо возражать не стал, тем более, что за полгода работы у него, мне удалось сколотить небольшой актив из местных ребят. Так что было уже кому заменить седока для Принцессы.
Как говорят, «нищему собраться – только подпоясаться», и через пару дней я снова оказался в Донецке, где тоже проработал всего полгода.
Случилось так, что зам редактора Саша Санин уехал на зимнюю экзаменационную сессию, Дремлюгу тоже вызвали на какой-то семинар в Шахты, и выпуск газеты свалился на «третье лицо». Я же был беспартийным товарищем, и по сему «орган горкома партии» подписывать не имел права. Поручили это третьему секретарю горкома – фамилию не помню. В редакцию он не заходил, контролировал процесс по телефону. Один номер прошел без сучка и задоринки. На второй материалов у меня не хватало. Пришлось идти на перепечатки. Выбрал из какого-то «Сборника репертуара для советской эстрады» стихотворный фельетон «Дом, который построил трест». Это было переложение известной поэмы Бёрнса «Дом, который построил Джек», только приспособленное к советской действительности. Я углядел в фельетоне злобу дня, ибо в центре Донецка только что заселили чиновниками новую двухэтажку. Обещали в ней комнату и мне. Но не хватило. Набрал фельетон жирным петитом, и поместил на четвертой станице. Перед секретарем горкома отчитался по телефону нормально, газета вышла. А утром, узнавшие себя новоселы, подняли такой скандал, что в тот же день меня уволили из редакции, что называется, без выходного пособия. Куда податься? Назад к Яковенко? Да нет, если уж назад, то в Ярославль.
Редактор «Северного рабочего» Иван Лопатин, просмотрев трудовую книжку, спросил:
– Ну что, нагулялся, дружок? И всего-то двадцать два года, а уже столько работ сменил. Летун? Ладно, попробуем. Пойдешь в одел писем литсотрудником. – Старый партийный назначенец, он и сам назначал, не спрашивая чьего-то мнения. А мне и возразить было нечем – только бы взяли. Да и рост есть: районка, городская газета, теперь – областная! Письма, так письма.
Отдел состоял из пяти человек – Заведующего, трех литсотрудников и регистратора писем. Таким-то числом мы целую газету три раза в неделю выпускали, а тут всего лишь отдел – гуляй, не хочу! Однако быстро понял, что это тебе не районная или городская газеты, где ты в каждом номере выдавал по полосе. Тут напечататься будешь считать за счастье, потому что каждый день с утра до вечера надо вчитываться в чьи-то каракули, решать, куда направить их «для принятия мер» или готовить подборку «писем трудящихся» для третьей полосы. О своих публикациях и думать некогда. Во, попал!
Двоих других «литрабов» это устраивало, они и не рвались на полосу, довольствуясь перекладыванием чужих бумаг. Завотделом тоже был доволен оргработой. А мне чиновничий труд показался тяжким, и я стал искать возможность выхода на полосы в других отделах. Работал на них вечерами и в выходные дни, фамилия замелькала на страницах. Жажду печататься первыми заметили в отделе сельского хозяйства, и вот я уже разъездной корреспондент областной газеты.
В то время по стране катился бум «маяков». Их создавали в каждой отрасли и едва ли ни в каждом коллективе. В сельхозотделе «Северного рабочего» открывателем «маяков» оказался разъездной корреспондент Владимир Ионов, занимавший теперь едва ли ни целые полосы. Это делало имя известным, тешило самолюбие и поднимало гонор. Я уже без какого-либо согласования с райкомом или руководством хозяйства находил по сводкам передовика производства, уговаривал его взять повышенное обязательство и потом преподносил району или хозяйству нового «маяка», мало интересуясь, есть ли там условия для такого рывка. Человек сказал, что потянет столько, вот и пусть старается. Мое дело восславить его печатным словом. А заодно и себя. И дело дошло до того, что я уже не терпел никакой правки написанного материала, хотя тогда считалось в порядке вещей, что старший по должности подгоняет тебя под свой вкус.
Помню, написал очерк об очередном своем «открытии». Там молодая героиня на предложение председателя колхоза стать дояркой отвечает: «Да что вы, Иван Иваныч, я никогда и не да́ивала коров!». Только что назначенный редактором газеты Евгений Беляев правит предложение так: «Да что вы, Иван Иванович, я никогда не доила коров».
– Люди так не говорят! – возражаю редактору.
– Они могут и матом ругаться, а язык газеты должен быть правильным, – был ответ.
– Но, это же «ходули»!
– Это общие требования, которым вы должны и будете подчиняться. – Отрезал редактор и отдал мне полосу отнести в секретариат. А на меня уже накатило самолюбие, и я восстановил текст, зачеркнув редакторскую правку. Это было неслыханной дерзостью, утром на планерке мне вынесли выговор и я, обиженный: «Как это так?!», ответил на предложение перейти работать на областное радио.
По поводу правки материалов у меня и потом была масса скандалов. Если чувствовал в правке замену живого языка «ходулями», требовал или снять мою подпись, или выкинуть весь материал. Было это и в ТАСС, и в газетах, и в журналах, с которыми доводилось сотрудничать. Однажды, когда из-за грубого вмешательства в текст, я не позволил журналу «Октябрь», печатать свой очерк, Боря Грищенко, зав одной из редакций ТАСС сказал:
– Ну и зря. Кто знает, что и как ты написал? А имя прозвучало бы на весь Союз. Теперь ты нарушил планы журнала и впредь можешь туда не соваться.
Так и вышло. Больше ни журнал ничего не просил, ни я ничего ему не предлагал. А еще раньше я рисковал по той же причине быть отлученным от журнала «Волга». Он принял к публикации мою повесть «Бабьи хлопоты», а когда пришли гранки, я увидел, что она называется «Сердечная нота». Меня так резануло несоответствие названия тексту повести, что я написал редактору журнала: «Если нельзя оставить прежнее название, предлагаю новый заголовок – «Земные хлопоты». Коли и он не подойдет, прошу не печатать повесть». А ведь это намечалась первая моя публикация в «толстом» журнале. Овен! Что ты сделаешь, если упрямство прёт впереди тщеславия? Хотя писательское самомнение, может быть, и руководило упрямством?
Творческая жизнь на радио складывалась счастливо. На подъём был легок, писалось в охотку, монтировать записи, оживлять их шумами или музыкой любил. Бывали, конечно, и неприятности не столько творческого, сколько психологического характера. И самая первая из них связана с известнейшим человеком. На городском стадионе шол концерт «Работники кино – народу». В Ярославль понаехали знаменитости – праздник для репортера, счастье для радиослушателей. И я бегал с магнитофоном от одного артиста к другому. Записал Виталия Полицеймако, только что блестяще сыгравшего Эзопа в одноименном фильме, Ивана Переверзева, чью роль в картине «Адмирал Ушаков» знал наизусть. Увидел не занятыми на поле Сергея Бондарчука с Ириной Скобцевой, подлетел с микрофоном:
– Здравствуйте! А скажите для слушателей Ярославского радио…
– А пошел бы ты, братец, отсюда! – огорошил Бондарчук.
– Слушателям было бы приятно узнать…
– Я сказал: пошел вон…
Брезгливую мину на прекрасном лице изобразила и Скобцева.
Праздник был испорчен. Не знаю, что отразилось на моем лице, но Полицеймако уловил это:
– Что случилось, браток?
Я рассказал. Он потащил меня за руку к Бондарчуку:
– Сергей, ты чего? Тебе столько дано, а ты пустяка не можешь отдать людям.
– Ладно, чего надо? – спросил меня Бондарчук.
– Да больше от тебя ничего не надо, – ответил за меня Виталий Павлович.
Мы тогда подружились с Виталием Павловичем. Он был у меня дома, шутя обхаживал тещу: «Маня, какая ты обширная, какая ты русская!», чем довел её до того, что ночью, во сне она стояла на пьедестале, а у подножия её внимания ждала целая толпа знаменитостей.
Коллектив на радио сложился интересный – в основном молодые, талантливые ребята. Жили дружно. А когда из Горького в Ярославль приехал Слава Баринов и пришел работать к нам, творческая жизнь стала ещё богаче. Он придумывал целые циклы передач, посвященных каким-то знаменательным для страны или области датам, и мы с удовольствием в рамках цикла писали очерки, делали радиокомпозиции. Работалось взахлеб. Это чувствовали коллеги на телевидении, в газетах «Северный рабочий» и «Юность», в областном книжном издательстве, даже в обкоме партии. А поскольку во всей этой творческой круговерти я был едва ли ни самым активным звеном, обком терпел мою формальную беспартийность, газеты предлагали должности, а издательство давало заказы. Тут оно попадало в точку. Тщеславной натуре было мало популярности классного репортера, славы автора радиокомпозиций, которая таяла с последним аккордом передачи. Сначала в коллективном сборнике появился мой очерк об актере Волковского театра Владимире Аршинове. Его заметили только в театре. Потом отдельной книжицей в формате «Библиотеки «Огонька» вышел очерк «Людмила Черногорова» о Герое Соцтруда. О книжице тоже почему-то нигде ни слова. Плохо написано? Может быть. Надо учиться.
Отыскал в ворохе домашних бумаг аттестат зрелости, отнес его на факультет русского языка и литературы педагогического института. Со стыдом за безграмотность сдал экзамены на заочное отделение. С вожделением ждал первой лекции по языкознанию. Думалось: «Теперь я буду знать тайны русского языка, сложения букв в слова, а слов в предложения!» А получил унылые рассуждения о каких-то фтонгах и дифтонгах и их монофтонгизации И меня хватило на единственную лекцию.
А что, если попробовать поступить в Литературный институт? На творческий конкурс надо представить рукопись художественного произведения? Я же работал на шахте – чем не материал для повести?! И буквально за полгода бессонных ночей настрочил-таки повесть о бригаде проходчиков, куда для живой практики приходит на лето студент факультета журналистики. И получается, что он очень скоро начинает верховодить в бригаде, хотя там были люди, о которых среди горняков говорят: «На штыбу родился!» Значит, шахтер с измальства.
Через месяц, как обухом по голове, ответ из литинститута: «Вы не прошли творческий конкурс». Прочитал, и меня аж зашатало от непонимания: «Да, как же так!? И хоть бы написали, чего не хватает, а то ни слова больше». Пришол в книжное издательство к главному редактору Вячеславу Рымашевскому – поэту и литературному критику:
– Почитайте, ради Бога рукопись. Или я полный дурак, или там кретины.
Через пару дней Рымашевский звонит:
– Ты не возражаешь, если мы издадим повесть отдельной книжкой?
– А что для этого надо?
– Согласиться. Только и всего.
– Но ведь она не прошла конкурс…
– И мы не литинститут, где повесть попала явно не в те руки. Ну, так «да» или «нет»?
– Да, конечно!
Шел сентябрь 1961 года. А 31 декабря главный инженер Ярославского полиграфкомбината Яков Коган преподнес мне подарок – книжку в твердой обложке, где черным по красному было напечатано «Владимир Ионов. Впереди – огонь».
Господи! Для молодого, жаждущего славы человека, что может быть ярче мига, открывающего путь к известности!? Годы назад я свою первую заметку в газете не держал в руках с таким трепетом, хотя, если разобраться, она-то и открывала дорогу и к профессии, и к счастью, и к проблемам, с ней связанными.
Проблемы начались очень скоро. Дело в том, что издательство написало к книжке предисловие, поставив в нём автора повести в один ряд с Аксеновым, Гладилиным, Евтушенко и Вознесенским. А меня черт дернул послать экземпляр книжки с автографом самому Никите Хрущеву – «Прометею наших дней», как там было написано. Он же, как тогда говорилось, тоже начинал трудовой путь на шахте. Кстати, шахта его находилась где-то поблизости от Мартышкиной балки, неизвестно только где. Рассчитывал, что Никита Сергеевич как-то откликнется на подарок, об этом напишут газеты, и начнется моя всесоюзная слава! Рассказал приятелю, как ловко я придумал. Он посмотрел на меня долгим взглядом и процитировал Пушкина:
– Эх, не гонялся бы ты, поп, за дешевизною!
Генсек откликнулся. Правда, не лично. Вскоре в недосягаемой и обожаемой мной «Литературной газете» появилась рецензия – огромная и камня на камне не оставляющая от повести. Критик возмущался, что в бригаде рабочих верховодит какой-то студент. А где же-де руководящая роль пролетариата? И вообще, автор повести не знает жизни рабочей молодежи страны. Вот так!
У меня к тому времени ещё не сошли с ладоней мозоли проходчика, натертые «прогрессивкой» – лопатой с совком сорок на сорок сантиметров. Но кому их покажешь? Было обидно до слёз. Писал, как думал, горел над рукописью, не замечая времени, и по субботам не смыкая глаз до самого утра. Видать, и впрямь чего-то я не понимаю в этой жизни, хотя на радио считаюсь лучшим корреспондентом.
Рецензия в «Литературке» была лишь началом разгрома. «Дорогой Никита Сергеевич» в это время посетил художественную выставку в Манеже, возмутился там «мазней» и повел наступление против всяческих «измов» в искусстве. По стране покатились собрания творческих союзов, партийных и комсомольских пленумов. В Ярославле главным «мальчиком для битья» стал автор повести «Впереди – огонь». «К счастью, в наших творческих организациях работают здоровые силы, верно понимающие политику партии в области литературы и искусства, но есть один отщепенец, поддавшийся тлетворному влиянию чуждого нам формализма в искусстве», говорилось на собраниях. Книжку стали называть «Сзади – дым», а меня начали вызывать на каждое собрание, и везде говорилось одно и тоже. Хорошо ещё, что до всего этого шума мне удалось поступить на заочное отделение философского факультета МГУ. Чуть позже в бюро ЦК по РСФСР состоялось заседание идеологической комиссии, где в докладе то ли Леонида, то ли Алексея (точно не помню) Халдеева моё имя склонялось среди двух очень известных тогда писателей, и в Москве висел немой вопрос: «А кто этот третий?» Мне рассказал об этом Михаил Синельников, зав отделом критики «Литературной России». Он исследовал последствия «верховного наезда» для провинциальных писателей, и я был для него одним из примеров. И в один из моих приездов в Москву он водил меня по коридорам обеих «Литературок»: «Ребята, «третьего» веду!» Дойди тогда моя фамилия до парткома университета, не видать бы мне философского факультета. А так я уже с удовольствием читал «рекомендованную литературу».
С этого и начались мои особые взаимоотношения с обкомом партии. Познав из «исторического материализма», что бытие определяет сознание, я решил написать товарищу Халдееву, каково же есть моё бытие. Помню, были там такие строчки: «Вот читаю сейчас учебник по марксистско-ленинской теории познания, а в комнате, где на душу приходится пять метров, плачет годовалый сын, смотрят телевизор жена и теща, за тоненькой перегородкой орет на кого-то пьяный сосед. Мудреная наука не лезет в голову. И какое уж тут сознание при таком-то бытии!»
Через пару недель – звонок из обкома партии: «Зайдите к товарищу Дробышеву». В бытность разделения партии на промышленную и сельскохозяйственную, этот маленький холёный человечек был секретарем по пропаганде промышленного обкома. Захожу в кабинет. Чуть возвышаясь над столом и крутя в пальцах дорогой футляр для очков, Дробышев смерил меня каким-то очень казённым взглядом и монотонно произнес:
– Мне поручено сообщить вам, что Центральный Комитет партии не занимается распределением жилья в Ярославле. Это вам ответ на письмо к товарищу Халдееву.
– Но, во-первых, я и не просил у товарища Халдеева жильё, а во-вторых, такой-то ответ товарищ Халдеев мог мне одним пальцем на машинке отстукать, – непочтительно заметил я.
– Центральный Комитет партии не отвечает на личные письма. Для этого есть областной комитет, – так же монотонно возразил Дробышев.
– Значит, если я напишу товарищу Халдееву «спасибо за разъяснение», ответное «пожалуйста» он тоже передаст через вас?
Дробышев не счёл нужным, что-то ответить, а я по-мальчишески завелся. Едва вернувшись на работу, настрочил в ЦК ещё одно письмо: «Уважаемый товарищ Халдеев, только что секретарь Ярославского промышленного обкома КПСС А.Д. Дробышев сообщил мне от вашего имении, что «ЦК КПСС не занимается распределением жилья в Ярославле». Для меня это ново. Большое спасибо за разъяснение. Ваше «пожалуйста» можете передать через товарища Дробышева А.Д.»
Прошло дня три, как я отправил это письмо. Звонок. Поднимаю трубку: «Ионов?», и слышу в ней отборный мат в исполнении Дробышева. Кричу: «Александр Дмитриевич, подождите минутку, я отключу магнитофон, а то он вас записывает!» Трубка на том конце провода брошена, и через пару минут мимо нашей комнаты, на ходу показывая мне кулак, пробегает Евгений Лобачев, председатель Комитета по телевидению и радиовещанию. Теперь его вызвали в обком. Что там ему сказали, не знаю, потому что, вернувшись, он только горько покачал мне головой и покрутил пальцем у виска.
Ещё одна стычка с обкомом партии была связана с шуткой Брони Табачникова, ныне профессора одного из Воронежских ВУЗов. Он дежурил по редакции известий, когда туда позвонил кто-то из инструкторов обкома:
– Ионова!
– А его нет.
– Куда он пропал?
– Лошадь пошел кормить.
– Какую ещё лошадь?
– Серую, в «яблоках».
– Откуда она у него?
– Купил. У него же книжка вышла, на машину гонорара не хватило, вот он и купил лошадь по колхозам ездить.
Слух про «лошадь Ионова» быстро разлетелся по городу, и в один из приходов в столовую обкома, Сергей Овчинников, зав отделом пропаганды остановил меня сердитым вопросом:
– Это еще что за вызов!?
– Вы про что?
– Про лошадь! Зачем покупал?
– А что, нельзя? – сдерживая смех, спросил я.
– Господи, когда кончатся твои выходки? Будь ты членом партии, схлопотал бы уже не один выговор с занесением.
– А я потому и не член.
– Ох, смотри! – Была это угроза или предупреждение, я так и не понял тогда.
Да, я не был членом партии, но работал на идею лучше любого пропагандиста. В моих радиокомпозициях звучали вдохновляющие музыка и стихи, я моментально и убедительно откликался на очередное «историческое» решение и только мне поручались самые ответственные интервью. Например, с маршалом Василевским, Президентом Академии наук СССР Келдышем, руководителем группы космонавтов, генералом Каманиным. Но Полушкинская шпана, видать, все ещё сидела во мне и никому не давала покоя. Особенно бывшим коллегам по «Северному рабочему».
Как-то прочитал в стихотворном сборнике Александра Иванова, тогдашнего редактора «Северного рабочего» посвящение его жене, где были такие строчки: «Спасибо ленинцу Хрущеву, тебе и партии родной!» Не поленился, сбегал в редакцию, записал это стихотворение в исполнении автора на магнитофон, а потом мы с Володькой Лебедевым смонтировали шуточное интервью, где на любой наш вопрос о личной жизни поэта, Иванов с пафосом произносил: «Спасибо ленинцу Хрущеву, тебе и партии родной!» Интервью мы озвучили на каком-то сборище журналистов. Ох, и смеху там было! А Иванов оказался мужиком без чувства юмора и только скрипел зубами от злости. Кроме того, он был ещё злопамятным и завистливым.
Радио в Ярославле пользовалось куда большим авторитетом, чем его газета, и он задался целью сменить председателя комитета по телевидению и радиовещанию на своего человека, который бы навел у нас «порядок». С этой целью в редакции газеты ввели обязательное прослушивание всех наших передач, и одна за другой начали появляться зубодробительные реплики. И первым «под раздачу» попал, естественно, я.
На радио так сложилось, что писать очерки о героях труда поручалось мне, хотя официально я занимался литературно-музыкальным вещанием. Собирая материал о председателе колхоза, награжденном орденом Ленина за сверхплановую сдачу зерна государству, я изучил годовые отчеты хозяйства за несколько лет и понял: чем больше зерна сдаёт колхоз, тем хуже становятся все другие его отрасли и уровень жизни колхозников. Выходило, что наш орденоносец работал только на себя, о чём я и сделал передачу. «Северный рабочий» тут же дал реплику: «В то время, когда Пленум Центрального Комитета партии призвал тружеников села всемерно наращивать производство и продажу зерна государству, областное радио в лице своего одиозного автора говорит, что это приводит к разорению хозяйства».
Потом меня угораздило сказать в эфире то, чего не было в тексте, заверенном Обллитом. А это, по тем временам, уже явная крамола. И нашего доброго, все понимающего и отважного председателя Комитета Евгения Лобачёва сняли с работы, заменив его Германом Бауновым из «Северного рабочего». С ним у меня были до того натянутые отношения, что я готов был сразу же уволиться. Остановил тот же Лобачёв: «Работай, как работал. Баунову в обкоме приказали не трогать тебя».
В первый же день появления в Радиодоме Баунов вызвал меня в кабинет.
– Ну, голубец, как мы с тобой будем жить дальше? – спросил с явной издёвкой в голосе.
– Я очень люблю своё дело и Радиодом, где знаю всё до последнего винтика, потому что провел на его строительстве не один выходной день. Поэтому на людях вы будете для меня Германом Васильевичем… А один на один – ты как был для меня говнюком, так говнюком и останешься, – ответил я, твердо помня слова Лобачёва.
– Иди работай, идеологический путаник! – У Баунова это было коронное определение для меня. – Вот тебе первое задание: сделаешь композицию на субботу. – И протянул знакомый сборник стихов Иванова.
Ладно. Отобрал десяток стихов, соответствующее музыкальное сопровождение, попросил актеров при чтении дать в голосе побольше слезы. Ни слова не вставил в передачу от себя, использовав только то, что было в предисловии к сборнику. А там – такая малина! – читать тошно.
– Ионов, ты с ума сошел? – кричали мне из студии актеры в перерывах записи. – Кому нужны эти сопли?!
– Ребята, «по Сеньке и шапка, по едрёне матери и колпак», как говорит в таких случаях мой отец, – успокоил я исполнителей.
Послушав перед эфиром то, что у меня получилось, Иванов горячо пожал руку прослезившемуся Баунову, а мне сказал:
– Ну вот, видишь, люди плачут от моих стихов, а ты нос воротил.
– Это он от недоразумения, – пояснил Баунов. – Но дело свое знает.
– «Спасибо ленинцу Хрущеву»! – хохотнул я.
Шесть лет – 1962–1968 годы – были самыми продуктивными в моей жизни. На радио я имел самую высокую нагрузку – свыше часа эфирного времени в неделю, кроме того, успешно учился на философском факультете МГУ, а значит, мне надо было много читать не самой простой для понимания литературы. И за эти же годы я умудрился написать пять повестей. Весил уже 63 килограмма при медицинской норме в 75 кг. Почти потерял способность спать…
Сейчас удивляюсь: откуда брал силы? Да, конечно же, их подпитывало тщеславие. Для человека важно быть востребованным в своём деле. Вспомните публикации и телепередачи о популярных людях – пока носятся с одной съемочной площадки на другую или дают по тридцать концертов в месяц, называют это Жизнью. А едва кончается такая гонка, как-то очень быстро увядают. Об этом мне говорили десятки популярнейших в те годы людей. А мне довелось брать интервью у стольких знаменитостей, что всех и не упомнишь. Но если попробовать перечислить, то это будут маршал Василевский, генерал Каманин, космонавты Гагарин и Терешкова, ученые Келдыш, Раушенбах, Гапонов-Грехов, Папанин, музыканты Гилельс, Ростропович, Кремер, певцы Штоколов, Синявская, Кобзон, Трошин… С кем-то из них довелось поддерживать долгие связи, потому что интересовали не сиюминутные впечатления, скажем, о пребывании в Ярославле, а отношение к делу, к жизни, к призванию, к Богу.
В 1966 году Ярославское книжное издательство готовило к 50-летию Октября сборник «Биография края моего». Там должны были быть очерки о достижениях области за годы советской власти, интервью с людьми, прославившими край. Именно «край», потому что Ярославль считал себя центром областей, с которыми граничил, – Костромской, Ивановской, Владимирской. И, стало быть, родившихся там знаменитостей, тоже считал своими. Мне было поручено взять интервью у живших в Москве – костромича Василевского, владимирца Каманина, ярославцев Терешковой и Суркова, ивановца Келдыша. Вообще-то Мстислав Всеволодович родился в Риге, но учиться он начал в Иванове, а что как ни школу, считать родиной академика? Меня снабдили чем-то вроде справки о полномочиях – письмом обкома и издательства с просьбой оказывать содействие при исполнении важного поручения, дали денег на дорогу и суточные на десять дней. А я ещё догадался взять с собой десяток экземпляров только что вышедшей книги Михаила Рапова «Каменные клады» о памятниках архитектуры Ярославля. Никогда не был взяткодателем, а тут вот решился.
Эхма! А жить-то где десять дней, неужто опять на вокзале?
– Давай в хорошую гостиницу! – сказал таксисту, и тот прикатил меня к высотке «Украины».
– У нас депутаты Верховного Совета СССР приехали на сессию, – сказала администратор после того, как вместе с письмом о полномочиях я просунул в окошко книгу Рапова. – Но я что-нибудь придумаю.
Придумала она одноместный «штабной» номер на втором этаже. Бросив в невиданной роскоши номера портфель с книгами и магнитофон, гордый от неожиданной «везухи», спустился в ресторан завтракать. Сел за свободный столик в углу зала. Тут же подлетел пожилой официант в белой льняной рубахе и таких же штанах.
– Это штабной стол, – сказал он строго.
– А я знаю, – не растерялся я, сообразив, что и поселен в штабной номер.
– Минуточку! – пропел официант и будто испарился, юркнув за портьеру.
Завтрак был таким, какого я ещё в жизни не видел: – рисовая каша на молоке, сливочное масло, черная икра, кофе со сливками, шарик мороженого. «Ничего живут слуги народа! Эдак мне никаких суточных не хватит», – подумал с тревогой, когда официант снова подлетел к столу с блокнотиком и ручкой.
– Фамильица-то как, чтобы занести в реестр для расчета?
«Вот и попал! – подумалось. – Сейчас выкинут из ресторана и из номера…» Попробовал выкрутиться:
– Да мне лучше бы сразу, без реестра. Сколько?
– Рубль семнадцать с вас.
– Сколько-сколько!?
– Рубль семнадцать со штабных. Первый раз что ли?
– Молодой ещё! – пошутил я при расчете.
Дальше всё пошло по цепочке: телефон Алексея Суркова дали ещё в издательстве. Тот после записи интервью нашёл, как связаться с Василевским. Маршал сам позвонил генералу Каманину, попросил принять. Каманин дал добро на посещение Звездного городка. В здание Президиума Академии наук я пришел уже без чьей-либо помощи. Потом была ещё Дубна и беседа с Краснославом Гавриловым, участником группы, открывшей 104-й элемент таблицы Менделеева. Но из всего этого помню только детали встречи с Александром Михайловичем Василевским и беседы с Мстиславом Всеволодовичем Келдышем.
Маршалу было уже за семьдесят, но внешне выглядел он достаточно крепким и мужественным. В обращении же оказался очень мягким и любезным человеком. После звонка Суркова он прислал за мной «Чайку» с порученцем. В прихожей пытался принять пальто и шапку, за столом, заваленным книгами, картами и рукописью, угощал чаем с сушеной малиной.
Запись интервью шла, однако, очень сложно. Маршал, ещё не утративший статности и выправки, страдал провалами памяти. Говорил медленно, путал годы и события Гражданской и Великой отечественной войн, много рассказывал о Сталине, его самодурствах и очень тонких решениях в подготовке решающих битв. Любопытным был рассказ о вступлении Василевского в партию. В 1939 году Сталин, присутствуя на партийном собрании в Генеральном штабе Красной Армии, заметил, что в зале нет генерала Василевского. «Почему нет начальника оперативного отдела Штаба?» – «Он не член ВКП/б/.» – «Позовите.» – Явился. – «Почему, товарищ Василевский, вы не вступаете в партию? Считаете лишним для себя?» – «Никак нет, товарищ Сталин. В партию я подал заявление в 1918 году в Тульской области, но оно ещё не рассмотрено.» – «Хорошо. Оставайтесь на собрании, если так давно ждете ответа.»
– А через две недели меня приняли в партию по заявлению 1918 года! – сказал маршал.
Приводить в порядок текст интервью было сложно из-за того, что маршал путал события и годы. Послал ему, что получилось. Ответ пришел очень быстро: «Извините, что пришлось вносить правку. Если по каким-либо причинам её нельзя принять во внимание, я не буду в обиде, если интервью не будет напечатано. Ваш А. Василевский.»
На пути к последнему интервью для сборника встала секретарь Президента Академии наук СССР Марина Ионофановна:
– Нет, молодой человек, это невозможно.
– Очень жаль. А я привез Мстиславу Всеволодовичу приглашение на его вторую родину, – и положил на стол книгу «Каменные клады», кстати, очень прилично изданную. Секретарь медленно перелистала её.
– Я хотела сказать: «невозможно сегодня». Конец года, у Президента-академика одно совещание за другим. Оставьте ваши координаты и подождите моего звонка завтра в это же время.
«Ну, начались «завтраки», – подумал я, привыкший к неисполняемым обещаниям секретарш.
Однако ровно в десять утра телефон зазвонил: «Владимир, доброе утро, Марина Ионофановна. Президент-академик благодарит вас за дивный подарок. Он очень любит книги о русской архитектуре. Он позвонит вам через пятнадцать минут.»
Жду. Точно через 15 минут звонок: «Владимир, у Президента-академика всё ещё идет совещание. Он позвонит вам через 10 минут»
Жду. Ровно через 10 минут: «Извините, совещание ещёе не закончилось. Можете подождать ещё 10 минут?»
А куда я денусь? Жду дальше. Звонок:
– Здравствуйте. Это Келдыш.
– Здравствуйте! Я вас слушаю! – растерялся я.
– Это я вас слушаю. Спасибо за приглашение на вторую родину. Очень хорошая книга, судя по иллюстрациям. Об интервью. Знаете, я через час лечу в Новосибирск. Давайте вместе? Встретим там Новый год и обговорим всё, что вам надо.
– У меня завтра кончается срок командировки, – промямлил я, словно издательство не продлило бы мне его ещё хоть на месяц.
– Тогда вот что: оставьте Марине Ионофановне ваши вопросы, адрес и когда вам нужен ответ.
Этот короткий эпизод так поразил меня обязательностью и точностью исполнения обещаний – качеством, весьма редким в наши дни, особенно среди чиновников, что я потом не преминул повоспитывать некоторых из них. Бывший главный архитектор города Горького Тимофеев, первый секретарь обкома Христораднов, глава компании «Линдек» Тян, может быть, даже помнят, как им пришлось извиняться перед корреспондентом ТАСС Ионовым, который не ждал их больше пятнадцати минут от назначенного времени. Сам же я никогда и никуда не опаздывал и не было ещё случая, чтобы не исполнил какой-то договоренности.
Келдыш прислал ответ на вопросы точно к 20 февраля. Он был лаконичен и, думаю, небезынтересен даже сейчас. В сущности, это был прогноз на 2017-й год. Вот что он написал:
«Новые открытия в науке часто бывают столь неожиданными, что трудно представить, какие ещё открытия сделает наука на протяжении 50 лет. Но многое, что уже открыла наука, приводит к громадным измениям в нашей жизни. Наверно, через 50 лет мы будем очень широко использовать атомную энергию для мирных целей. Новые химические источники энергии, так называемые топливные элементы приведут к коренной перестройке транспорта, и мы избавимся от загрязнения воздуха автомобильными газами. Будут созданы более экономные способы преобразования энергии, ведь сейчас на электростанциях теряется более 60 % энергии топлива. Может быть, мы научимся широко использовать солнечную энергию.
Физика научит нас создавать громадное разнообразие ценных материалов, ведь уже сейчас создаются не только высокопрочные металлы, но и алмазы, рубины, сапфиры и другие драгоценные материалы, которые стали не только предметом украшений, но оказывают ценную помощь в развитии новой техники. Только два-три десятилетия химики начали создавать искусственные волокна и пластмассы, а какую большую роль они уже сейчас играют. За пятьдесят лет научатся создавать громадное количество новых материалов для быта и производства. Всё время улучшаются средства связи, уже через несколько лет будет широко развито цветное телевидение. Сейчас открыты средства восстанавливать объёмное изображение, и конечно, будут созданы объемная фотография и кино.
Я думаю, что к 100-летнему юбилею мы будем иметь транспорт, который за час позволит перелетать с одного континента на другой. К этому приведет развитие ракетной техники.
Последние годы ознаменовались крупнейшими открытиями в биологии. Мы используем многие новые медикаменты, антибиотики и другие эффективные средства борьбы с болезнями. Громадный прогресс сделала хирургия. У нас в стране уничтожен страшный бич – полиомиелит. Я думаю, что человечество избавится от рака, многое будет достигнуто в борьбе с сосудистыми болезнями. Будет достигнут громадный прогресс в условиях жизни, охране здоровья, в повышении производительности труда. В этом направлении громадную роль сыграют новые средства автоматизации, открытые развитием современной вычислительной техники. Я не сомневаюсь, что в ближайшие десятилетия люди будут путешествовать на другие планеты и это откроет много новых неожиданных возможностей и перспектив.
Марксистско-ленинские идеи, которые привели к Октябрьской революции, к созданию нашего первого в мире социалистического государства, к созданию уже многих социалистических стран, к освобождению многих колониальных народов, приведут человечество всего мира к дальнейшему прогрессу. За это время произойдут громадные сдвиги в установлении справедливого социального устройства, идеи справедливости и гуманизма завоюют много новых побед на всём земном шаре. 18 февраля 1987 г. М. Келдыш.»
Сбылись почти все предвидения академика. Но «громадные сдвиги в установлении справедливого социального устройства», увы, ещё впереди.
Книга вышла. Я был в ней едва ли ни самым активным автором. Но и она ещё не изменила моей репортерской судьбы. Я продолжал бегать с магнитофоном, понимая, что пора переходить в какое-то новое качество.
Труднее же всего было взять интервью у доктора географических наук Ивана Дмитриевича Папанина. Вернее так, взять интервью было просто, потому что Папанин охотно на него соглашался. Дело было только за тем, чтобы застать его в местечке Борок на берегу Рыбинского водохранилища, где расположен Институт биологии внутренних вод Академии наук СССР, директором которого был знаменитый полярник. И для эфира из часовой записи едва можно было выбрать минуты три. Говорил Иван Дмитриевич до того путано и не стесняясь крепких выражений, что резать пленку приходилось самым нещадным образом.
А в институте его очень любили, потому что, будь ты доктором наук или простым лаборантом, только что выпущенным из школы, Папанин сделает для тебя всё, что попросишь. И квартиру даст, и любой прибор достанет, и, коли надо, вмешается в личную жизнь. Где-то в недрах фонотеки ярославского радио должна храниться моя запись выступления Папанина на котором-то юбилее его института: «Мы всё строим. У нас на каждого ребенка приходится по комнате. Келдыш уже не пускает этого цыгана на второй этаж президиума, а я всю жизнь опирался на партийную организацию, начиная с покойника Иванова и кончая сегодняшним…» Чего тут выберешь для эфира? Или – идет Иван Дмитриевич по посёлку, навстречу – беременная лаборантка. Он тычет пальцем в живот: «С икрой ходишь? А кто молоку метал? Ванька? Да он только что говорил, что холостяк. Вот ты и скажи ему, мол, если женится, Папанин трехкомнатную квартиру даст, а то дак пусть катится из Борка.»
В начале 1968 года у меня вышла вторая книжка – сборник из двух повестей и рассказа. Можно было вступать в Союз писателей СССР. А «Северный рабочий» отозвался на выход книги разгромной рецензией. И опять мне «шили» «чуждые взгляды» и «незнание жизни». Но один столичный журнал книжку похвалил. И тогда позицию «Северного рабочего» поддержала газета «Советская Россия». Однако рекомендации для вступления в Союз Николай Шундик, главный редактор журнала «Волга», Сергей Никитин, владимирский писатель, «наследник Паустовского», как его тогда называли, ярославский поэт и критик Вячеслав Рымашевский дали мне отличные.
И вот собрание Ярославской писательской организации по приему Ионова в Союз. Зачитывают заявление, рекомендации, говорят всякие хорошие слова. Перед перерывом на голосование слово берет поэт Александр Иванов. Дело происходит ещё до того, как Баунова назначили мне в начальники, но уже после шутейного интервью с Ивановым. Он краток:
– Прошу поддержать мнение органа бюро обкома партии – газеты «Северный рабочий» о творчестве этого товарища и отказать ему в приеме в Союз писателей, как элементу незрелому и чуждому линии партии.
В перерыве говорю Иванову:
– Ты же недавно хвалил рассказ, и речь там о секретаре обкома.
– Он же у тебя чистый хрущевец.
– Но не говорит, как некоторые: «Спасибо, ленинцу Хрущеву…»
– Заткнись! Когда это было? Теперь другие ветры дуют.
Подсчитали голоса: Тринадцать «за», двенадцать «против». Надо принимать парня в Союз. Иванов находится:
– Старик Горбунов отпустил бюллетень, когда голосование уже закончилось, нельзя его голос засчитывать. А при равенстве голосов нельзя принимать.
– Давайте ещё раз раздадим бюллетени, и я уже больше не опоздаю. – Проскрипел своим надтреснутым басом Горбунов.
– Мы что, до ночи тут будем сидеть из-за Ионова? Никаких переголосований! Читайте, что газеты обкома и ЦК о нём пишут.
Я вышел из зала, спустился в полуподвал, где был приготовлен скромный фуршет, глотнул рюмку водки и услышал наверху грохот. Это старик Горбунов, пятнадцать лет отсидевший в лагерях за стихи, рубанул суковатой палкой по столу так, что сломал и столешницу, и посох. Позже Алексей Сурков скажет мне:
– А что ты хотел, дружок? Ярославль триста лет подряд поставлял обеим столицам России половых и трактирщиков. Должно это как-то закрепиться в характерах? В лицо они тебе улыбаются, а чуть отвернулся – и нож в спину. Твое дело писать, а не считать обиды.
А я очень устал.
Ну, и как жить дальше? Смириться, поддакивать всякому сильному, не задумываться о сути явлений? Или просто молчать, держа свою фигу в кармане? Примеры этому есть. Никому и ничему не переча, люди неплохо живут, сгребая под себя должности, звания, льготы и почести. А что уж они при этом думают, с кем и с чем бьются в мыслях – бог весть. Я уродился другим человеком. Мне надо знать и оценивать, а, оценив, не молчать. Это мешает, но «вынесем всё и широкую, ясную грудью проложим дорогу себе». Не приняли в Союз сегодня, примут завтра. Надо писать! Только где взять для этого время? Я и так уже дошел до морального и физического истощения.
Выход, однако, есть. Слава Баринов пишет из Сыктывкара, что живет в своё удовольствие. Через горьковского приятеля Михаила Марина он устроился в ТАСС собственным корреспондентом по республике Коми, имеет служебную машину, квартиру и это всего за пятнадцать информашек в месяц, которые делает «одной левой». Условие одно: высшее образование и членство в КПСС. Диплом МГУ у меня уже в кармане, осталось определиться с партией. В кандидаты приняли без разговоров… Но как время меняет жизнь! Пока шел кандидатский срок, из Комитета убрали Лобачёва, заменив его Бауновым. А тот помнит наш разговор. Он не выживает меня с работы, помня наказ обкома, но в партию-то может и не пустить.
И вот собрание. Секретарь парторганизации зачитывает решение бюро: «в связи с идеологической неустойчивостью отказать в приеме». Встает Виктор Плиско. Он тоже пришел в Комитет из «Северного рабочего» и давал мне рекомендацию и в кандидаты, и в члены КПСС. «Я прошу прощения у бюро и собрания за те слова, что написал в рекомендации. Я отзываю её».
Дальнейшее обсуждение кандидата теряет смысл, ибо по Уставу мне уже не хватает количества рекомендаций. После собрания спрашиваю Кима Майорова:
– Что там было на бюро?
– Баунов не велел принимать «идеологического путаника». Остальные подчинились.
– Ты тоже?
Ким, родственная, вроде, душа, с которым мы вместе столько сделали передач для циклов, придуманных Бариновым, явно стушевался от вопроса:
– Ты же понимаешь…
На заседании приемной комиссии райкома партии старики задали с пяток вопросов, на которые я легко ответил, и решили вернуть дело на новое рассмотрение, разумеется, если добуду новую рекомендацию вместо отозванной.
Александр Соколов, главный редактор, второе лицо на радио не устрашился пойти против мнения председателя Комитета, написал блестящую рекомендацию. Вызывают на заседание бюро парторганизации:
– Вы признаете критику вашего литературного творчества? – спрашивает секретарь.
– И не только литературного, – добавляет Баунов.
Наверно проще было бы сказать: «Да, конечно признаю и перед лицом товарищей осуждаю себя за взгляды, обязуясь в корне их исправить». Но я другой человек.
– Кое-что, – говорю, – в газетах написано верно. Но в целом абсолютно предвзятое мнение, с которым не могу согласиться.
– Тогда мы не можем согласиться с приемом вас в наши ряды, – сказал за всех Баунов.
– Я подавал заявление о приеме в партию, а не ваши ряды, Герман Васильевич. И прошу бюро, чтобы вопрос был рассмотрен на собрании.
Однако собрание прошло под диктовку председателя Комитета. Его поддержали даже некоторые из тех, на кого я рассчитывал. Против не выступали, а втихую проголосовали так, как хотел Баунов.
Видимо, это был какой-то неприятный прецедент для райкома и обкома партии. Заявление опять завернули на рассмотрение собрания. И так было семь раз! Зав орготделом обкома Владимир Попов, позже ставший Министром коммунального хозяйства РСФСР, смеялся тогда:
– С повесткой дня партсобраний телерадиокомитета всё ясно: прием Ионова в партию.
Последнее собрание в конце 1969 года помню, как сейчас. Зачитано очередное решение бюро: «не рекомендуем». А дальше встает молодая, цветущая красавица Татьяна Троицкая из редакции вещания для молодежи. Мы с ней учились на параллельных курсах в МГУ, только она на факультете журналистики:
– Кого вы, позвольте спросить, не рекомендуете принимать? Человека, который работает с пятнадцати лет, прошел школу журналистики, начиная с районки, делает лучшие в комитете передачи, пишет книги? А что делаете вы? – И у Татьяны задрожал голос от напряжения. Ведь она бросала вызов злопамятному человеку, понимая, что он ей этого никогда не простит. Позже так и случилось: Татьяну уволили по сокращению штатов.
Следом, плача в голос, выступила Анна Андреевна Гагуева, которую в своё время я сменил в качестве редактора литературно-музыкального вещания.
– Я все время подчинялась решениям бюро, а сейчас понимаю: вы просто завидуете Володе. Никого из вас не печатают в журналах, никто из вас не издает книги и не делает таких передач. А черная зависть – разве это причина не принимать человека в партию? Извините меня, Герман Васильевич, но сегодня я проголосую не как вам хочется. И никаких тайных голосований вы сегодня не устроите. Пусть все видят: у кого что на совести.
Почему-то со срывом голоса говорили и другие. Получился вселенский плач, а не партийное собрание. В итоге только трое проголосовали против – Баунов, Майоров и Леха Горохов, разбитной парняга из редакции последних известий. Ну, этот-то знал, зачем я вступаю в партию и предупреждал, что другим не скажет, но и мне делать карьеру не даст.
Баринова к этому времени перевели из Сыктывкара в Иваново. На свое место в Коми он устроил Владимира Лебедева, с которым когда-то учился в одной группе Горьковского речного училища. На радио он заведовал сельхозредакцией, журналистом был средней руки, но парнем весьма компанейским и мастером монтажа шутейных интервью. Теперь была моя очередь перехода в ТАСС. Во всяком случае, такую задачу ставил перед собой Славка. И она не была неразрешимой, поскольку Баринов по работе тесно сошелся с секретарем Главной редакции союзной информации ТАСС Владимиром Беляевым, ведавшим корреспондентской сетью по России. Мне же оставалось преодолеть ещё одно препятствие – получить нормальную служебную характеристику. Баунов такую не даст. В обкоме, если узнают, что ухожу, тоже по головке не погладят. Скажут, били-били парня, а теперь благословляем на работу в ТАСС, который «уполномочен заявить»? Нет уж, пусть сидит на месте.
Я всегда представлял, что с помощью газет, радио, телевидения власть строит себе памятник при жизни, и я строитель этого памятника, кладу в пьедестал свои кирпичи. Только в силу моего характера получаются они какие-то нестандартные – то больше, то меньше, а то и вовсе кривые. Класть такие в пьедестал опасно, как бы он не повалился в сторону. Работник старательный, даже вдохновенный, но глаз да глаз за ним нужен.
Обсудив с Бариновым мое положение в Ярославле, решили, что лучше мне уехать на время из города. Куда? К Лебедеву в Сыктывкар? Он там один в трехкомнатной квартире. Жена категорически отказалась везти детей «к этим комикам». Баринов предложил другой вариант – работу в областной ивановской газете «Рабочий край». А жить? «Ну, найдем какое-нибудь общежитие». И 1 ноября 1970 года я подал Баунову заявление об увольнении по собственному желанию. На радио отработано ровно десять лет – день в день!
– Куда идешь? – спросил он.
– А тебе какая разница?
– Да жалко тех, к кому ты собрался. Предупредить бы, что за птица к ним летит.
– А я – в пустоту.
– Туда тебе и дорога.
– И я про то же. Там хоть никто мне гадить не будет.
– Это ты зря. Гадить всегда и везде есть кому.
– Когда ты успел так широко расплодиться? – спросил я весело.
– Иди уже отсюда, идеологический путаник!
В «Рабочем крае» приняли легко, определив литсотрудником в промышленный отдел, а жить пустили в общежитие текстильного техникума через улицу от редакции. Коллектив в газете оказался приветливый, да и делить там мне ни с кем было нечего. Писалось легко и много, потому что это не радио с его бесконечным монтажом пленки, с наложением шумов или музыки, со сложными взаимоотношениями со звукооператорами и звукорежиссером. В отделе очень быстро заметили мои литературные наклонности, умение осмысливать факты и взвалили на меня то, что всегда тяжело дается в редакциях, – писать очерки о героях труда. И вот памятный случай: звание Героя Социалистического труда присваивают помощнику мастера ткацкого цеха Шуйского текстильного комбината. Еду в Шую, красивый старинный городок с большой базарной площадью, громадами фабричных корпусов из темно-красного кирпича и неистребимым запахом затхлого хлопка. В парткоме комбината спрашиваю:
– Чем знаменит Герой?
Отвечают:
– Он человек скромный и работящий, всегда у него всё вовремя. Станки хорошо работают, с ткачихами ровные отношения, план идёт.
Хочу переговорить с самим Героем, иду к нему домой. Маленький деревянный домик, невысокий, щуплый на вид мужичок. Ужасно немногословный. Спрашиваю:
– Как работается?
– Нормально. – И молчок.
– Ну, может, припомните что-то особенное, какой-то рекорд?
– Да ничего особенного. Работа, как работа.
Промучив человека с полчаса, но так ничего и не выудив, отпускаю его по делам в город, осаждаю вопросами жену и тоже, кроме «он очень скромный» ничего интересного не слышу. Снова – на комбинат, дожидаюсь его смены, иду от ткачихи к ткачихе. Отвечают одно и тоже:
– Хороший он человек. Заботливый. Никогда матерного слова не скажет.
– За что же его так отметили?
– Значит, там видней…
В горкоме выдали «страшную» партийную тайну:
– Понимаете, разнарядка пришла из обкома: помощник мастера с таким-то производственным стажем и соответствующим моральным обликом. Перебрали всех. Подошел этот. Коммунист, очень скромный товарищ. Но, чур, про разнарядку не писать.
– А тут вообще писать нечего.
– Ну, и оставьте, коли нечего.
Злой на неудачу, за вечер накатал статью «Нескромная награда за скромность». Зав отделом прочитал, молча покачал головой, понес материал редактору. Тот вскоре вызвал к себе.
– Тебе не говорили, что я дольше всех областных редакторов сижу на своем месте? Нет? Так я и ещё посидеть хочу, сколько получится. К тебе претензий нет. А про статью эту забудь. И тебе я её не верну, чтобы вдруг не соблазнился кому показать, какой ты смелый.
Статья так и осталась у Ивана Кулагина, а случай присвоения по разнарядке высокого звания я вспомнил в очерке для сборника публицистики уже в Горьком, в иные – перестроечные – времена.
Между тем, время шло, а из ТАСС не было никаких конкретных предложений. Шли вопросы: поеду ли я в Уфу, в Калининград, в Томск? Отвечал: «Хоть к черту на рога, только побыстрее». Здесь, кроме газетной текучки, ничего не пишется, хотя сюжетов в голове столько, что ни на один роман хватит. Мнился молодой герой, сделавший для страны выдающиеся открытия, выдвинувшие его в мировые лидеры, но имя засекречено, высокое не погодам звание нельзя показать, ордена и медали держатся в сейфе. А так хочется, чтобы страна, да что там страна, – человечество! – знали своего героя, восхищались его молодостью и талантом, осыпали цветами, подстилали ковровые дорожки. «Я хочу быть фагоцитом собственной славы, пожирать её, купаться в ней», – говорит он, а ему отвечают: «Во имя интересов государства, вы не имеете на это права». – «К черту такое государство!» – кричит он и слышит: «Эй-эй! У нас ещё сохранились шарашки, рассказать вам, что это такое?» Трагедия личного и общественного – это ли ни тема романа? Или вот сюжет рассказа: журналист мечтает о громкой славе, в юности перечитал множество книг о великих людях, но жизнь и творчество складываются так, что приходится прозябать в серой безвестности. И однажды его осеняет мысль сделать репортаж о собственной смерти. Да-да! Вскрываются вены, человек пишет на пленку всё, что чувствует, как уходит из него жизнь, вспоминает о мечтах, о борьбе за них, понимает, как дорога ему жизнь, уходящая куда-то во тьму и холод. Его находят остывшим, вызывают полицию. Следователь забирает кассету с записью и до времени запирает её в сейф. На придание записи широкой гласности требуется разрешение начальства. Оно готово прослушать репортаж самоубийцы, и находит пустую кассету, потому что сейф закрывался мощным электромагнитом. Он и уничтожил запись. Жаждущий славы ушел в никуда.
Мысленно вижу своих героев, говорю с ними, но сесть за стол не хватает сил, потому что газета уже обрыдла, ТАСС кормит одними обещаниями, семья стонет, что терпение её кончается.
А если бросить всё, вернуться домой и начать только писать? «Достоверно подсчитано, что на литературные заработки можно с успехом прокормить… воробья», – вспоминаю строку из дневника какого-то французского писателя. И Салтыков-Щедрин в письме царю жаловался: «Несмотря на длительную принадлежность к славной когорте российских писателей, не могу отказаться от пагубной привычки что-нибудь есть». И у меня семья просит есть, а там не один воробей. «Литературу делают волы», – пишет тот же француз. – Каждый может написать одну прекрасную фразу, но литература состоит из многих тысяч таких фраз, что далеко не каждому по силам». Согласен. И вол должен быть эгоистом, бесчувственным к нуждам других, отнюдь не волов. Я могу быть волом в работе, но, увы, не эгоист до такой степени, чтобы не думать о семье.
Мы начинали вместе с Валентином Распутиным – практически в один год у нас вышли первые книжки: у него повесть «Деньги для Марии», у меня – «Впереди – огонь». Моя повесть вызвала больший резонанс в стране, однако я ещё не знал тогда, что чем больше ругают, тем лучше. Кроме того, Валентин, очевидно, оказался большим эгоистом. Он продолжал оставаться писателем. А мне нужны средства для существования, небольшие, но повседневно, и, стало быть, я «писатель во вторую смену» И от этого сюжеты трамбуются в память, а душу захлестывает тоска. Тем более, что Баринова уже перевели в Москву, заведовать редакцией промышленности. Мне же только опять обещают, на сей раз Ульяновск. Звоню жене:
– Как ты насчет Ульяновска?
– Да лучше, чем насчет Уфы, но это опять только вопрос. А тут все спрашивают, куда ты пропал – по радио тебя не слышно. Сын спрашивает: «Скоро папа приедет?» Давай-ка, возвращайся…
Ну, нет! Возвращаться можно на новой волне успеха, героем, чтобы тебя ждали, а не побитой собакой, ищущей места. А в Ярославле его для меня нет. Настроение такое, что хоть пиши репортаж о приближении смерти.
Но вот звонок от Баринова:
– Быстро забирай трудовую книжку и характеристику и дуй сюда. Ульяновск освобождается.
– Я чувствовал, что ты птица не нашего полета, – вздохнул Иван Кулагин, отдавая характеристику. – Мешать не буду, лети выше.
Шестой этаж старого здания ТАСС на Тверском бульваре отличался от прочих ровным паркетом песочного цвета, такого же цвета добротными дверями, не частыми вдоль длинного коридора. Это этаж дирекции и коллегии ТАСС. Вступив на него, я заметил, что сопровождавший меня рыжий, громкоголосый болтун и хохотун Владимир Беляев сразу притих, подтянул галстук, застегнул пиджак, быстрым придирчивым взглядом окинул меня. Порядок.
– Только руку держи так, чтобы наколка на кисти не бросалась в глаза, – подсказал почти шепотом.
Вошли в просторный полутемный кабинет, где за массивным дубовым столом сидит некрупный человек в полосатой бело-голубой рубашке – заместитель Генерального директора ТАСС Ошеверов.
– Владимир Ионов. Рекомендуется на должность собственного корреспондента по Ульяновской области, – четко представил меня Беляев и по стойке «смирно» вытянулся у дверей кабинета.
Не поднимаясь навстречу, Ошеверов, показал рукой, мол, проходи, садись. И я понял, что здесь не до приятных разговоров «со знакомством». Полистав тощую папочку с моими бумагами, Ошеверов поднял на меня безразличный взгляд.
– Надеюсь, вы понимаете, какая ответственность ложится на вас в связи с местом вашего назначения.
– Понимаю.
– Есть какие-то просьбы, предложения?
– Просьб нет, предложение одно: как можно быстрее приступить к работе.
– Ну, если так, приступайте. – И не подав мне руки в подтверждение своего решения, Ошеверов протянул Беляеву папку с моим личным делом. – Давай через пять минут следующего.
Со следующим у Беляева вышел казус. По дороге к кабинету Ошеверова, он не предупредил кандидата в собкоры по Тамбовской области, что отвечать на вопросы нужно, как на полковом плацу, и того понесло в доверительную словоохотливость, которую Ошеверов быстро оборвал:
– Вы свободны. Решение вам сообщат.
Собкором по Тамбовской области коллега Степанов стал лишь после нелепой смерти Ошеверова в «кремлевке» от послеоперационного тромба.
Прохладность приема у заместителя Генерального директора показала, что в ТАСС не терпят словоблудия, здесь нужно четкое и логичное изложение фактов. Для меня, привыкшего к плавности речи, к сложноподчиненным предложениям это будет трудно.
В Ульяновске на меня сразу же обрушилось ответственейшее задание. На вручение городу ордена приехал секретарь ЦК КПСС А.Ф.Пономарев. Случилось это настолько неожиданно, что «контора», как мы называли ТАСС, не успела прислать мне в подкрепление кого-нибудь из Москвы. Сказали только, чтобы я связался с помощником Пономарева, который подготовит изложение доклада хозяина, а от меня требуется лишь нескольких строк о событии и пребывании гостя в городе.
Вообще для «конторы» это было ЧП, что она оставила меня одного на освещение такого события, как приезд в город секретаря ЦК. Обычно должны работать двое, потому, что мало ли что может случиться с одним, а материал должен поступить в редакцию во что бы то ни стало и не позднее, чем через пятнадцать минут после окончания события.
Помощником у Пономарева оказался очень толковый человек, изложение доклада у него уже было готово, а с моей добавкой к тексту вышла закавыка. Я написал: «Затем тов. Пономарев посетил Ульяновский автомобильный завод, где интересовался ходом реконструкции предприятия».
– Стоп! – сказал помощник. – Всему миру известно, что товарищ Пономарев ведает в ЦК вопросами международных связей. А, если вы пишите, что он « интересовался ходом реконструкции», значит, его перебросили с международной тематики на промышленную? Начнутся всевозможные толкования вашей информации, чего нам совсем не нужно.
– Но он мог спросить, как идет реконструкция? – попробовал я защититься.
– Мог, но когда его знакомили с ходом реконструкции. Вот так и напишем.
На следующий день материал опубликовали все центральные газеты. Я сверил его с тем, что передал – не переставлено ни одной запятой. Позвонил Баринов: «В конторе сказали, что тебе можно доверять серьезные задания». И началось!
– Старик, завтра в Уфе отмечают сорокалетие освоения Башкирского нефтяного месторождения. Дуй туда и к вечеру передашь беседу с первым секретарем обкома, интервью с кем-нибудь о перспективах «Башнефти» и выступление рабочего об условиях труда на промыслах. Работаешь один. Собкора там ещёе нет.
Отработал, как в угаре. Выручил второй секретарь обкома Соколов. Дал экземпляр своего доклада на торжественном собрании нефтяников, вызвал мне ученого из НИИ и бурильщика с промысла. Я быстро написал все тексты, интервью с ученым и работягой перегнал в редакцию, беседу с «первым» нужно согласовать. Иду к его помощнику, объясняю задачу. Тот машет руками:
– Никаких бесед! Товарищ Нуриев очень занят.
– Вы не поняли, – объясняю. – Текст беседы готов. Надо только прочитать.
– Ой, как хорошо! – простодушно обрадовался помощник. – Мне ничего писать не надо. А прочитать мы быстро. – И через пять минут вынес из кабинета Нуриева текст с резолюцией: «Согласен».
Не успел очухаться от Башкирии, еще звонок из ТАСС:
– Слушай, тут Филипповский из Ростова-на Дону прислал интервью первого секретаря обкома к сорокалетию СССР. «Контору» текст не устраивает. Лети в Ростов, подготовь статью Бондаренко. А с Филипповским даже не общайся, иначе он сожрет тебя за приезд в его «епархию».
Статью с помощью материалов, предоставленных помощником Бондаренко, написал за день, связав в ней Ростов со всеми союзными республиками. И прежде, чем показать материал секретарю обкома, решил «обкатать» его в «конторе», перегнав по телетайпу. Без местного отделения ТАСС обойтись не удалось, и Филипповский тут же узнал, что его замещает какой-то приезжий парень. Прилетел в отделение и устроил такой скандал, что мне аж собственные ботинки стали велики. По нему выходило, что я подонок, не уважающий старых собкоров, и от меня теперь будут шарахаться все коллеги, а в приемную Бондаренко он сейчас же позвонит и скажет, что я самозванец. И начальству в ТАСС доложит, как низко ведет себя молодежь, игнорируя собственного корреспондента при таком важном задании.
Получалось действительно нехорошо: приезд человека со стороны для организации статьи первого секретаря обкома как бы показывал, что работающий здесь журналист ни на что не способен. Но меня ведь специально просили избежать встречи со стариком – не рассказывать же ему об этом. Пришлось весь удар принимать на себя. И это при моем-то взрывном характере! Но сдержался. Тем более, что Филипповский, позвонив в редакцию, быстро переключил свой гнев на Баринова и Беляева. А я из этой истории сделал вывод: «конторе» не следует подчиняться слепо.
Прочитав текст, Бондаренко пригласил меня в кабинет.
– Оказывается, я умею писать хорошие актуальные статьи, – улыбнулся он. – Спасибо за помощь. Чем я могу помочь?
– Он хотел бы познакомиться с областью получше, тем более, что когда-то работал у нас в Донецке на шахте, – опередил меня помощник.
– Прекрасно. Тогда давай, Георгий, возьми гостя в свои руки. Отвези его и в Донецк, пусть посмотрит, что стало с городом, когда Каменскую область соединили с нашей, – распорядился Бондаренко и пожал мне руку.
– А начать знакомство лучше с «Казачьего хутора»? – спросил помощник.
– Ты сам все знаешь.
Георгий по-военному щелкнул каблуками и вывел меня в приемную.
– Гуляем! – воскликнул он и кому-то позвонил: – У нас гость, просьба сделать всё по программе. Да, это личная просьба товарища Бондаренко.
Через час я узнал, что значит «сделать всё по программе» обкома.
В молодой тополевой роще стояло несколько просторных казачьих домов, в один из которых и завел меня Георгий. Встретила дородная, молодая, яркая дама в белой широкой кофте и необъятной юбке красного цвета. Георгий коротко прижал её к себе, чмокнул в щеку и представил меня: «Наш гость из Москвы».
Казачка игриво оттолкнула от себя Георгия, взяла меня под руку и провела к столу, уставленному фруктами и открытыми уже бутылками.
– У меня не хватит командировочных на все это, – шепнул я Георгию. Тот вяло улыбнулся:
– Успокойся. Земля донская за всё платит. Пей, ешь, гуляй.
Всецело занятый подготовкой статьи, я почти сутки ничего не ел, поэтому захмелел от первой же пары бокалов кислого донского вина и плохо помню степную дорогу в Донецк и обратно. Осталась только грусть от того, что в городе и на шахте, мало в чем изменившихся, не осталось никого из знакомых. И некому было удивиться преображению молоденького проходчика и журналиста в «почетного гостя земли донской».
Статью Бондаренко опубликовала «Советская Россия». Георгий позвонил мне в Ульяновск:
– Шеф остался доволен и даже сказал: «Нам бы такого собкора». Может, переведёшься? Или прикипел к родине Ленина?»
Не «прикипел», потому что город абсолютно безразлично относился к работе собкоров, но и к переводу в Ростов я не был готов. За неделю, что провел там, стало ясно, что отношения между людьми в Ростове строятся исключительно на блате, что встречают там по одежке и, прежде всего, смотрят, на чём ты ездишь, как одет, с кем из сильных мира сего знаком. А я ещё не научился всему этому. Что касается Ульяновска, меня смешило натужное стремление этого тихого, сугубо провинциального городка казаться центром Вселенной. Да и мало я жил в нём, потому что «контора» гоняла меня из конца в конец страны. Вернулся из Ростова – поезжай в Саратов на открытие оросительного канала на границе с Казахстаном. Потом на закладку первого завода на стройплощадке будущего КАМАЗа, а оттуда – в Тольятти и так далее. Из памятных событий осталась рекомендация в Союз писателей, а из приятных – дружба с замечательными семействами Ридевских и Сергеевых. Но не прошло и двух лет, как мне объявили, что переводят из Ульяновска в Горький.
Любопытная деталь: до меня собкором ТАСС в Горьком работал Геннадий Воронин. Бывший фронтовик и крепкий собкор, он считался элитой в журналистской братии «конторы» – хорошо писал, единственный из нас ездил на черной Волге с шофером, тогда как все остальные корреспонденты сами маялись с «москвичонками». Вот так и жить бы ему дальше, но Гену сбила с пути нежданно возникшая страсть. Выпустив к которой-то годовщине Победы книжку воспоминаний о войне, он почувствовал себя состоявшимся писателем и резко сбавил обороты в работе на ТАСС. У меня же произошло наоборот: корреспондентская круговерть остудила писательский пыл.
Собственно, о чем я писал? Да только о том, с чем сводила меня журналистская судьба. Первая повесть – о шахтерах, которых видел и знал, вторая о колхозниках, больше занятых частным промыслом, чем работой на коллективное хозяйство. С этим конфликтом я разбирался в командировке от ярославского радио. Третья – о сельском священнике, которого встречал, приезжая к Папанину в Борок. И сюжет лучшего своего рассказа «Месячник борьбы с алкоголизмом» подсмотрен в одной из командировок. Не говоря уже о повести «Гончарный круг». У её героя я тоже бывал по работе на радио.
Конечно, все это было наполнено фантазией, придуманными коллизиями, но толчком-то служила реальная встреча с реальными людьми. Повести были написаны хорошим, плавно текущим литературным языком. В одной из рецензий даже говорилось о «лукавой прозе Ионова, которую пьешь, как свежую воду, а потом почему-то во рту становится горько». Но что, в моем представлении, была эта «свежая вода» в сравнении с прозой Василия Белова в повести «Привычное дело» или Виктора Астафьева в повествовании «Царь-рыба»? Нет, думал я, писать лучше их мне не дано, а хуже – зачем? Не лучше ли остаться активно востребованным журналистом!? Тем более, что в ТАСС на меня делали ставку все без исключения тематические редакции и приходилось писать о промышленности, о сельском хозяйстве, о культуре и спорте. Из «конторы» в иной день приходило по пять-шесть заявок на материалы, и всем они нужны были срочно. В таких случаях звонил Беляеву и просил установить очередь на заявки. Он только хохотал в ответ: «Назвался груздем, жди, когда сожрут!»
Востребованность нравилась, хотя отвечать на неё было не легко. Я всегда плохо переносил вмешательство в мои тексты, поэтому оттачивал их, что называется, до блеска, переписывая каждую информацию по несколько раз, чтобы она и построена была по канонам ТАСС, и легко читалась. Каноны требовали, чтобы из первого же предложения информации становилось ясно, о чем идет речь, когда произошло событие и что оно даёт стране. А дальше уже можно писать, каким образом достигнут эффект и кто его носитель. Такая конструкция информации очень удобна для газет, радио и телевидения. От неё можно оставить только первую строчку, но и в ней будет ясно, что, где и когда произошло. Разумеется, в практике ТАСС допускалась не только оперативная информация. Агентству нужны были материалы о людях, о путях преодоления каких-то значимых проблем. И я охотно брался за них.
Единственное, что угнетало – безвестность работы. Вот знаешь, что текст выпущен на ленту ТАСС, в редакции его отметили, а где он будет опубликован – Бог весть. В редакции утешали: «Практически каждая информация ТАСС находит своего потребителя. Этим и утешайся». Легко сказать «утешайся», а если хочется видеть плоды своего труда не только в ведомости о гонораре? Можно ещё как-то мириться, что потребители с легкостью вымарывают из материала твоё имя, оставляя только марку Агентства, но еще хуже, если ты даже не знаешь, в каком конце страны это сделано.
Думая, что это обстоятельство гнетёт и коллег по Агентству, я стал собирать газеты, выходящие в городе и области, посылать корреспондентам, чьи публикации удалось обнаружить, с просьбой делать ответные шаги. Идея прижилась среди коллег, и вскоре я увидел уже всесоюзную востребованность материалов из Горького. Однажды даже удалось удивить этим местный обком партии.
Встретив как-то меня в коридоре обкома, первый секретарь Юрий Христораднов – мы с ним были земляками – спросил:
– Ну что, ТАСС, от пленума до пленума сохнешь от безделья?
– А давайте я как-нибудь покажу, сколько я тут «насушил».
– Да хоть сегодня приноси.
Подобрал целую папку собранных по стране публикаций, принес.
– Эха ты! – удивился Христораднов, перелистав подборку. – А мы только редкие сообщения о пленумах обкома в «Правде» читали.
– В стране, как видите, не одна «Правда» выходит.
– Но ты старайся, чтобы в «Правде» побольше печатали.
– У «Правды» свой корреспондент есть в области.
– Да он все выискивает, за что бы поругать. А ТАСС пишет, что у нас хорошего. Какая-нибудь помощь нужна?
– Корпункт у меня в четырехкомнатной квартире площадью сорок четыре метра. И нас в ней четверо. Посетителей принять негде.
– А ты сколько у нас работаешь?
– В апреле был год.
– Ну, это мало. Лет пять бы, другой бы был разговор…
Странное впечатление производил на меня город. Впервые в составе бригады Ярославского радио я приехал в Горький в начале зимы 1963 года на строительство газопровода Саратов – Центр. Поселили нас в Дом крестьянина, от которого в памяти осталась только широкая, в один пролет лестница на второй этаж, на верху которой стояла громадная баба в сером халате – уборщица, а заодно и «вышибала», легко спускавшая по ступенькам любого подгулявшего постояльца. Я был младшим в бригаде, и председатель радиокомитета послал меня за водкой, чтобы отметить приезд. Спросил у бабы:
– А водки у вас купить где?
– У меня – только в п…., а гастроном за углом, – сварливо отмахнулась баба, статью повыше и пошире Большой Марии с шахты «Юго-Западная» № 3.
Нашел гастроном на площади, встал в беспокойную очередь, очки запотели от духоты, кричу продавцу:
– А водка у вас почем?
– Опупел что ли «почем»? Как везде!»
– Да я не знаю, сколько она везде! – кричу.
– «Вон на витрине цена, слепой что ли, орешь-то так.
«Нижний Новгород – город каменный, а люди в нем железные» – вспомнилось вычитанное у Максима Горького. Действительно, «железные» – угрюмые и грубые. Не понравился город. «Вот уж где не хотел бы жить!» – говорил я друзьям в Ярославле.
Второй раз приехал в Горький осенью 1967 года с большой ярославской делегацией на зональный смотр художественной самодеятельности. В этот раз довелось побольше побродить по центру города, и он оказался и впрямь большим и каменным. И люди не столь грубыми. Да и о жизни в этом городе речи тогда не заходило.
И вот третий раз. Март 1973 года. «Показываюсь» перед переводом в Горький в обкоме партии.
Высокий, худой и длиннолицый Александр Фёдорович Горев, секретарь обкома по идеологии листает мое личное дело.
– Какая-то непонятливая у вас контора, – говорит он низким голосом. – Просили не убирать Воронина или подобрать кого-то из местных – нет, своего шлют.
– Это не мой выбор, – отвечаю. – Хотя согласился охотно, потому что город крупный и богат информацией.
– Да она большей частью закрытая. Город-то стратегически важный для обороны. Туристов – даже из соцстран – провозят Волгой только ночью и без остановки. И чего тут ТАСС потерял – не знаю. Но, приезжай, если прислали. Что от нас требуется?
– Нужна квартира под корпункт и место для стоянки служебной машины.
– Где?
– Не дальше, чем в пятнадцати минутах пешего хода от обкома партии.
– Это ещё почему?
– Потому что ТАСС «уполномочен заявить», – выдаю весомую фразу.
– Ну, заявлять-то мы и сами умеем. А ты тогда давай, начинай. Пока в гостинице поживешь, она вон рядом, а дальше посмотрим.
– Хорошо. С 15 апреля приступаю к работе.
– Это чего только через месяц?
– Так без семьи-то я тут загуляю.
– Загуляешь – поправим, – сухо заметил Горин и протянул руку для прощания.
Такая вальяжная сухость, переход с первого взгляда на «ты», оказались характерными не только для обкома.
Помню первую встречу с Иваном Ивановичем Киселевым, директором Горьковского автозавода. ТАСС чуть ли ни с первого дня работы на новом месте обременил меня просьбой побыстрее выбить партию черных Волг для «конторы». Пришлось начинать с директора.
Иван Иванович, видимо куда-то собиравшийся в тот день, со звездой Героя и знаком Лауреата Ленинской премии на отменно сидящем на нем пиджаке, устало повел рукой в сторону кресла, сам сел напротив:
– Чем могу служить?
Объясняю, что ГАЗ, крупнейшее в области предприятие, должен каждодневно быть в зоне моего внимания, поэтому нужен постоянный круглосуточный пропуск на завод и, лучше, с правом въезда на территорию на служебной машине. Кроме того, ТАСС просит отпустить для дирекции агентства четыре черных Волги в улучшенной комплектации. Наряд на машины есть. Хотелось бы получить их побыстрее.
– Милый мой! – так же устало улыбнулся Киселев. – В этом кресле у меня сиживали и министры, и космонавты, и генералы. И всем надо побыстрее и получше. А где мне взять столько, если конвейер того гляди встанет от нехватки комплектующих, и никому из вас до этого дела нет. – Иван Иванович встал, прошел за свой обширный рабочий стол. – Подождет твоя дирекция, – сказал оттуда сухо, давая понять, что прием окончен. – У меня и не такие орлы ждут.
– Гордитесь, что сидите на дефиците? – неожиданно слетел у меня вопрос.
– Так. У меня в приемной люди, – сказал Киселев отвердевшим голосом.
«Дурак! – ругал себя, выходя из кабинета. – Ну, зачем было злить человека? Теперь, того гляди, на завод не пустят».
Но пустили. Проблему с пропуском и машинами для дирекции удалось решить через партком, и ГАЗ на долгие годы стал для меня «кормушкой». Да и Киселев оказался не злопамятным человеком – ни разу и ни в чем потом не отказал.
Как и ожидал, город и область оказались благодатными для работы корреспондента ТАСС. Колоссальное машиностроение, многообразная металлургия, богатейшие народные промыслы, развитое сельское хозяйство, десятки научно-исследовательских институтов и вузов, культура и спорт высокого уровня – что еще нужно для активного журналиста! А ко мне пристают с предложениями поработать на кино. В один из заездов в Ярославль, встретил давнего знакомого Вадима Дербенёва. Собственно, больше-то был знаком с его отцом, бывшим контрразведчиком, добротным писателем детективного толка Клавдием Дербенёвым. Но и Вадима знал ещё студентом ВГИКа, потом видел несколько его блестящих операторских работ на студии «Молдовафильм». Теперь он подвизался на режиссерском поприще в Москве.
– Отец много рассказывал о тебе, давал читать твою повесть о шахтерах. А чего-нибудь новенькое есть? Дай почитать.
Последнее, что оставалось у меня от писательской горячки – повесть «Гончарный круг», которая вот-вот должна была выйти в журнале «Волга». Отдал сохранившийся экземпляр рукописи и, быстро вернувшись в Горький, с головой окунулся в бурный информационный поток. И вдруг звонит Дербенёв:
– Вовчик, офигенная повесть! Мне быстро нужен литературный сценарий для «Мосфильма». Бросай всё и садись за работу.
– Вадим, быстро не обещаю. Я никогда не писал сценариев и вообще остыл к литературе. А сейчас ТАСС сидит на мне, как на целом взводе корреспондентов.
– Да ты что, Вовчик!? Сравнил ТАСС и «Мосфильм»! Даю тебе пару недель.
Звоню Баринову:
– Слушай, на меня «Мосфильм» вышел, просит быстро сценарий сделать. Если я поумерю пыл на «контору», ничего не случится?
– У нас не любят работы на сторону. Но «Мосфильм» это интересно. Попробуй, только чтобы в «конторе» не очень догадывались.
Ну вот, и сценаристом пришлось работать «во вторую смену». Вечный «второсменщик». В школе учился после работы, университет закончил без отрыва от производства, повести сочинял только ночами и в выходные дни. Ночи оставались и для сценария, потому что ТАСС и не думал снижать аппетит на информацию из Горького. Но сдюжил и на сей раз. Правда, голова, как котел, кипела от напряжения. Выручала хатха-йога. Когда чувствовал, что уже не могу корпеть над текстом, вставал минут на пять на голову, и тяжесть отступала. Но не отступал Дербенёв. Со сценарием его перекидывали с одной студии на другую. Везде были свои вкусы и требования, и Вадим умолял переписать то один кусок, то другой.
– Да выкинь ты его к черту! – орал я ему в трубку. – Возьми чего-нибудь другое и отстань от меня.
– Вовчик, студия «Экран» заключает с тобой договор. Приезжай в Москву подписать его.
Без согласования с «конторой» лечу на машине в Останкинский телецентр. Величественная Стела Жданова, главный редактор Всесоюзного творческого объединения «Экран», плавно, как в замедленной съёмке, подает мне листы договора:
– Очень милые у вас получились старики. Мы с удовольствием с минимальными поправками берём сценарий в работу. Договор вы подпишите сейчас, но будут кое-какие формальности в виде обсуждения сценария.
Не читая, подмахиваю договор. Замечаю только, что мне причитается за сценарий девять тысяч рублей. «Ого! тут не на одну лошадь хватит!» – вспоминаю шутку Табачникова. В коридоре Вадим ведёт меня в угол:
– Вовчик, мне кое-что пришлось переписать в нашем сценарии, и я мог бы поставить под ним и свою фамилию как соавтор, так в кино принято. Но, думаю, для тебя интереснее оставаться одним автором. Это весомее. Ну, а гонорар мы распилим на двоих. Как ты смотришь?
– Мне совершенно всё равно. Я занят другим делом, а ты столько уже возишься, делай, как знаешь, – сказал я.
После обеда в кабинете Ждановой собралась сценарная комиссия – тринадцать разновозрастных дам и мы с Вадимом. Вадим коротко рассказал о своём видении фильма. Всё там оставалось, как я писал, за исключением одной сцены, слегка, на мой взгляд, пафосной, но важной для идеи фильма, где Макар, приятель героя, привозит к его дому людей из окрестных сёл с давними изделиями гончара. Я показал Вадиму большой палец за эту сцену. А дальше стали говорить дамы, и я понял, что некоторые вообще не читали сценария, а просто делятся своим видением темы, «поднятой уважаемым Вадимом Клавдиевичем». Когда очередь дошла до меня, я довольно жестко заговорил:
– Хотелось бы напомнить членам комиссии, о чём идет речь в сценарии…
– Володя, подождите, – остановила меня Жданова. – Сценарий принят к производству, а обсуждение – необходимый элемент его утверждения и нет ничего особенного в том, что люди имеют своё мнение. Не принимайте это в штыки, вам ещё много раз придется выслушивать разные мнения.
Чувствуя мое настроение, Вадим вывел меня из кабинета.
– Вовчик, не переживай. У девушек свой хлеб, и они его отрабатывают.
– Но они хоть бы прочитали, о чём там речь! – не унимался я.
– На это ушла бы не одна неделя, а ты же всё торопишься. Я и так упросил Стелу провернуть всё в один день.
В Горьком ждала всё та же суматошная работа с ежедневными поездками на заводы или в деревню, которая так занимала меня, что тревожный звонок Вадима из Ярославля только позабавил. Оказывается, перед началом съемок он зашел в обком партии, чтобы поддержали, если у группы случится нужда, и стал расписывать Сергею Овчинникову, что художественный фильм построен на ярославском материале, режиссер и автор сценария коренные ярославцы. «Кто?» – спросил Овчинников. – «Володя Ионов». – «Такой фильм мы не дадим снимать на территории области», – заявил Овчинников. – «Но мы подобрали прекрасное место для съемок, привезли известных актеров, несколько человек взяли из театра Волкова, неужели это не интересно для области?» – «Нам не интересен автор сценария. Не может такого быть, чтобы он чего-нибудь там не выкинул». – «Сценарий утвержден на всесоюзном уровне и от вас нам, в общем-то, ничего не нужно». – «Да снимайте, в конце концов, если приехали, только без нашей помощи. И смотрите, чтобы он там каких-нибудь лошадей ни купил».
Съемки продолжались до поздней осени и прошли без чьего-либо вмешательства. Но тут я должен рассказать о герое фильма, вернее, его прототипе Михаиле Ивановиче Болотове. Когда повесть «Гончарный круг» вышла в журнале «Волга», я уже работал в Горьком, и журнал дяде Мише отвез мой ярославский приятель Алексей Ковалёв. Через месяц Ковалёв снова приехал к Михаилу Ивановичу и тот пожаловался:
– Память плохая у Ионова. Всё на свете перепутал: меня Болотниковым назвал, Пеньково стало у него Пеньками, а главное-то никакого кина никто про меня не делал.
Ковалёв еле втолковал ему, что в журнале опубликована повесть, а не документальный очерк, и автор волен менять в ней события и имена героев.
– Он-то, может, и волен, а я кому теперь скажу, что Болотников на самом деле Болотов? И про кино вся деревня знает, что не было такого, как написано.
А когда в Пеньково нагрянула группа Дербенёва и стала пробовать снимать Михаила Ивановича за гончарным кругом, старик восхитился:
– Это надо же, как в книжках всё наперед провидят! Вот и кино приехало. Может, мне уж по-книжному и кринки вертеть, чтобы они набок валились?
Вадим и верно сначала хотел снимать дядю Мишу как главное действующее лицо – больно уж выразителен он внешне: тонкое лицо обрамлено серебром, нос с легкой горбинкой, большие глаза, лоб чистый, высокий – эдакий библейский типаж. Одна беда: текст у него трудно выговаривается и ходит плохо – ноги болят во всех суставах. Зачислили Михаила Ивановича в группу в качестве консультанта по гончарному делу, а на главную роль после долгих поисков и проб взяли Андрея Андреевича Файта, что стало такой неожиданностью, что об этом написано даже в четырехтомнике Виктора Астафьева. (Жалко только, что автора сценария он там не помянул).
Дядя Миша очень переживал все перипетии съемок. Когда я однажды заехал на площадку, он пожаловался мне:
– Ты гляди, какую колоду на мою-то роль привезли. Свет в избе палят такой, что стены гнутся, а ему нипочем, цельный бы день просидел!
Вадим привез Михаила Ивановича в Останкино на первый просмотр фильма, и старик так там разволновался, что закурил в зале свою «козью ногу» и прожог искрами махорки кресло. Из-за этого едва не случился пожар в просмотровом зале. Но его больше всего поразил тот факт, что кринки в кадре вертят его руки, а голова при этом «евонная», как называл он Файта.
В ТАСС фильм, слава Богу, если и заметили, то мне его никто не приписал, потому что титры там идут в конце, и наши с Вадимом имена появляются после небольшой паузы, на которой телевидение обычно обрывало трансляцию. А я терялся в чувствах. С одной стороны хотелось говорить: «А я ещё и киносценарии пишу!» но с другой – как-то это встретят коллеги? Не зря же Баринов предупреждал, что в «конторе» не любят работу на сторону. В моём же случае это могло привести к совсем уж запредельным нагрузкам, поскольку не исключало такого мнения: «Он ещё и сценарии там пишет!? А ну-ка, звоните, чтобы быстро присылал материал».
В Горьком мне довелось работать практически со всеми секретарями ЦК, многими министрами и членами Верховного Совета СССР. Но выделить из всего этого сонма «больших людей» я мог бы, пожалуй, только Ю.В. Андропова, А.Д.Громыко и А.И.Вольского, с которым встречался во время частых поездок на КАМАЗ.
Главный чекист страны баллотировался у нас в депутаты Верховного Совета РСФСР по тому самому округу, в котором отбывал ссылку А.А.Сахаров. И в один из дней вялотекущей предвыборной кампании должна была состояться его встреча с избирателями. Для обязательной в таких случаях подстраховки в Горький приехал Владимир Иткин, собкор ТАСС по Московской области, имевший какие-то свои связи с КГБ и прочими правоохранительными органами страны.
Как всегда перед важным визитом, я должен был согласовать детали пребывания гостя в городе и поэтому случаю встретился с главой КГБ области генералом Даниловым. Объясняю ему свою задачу и условия её выполнения: нам с Иткиным нужна короткая встреча с Юрием Владимировичем, затем стол, два стула за трибуной в оперном театре, где Андропов выступит перед избирателями, и правительственная связь по первой кремлевской АТС. Данилов совершенно безучастно выслушал и монотонно сказал:
– Встреча гостя с журналистами состоится на заводе «Термаль» во время его прохода в заводоуправление. В оперном театре для ТАСС отведены места 12 и 13 в четвертом ряду. Будете смирно сидеть и слушать.
– Так не пойдет, возразил я. – Мы должны работать, оперативно передавать в ТАСС по ходу выступления гостя какие-то поправки.
– Любое шевеление будет пресекаться, как попытка к бегству, – столь же монотонно проговорил Данилов.
– Вы совершенно не представляете работу ТАСС с высокими гостями!
– Я представляю свою работу. Вы свободны, – сказал генерал.
Добродушно веселый Володя Иткин махнул рукой на мой рассказ о встрече с Даниловым:
– Не журись! Всё будет, как надо.
– Ты не знаешь Данилова!
– Я знаю Андропова.
В проходной завода «Термаль» нас выстроили в одну шеренгу вдоль дорожки, по которой должен идти Андропов, попросили ждать гостя молча и ни в коем случае не кидаться к нему с вопросами.
– И как будем работать? – спросил я Иткина после такого выстраивания.
– Не журись! – повторил он.
В проходную вбежали два парня в штатском, выпученными глазами глянули на встречавших, и унеслись куда-то вглубь помещения. Следом толпой вошли Андропов и сопровождавшие его Данилов, Христораднов, ещё какие-то люди. Заметив в шеренге Иткина, Юрий Владимирович сделал шаг в его сторону, протянул руку:
– И ты здесь? Работаем?
– Пока не дают, – ответил Володя.
– А что надо?
– Ничего необычного. Но вот коллеге сказали «даже не шевелитесь», – показал Иткин на меня.
– Кто так боится? – протянул и мне руку Андропов.
– Генерал Данилов, – ответил я, заметив, как изменились в лице генерал и ещё несколько человек из сопровождения.
– Бывает, – улыбнулся Андропов. – Сейчас поправим. Пал Палыч, займись ТАСС. – И пошел дальше. Данилов остался с нами.
– Так, друзья, чем могу служить? – спросил он вполне дружелюбно.
– Я же вам говорил: стол рядом с трибуной и ВЧ.
– Всё это уже поздно, к сожалению. За час не успеем, – улыбнулся мне Данилов, давая понять, что разговор со мной у него не окончен.
– У вас есть ещё сорок минут, – тронул генерала за рукав «Пал Палыч».
Данилов обернулся к паре стоявших за ним мужчин:
– Всё слышали? Выполнять!
Час спустя в забитом до отказа оперном театре всё было готово к встрече. Нас с Иткиным встретили в фойе двое в штатском, проводили за кулисы. Трибуна для выступления гостя стояла довольно близко к краю сцены, а в трех шагах от неё, за складкой театрального занавеса – стол с телефоном, настольной лампой и два стула. Могут же, когда захотят!
Началось выступление Андропова. Мы сверяем его речь с лежащим перед нами текстом и вскоре замечаем расхождения. Подставивший к нам стул Пал Палыч, суетливо перелистывает в тексте пару страниц и тычет пальцем в строку, которую произносит его шеф. Значит, Андропов перекинул сразу две страницы и не заметил этого по логике текста. Но, следуя требованию Постановления ЦК, он должен был передать горьковчанам «горячий привет от Генерального Секретаря ЦК КПСС товарища Леонида Ильича Брежнева» и сделать это точно по тексту страницы, которую перелистнул.
По оплошности или специально? – вот в чём вопрос. Смотрим на Пал Палыча. Тот пожимает плечами:
– Ей богу не знаю. Шеф перед выступлением разговаривал по ВЧ, может он что-то знает…
– Пал Палыч, выясняйте. Это не шутки, – волнуется Иткин.
– Ребята, это ваша забота. Мне лишний раз подставлять голову совсем ни к чему.
После выступления гость уходит в комнату отдыха, объявляют перерыв, чтобы собравшиеся «переварили» речь. Скрылся куда-то и Пал Палыч. Иткин толкает меня: «Иди, выясняй, что к чему». У дверей в комнату отдыха стоят двое незнакомых мужчин и зав. общим отделом обкома Сергеев. Говорю:
– Мне надо уточнить у Юрия Владимировича одну деталь.
– Никаких деталей! Там люди чай пьют. Вечно ты везде лезешь! – возмутился Сергеев.
– Я не отниму у них чашки! Поймите, это очень серьезное дело.
– Потом, потом!
– Передача материала на восток и так задерживается, когда «потом»? – Я протянул руку к двери. Двое незнакомых сомкнули плечи.
– Уйди от греха! – грозно прошептал Сергеев.
Двери приоткрылись, вышел Пал Палыч. Молча отстранил преграждавших мне путь и подтолкнул меня внутрь просторной комнаты, где за широким и длинным столом сидели Христораднов, Данилов, первый секретарь горкома Соколов, ещё какие-то люди. Андропов полулежал на диване.
– Что-то случилось? – приоткрыл он уставшие глаза.
– Вы знаете, что есть Постановление ЦК по поводу обязательного приветствия от товарища Брежнева. По тексту речи оно идет на второй странице. Вы его не передали. Так было надо?
– Разве? Никто разве не слышал? – приподнялся Андропов.
– Не было, – подтвердил Христораднов, недобро взглянув на меня.
– Нехорошо. Горьковчане должны быть с приветом! – улыбнулся Андропов. – Как это горьковчане останутся без привета товарища Брежнева? После перерыва мы это исправим.? Спасибо, что заметили.
Сразу после перерыва глава КГБ действительно очень органично исправил ошибку, и зал, стоя, горячо приветствовал слова привета Генерального секретаря, переданные суровым на первый взгляд человеком.
Андропов действительно производил впечатление сурового человека и, судя по поведению Пал Палыча, был строг с подчиненными, но с нами оказался приветливым дядькой с хорошим чувством юмора. Кто бы только видел, какие смешинки проскочили в его глазах, когда он говорил, что горьковчане должны быть с приветом.
Совсем иное впечатление оставил на меня и многих других визит в Горький Председателя Президиума Верховного Совета СССР Андрея Андреевича Громыко осенью 1985 года. Он привез с собой более ста человек охраны и обслуги, примерно тонну продуктов и канцелярских принадлежностей. Из гостиницы «Россия» на набережной Волги выселили всех постояльцев, целиком отдав её под штаб-квартиру гостя. Я с трудом смог устроить туда приехавшего мне в помощь Бориса Грищенко. И, удивительно, что всей этой камарилье нашлась работа на Андрея Андреевича.
К троим помощникам гостя было не подступиться – заняты докладом, у двух машинисток тоже нельзя было ничего достать из готового текста. Интересно, что печатали они на машинках со специальным крупным шрифтом и на бумаге бледно-желтого цвета.
Я, не привыкший к таким «широким» визитам, потом спросил у одного из помощников: «А с какой это радости Громыко так шумно ездит по стране?» – «Ничего особенного. Андрей Андреевич и по миру так ездил, когда был Министром иностранных дел. А теперь он как-никак президент страны», – ответил помощник.
Ну да, «большие люди» у нас всегда широко жили, исключая, пожалуй, первый период советской власти, когда был введен «партминимум» да и тот, скорее, в пропагандистских целях. А потом всё вернулось на круги своя. Помню факт из новейшей истории. Когда председателю сомина России Черномырдину надо было переехать из Лондона в Париж, – а погода не лётная! – англичане, было, предоставили ему одиннадцать мест в поезде под Ламаншем. Ну, что вы! Дождались летной погоды и заняли два самолета. Вот это по-нашински! Власть нищей страны всегда живет отдельной жизнью.
Визит Громыко в Горький длился не один день и показал, что высокий гость практически не представляет себе жизни страны. В совхозе «Запрудновский», куда привезли весь кагал, на молочной ферме он демонстративно водил носом и спрашивал Христораднова: «Чем это здесь пахнет?» А в детском саду спрашивал группу детишек: «Дети! Вы знаете, как называется страна, в которой мы с вами живем?» И восхитился испуганным и нестройным детским хором: «ЕСЭСЭЕЛ!» – «Юрий Николаевич! Как осмысленно отвечает нам подрастающее поколение!» – обратился он к Христораднову, на что тот ухмыльнулся: – «Да уж».
Удивила и супруга Андрея Андреевича, везде сопровождавшая его. В городском доме быта, она померила шляпку из норки и забыла вернуть. А в Запрудновском детском саду вдруг выскочила на середину зала, запела «Идет бычок качается, вздыхает на ходу: вот доска кончается, сейчас я упаду» и, покачиваясь, пошла по кругу танцевать. Муж не остановил её неловкого танца ни голосом, ни взглядом.
Разумеется, мы с Грищенко не писали обо всем этом, ограничиваясь констатацией: «Посетил одно из лучших хозяйств области, где побывал на ферме и в только что сданном в эксплуатацию детском комбинате на 140 мест, на встрече с тружениками совхоза в Доме культуры центральной усадьбы ответил на многочисленные вопросы механизаторов и животноводов».
Готовилась ещё одна встреча – с активом области. У помощников готового текста выступления Андрея Андреевича не оказалось. «Пишите «рыбу», мы посмотрим», – сказали они нам. О чем писать? Стали думать: «Громыко возглавляет теперь Советы. А Советы у нас ведают благоустройством, бытовым обслуживанием, сельским хозяйством. Не случайно с посещением «бытовки» и села связана и программа визита. В общем, во главу угла выступления должна лечь забота о благе советского человека. Ну и, разумеется, о «новом мышлении». Сочинили, несем старшему помощнику. Прочитал, поднял на нас глаза:
– Ребята, вы обалдели что ли? Освещаете визит как-никак президента страны, а пишите ерунду! Напишете после встречи по мотивам выступления.
Актив области собрался в урезанном составе в зале заседаний бюро обкома. Мы с Грищенко на взводе: время уходит, а текста нет. «Рыба» забракована и даже не возвращена нам помощниками. Готовимся улавливать мысли «как-никак президента». А Андрея Андреевича понесло в международную тематику: «Третья мировая война не неизбежна. Противостояние мира труда и мира капитала нарастает, но трудящимся лучше этого не знать, а то возникнет апатия, и люди начнут пить». В разных вариациях он повторил это трижды и ушел с трибуны. Всё!
Мы подлетели к помощникам. Красные от смущения, они бросают редактору «Горьковской правды» Верову, ждущему их решения:
– Дадите информацию по тексту ТАСС, – а нам протягивают нашу «рыбу», подписанную старшим помощником: – Спасибо, ребята!
Ни для кого не было секретом, что перевод – именно перевод, а не избрание – А.А. Громыко с поста Министра иностранных дел на более значимую государственную должность предпринят новым Генсеком КПСС Горбачевым в знак благодарности за выдвижение его кандидатуры на пост лидера партии. Но нельзя же так не любить страну, чтобы ставить во главе парламента человека, пребывающего в состоянии «полного отсутствия присутствия». Шутка начала XXI века: «Вроде не глупей других народов мы и рас, есть богатства, щедро Господом разбросанные. Отчего ж столпы Отечества у нас все такие неотёсанные?»
В пору строительства КАМАЗа Аркадий Иванович Вольский заведовал сектором машиностроения в ЦК КПСС и курировал огромную стройку, проживая там неделями. Разумеется, и вся центральная пресса страны была прикована к Набережным Челнам. Я не раз ездил туда из Ульяновска, не сняли с меня обязанности освещать ход строительства автогиганта и в Горьком. Налетали мы туда целыми бригадами: два собкора и кто-то из Главной редакции союзной информации. И всякий раз повторялось одно и то же: приходим в партком, представляемся, просим гостиницу или квартиру в старой части Набережных Челнов, где расположена дирекция завода и треста «Камгэсэнергострой», машину для передвижения по огромной стройплощадке и доступ к телетайпу для передачи информации. А какой-нибудь инструктор парткома, на попечение которого опустило нас более высокое партийное начальство, отвечает: «Жить будете в «клюшке» в новом городе, правда, пока без отопления, машины все заняты, доступ к телетайпу для посторонних запрещен». И никакие доводы о том, что ТАСС – официальный орган Совета Министров СССР, а мы его представители – молодой татарин в толк не берёт, отвечает: «Йок, йок!».
Идём в дирекцию КАМАЗа, намерены поднять скандал и заявить, что уезжаем со стройки. У Васильева, гендиректора КАМАЗа совещание. Ожидая перерыва, распаляем амбиции, шумим. И тут из кабинета выходит стройный молодой брюнет:
– Что за шум? – обращается к секретарше.
– Тассовцы чем-то недовольны.
– И чем же? Что ТАСС нам уполномочен заявить? – с улыбкой обращается к нам.
Объясняем ему содержание всех инструкторских «йок».
– Вот так вот? Непорядок. Попросите выйти Беляева, – говорит он секретарше. И уже быстро появившемуся широколицему, подтянутому татарину: – К тебе в город корреспонденты ТАСС нагрянули, а их так встречают в парткоме: то «йок», сё «йок», реши пожалуйста.
– Сейчас же, Аркадий Иванович! А почему сразу не ко мне зашли? У горкома тоже есть о чем поговорить с корреспондентами.
Нашлись и трехкомнатная служебная квартира «Камгэсэнергостроя», и машина, и обитая оцинковкой дверь телетайпной открылась без «допуска по первой форме».
– И впредь, ребята, если что-то «йок», ко мне без стеснения, – сказал Вольский.
И мы действительно потом звонили ему даже в ЦК, если Евгения Беляева не оказывалось в городе, а в парткоме нас сбагривали всё на того же упрямого инструктора.
Ещё одна деталь, многое говорящая о Вольском. Митинг на автосборочном заводе по случаю пуска главного конвейера КАМАЗа. Я даю Аркадию Ивановичу посмотреть мой текст, где есть такая строчка: «И вот первый грузовик, фыркнув двигателем, сбегает с конвейера. Задание Съезда КПСС выполнено!»
– Со съездом ты погорячился, – говорит он. – Не выполнили мы задание Съезда, пускаем завод позже срока. И вот тут, где Табеев говорит, что КАМАЗ строили татары, напиши как-то, что обращается он при этом к украинцам, белорусам, русским, евреям, башкирам. А то тут великотатарским шовинизмом попахивает.
Спустя годы Аркадий Иванович уже в должности заведующего отделом ЦК курировал соревнование двух подшипниковых заводов – Московского и Куйбышевского. Мне в составе бригады ТАСС снова пришлось летать туда и сюда. И опять Аркадий Иванович легко решал возникавшие у нас проблемы.
Работа с «большими людьми» не доставляла особых хлопот, кроме практически неизбежных стычек с «мелкой сошкой» обкома партии, оберегавшей покой гостей и абсолютно не представлявшей специфики ТАСС. Но работа эта была интересна для корреспондента тем, что материал обязателен для публикации во всех «партийных» газетах страны. Зачастую там оставляли и твою фамилию в выходных данных информации, а это для журналиста ой, как важно – ведь все мы тщеславные люди.
Мне по части мелькания фамилии везло: даже если в газетах оставляли только марку Агентства, фамилия звучала в рецензиях на публикации в «Волге», на фильм «Гончарный круг», иногда газеты и журналы заказывали эксклюзивный материал. И «контора» со временем перестала корить за работу на сторону, тем более, что часто удавалось уговорить заказчика на подпись «Владимир Ионов, корр. ТАСС, специально для…» То есть, я вполне был доволен всесоюзной журналистской славой и к тому времени, когда в Горьком меня «догнал» новенький членский билет Союза писателей СССР, я уже как-то поостыл к писательской работе «во вторую смену».
Да надо сказать, и в местном отделении Союза к этому не очень поощряли. Там преобладали люди старшего поколения, прошедшие войну: Бринский, Бережной, Кудис. Они толкали в издательство рукописи друг друга, а те, в Союзе, что помоложе, когда-то были однокурсниками в университете, коренными горьковчанами, у них своя кампания. Я же пришлый и, по их меркам, вполне состоятельный человек: со служебной машиной, постоянной и вполне приличной зарплатой, в общем, чужой. И отношения не очень умел поддерживать – вечно занят и не пью.
Два этих обстоятельства частенько мешали мне сходиться с людьми. Помню, вызвали меня в Москву поработать в редакции – была в «конторе» такая практика вызывать собкоров потереться дней десять в аппарате. А два бывших корреспондента – Янченков и Щеглов – только что перебрались в столицу работать в новых должностях. Жили они на служебной квартире ТАСС в районе метро «Динамо». Пригласили потолковать, почему я не согласился на переезд в Москву, хотя предлагали хороший карьерный рост. За разговором выпили по одной. Я только чуть пригубил. Потом они опрокинули ещё, и Янченкова почему-то быстро развезло.
– А ты знаешь, Ионов, не пьют только больные или падлы. Ты кто? – пристал он ко мне.
– Я, наверно, та падла, которая не пьет с больными, или тот больной, что не пьет с падлами. А ты кто?
– Я не падла! Не падла! – обиделся он.
– Значит больной. Иди спать. – И я толкнул его на диван.
Трезвый, он не поминал мне этого разговора много лет, но, видимо, помнил его.
Я уже писал, что в детстве у меня не было проблемы выпить. В десять лет ради бравады я уже глотал неразведенный спирт, а в юности, в кампании Лёвки Присса и позже, когда уже работал на радио, как-то потерял интерес к алкоголю: выпивал, но очень редко и потому не имел приятелей собутыльников. С переездом в Горький они появились. По праздникам мы по очереди собирались у кого-то из собкоров, а между ними довольно часто устраивали застолья у собкора «Советского спорта» Михаила Марина, человека талантливого и до страсти кампанейского. А у меня уже подрастал сын, от которого, кстати, я в воспитательных целях тщательно скрывал подробности своего шального детства. Но вот однажды – сыну было уже тринадцать – подъехав к дому, заметил, как он с двумя дружками шмыгнул в проём между железными гаражами. Естественно, меня заинтересовало, что они там делают. Оказывается, спрятались выпить бутылку красного вина. Прерывать процесс я не стал, а когда выпили, позвал сына домой. Разговор был сугубо мужской:
– Ну, и как? – спросил я.
Он сразу понял, о чем вопрос, ответил:
– Да не очень, и голова закружилась.
– А зачем ты это делаешь?
– Ну, как, папа? Вы же, когда у нас собираетесь, тоже выпиваете, вот и мне интересно…
– Понятно. Тогда давай договоримся: ты больше никогда не увидишь меня выпивающим, и сам не будешь пробовать. Идёт?
– Идёт.
Правда, этот разговор я подкрепил ещё тем, что устроил сына заниматься в Кстовскую школу самбо, где среди ребят даже речи не заходило о табаке и алкоголе. И три года, трижды в неделю, при любой погоде мы ездили из Горького в Кстово на тренировки. Это кончилось тем, что, заканчивая институт, сын в кампании из трех пар встречал Новый год с одной бутылкой «шампанского». Ну и я все годы его учебы в школе и институте не выпивал за раз больше капли, какой бы для этого ни был повод.
А поводов при работе в ТАСС хватало с избытком. Нас часто собирали на совещания, семинары или освещение каких-то крупных событий, кучно селили в гостинице, и в первый день встречи мы сходились в одном месте, выставляли на стол, кто чем богат, и начиналось изливание душ. Я обычно привозил добытые в закрытом буфете облисполкома бутылку «Посольской» и банку красной икры, но больше одной капли не пил никогда. По этой причине коллеги косились и не считали меня своим. А я просто не мог нарушить слово, данное сыну. И вообще, пора в этом признаться, они считали меня человеком не их круга, стяжателем почестей, мол, пишет книги и сценарии, висит на Доске Почета ТАСС, единственный получил звание Заслуженного работника культуры РСФСР не к уходу на пенсию, а в пятьдесят лет, Коллегия ТАСС рекомендовала опыт его работы к распространению во всей корреспондентской сети страны. Подозрение вызывал и отказ от переезда в Москву на руководящую должность в системе ТАСС. Вот Щеглов и Рябов сразу согласились, Янченков даже добивался перевода в столицу, а этот, видите ли, не хочет уезжать из Горького.… Прикипел там что ли?
А я «прикипел» к свободе, которую, хоть и относительно, предоставляла работа собственного корреспондента. Если не вызвали куда-то на ответственное задание, всё планируешь себе сам: когда встать, куда поехать, сколько выходных в неделю устроить. Не надо высиживать на работе от звонка до звонка, вытягиваться в струнку в начальственных кабинетах. Для меня это было бы сущим наказанием, поскольку я никогда не испытывал трепета перед «большими людьми». Мог уважать и подчиняться, но трепетать – никогда. Помню, в начале работы на Ярославском радио, пришлось в составе небольшой группы корреспондентов сопровождать в поездке по области Никиту Сергеевича Хрущева и быть в довольной близости от шалого Генсека во время его бесед с народом. Так вот, всякий раз, когда он поворачивался к нам, Герман Седов, корреспондент Всесоюзного радио, вытягивался в струнку, а я легко переносил взгляд высокого гостя. «У меня это невольно происходит, а тебе хоть бы что», – говорил потом Герман.
Ну, а главной причиной отказа от перехода в центральный аппарат ТАСС было и остается неумение руководить людьми, заставлять их что-то делать. Я понимал это всякий раз, когда жизнь всё-таки понуждала возглавить какое-то дело. Так было, когда меня избрали президентом федерации борьбы самбо Горьковской области и не отпускали с этой должности целых десять лет. Или когда избрали председателем общественного совета по культуре при Нижегородском губернаторе. Прекрасно понимая задачу, я испытывал огромное напряжение, если надо было кому-то поручить её выполнить. Брался за всё сам. И не всегда успевал. Хорошо, что это было на общественных началах.
Человек в прямом служебном подчинении оказался у меня лишь однажды. Приняв при переезде в Горький у Воронина машину с шофёром, я мучался оттого, что он вынужден ждать в гараже, пока я занят работой над информацией. Шофёр, правда, быстро освоился с такой ситуацией и стал отпрашиваться в поездки для перегона по стране машин с Горьковского автозавода. Иногда он пропадал неделями, а я переживал: не случилось ли с ним что? И сам возился со служебной «Волгой». В конце концов, попросил плановый отдел ТАСС сократить у меня ставку шофёра, и был счастлив, когда это случилось.
Три года Управление кадрами не оставляло надежды сделать меня главным выпускающим Главного секретариата ТАСС. Квартира, машина и «вертушка» – мечта любого москвича – плыли в руки, а я упирался, потому что не хотел работать каждодневно и отвечать за всю информацию Агентства. Служить корреспондентом за границей мог бы и даже просил Баринова, работавшего к тому времени заведующим отделением ТАСС в Болгарии, перевести меня к себе. Но в кадрах уперлись: мол, чего это мы должны потакать его капризам: «Туда хочу, сюда не хочу!» Пусть тогда сидит в своем Горьком.
Вышло, однако, иначе.
Точно не знаю, но так мне рассказывали, по окончании Олимпийских игр в Москве Оргкомитет Олимпиады решил отметить работавших на Играх журналистов. А представлены там были все мировые телеграфные агентства, масса газет, теле – и радиокомпаний. В паре с Псковским корреспондентом я трудился по освещению соревнований борцов и велосипедистов. Именно трудился, потому что конкуренция среди бригад журналистов была высочайшая, и задача перед нами стояла такая: опережать всех, кроме, разумеется, прямых телерепортажей. А это значило, что в течение пятнадцати секунд после финиша мы обязаны были сообщить имя, страну и результат победителя, затем тройку призеров, потом шестерку и в течение получаса передать репортаж о ходе борьбы, интервью с победителем и ещё какие-то интересные наблюдения.
Кроме того, меня понуждали выполнять заказы отдельных газет. Скажем, устроил Оргкомитет поездку для иностранных журналистов в совхоз «Ленинские Горки». Газета «Сельская жизнь» просит Главную редакцию союзной информации написать ей репортаж о поездке. Владимир Янченков, работавший в то время уже главным редактором ГРСИ, поднимает Ионова: «отправляйся в совхоз». То, что я занят работой на редакцию спортивной информации, его не волнует. Кое-как выкрутился на обоих фронтах.
Работа на Олимпиаде вообще запомнилась, как сплошная круговерть событий и время тотального недосыпа, потому что всё было ново и везде надо было успеть, со многими и многим познакомиться.
Но вот она кончилась, и Оргкомитет просит пятерку мировых телеграфных агентств назвать по три лучших корреспондента. От ТАСС в тройку попадаем мы с напарником из Пскова. И выходит, что мы с Николаем Миловым попадаем в число пятнадцати лучших журналистов мировых телеграфных агентств! Жаль, что вручили нам эти позолоченные пятиугольники «Почетных знаков» не в торжественной обстановке и попросили «не раздражать других ребят». Но, так или иначе, знак этот лежит у меня в шкатулке вместе с медалями «За трудовую доблесть» и «За трудовое отличие», которых я удостоился за работу в Агентстве. Вот их вручали в Георгиевском зале Кремля при стечении сотен людей. А в ТАСС доброжелатель шепнул в коридоре: «Не упрямился бы с переездом в Москву, был бы и тебе орден, как Рябову». Толковому корреспонденту ТАСС по Тюменской области Павлу Рябову в канун перевода на работу в столицу действительно вручили орден «Трудового Красного Знамени», «чтобы полегче было со столичной пропиской».
Между тем, пришел 1985 год, год начала Перестройки и Нового мышления. Пока я работал на Всемирном фестивале молодежи и студентов в Москве, в недрах ЦК КПСС зрело постановление «О работе с кадрами в ТАСС». Насколько мне известно, речь там шла и о том, что на работу в качестве зарубежных корреспондентов отправляются молодые люди с известными отчествами, то есть московские сынки, а следует посылать лучших внутрисоюзных корреспондентов, хорошо знающих жизнь советских людей. И «контора» моментально отреагировала: решила послать своего лучшего корреспондента в самую что ни на есть заграницу – в Монгольскую Народную Республику.
Звонок из Управления кадрами:
– Быстро подбирай себе замену, тебя переводят в Главную редакцию иностранной информации.
Что значит «быстро подбирай себе замену»? Я только что «прокололся» с таким подбором: рекомендовал взять корреспондентом ТАСС по Красноярскому краю ответственного секретаря «Горьковской правды» Эвальда Кессарийского. Он был у меня внештатником. Писал не очень хорошо, приходилось все переделывать, но парень покладистый, безотказный и с какой-то очень доверительной ноткой в голосе. Меня он звал «учителем», клялся, что не подведет. И подвел. Съездил в Москву, получил удостоверение собкора по краю, командировочные деньги и билет до Красноярска, а в поезд не сел, вернулся в Горький. Оказался абсолютно не самостоятельным мужиком: жена не захотела переезжать в Сибирь, и Эвальд пошёл у неё на поводу, хотя знал, что через два-три года может перевестись в центр России – это было в практике ТАСС.
Из-за отказа Кессарийского Степан Герман, начальник Управления кадрами назвал меня «болваном» и сказал, чтобы отказник больше не мечтал о работе в ТАСС. На том и порешили. И вдруг: «быстро подбирай себе замену». Где её возьмёшь, если «контора» сама никого не присылает из дальних областей. Иду в обком к секретарю по идеологии Инне Борисовой. Та, поохав по поводу моего отъезда, называет в качестве преемника имя того же Эвальда:
– Вы же уже брали его в ТАСС, человек вполне готов, недавно закончил двухгодичную Академию Общественных наук.
– А вы после Академии отправляли его в Арзамас-16 заведовать телестудией. И что?
– У него так сложились семейные обстоятельства, что он не смог.
– И в Красноярский край корреспондентом ТАСС он не поехал «по семейным обстоятельствам». Хватит с него предложений. Тем более, что у меня условие: после зарубежной командировки я хотел бы вернуться в Горький, значит, сменщик должен будет куда-то перебраться в другой город, а с Эвальдом это вряд ли получится по тем же «обстоятельствам».
– Ну, тогда ищите замену сами, – сняла с себя заботу Борисова.
Нашел. Юрий Немцов. Молодой, легкий на подъем журналист со светлой головой. И как только я раньше его не заметил? Отправляю в ТАСС его анкету. Через пару дней звонит Герман:
– Ты читал, что мне прислал?
– Разумеется. А что там смущает?
– Национальность отца.
– У них национальность считается по матери.
– А у нас по матери посылают. Ищи другого! – сердится Герман. – И давай приезжай на стажировку. В Монголии весной съезд партии, ты должен быть полностью готов к серьезной работе. Так что не тяни.
Время близится к Новому году. Где буду его встречать – в Москве или дома? Опять звонит Герман:
– Горьковский обком рекомендует нам Кессарийского. Ты как?
– Да это вы как? Он же в Красноярск не поехал. А потом я хотел бы после командировки вернуться в Горький. С Кессарийским трудно будет договориться освободить город.
– Решим. Передавай дела и технику и дуй сюда на стажировку. Даю тебе три дня.
Ох уж мне эта «контора»! Вечно всё у нее бегом. А что делать с квартирой? Сын с семьей после института служит в авиации Северного флота. Жену и тёщу я хочу взять с собой. Квартира в «дворянском гнезде», как зовут наши дома, должна быть кому-то передана? Спрашиваю облвоенкома Павлова, как поступают в таких случаях. Полковник даёт мне справку для горжилуправления, что жилплощадь резервируется за отбывшим в командировку… военнослужащим.
Всё! Перевожу телетайп и прочую передающую аппаратуру Кессарийскому, объясняю, как с ней работать. Вижу, что для него это тёмный лес. И тут он не мужик! Да и хрен с ним! Некогда больше возиться. Представляю его Борисовой в качестве нового корреспондента ТАСС по области, предупреждаю, коли они его рекомендовали, то пусть решают, куда его девать, когда я вернусь.
– Конечно, конечно решим, не волнуйтесь, Владимир Борисович! – уверяет Инна Захаровна.
– Эвальд, я уезжаю только на три года.
– Я всё понял, учитель.
Точно такой же разговор через пару дней происходит и в кабинете Степана Германа в Москве. Правда, выпроводив Кессарийского, Герман говорит мне:
– Вряд ли ты вернешься в Горький. Во-первых, неизвестно, сколько пробудешь в Монголии, во-вторых, уж теперь-то не отвертишься от Москвы. Так что нехай он там працует.
– Я только на три года и с возвратом только в Горький! – стою на своем.
– Хорошо, хорошо! – соглашается начальник Управления кадрами ТАСС. – Но учти, что уезжать ты будешь с должности главного выпускающего Главного Секретариата ТАСС.
Две недели ровно к девяти часам утра прихожу в огромную комнату редакции соцстран, вызываю на монитор компьютера всё, что приходит из Монголии от агентства Монцамэ и работающего в Улан-Баторе корреспондента ТАСС. Моя задача привести эти материалы в удобочитаемый и осмысленный текст и перегнать на монитор заведующего редакцией. Дивлюсь, с какой чушью приходится работать.
– Привыкай! – смеётся Александр Денисович, мой куратор в редакции. – Поглядим, что погонишь ты.
Денисович потомственный монголовед. Его отец работал там много лет, сам Александр, будучи совсем ещё молодым журналистом, уже несколько лет заведовал отделением ТАСС в МНР и теперь пережидал окончания командировки Кима Болдохонова, чтобы снова вернуться в Улан-Батор.
И вот я получаю красную кожаную книжицу удостоверения корреспондента ТАСС в Монгольской народной республике. Все в ней напечатано латиницей, как и положено для документа журналиста-международника.
Поездом Москва – Улан-Батор до столицы Монголии ехать пять дней и ночей. Сосед по двухместному купе пожилой прапорщик. Он или что-то ест, или дремлет. Предложил «по соточке за кампанию», я отказался. Прапор больше не приставал, продолжая жевать или сопеть. Я быстро привык к этим звукам и молча смотрел на проплывающую мимо страну, напоминавшую своим многообразным однообразием мою суматошную жизнь.
Мне уже минуло пятьдесят. Иные дольше не живут, а меня всё ещё несёт куда-то в неосознанную даль. Исполнятся ли там желания? И какие они? Интересно ощутить себя в качестве журналиста-международника, потому что просто как журналист я уже себе поднадоел, и перед работой на Московском Всемирном фестивале молодежи и студентов меня снова потянуло к писательству, к возможности выстраивать слова в особый ряд, когда речь журчит, как ручей. В журналистике, тем более информационной, для этого мало места. Да и случай интересный подвернулся. Известный в городе человек влюбился в молодую женщину, ради неё бросил завидную работу, оставил жену и троих взрослых сыновей, уехал в дальний район, в деревню и там погиб: утонул, провалившись под лёд на машине. Молодая супруга осталась одна в непривычной для себя глуши и начинает поиски выхода из положения. Она удивительно хороша собой и это осложняет её жизнь, потому что нет недостатка в желающих помочь, но все, прежде всего, хотят её тела. Роман о трудной жизни красивой женщины стал складываться помимо воли. Мне интересно стало описать состояние героини в день похорон, когда прямо на поминках она почувствовала вожделение к себе и шофёра погибшего мужа, и его старшего сына, и его заместителя по работе, который уже воображает себя хозяином положения. Написаны первые главы романа. А что будет дальше – не знаю, потому что скорый поезд Москва – Улан-Батор тащит меня между закопченных снегов в незнакомую даль.
Вжимаюсь лопатками в угол купе, закрываю глаза. Господи, какими неимоверными скачками летит время! Давно ли было голодное, шалое детство, а вот уже и пятьдесят, уже зрелый мужчина с солидным дипломом философа, с крепким профессиональным багажом пишущего человека, член союзов журналистов и писателей, заслуженный работник культуры РСФСР, а всё ещё мчусь куда-то. Что это – любопытство, интерес к непознанному или всё тоже тщеславие, желание показать своё превосходство на новом месте? Наверное, и оно тоже. Только главное всё-таки – стремление познать мир и свои возможности в нём. Врождённое любопытство, толкающее от одного увлечения к другому. Что делать? Метущийся овен, ищущий границы познания. Я хочу знать, как устроен мир. И понимаю, что это не постижимо. Философский факультет открыл для меня теорию эволюции, окунул в Библию. Но и то, и другое наивно – достаточно пристально посмотреть на окружающую жизнь, на строение, на цвет, на структуру населяющих её существ и предметов, на их взаимосвязи. Не может из пыли «большого взрыва» возникнуть гармония жизни, равно как за семь дней творения нельзя создать неисчислимое многообразие мира. Вспоминаю разговор в таком же купе ночного поезда с академиком Гапоновым-Греховым. «Наука бессильна доказать отсутствие Бога, равно как и его присутствие», – утверждал академик. А вот отец Павел, прототип героя моей повести «Успение иеромонаха» разрешил эту проблему проще. Когда в бане академгородка в Борке у него вышел спор с академиком Семеновым о сотворении мира, ученый муж после парной потащил отца Павла в одну из лабораторий института к электронному микроскопу и долго объяснял строение живой клетки, её молекул и атомов. Павел, пахнущий березовым веником, только добродушно спрашивал: «А дальше чего?» И когда академик, наконец, сказал: «Это начало всего, хотя, к сожалению, показать пока нельзя», Павел торжественно объявил: «А вот это Господь и есть!»
И в самом деле, видим ли мы То, что управляет нами, что делает добрыми или злыми, скупыми или щедрыми, ищущими или равнодушными? Как ни жмурь глаза, не увидишь Это даже в воображении. Но деяния ощутить дано. Я знаю это точно. Потому что в детстве, в юности и будучи уже сознающим себя человеком мог погибнуть с десяток раз, а вот еду. Я знаю, что Он наградил меня даром воображения, умением складывать слова, отличать хорошее от плохого и наказывает какой-либо потерей, если не хочу отличать. Я знаю, что есть граница между добром и злом, которую нельзя переступать, а всякий намеренно шагнувший в сторону зла, будет наказан утратой жизни. Не сам я выстроил этот ряд, приятель ещё ярославских времён однажды сказал: «А ты знаешь, все твои недоброжелатели – Герман Баунов, Олег Коротаев, Александр Иванов, Леха Горохов, Ким Майоров – все, кто гробил тебя в Ярославле – почему-то не дожили до пятидесяти лет».
Что это – наказание за неправедный суд? «Как хотите вы, чтобы к вам относились люди, так и вы относись к ним… Не судите, да не судимы будете. Ибо, каким судом судите, таким и судимы будете». Как жаль, что в пору писательской юности я ещё не знал этого предупреждения евангелиста Матфея. Может быть, удалось бы убедить кого-то из недоброжелателей не лить столько зла или не потворствовать злу.
Не знал. Хотя именно в эти годы неустанно занимался богоискательством – знакомился со священниками, допытывался, насколько истинна их вера. И приходил к выводу, что служение Богу для многих из них всего лишь работа, способ кормить семью. «Мы оба кормимся вокруг человека. Только ты зовешь его в коммунизм, а я в рай. И оба врём, потому что не знаем: есть ли рай на небе и будет ли коммунизм на земле», – сказал мне однажды молодой, франтоватый поп. И только иеромонах Павел был тверд в убеждении, что Господь лежит в основе всего. А уж крестить себе лоб или нет – это зависит от человека. Позже я сдавал несколько спецкурсов по Библии, много читал Священное писание и видел, что Создатель наделен там всеми человеческими слабостями, что лишний раз убеждало меня не только в рукотворности Книги, но и в правоте отца Павла: в основе всего – Господь, которого я понимаю как Создателя. Значит, я тоже верующий человек. Но не воцерквлённый, потому что не понимаю, почему служители церкви открыто торгуют Божьей благодатью, устанавливая прейскурант на каждое своё действие от Его имени, почему высшие иерархи церкви ходят в камнях и золоте, тогда как Иисус Христос, которому они служат, жизнь провел в рубище. Я знаю, что церковь дала сюжеты мировым творениям. Но не священники водили рукой мастеров. Их вдохновляла Вера.
– Станция Слюдянка. Кому выходить? Кому на Байкал смотреть? – топает по коридору вагона наш проводник.
Смотрю в серо-синюю мглу за окном. А где же славное море, священный Байкал?
– А вон берег, сразу за путями, – тычет пальцем в окно прапорщик.
– Вижу только закопченный снег.
– А трубу видишь? Она как раз на берегу. Снега́ за ней – это и есть Байкал. Зима же, чего ты хочешь?
Закопченный снег мне уже надоел. Откидываюсь в свой угол, хочу задремать.
– Не спи. Скоро граница. Будешь доплачивать за багаж. Потом таможня начнет трясти. Сперва наша, потом ихняя. Только держись! – предупреждает прапорщик.
– Да я, вроде, всё заплатил при посадке.
– А это не важно. Иначе паспорт не отдадут или высадят на полустанке. А там и заплатишь, и следующего поезда подождёшь.
Опять втыкаюсь в окно. Поезд входит в коридор, отороченный поясом колючей проволоки. Граница. Метрах в десяти друг от друга два человека в тулупах с карабинами на плече. По вагону топает проводник. Открывает купе:
– Доплата за багаж по девяносто рублей. Касса по ходу поезда в бревенчатом бараке. Приготовьте деньги без сдачи.
Прямо перед выходом из вагона какие-то бревенчатые строения. Народ из задних вагонов уже бежит вперед. Поддаюсь общему настроению и тоже бегу к крайнему бараку, хотя не понимаю зачем. В тесном, грязном плохо освещенном квадрате помещения клубится народ. Пробиваюсь к маленькому окошку кассы, протягиваю туда свою сотню. Оттуда в ту же руку суют бумажку. На ней, кроме треугольного синего штампа, нет ничего. Возвращаюсь в вагон, спрашиваю проводника:
– Это чего и зачем?
– Вам-то с синим паспортом можно было не платить.
– Но вы же говорили…
– Это я для соседа по купе говорил. А чек мне оставьте, я на обратном пути им верну.
– А почему с каждого по девяносто и не дают сдачи?
– Так у нас заведено. Стоим мало, некогда всем до копейки отсчитывать.
Дверь купе резко открылась. Вошли двое – мужчина и женщина в шинелях: пограничник и таможенница. Поздоровались с прапорщиком. У меня попросили паспорт.
– Кем и куда едем? – спросила женщина, глянув на мой синий служебный паспорт.
– Назначен корреспондентом ТАСС в Монголии.
– Счастливого пути! – сверив фотографию с оригиналом, – протянул мне паспорт пограничник.
– Надо же, никакого досмотра, – удивился я, вспомнив более строгие порядки на границе с Болгарией, куда ездил дважды – в командировку и на отдых.
– Подожди, что будет через десять минут! – вздохнул прапорщик.
Поезд тронулся, минул коридор колючей проволоки и снова встал. Опять распахнулась дверь купе, вошли двое монголов в полушубках с мятыми погонами на плечах.
– Паспорт кажем, что везём говорим, – произнес один из них почти без акцента. Увидев мой паспорт, спросил: – Куда и кем едем?
– Еду работать корреспондентом ТАСС.
– Хорошо. Которые вещи ваши?
Показал им на дорожную сумку, чемодан и две коробки, перевязанные черным шнуром.
– Надолго в Монголию?
– На три года.
– И так мало везёте? Хорошо. Вы свободны. Выйдите, пожалуйста, в коридор, – попросил говорящий по-русски монгол, второй только широко улыбался.
Поезд уже тронулся, когда из купе вышли и побежали к выходу оба монгола с какой-то сумкой в руках.
– Ну, что я говорил? – встретил меня вопросом прапорщик, красный, как рак. – Опять хотели ссадить здесь, а мне ещё ехать до Халхин-Гола. Пришлось пару яловых сапог отдать. Каждый раз по паре берут, поди, взвод целый у них обул. И бутылку только одну оставили. Давай по соточке с расстройства, а то ещё ночь пилить до Улан-Батора.
– Спасибо, я не пью.
– Трудно будет в Монголии непьющему.
– Я хотел поднять тост за Байкал. А мы его и не увидели.
– Из поезда его плохо видно. На Байкал надо ехать специально. У нас часть стояла недалеко.… Вот где стихия-то! Жалко, рыбки так и не удалось поглушить – запрещали настрого. Веришь, за пять лет омуля так и не попробовал. В Монголии рыба дуром идет – они её не едят. А за омулем на Хубсугул надо ехать. Это далеко от нас. Озеро чуть поменьше Байкала и, говорят, такое же светлое, всю рыбу видать и дно до камешка.
Улан-Батор. Невысокое серое здание вокзала. А дальше куда? Зав отделением знает только день моего приезда и, может быть, номер вагона. Но лично мы не знакомы. Ждать кого-то у выхода из вагона? Может, он видел мою фотографию на Доске почета ТАСС?
– Где едет корреспондент ТАСС? – спрашивает проводника широколицый, узкоглазый мужчина.
– Девятое купе, – отвечает проводник. – Их там двое. Твой – который помоложе.
– С приездом! – улыбается мне узкоглазый, – Ким Болдохонов. Остальные на перроне. – Ким берёт мою дорожную сумку. Я тащусь за ним с чемоданом. Прапорщик волочет по полу две мои коробки. На перроне у вагона вещи подхватывают пятеро разновозрастных мужчин: встречает весь советский корреспондентский корпус в Монголии.
Итак, я – корреспондент отделения ТАСС в Монгольской народной республике. В мои обязанности входит делать ежедневные обзоры местной центральной газеты «Унэн», давать информацию о событиях в партийной, экономической и культурной жизни республики для открытой печати и служебных вестников ТАСС, писать «информационные письма корреспондента» о внутренней и внешней политике страны пребывания. Последняя часть работы наиболее востребована Агентством, но она для сугубо служебного пользования. То есть это, по сути, разведка, материалы которой поступают в ЦК КПСС, правительство СССР и соответствующие органы. Не случайно часть зарубежных корреспондентов Агентства имеют офицерские звания, а один из заместителей Генерального директора ТАСС является действующим генералом КГБ.
Передать обзор «Унэн» в Москву мы обязаны до девяти часов утра московского времени, и хорошо, что между Москвой и Улан-Батором пять часовых поясов в нашу пользу, поскольку я вообще не знаю монгольского языка, Ким Болдохонов читает с большим трудом, а нанятый отделением переводчик работает очень медленно. Сын единственного в стране ихтиолога, доктора биологических наук, он учился сначала в русской школе в Улан-Баторе, затем закончил факультет журналистики МГУ, хорошо владеет русским языком, но этим и ограничивалось его знание жизни. Поэтому переводы статей на аграрные или промышленные темы представляли собой ребусы, разгадывать которые удавалось лишь строя аналогии с советской практикой, благо в знании её у меня не было недостатка.
Звали переводчика Баяр. По-русски – Подарок. Это был красивый даже на европейский манер юноша, очень обходительный и весьма толковый, быстро идущий по карьерной лестнице. Не успев как следует побыть редактором отдела информации, он очень скоро пересел в кресло заместителя директора Монгольского телеграфного агентства – Монцамэ, а потом и его главы. В этом, как я понимаю, была и моя заслуга – ведь в ЦК МНРП читали ленту ТАСС, а там появлялось немало политико-экономических обзоров в моей обработке, которые время от времени появлялись и в центральной советской печати. А исходные-то материалы, считалось, готовил Баяр. Впрочем, он и сам, как оказалось, был на многое способен. Во всяком случае, к 40 годам Баяр стал уже послом Монголии в России, а к 50 – её премьер-министром.
Покончив с обзором и отпустив переводчика на основную работу в Монцамэ, мы с Кимом должны были заняться оперативной информацией или подготовкой материалов для вестников. Ведь из отделения в месяц надо передать сто текстов на двоих. Такова негласная норма для каждого зарубежного корреспондента ТАСС, работай он в США или Габоне. Нужно столько или нет – вопрос другой: лента ТАСС выдержит и больше материалов, а используют ли их средства массовой информации – мало кого интересует. Считается, что информация не пропадает.
Но где мне взять столько стоящих фактов из жизни страны, если я целыми днями торчу в отделении? За две недели, что работаю в Улан-Баторе, удалось побывать только в МИДе Монголии, в Советском посольстве и в местном магазине для дипработников. Мяса здесь навалом, есть и другие продукты, редкие для советского прилавка, даже водка, за которой в Горьком приходилось выстаивать очереди. Здесь, кстати, она тоже в свободной продаже только для людей со спецпропусками в дипмагазин. А местное население толпится рядом и кидается к каждому, имеющему туда доступ. Просьба одна: купить архи. Поводы при этом приводятся разные: свадьба, день рождения, поминки. Всё, как у нас в Союзе. Только у нас уже придумали нормы потребления почти на все продукты. Здесь до этого ещё не дошли. Монголия, как верблюд, шагает за нами нога в ногу, но с некоторым отставанием.
Живу пока один в большой двухкомнатной квартире, принадлежащей отделению ТАСС, в минуте ходьбы от корпункта и Советского посольства. В соседях по дому бывший Премьер МНР и посол МНР в отставке, этажом ниже – квартира и корпункт корреспондента газеты «Известия» Владимира Ганшина. Его газеты ещё не коснулось Постановление ЦК КПСС «О работе с кадрами ТАСС», поэтому Володя с «известным отчеством» – отец заведует сектором в международном отделе ЦК. Ганшин тоже живет один, он в разводе с женой, которая не выдержала даже короткого пребывания в Монголии. Как-то поведут здесь себя моя Иришка и тёща? Еду готовлю сам. Пробовал пообедать в местном ресторане – хватило одного раза – ещё плохо знаю монгольскую кухню, не привык ни к её вкусам, ни к запахам. В столовой для советских специалистов готовят отлично, но туда не наездишься при моей загрузке на работе. Вот Володя Ганшин ездит, но у него совсем другая жизнь: «Известиям» не нужно пятьдесят материалов в месяц. Он практически свободен, езди куда хочешь. У него даже машина с водителем, а я вожу свой «жигуленок» сам. Водитель, работающий в отделении, обслуживает в основном супругу Кима.
Но всё это ещё куда ни шло. Главное – я практически не вижу результатов своего труда и не имею возможности выехать за пределы Улан-Батора. Не понимаю, почему ребята, сидящие в редакции в Москве, так рвутся в длительную зарубежную командировку. Правда, зарплата здесь не в пример московской. Я, например, будучи просто корреспондентом, получаю в тугриках больше секретаря ЦК МНРП, кроме того, мне платят чуть больше сотни долларов и часть зарплаты в рублях перечисляется дома на счёт. Это, очевидно, для того, чтобы аборигены знали, как живет советский специалист! Чтобы и они упирались, строя свой социализм! Пока же монголы, как я успел заметить, больше рассчитывают на помощь «большого советского брата», который присутствует здесь в огромных количествах не только в качестве консультантов и советников, но и простых работяг. И вся промышленная продукция – от иголки до сложной современной техники – идёт сюда из Союза.
Так, а что делать, если не видишь результатов каждодневной работы? Ким ходит в Монцамэ за копией международной ленты ТАСС. Я тоже её читаю, радуясь каждому своему тексту. Ну, а что дальше? Пишу письмо в секретариат Главной редакции иностранной информации: «Уважаемые братья по перу! Вы очень хорошо повлияете на настроение и производительность труда коллег, если будете отлавливать наши тексты, опубликованные в печати, и хотя бы раз в месяц присылать их авторам». Подействовало! Вскоре получил пакет с десятком газет из разных республик Союза. Оказывается, Монголия кого-то интересует! А если кормиться не только столичной информацией, круг интересующихся может быть шире? Говорю Киму:
– Какого хрена мы оба торчим здесь каждый день, включая выходные? Давай будем работать в корпункте по очереди: неделю – я, а ты едешь куда хочешь, неделю – наоборот – ты здесь, я – на воле.
– А норму кто будет делать? – сомневается Ким.
– Да мы же и будем, только информация получится интереснее.
Договорились. Для первого раза еду куда-нибудь поближе. Советский уполномоченный по геологии рекомендует отправиться в сомон Замар – и недалеко, и можно потрогать руками чудо природы – одно из богатейших в мире месторождений золота.
На дворе начало марта, монгольская весна в разгаре, а морозы ещё за 30, подувают ветры. Водитель отделения Петро собирается в ближнюю поездку как в дальнюю экспедицию: кладет в уазик спальный мешок из козьих шкур, канистру воды, примус, сумку с запеченной бараньей ногой и караваем хлеба.
– На южный полюс собрался? – подтруниваю над ним. – К обеду же вернемся.
– А это не факт. Я бы на твоем месте тоже валенки в машину бросил. Весной здесь любая поездка за город – экспедиция с неизвестным концом.
Едем. Сразу за Улан-Батором сворачиваем с асфальта на накатанный автомобильный след, местами расходящийся на три-четыре колеи. Петро держится самой накатанной из них. Соседние колеи ветер переметает сухим снегом, сорванным где-то в степи.
– Ничего себе весна! У нас в Горьком в это время вовсю уже сосульки с крыш падают. А здесь того гляди пурга начнется.
– Вот этого не надо! – вскидывается Петро. – Представь, что машина сейчас заглохнет, и что будем делать? До города пятнадцать верст, до сомона – столько же. Кругом ни души.
– И куда по морозцу бежать за помощью – вперед или назад? – спрашиваю я.
– Бежать по такой погоде – верный конец. А чтобы «Кондратий» обошел стороной, у нас с собой примус – чаек можно согреть, подождать попутки туда или сюда. Весну монголы не по погоде считают. У них, как Цаган Сар (Новый год по лунному календарю) прошел, так овцы начинают ягниться, значит – весна.
А вот и горный массив Замар: невысокая гряда черных, заросших редким леском гор. На перевале метрах в двухстах от уровня степи останавливаю Петра, чтобы оглядеться. Вокруг – бело и пустынно, только под ногами серо-черный щебень, да чуть в сторонке груда булыжников и палка с кусками цветных тряпок. Это монгольское обозначение высшей точки перевала и священное место – Обо, куда каждый путник должен принести свой камень. И где здесь зарыто золото?! И сколько оно должно лежать нетронутым? Тема! Но пока надо найти хоть что-то живое, кроме весьма колючего ветра и струек снега, перебегающих по степи.
– Петро, мне нужно попасть куда-нибудь к людям. Есть тут живые?
– Скоро будут!
И верно, за перевалом показались юрта и какие-то постройки. Петр повернул машину к ним. Заслышав нас, залаяла собака, из юрты вышли мужчина и женщина, трое детишек в голубых и коричневых одеждах. Встали, глядят, улыбаются.
– Сайн байнауу! – поприветствовал их Пётр.
– Сайн сайхан байн! Та сайн байнауу?
И начались какие-то вопросы и ответы с улыбками на лицах и наклонами голов. Потом Петр обернулся ко мне:
– Хозяин спрашивает: в юрту сначала пойдем или в кошару?
– А как у них принято?
– Принято – в юрту. А пока хозяйка готовит сутэ цай (чай с молоком), можно посмотреть кошару.
Так и сделали. Чуток посидели за низким столиком в круглом пространстве юрты, все убранство которой состояло из хорд линялых занавесок, скрывающих какие-то сегменты юрты. Пётр и хозяин чего-то ещё побалакали, и мы пошли в кошару. Ветер унялся. Проглянуло солнце и как-то в миг от искрящегося снега запахло весной…
Через неделю почта принесла мне пакет из конторы, в котором была тоненькая тетрадочка вестника ТАСС «Вокруг света» с моим репортажем «Весна в Замаре», а вскоре пришла и пачка советских газет с этим материалом. Опубликовала репортаж и местная русскоязычная газета «Монгольские новости», что случалось весьма редко – журналисты почему-то не любят перепечатывать в своих изданиях чужие материалы. Но начало было положено, и потом мы не раз встречали свои фамилии на страницах монгольских газет.
К лету закончился период втягивания в новый ритм работы и узнавания страны. Работалось уже более или менее свободно: мы успевали за событиями, набирались впечатлений и фактов в поездках, что давало возможность не ограничиваться оперативной информацией, больше писать для всевозможных вестников ТАСС. Контора начала похваливать нас с Кимом за появление интересных материалов. В редакции соцстран настороженное отношение ко мне, которое обычно витает в коллективах, служащих «крышей» для офицеров спецслужб, сменилось на вполне нормальное, а в творческом плане – даже уважительное. Поначалу некоторые сотрудники посмеивались над объемами моих текстов для почтовых вестников: «Писатель Ионов опять прислал целую повесть!», но потом привыкли к обстоятельному раскрытию тем, за которые я брался. К тому же тексты не требовали редакторских усилий.
Устроился и быт – приехали жена и тёща, всё в доме наладилось, и надо было выходить на новый уровень в работе.
Мне нравилась Монголия своей непохожестью на всё, что я видел раньше: запахом полыни в неоглядной степи, подступающей вплотную к разноликому Улан-Батору, белыми юртами на улицах вполне современного города. Особенно трогали маленькие мохнатые коровы, бродящие весной по центральной площади и у автобусных остановок, где они ловко вылизывали урны, доставая розовым языком брошенные билеты и окурки. Монголы ведь не кормят крупный скот, предоставляя ему право круглый год добывать пропитание самостоятельно. От того коровы и лошади у них низкорослы и мохнаты, но на диво выносливы. В городе на окурках и билетах, в степи на сухой траве, они переживают лютые зимы, не требуя никаких людских забот. Но и людям в это время года ничего не дают. И вообще со скотиной всё здесь устроено просто. Зимой ли, летом ли – утром коровы и лошади уходят добывать корм и возвращаются только поздним вечером, скорее лишь для того, чтобы посмотреть: жив ли хозяин. Так же ведут себя яки в горной части страны и верблюды – в пустынной. Монголы пасут их только в период появления приплода, вернее даже не пасут, а охраняют молодняк от хищников. Постоянного пригляда пастухов требуют только козы и овцы, способные разбредаться без присмотра куда угодно.
В большинстве своем монголы – народ несуетливый и созерцательный. Они могут часами сидеть на одном месте, смотреть на степь или горы. Но зато и примечают всё до мельчайших деталей. Вот почему монгол никогда не заблудится ни в голой степи, ни в лесу, ни в горах – он знает их едва ли ни лучше, чем круглое пространство своей юрты.
К созерцательности аборигенов нужно привыкнуть. Как-то в порядке обмена с Монцамэ к нам приехал Новгородский корреспондент Виктор Черняев. Я повез его в Тэрэлдж показать местные красоты. Это недалеко от Улан-Батора, там причудливые вершины гор, похожие то на скачущего всадника, то на мальчика, читающего книгу, и есть совершенно отдельно стоящая в степи скала, напоминающая огромную черепаху. Легенда гласит, будто на спине черепахи, задумывая очередной набег, некогда сиживал сам Чингисхан.
Так вот, по дороге в Тэрэлдж, сразу за Улан-Батором начинаются, сказать по нашему, дачные участки монголов – щитовые домики с небольшим участком степи, огороженной сеткой-рабицей. На участке ничего нет, кроме домика и камней. Но обязательно есть сидящий на крыльце монгол, задумчиво, глядящий на камни или на вершину ближайшей горы.
– А чего это у них на участках ни деревца, ни грядки? – удивился Виктор.
– А бог их знает! Я здесь вообще пока не видел никаких посадок возле дома или юрты.
Когда вернулись на корпункт, Виктор налетел на нашего нового переводчика Боджо, колоритного усатого монгола:
– Боджо! Это что вы за народ такой?! Ни куста, ни травинки у вас на дачах не растет, а хозяева сидят, мечтают. Лодыри, что ли? – закричал он почти с порога.
Боджо медленно развернулся на стуле, подкрутил длинные усы и спокойно ответил:
– Это потому, Виктор, что мы кочевники, мы – номады. У нас траву жрёт скотина. А мы едим мясо.
– Ну, тогда ладно, – гость не нашелся больше, что сказать.
А я вспомнил рассказ Баяра о происшествии на его даче: мать у него доктор биологических наук, и у неё-то как раз на даче кое-что растёт. Однажды мать пригласила на дачу коллегу с детьми, и чтобы те не мешали ученым разговорам, отправила детей пощипать клубники с грядки. При этом угостила каждого из четверых по ягодке из тарелки. Монголята никогда не пробовали ягод, но съели клубнику, и она им понравилась. А когда через час-другой женщины вышли на улицу, они увидели на крыльце груду кустов клубники, детей, шумно клюющих оттуда ягоды, и совершенно пустую гряду. Откуда им было знать, как иначе можно было добыть угощение?
А вообще, монголы народ добрый, улыбчивый и наивный. Особо наивное отношение у них к технике. Они её одушевляют до такой степени, что считают, например, что автомобиль должен сам остановиться на красный свет. Если же машина не понимает этого, и вы едва счастливо разминулись с ней на перекрестке, первое, что можно увидеть это широкую улыбку монгола, как бы говорящую: «Молодец у тебя машина! А с моей чего взять? Не обучена».
Бывает и такое: едет монгол по степи, машина заглохла, открывает капот, начинает смотреть на мотор, что с ним делать – не знает. Мимо скачет на лошади другой степняк. Обязательно остановится, поприветствует, как положено по обычаю, и тоже – под капот. Едет другой. Приветствие и виснет на крыле головой в мотор. Случается, что и третий, и пятый будут делать так же. Однажды мне довелось сфотографировать целых семь задниц, торчащих из-под капота ЗИЛа. Послал негатив в Фотохронику ТАСС, не напечатали, и негатив так и пропал в недрах редакции. А жаль! Хорошая была бы иллюстрация к характеристике нравов степняков.
Ну, ладно. Выдалась очередная свободная неделя, и я объявил Киму, что еду искать Каракорум. До этого читал книгу академика Майского, полвека назад тоже искавшего древнюю столицу монголов по приметам, оставленным путешественником Марко Поло и францисканским монахом Рубруком. По их описаниям, где-то в степи должна выситься огромная крепость, за могучими стенами которой находятся дворцы дивной красоты и роскоши, дерево-фонтан из чистого серебра, из ветвей коего льются вина и прочие напитки. В государственном музее Улан-Батора есть реконструкция Карокорума – картина впечатляющая. Да и то сказать – столица государства, некогда покорившего полмира! Только ради того, чтобы постоять на её земле, стоит проехать те сотни километров, что отделяют её от Улан-Батора.
Итак, верный наш гид, шофёр и переводчик Петро катит меня по желтеющей степи. Давно кончилась широкая, в четыре накатанных колеи дорога – улсын чанартай зам – «дорога государственного значения». Вернее её было бы назвать «направление в сторону аймачного центра», потому что даже по российским бездорожным меркам, это типичный проселок, только сильно разъезженный и лишь местами обрамленный канавами кюветов. Теперь мы катим в неохватную степь по явственно приметной и очень широкой колее. Она двумя струями вмята в зеленую твердь чем-то очень тяжелым.
– Чингисхан что ли здесь катил осадные орудия, или Александр Македонский прогнал из Индии шеренги слонов? – спрашиваю у Петра.
– Да тракторами, типа «Кировца» лет пять-шесть назад промяли степь. А, может, «УРАЛы» с трейлерами прошли, – отзывается Пётр.
– Что, в Каракоруме какая-то большая стройка идет?
– А может, черепах оттуда куда-то увезли. Я давно в Хархорине не был.
– Так теперь Каракорум называют?
– Хархорин это центр сомона, где мы заночуем. А Каракорум рядом.
– А что за черепахи?
– Увидишь, если они ещё там.
Я пустился в эту совершенно безлюдную дорогу с тайной мыслью написать очерк для нового журнала «Эхо планеты», который должен был выпускать ТАСС. Мы с ним «одного поля ягоды», потому что выпуск этого издания был определен тем же постановлением ЦК КПСС, по которому я отправлен в Монголию. Никто меня не просил писать этот очерк, никому, кроме Кима, я не сказал, куда и зачем еду, хотя по правилам пребывания в стране, должен был согласовывать цель и направление поездки с отделом печати монгольского МИДа. Потому что, начни согласовывать, поездка отложилась бы почти до зимы и нужна была бы машина сопровождения с сотрудником МИДа или ЦК МНРП. А я уже знаю, что такое для журналиста посторонний глаз. Теперь же рискую заблудиться в степи, полагаясь только на чутье Петра и его умение собираться в дорогу, да рискуя получить замечание от отдела печати и выговор по службе, если МИД сообщит о моём самовольстве в ТАСС.
Вечереет, однако. А мы одни в широкой степи. Хотя нет – вон в стороне от колеи, по которой катит наш уазик на огромном камне неподвижно, как камень, сидит огромная черная птица с белой шеей, и мне становится жутковато, потому что недавно я видел таких же летающих чудищ на трупах пары телят, лежащих так же недалеко от дороги.
– Петро, он не нас ждет, когда мы заблудимся? – И чувствую противную мелкую дрожь в голосе.
– А ты хочешь, чтобы мы заблудились?
– Не хочу, но похоже на то.
– Да, дело к ужину, и кормиться мы будем уже в Хархорине вон за тем холмом.
И впрямь, едва мы вкатили на перевал холма, в долине за ним показался поселок из одноэтажных строений песочного цвета и цепочка белесых юрт, полукругом опоясывающих поселок.
– Вот тебе и Хархорин. А ты грифов кормить нами собирался, – смеётся Пётр.
– А Каракорум где?
– Каракорум завтра найдем.
Переночевали в поселковой гостинице, в довольно чистеньком номере, но неизменно, как всё в Монголии, пахнущем прогорклым бараньим жиром. А утром, не объявляясь сомонному дарге (председателю, начальнику), чтобы не быть под приглядом какого-нибудь местного активиста, опять – в степь. Хорошо наезженная колея вывела за поселок, подняла на возвышенность, на высшей точке которой лежит огромная каменная черепаха. Она детально вытесана из глыбы серого гранита, и её будто не тронули века.
Сторожевая черепаха Каракорума! Вытянув шею, она, не мигая, смотрит в степь, чуть в сторону от долины, в которой некогда высилась древняя столица полумира. В сторону, потому что ждёт, не заклубится ли степь пылью под копытами неприятельской конницы. Каракорумская яст мелхий – каменная лягушка – так монголы называют черепах – отлично сохранилась на своём вековом посту, не потемнела, не затянулась мхом, не утратила затейливого узора на спине. И даже не вросла в землю, хотя весит, наверно, не один десяток тонн. Я долго ходил вокруг черепахи, оглаживая еёгранитный панцирь, ещё хранящий вчерашнее тепло, и как бы пытаясь вобрать в себя её память, чтобы потом поведать будущему читателю журнала. Это мое всегдашнее состояние перед началом новой серьезной работы. Оно начинается с какой-то одной детали, которая, возникнув, отключает меня от всего постороннего, уводит внутрь сознания, пробуждает фантазию, обостряет мысль. Вот так с какой-то мимолетной картины или детали начинались все мои повести и рассказы, очерки и эссе. Наделавший потом шума очерк «Быль и небыль Карокорума» начался с разговора с яст мелхий.
Большой пакет из коричневатой крафт-бумаги: такими рассылает почту «контора». Почтовые вестники до сих пор приходили в пакетах поменьше. «Посольство СССР в МНР, отделение ТАСС, В. Ионову». Что еще за новость? Лихорадочно вскрываю пакет и, будто в жизни никогда и нигде не печатался, извлекаю журнал. Листаю. На внутренней вкладке фото моей черепахи. В оглавлении… Фу, черт! «Ветер странствий. Древняя столица Чингисхана». «Кто это там выдумал сменить заголовок?!» Бегом пролистываю до 36-й страницы. Вот он! «Быль и небыль Каракорума»! Лучше-то разве придумаешь заголовок, если столько слышал о столице Чингисхана и ничего не нашел на её месте? А вот и письмо редакции авторам: «Вы держите в руках пробный «нулевой» номер журнала «Эхо планеты». Редакция благодарна всем, кто прислал нам материалы, очерки, статьи, репортажи, информацию, фотографии. Для этого выпуска мы отобрали лучшее из того, что получили от вас. Внимательно прочитайте номер, чтобы знать наши требования к публикациям. Обращаем ваше внимание на очерк Владимира Ионова из Монголии. Вот так надо писать для журнала – ярко, интересно, с глубоким знанием материала, с постановкой проблемы и её решением…»
Ура! Наша взяла! Представляю, что сейчас говорят, прочитавшие это письмо: «Ну, ясно, он же член Союза писателей. Ему сам чёрт не брат!» А кто-то поскрипит зубами: «И здесь он…»
Потом было ещё не менее десятка публикаций. А Каракорум повторили в одном из регулярных номеров. Как позже узнал, в том году намеревались даже признать меня лучшим автором года, но не о мастерстве журналистов встал вопрос, а о значимости стран – МНР или США? И приз отдали за океан. Жаль! Вот так проходит мирская слава – кто-нибудь да перехватит! Зато, почти год спустя, прихожу взять интервью у президента академии наук МНР Намсрая, и он говорит:
– Я согласился встретиться с вами, потому что знаю: ТАСС очень авторитетный орган. Лично мы не знакомы, но недавно в журнале «Эхо планеты» прочитал очень интересный материал о Каракоруме. Неожиданная и весьма любопытная постановка вопроса. У меня даже возникло предложение создать экспедицию двух академий для изучения темы. Жаль не знаком с автором, фамилию его не помню.
– Ну вот сейчас и поправим положение: Владимир Ионов, корреспондент ТАСС в МНР, автор очерка о Каракоруме.
Президент слегка смутился:
– Верно-верно. Сейчас вспоминаю… Ионов. Как вам предложение насчет экспедиции?
– С удовольствием приму в ней участие, но это не только от меня зависит.
– Я послал предложение в Сибирское отделение вашей академии. Они ведь раньше занимались этой темой. Будет ответ – сообщу.
Не знаю, что получила в ответ монгольская академия наук, я получил от Сибирского отделения грубый окрик по телефону «не соваться не в свое дело, где ты не смыслишь ни уха, ни рыла». Ошарашенный таким тоном, я даже не понял, кто звонит. Очевидно тот, кто ещё недавно якобы измерял территорию дворца «десяти тысяч спокойствий» великого хана Угедея, сына и преемника Чингисхана, и пришёл к выводу, что здание было похоже на китайскую пагоду огромных размеров. Не знаю, не знаю! Да и бог с ним, звонившим. Волновало другое – где он, Ка-ра-ко-рум?
Ведь писали, что в XIII веке он был, как Рим времен Цезаря. Историки утверждают, что город был основан в 1220 году на правом берегу Орхона у южной оконечности Хангая. К этому времени «великий, чьё имя не произносимо», покорил почти 40 государств и народов, и сюда, в степную столицу сходились торговые пути между Дальним Востоком, Средней Азией и Восточной Европой, стекались товары со всего мира, съезжались послы и купцы многих стран. Посланец папы римского Иннокентия IY францисканский монах Плано де Карпини, побывавший в грозной столице в 1246 году, сообщил, что встретил в ставке хана русского князя Ярослава, двух сыновей грузинского царя, посла халифа багдадского и других послов сарацинских числом до четырех тысяч, одних – с дарами, других – с данью.
Ничуть не подвергая сомнению свидетельств очевидцев, хочу спросить: а где же всё это? Совсем недалеко от Каракорума летом 1889 года русской экспедицией Н.М. Ядринцева открыты памятники Хушо-Цайдама с «великолепными монументами из мрамора и гранита». Потом их увидит и опишет русский академик В.В. Радлов. Он точно определит принадлежность памятников тюркскому Бильге-Кагану и его младшему брату, полководцу Кюль-Тегину. Время их создания – 733–734 годы. И вот что интересно. Эта экспедиция прошла через Каракорум, как через пустыню, не обнаружив там ничего примечательного.
В том и вопрос: почему от могильного комплекса начала YIII века, который многократно грабили и разрушали, остались и камни, и надписи, а от города, построенного полтысячи лет спустя, мастерами, свезенными, как пишут, со всего мира, нет и следа?
И дальше я писал:
«…Ночь опустилась над Хара-Хорином. Из-за отрога Хангая, похожего здесь на горб дракона, голубым шаром выкатилась луна, обещая к утру легкий морозец. А мне было тепло под боком нагретой за день яст мелхий, всё так же тянущей шею в долину Орхона, засверкавшего в ночи, как кривая ханская сабля.
– Слушай, тортилла, – гладил я шершавую шею черепахи, – если ты есть и прошла сквозь века такой, словно только вчера тебя высекли из гранита, то где же все остальные камни Каракорума? Ведь они должны быть! Потому что у Чингисхана и его потомков было всё, чтобы воздвигнуть великий город – и чужеземные мастера, и несметные богатства, и в трех шагах за Орхоном горы вечного гранита. Было бы только желание.
Желание! А не в нём ли разгадка? Давайте попробуем рассуждать. Ко времени основания столицы Чингисхан обратил в руины десятки городов Азии, его сыновья и внуки расширили пределы империи, покорив Китай и половину Европы. Они, как спички, ломали даже такие преграды, как Великая китайская стена, стены Рязани и Киева. Следуя логике завоевателей, они, естественно, ощущали превосходство над порабощенными – над их силой, умом, творениями. И, значит, строя свою столицу, должны были создать нечто более грандиозное, более великое, нежели разрушенное ими, или… не строить ничего, кроме юрт! Не с юртой ли – легкой и подвижной, удобной и надежно укрывающей от зноя и холода, они прошли такие пределы!? Она – их создание, оправдывающее себя во всех случаях кочевой и походной жизни. И не к ней ли верные нукеры ханов приводили с верёвкой на шее владельцев каменных дворцов? Так было ли тогда в глазах завоевателей-кочевников что-то выше и надежнее юрты!?
Лестно, конечно, увидеть во дворцах Каракорума истоки градостроительства и новой монументальной архитектуры Монголии. Но не было ли это всё-таки продолжением традиций кочевников? Ведь монголы и до своих великих завоеваний, и после них были и оставались кочевниками, и юрты они уже к тому времени могли строить любых размеров. Тот же Плано де Карпини писал, что в войлочной юрте-орде размещалось до двух и более тысяч человек. Такое сооружение действительно можно было считать дворцом, и возводилось оно на колоннах из кедровых стволов. Не в том ли причина, что, найдя гранитные фундаменты из-под колонн, экспедиция известного исследователя древней истории Сибири С.В. Киселева не обнаружила ни самих колонн, ни их обломков – они могли сгореть или были использованы на перекрытия храмов построенного позже монастыря Эрдэни-Цзу? А самое главное – никаких остатков стен дворца.
Кстати, прекрасный образец для подобного заключения есть на территории монастыря буквально в нескольких шагах от бывшего Каракорума. Там осталось возвышение, гранитные блоки фундаментов для колонн и дверей, каменное ложе очага юрты радиусом в 20 метров. Сама юрта, как рассказывают экскурсоводы музея, была в своё время перевезена в Ургу (прежнее название Улан-Батора), в ставку Богдо-Гегена, правителя феодальной Монголии. И здесь она служила для особых торжеств и, надо полагать, вмещала немалое число людей.
Итак, легендарный дворец Угедея мог быть огромной, богато убранной изнутри и снаружи войлочной юртой. Тогда становится понятной практически полная бесследность Каракорума и размытость его границ. Это была именно ставка хана кочевников, постоянно меняющаяся в размерах в зависимости не только от количества находящегося в ней войска и иностранных послов, но и от состояния пастбищ в долине Орхона и окрестных отрогах Хангая.
А как же тот глинобитный фундамент, что и теперь виден в раскопе на территории Каракорума?
Рассуждая о нём после поездки в Хара-Хорин с известным монгольским археологом Сэр-Оджавом, приходим к выводу, что он мог держать стены небольшой мастерской ремесленника или лавки иноплеменного торговца.
– Наверняка иноплеменного, – замечает Сэр-Оджав. – И вот почему. Меня тоже весьма занимал вопрос, отчего мы находим города и крепости более древних племен, населявших Монголию, и так скромны находки эпохи монголов? Видимо, это происходит потому, что мы имеем иную культуру – культуру кочевников. Монголы постоянно перемещались в пространстве великой степи, а за ними двигались мастерские и лавки ремесленников и торговцев. То есть, не монголы кочевали к городам, а города перемещались за ними. Очевидно, такова судьба и Каракорума. Когда-то юрты снялись с берега Орхона, а то, что было из глины, сравнялось с землей.
Как, впрочем, и то, что было из камня, осталось камнем. Высеченные из гранита яст мэлхий и поныне стерегут голую степь…»
Вот так. И чего ругался мужик из Новосибирска? Видно на технологии обмера несуществовавшего пагодообразного дворца Угедея защитил диссертацию и теперь боялся, что отнимут?
Есть под присмотром яст мэлхий ещё одно гранитное изваяние, огороженное теперь железной изгородью. Легенда появления тут изваяния и изгороди вокруг него в изложении Петра звучит так:
– Погляди вдаль вон в ту сторону, видишь рельеф холмов и лощины между ними. Ни на что не похоже?
– Очень похоже. Грудь, мягкий животик, ляжки раскинуты, лобок чуть приподнят…
– Ну вот, и монахи Эрдэни-Цзу туда же вечерами глядели – кто по одному, а кто и целым кагалом. Хамбо-лама это усек и решил прекратить грех – заказал камнетесу вот это изваяние и положил так, чтобы оно смотрело в ту же сторону, мол, успокойтесь, граждане-монахи, место занято! Ну, долежал здесь предмет до наших времён, экскурсии даже к нему водили. Говорят, и бабы из Хархорина камешки на горку таскали, вроде, мол, черепахе камень на спину положить во искупление грехов. А сами вниз поглядывали – штука-то так натурально вытесана! А одна ночью возьми да скажи мужу: каменная-то штука не то, что у тебя – всегда готова! А мужик-то – тракторист, тем же утром и переехал изваяние, переломил колесами на три части. Ну, склеили, видишь, цементом и огородили достопримечательность.
В принципе, из Монголии я должен был писать о жизни страны пребывания и время от времени сообщать о том, что натворили в ней мы – то есть о сотрудничестве в экономике, культуре, политике. А делал Советский Союз для Монгольской народной республики очень много всего. Строил, добывал ископаемые, снабжал техникой, топливом и ширпотребом, курировал культуру, развивал агрокомплекс, обучал армию. Словом не было здесь отрасли, в которой бы ни присутствовала дающая или направляющая рука «старшего брата», и советские специалисты чувствовали себя в этой стране едва ни хозяевами.
Помню, на каком-то из собраний один наш прораб кричал с трибуны: «Какие темпы я вам дам, если у меня на участке двадцать человек, и ни один из них не говорит по-русски? Ему толкуй, а он не в зуб ногой. Перед руководством страны надо жестко ставить вопрос об изучении рабочими русского языка, иначе нельзя работать». И нашелся только один наш человек – советский преподаватель из монгольской ВПШ (высшей партийной школы), который прямо из зала спросил: «А вы сами-то монгольский язык учить не пробовали? Почему они должны понимать вас, а не вы их, если вы работаете в их стране?»
На советском дворе, между тем шла Перестройка. Монголия тоже потихоньку втягивалась в эти настроения, и среди местной интеллигенции – Баяр мне об этом говорил – всё чаще стал звучать такой вопрос: «Почему Советский Союз делает из нас нацию паразитов: всё везёт сюда, ничего не дает делать самим?» Везли мы действительно много всего, и монголы за многие годы «братских отношений» уже разучились делать даже то, что когда-то умели. Музеи страны хранят множество предметов былой материальной культуры монголов. А что касается нового времени, то в развитии искусств, например, она и нам может дать фору.
Но, коль скоро, на окраине Улан-Батора мы держали целый городок торгпредства, несравнимый с посольством ни по территории, ни по численности населения, я стал больше присматриваться к размерам и качеству нашей помощи, тем более, что в корпункте довольно часто раздавались звонки от торгпреда: «Мы тут сдали объект, вы об этом написали?»
Спасибо, написали! И о новом Дворце культуры, и о Доме пионеров, и о партии многотонных самосвалов для горно-обогатительного комбината, и о самом мощном экскаваторе для угольного разреза, и обо всем остальном написали. Не много ли только?
И меня потянуло поглубже вникнуть в практику нашей помощи братской стране. Захотелось побывать на заседании Комиссии по советско-монгольскому экономическому сотрудничеству. Не повезло. Приехал в аэропорт встречать её председателя с нашей стороны, а его прямо с нашего самолета пересадили на монгольский и, судя по багажу, который перетащили за ним полпредские ребята, улетел он в Мурен на охоту. Это в первый раз. В другой раз тем же макаром и с тем же снаряжением председатель улетел в Даланзадгад.
Хороша Комиссия! Но мне в посольстве говорят: «Заседание состоялось, принят итоговый документ, принято решение построить в Улан-Баторе крупнейший в Азии телерадиоцентр мощностью 65 часов суточного вещания». Телецентр это хорошо. А то смотрим только один канал с передатчика, что в нашей воинской части. Кредит под строительство – 400 миллионов золотовалютных рублей. Богата матушка Россия! И без того в Монголии – куда ни ткнись – советская стройка. В Улан-Баторе – целый огромный квартал двенадцатиэтажек – подарок дорогого Леонида Ильича. А сколько пятиэтажек! Изучаю отчеты торгпредства о сотрудничестве. Волосы начинают шевелиться от затрат. Понимаю, что и нам многое перепадает от Монголии: мясо, медно-молибденовый концентрат, урановая руда, но это всё с совместных предприятий, нами же построенных. А их стоимость не поддается пониманию.
На именинах у приятеля встречаю Очирбата, министра внешнеэкономических отношений Монголии. Чудесный человек! Поражаюсь его умению выходить из ситуаций. Вот он говорит за столом о гостях из Москвы, их небрежности в делах. В этот момент в комнату входит кто-то незнакомый, и Очирбат на том же вдохе говорит о том, как прекрасна и плодотворна дружба между нашими странами и народами. И едва незнакомец уходит, без запятой продолжается начальная, далеко не величальная речь.
Министр стал интересен мне, мы подружились, он бывал у меня в гостях, запросто сиживал на кухне, наши жены на чем-то нашли общий язык. Договорился с «Эхом» об откровенном интервью с министром. Поговорили. Приношу ему текст для сверки. Он глянул и просит неделю «для внимательного прочтения». Понимаю, текст не «аллилуйя любви», требует консультаций. Соглашаюсь ждать. Приходит ко мне домой с шампанским, «выпьем, – говорит, – за вечную братскую дружбу между нашими народами». Залпом хлопает бокал и как-то очумело ждет отрыжки газа через нос.
Читаю текст и слышу в нём тост Очирбата в присутствии незнакомца.
– Очирбат, Пунсмалангийн Очирбат! Разве об этом мы говорили? Мы что, на митинге дружбы?
– «Не я. Не я! Воля народа!» – пропел гость и ткнул пальцем в потолок.
И я рискнул. Вернул текст в первоначальное состояние и отправил его в журнал без новых согласований. Текст ушел по телексной линии через Монцамэ, там, конечно же, сделали копию, и, коль скоро, не последовало никакой реакции с монгольской стороны, он был принят и ею. Интервью под заголовком «Братская дружба и трезвый расчёт» опубликовали.
Не знаю, что сказали Очирбату в ЦК МНРП, мне в нашем посольстве не проронили ни слова, хотя поговорить было о чём. Ведь, по сути, с моей подачи Очирбат признал, что СССР вкладывает в Монголию куда больше средств, чем ей требуется. «Старший брат» не согласовывает с ней проекты и сметы, строит объекты по своему усмотрению, не считаясь с затратами. Хотя разговоры о затратах начались в посольстве ещё за год до моей публикации. Я сам в них участвовал в качестве секретаря партийной организации группы советских журналистов в МНР. Было со мной такое. Обычно на этот пост избирали собкора «Правды», но мы с новым правдистом появились в Монголии практически одновременно, я, однако и в творческом, и в общественном плане оказался активнее, к тому же Виктор Сапов, прибывший из Барнаула, сразу стал ставить себя выше всех остальных: «Вы тут кто? А я, таскать ага, из «Правды»! и выбор коллег пал на меня. Мне это помогло доставать в парткоме советских организаций в МНР такие подробности сотрудничества наших стран, каких другие наши журналисты были лишены.
Между тем, в Монголии сменился посол СССР. Вместо бывшего секретаря ЦК компартии Киргизии Филипченко прибыл бывший первый секретарь Иркутского обкома КПСС Исаев. С его подачи на оперативках у посла постоянными стали разговоры о модных тогда в СССР хозрасчете и бригадном подряде. Однажды после совещания посол попросил меня задержаться и начал с вопроса:
– Наши журналисты сориентированы на вопросы развития бригадного подряда в советских общестроительных трестах в МНР?
– Журналистов-то сориентировать недолго, – сказал я, хотя и не знал, кому из ребят интересно копаться в организации строительства. – Важно, чтобы этим заинтересовались их редакции. Они должны заказывать такие материалы.
– Чем тут может помочь посольство?
– Попросить редакции публиковать такие материалы. У меня вон уже две недели в ТАСС валяется статья обо всех этих проблемах, но редакция просто не знает, куда его пристроить, потому что газеты не очень охотно берут у ТАСС что-то кроме простой информации.
– А что если я позвоню в строительный отдел ЦК или Чекашову, чтобы они со своей стороны…
– Лучше бы, конечно, добиться звонка из ЦК в «Строительную газету», это как бы их орган.
– Отправляйте статью, – решительно рекомендовал посол.
– Она уже у них.
Видимо посол не замедлил с обещанным звонком, а я тоже быстро послал в редакцию записку, чтобы они, по просьбе посла, направили статью «Строительной газете». И сработало! Статья «В шорах затратного мышления» была опубликована в газете ЦК буквально через пару дней.
Ох, небрежно Исаев проходил «курс молодого посла». Ведь он не прочитал то, за что ходатайствовал перед ЦК. И ЦК не запросил у ТАСС статью, прежде чем выдать звонок в газету. Редакция же просто исполнила команду. А в статье прямо говорилось о том, что развитие бригадного подряда и хозрасчета в советских строительных трестах в Монголии тормозит «Главзарубежстрой» и лично его начальник А. Чекашов, утопивший проблему в бюрократических инструкциях и положениях. И какой хозрасчет может быть в трестах, где по воле «Главзарубежстроя» на каждую пару рабочих приходится по управленцу?
До выхода статьи Герой соцтруда А. Чекашов был для Монголии и советской колонии в МНР больше, чем просто большой московский начальник. От него зависело снабжение колонии не только стройматериалами, но и ширпотребом, быт монгольских чиновников и советских специалистов. В каждый приезд в страну его встречали на высоком государственном уровне. И вдруг он оказывается главным тормозом в развитии сотрудничества двух стран…
Был ли между ним и послом какой-то разговор, не знаю, но на первой же оперативке, Исаев, глянув на меня, только покачал головой. Сухо поздоровались и руководители трестов. Спросили только, где я раздобыл документы и справки, процитированные в статье? Заинтересовало это и посла. На что я ответил вопросом:
– Там что-нибудь неверно или неправильно истолковано?
– Верно-то верно, но уж больно откровенно. Надо было все-таки дать мне почитать статью.
– Хорошо. Сегодня же принесу. Только газеты у меня ещё нет, принесу телетайпную ленту.
– Да теперь-то мне твоя лента зачем? Текст мне прочитали по телефону не только с выражением, но и с выражениями. И я бы не хотел вас больше видеть ни у себя на планерках, ни вообще в посольстве.
– Только меня?
– Да всех вас, журналистов. Только время здесь тратите.
Через какое-то время узнаю, что Чекашов отправлен на пенсию. Мне, конечно, польстило бы, если бы причиной тому стала моя статья. Но, говорят, просто пришло время переходить человеку на заслуженный отдых.
Посчитал – и мне немного уже до этого перехода – восемь лет. А странно, не чувствую никакой усталости, пишется даже легче, чем, скажем, десять лет назад. И на подъем легок. Неужели через восемь лет все изменится так, что пора будет «на заслуженный»…? И заслужил ли я его? «Восемнадцать лет, и ничего ещё не сделано для бессмертия!» Мне уже шестой десяток… А что сделано? Не для бессмертия – это чушь юнца. Что сделано для того, чтобы сознавать: не зря «коптил небо»? Ну, стал писателем, стал журналистом-международником, пишу интереснее многих, коллеги хвалят, кое-кто опасается. Это и есть слава? Да, но «широко известен лишь в узких кругах» Чтобы стать всенародно известным, нужен какой-то другой уровень популярности, нужно, чтобы о тебе говорили не только в дружеском кругу или на какой-то планерке… Чтобы говорили везде, знали в лицо. У меня уже не будет этого. Опоздал.
Это теперь я понимаю, что опоздал потрясать человечество. А в пятьдесят три тщеславие ещё несло меня на камни, которых тогда не замечал. Быть популярным так славно! Тебе улыбаются, спешат поздороваться, о чём-то спросить, что-то рассказать и даже поплакаться. Но для этого надо выделяться из ряда. В моем случае – поступать иначе, чем большинство. Писать лучше, смелее и глубже других. Не бояться высказать своё мнение, даже если ставишь этим под угрозу свою карьеру, благорасположение начальства. Среди писателей многие бы хотели продолжить сотрудничать с киноиндустрией – я оборвал с ней после первого же опыта. В ТАСС масса коллег хотели бы работать за границей как можно дольше – я поставил условие: три года и ни месяцем больше. Кто из журналистов ни мечтал перебраться в Москву? Я настаивал на возвращение в Горький. И даже смел критиковать постановление ЦК КПСС, по которому оказался в Монголии, сказав на широком совещании инкоров в Москве, что испытываю «благотворность» сего документа на собственной шкуре».
– Ты чего добиваешься, критикан? – спросил в перерыве один из коллег. – Хочешь, чтобы вынесли из «конторы»?
А мне нравились подобные вопросы людей, носящих свою фигу в кармане. Потому что куда больше оказывалось тех, кто одобрял такие поступки, может быть, не решаясь на них сам. В моей видеотеке есть запись выступления на партийной конференции советских специалистов в Монголии. Хотел бы привести фрагменты из неё, свидетельствующие об образе моих мыслей тех лет.
Итак, актовый зал советского Дома дружбы и сотрудничества с зарубежными странами, четыреста делегатов конференции, ярко освещенный стол президиума, посол, секретари парткома, управляющие трестами, представители Иркутского обкома партии и ЦК КПСС. Праздник, чёрт возьми! А что празднуем? И вот мне предоставляют слово. Волнуясь, конечно, говорю:
– Это первая конференция, когда мы можем посмотреть на содеянное нами в Монголии трезвыми глазами, можем, а, следовательно, и должны быть честными перед самими собой. Из практики собраний коммунистов уходит обязательный ритуал подчеркивания достигнутых успехов за отчетный период и низких поклонов в адрес вышестоящих организаций за отеческую заботу, исключительно благодаря которой эти успехи и достигнуты. Сегодня мы прямо, без экивоков и оправданий можем констатировать, что успехов у нас нет.
Зал, в котором во время выступлений очередных делегатов обычно стоит легкий говорок, вдруг замирает. Смотрю на президиум, там посол и секретарь парткома с двух сторон что-то шепчут представителю ЦК. Продолжаю:
– Мы, журналисты, и я в их числе, приехали сюда не для того, чтобы придумывать и украшать, а для того, чтобы отражать жизнь братской страны и нашего с ней сотрудничества во всей их полноте и разделять ответственность за уровень этого сотрудничества. И хотя за отчетный период произошла практически полная смена советского корреспондентского корпуса в МНР, я должен совершенно четко заявить, что и себя считаю ответственным за тот очевидный факт, что наше сотрудничество с МНР крайне неэффективно, а нередко и просто разорительно для той и другой страны. Моя вина состоит в том, что мало и недостаточно страстно писал о ведомственном подходе советских организаций к использованию кредитных средств, о том, что каждая из них была и по сей день заинтересована только в том, чтобы больше вколотить сюда средств, создавала объекты, которым не суждено окупиться. Читателям, уверен, было бы интересно знать, что отражается в глазах людей, чьими трудами появился на монгольской земле госхоз «Сансар», который, чем больше даёт продукции, тем больше приносит убытков….
– Я с большим удовольствием повторил бы за некоторыми из присутствующих в этом зале эпитеты по поводу сдающегося на днях в эксплуатацию телерадиокомплекса, что это крупнейший и современнейший в Азии телерадиокомплекс, если бы меня не мучил вопрос: а зачем он Монголии, стране отнюдь не крупнейшей на континенте, которой просто не по карману содержать и эксплуатировать этот объект на всю его мощность? И неужели никого больше не волнует тот простой факт, что средства, затраченные СССР на это телерадиочудо, никогда не вернутся к нам не только с процентами, но «голенькими»?
В зале аплодисменты. Смотрю, как реагирует президиум конференции. Торгпред шепчется с послом, представители Иркутского обкома и ЦК аплодируют. Московский гость, заметив мой взгляд, одобрительно кивает. И я продолжаю:
– Сейчас нам всё чаще говорят: «Хватит негатива, давайте опыт». И я за то же – давайте! Давайте попробуем хотя бы один объект создать по-новому. Сколотим подрядный коллектив, дадим ему в аренду технику и всю сумму средств, причитающихся за этот объект, пусть он сам покупает материалы, рассчитывается за них. То есть, пусть он будет хозяином стройки и средств, но пусть он знает при этом, что всё, что он сэкономит на материалах, рабочей силе и технике – это его средства за вычетом того, что причитается государству в качестве подоходного налога. Мне кажется, тут заработают такие резервы, о которых мы пока и не подозреваем. Так давайте попробуем привести их в действие! Если получится, обещаем самую широкую пропаганду опыта.
Тут раздались аплодисменты, что называется, «переходящие в овацию».
– Пока же, – продолжаю, – пропагандировать практически нечего. Генеральный секретарь ЦК КПСС сказал как-то охотникам попридержать прессу, что газетный лист вторичен, он отражает то, что появилось в жизни. А за этот период мы ни на копейку не подняли эффективность наших кредитных средств, не сделали ничего того, чтобы улучшило наши отношения с монгольской стороной. Наоборот, создается всё более стойкое впечатление, что нас тут, как говорится, поняли и ждут, когда мы раскланяемся.
Посол заёрзал на стуле, человек из ЦК развернулся к трибуне, мол, весь внимание.
– Зато, – говорю, – мы преуспели в другом: в укреплении забора вокруг посольства, во врезании новых калиток, вывешивании запрещающих знаков, в отлучении журналистов от источников информации. Считаю себя обязанным использовать трибуну конференции, чтобы хотя бы коротко показать, насколько действия некоторых коммунистов посольства противоречат духу времени. С некоторых пор корреспондентам центральных газет, агентств и Гостелерадио СССР, аккредитованных в Монголии, отказано в приглашении на еженедельные оперативки у посла. В целях, как было сказано, экономии времени уважаемых журналистов. Спасибо за заботу. Но мы живём здесь не по принципу «время – деньги». По этому принципу не живёт ни один из советских специалистов, ибо, как бы мы ни тратили здесь время, сумма зарплат не меняется, к сожалению. Затем появилась новая версия: на оперативках иногда зачитываются секретные документы. За всё время, что мы посещали оперативки, секретных читок не случалось. И, наконец, последнее объяснение: «мы иногда обсуждаем там работу отдельных дипломатов, говорим им нелицеприятные слова, а тут журналисты.…» Вот это и есть истинная причина, ибо «всеобщий дух бюрократии есть тайна», говорил Маркс. Вместо оперативок нам предлагают встречи с послом. Послу не жалко тратить на нас дополнительное время. Ещё раз спасибо. Но неужели кому-то не ясно, что это гласность через мелкое ситечко. И вообще, у нас создается стойкое впечатление, чем больше открывается наша страна, открывается мир, тем больше закрывается советское посольство в МНР. Резко ограничили въезд автомобилей на территорию посольства, наварили пики на забор. Монголы даже весьма высокого должностного уровня спрашивают: это что – взгляд в завтрашний день наших отношений или провокация? Коммунист, отвечающий за эти нововведения, говорит, что в повышении безопасности переборщить нельзя. Можно переборщить. Очевидно все, кроме этого товарища, теперь понимают, что безудержная гонка за безопасностью тоже чревата катастрофой. Недаром в мире как один из основополагающих принципов нового мышления утверждается принцип разумной достаточности. Но посольства СССР в Монголии это, видимо, не касается. Под всё тем же предлогом недавно открыли ещёодну калитку. Только для посетителей парткома. Но если вам необходимо потом зайти и в посольство, то вас обяжут – меня обязывали и не раз – выйти через ту же калитку на улицу, обогнуть забор и войти в центральную…
Тут в зале раздались дружный хохот и аплодисменты.
– В процессе перестройки, – заканчиваю выступление, – происходит разделение партийной и державной властей. И это хорошее дело. В нашем посольстве пошли дальше – разделили и калитки. Неужели и это в духе перестройки? Мне представляется, что бюро нового состава парткома должно послушать этого коммуниста, оценить его новые замыслы, иначе мы рискуем созданием СОИ над территорией его обитания.
В зале хохот. Секретарь парткома и представитель ЦК тоже улыбаются, посол смотрит в стол.
– И последнее. В списке кандидатов в состав парткома я вижу тех, кто потворствует всему этому. Я не буду отводить их кандидатуры при обсуждении, поскольку не исключаю, что кому-то их действия приходятся по душе и разуму. Но сам, извините, буду голосовать против. Спасибо за внимание.
Мне довольно часто приходилось выступать в различных аудиториях, на различных творческих встречах и в качестве ведущего «устного журнала», но таких аплодисментов, такой овации, как раздались сейчас, я не помню. Да их и не было ни до, ни после.
Сажусь на место. Новый корреспондент «Известий» Анатолий Набатчиков наклоняется к уху:
– Ты чего делаешь-то? Тебе скоро уезжать, а нам как тут жить теперь? Первое же, что сделают, отрежут от выписки.
– Я её выбил, значит, и увезу, – отвечаю тихо.
В центре президиума конференции пошептались и объявили перерыв. Первым в коридоре подошел офицер безопасности посольства Новиков.
– Ты зря на меня накатил. Это не моя затея.
– Но началась она с твоим приездом.
– Не только с моим. Так совпало. Всётвое выступление опрометчиво и ты это очень скоро поймешь.
– И ты кое-что поймешь, когда выйдет следующий номер журнала «Эхо планеты».
– Там что-то про меня?
– Прочитаешь…
Ко мне стал подходить народ. Стали приглашать приехать в Дархан, в Эрдэнет, в какие-то другие места. Я везде уже был. И вот ещё одно приглашение:
– А в Дорноте вы наверняка ещё не были, – говорит пожилой мужчина интеллигентного вида.
– Что-то не помню такого города, – отвечаю.
– А он из тех, что не на всех картах отмечен. Если согласны, мы за вами пришлем.
Договорились. Оглядываюсь вокруг – никого из коллег нет рядом. Может, я действительно сказал что-то не то…? Но подходит ещё один моложавый, одетый с иголочки мужчина:
– Рад познакомиться. Крепко! И правильно. Я у себя вас не помню. Вот Набатчиков уже бывал. Лордкипанидзе заезжал как-то с супругой. А вам, что, ничего не нужно ни себе, ни семье? У нас есть что выбрать.… Надумаете – вот мой телефон, звоните в любое время.
– Спасибо. Я только рабочий полушубок нигде не могу купить.
– Ну, это легко. С удовольствием жду вас у себя. Знаете, когда вот так смело и правильно говорят, хочется жить дальше.
Вскоре позвонили из «конторы;: действительно ли не хочу оставаться в Монголии дальше? Если да, то можно собираться к отъезду. Прихожу в посольство, прошу оформить билеты на поезд. Спрашиваю: проволочек с билетами мне не устроят?
– Какие проволочки!? – смеётся помощник посла. – Рельсы перед паровозом будут мыть, чтобы не споткнулся случайно и не остановился.
День отъезда назначен. Чемоданы и пара «дембельских» ящиков собраны. В МИД Монголии не вызывают. Раньше при отъезде корреспондентов ТАСС из стран соцлагеря их награждали медалью «Дружбы» страны пребывания. По поводу моего отъезда полное молчание официальных лиц. Насолил! Ну, что же? Знал, что делал. Приезжаем с женой на вокзал. У вагона все коллеги за исключением Набатчикова и Сапова. Понятно: один видимо проспал, другой боится засветиться рядом. Зато масса других знакомых из посольства, торгпредства, стройтрестов, коллеги из Монцаэ. Баяр, ставший уже главой агентства, протягивает роскошно изданный альбом «Декоративно-прикладное искусство Монголии». Открывает обложку и читает, как адрес: «Честному журналисту и искреннему другу с пожеланиями новых встреч на монгольской земле от коллектива Монцамэ, 14 апреля 1989 года». И раздаются аплодисменты, столь же дружные, как на партконференции.
Оглядываюсь – провожающих не сосчитать. Вообще-то здесь это обычное явление перед отходом скорого поезда на Москву, но почему-то все улыбаются нам с Иришкой, протягивают что-то «на память». В основном это монгольские монетки. Они уже не умещаются у меня в ладошке. Снимаю шапку, пускаю её по кругу. Звучит сигнал к отправлению поезда, поднимаемся в вагон, в купе, уставленном чемоданами и коробками, считаю монеты. Нас с женой провожали двести семьдесят четыре человека…
Знал же я, что любая организация хранит свои устои, кто бы на них ни покушался извне или внутри. Но урок истории оказался невыученным. Читал и Барроуза Данема о том, как герои в одночасье превращаются в еретиков. Думал, однако, что геройствовать в ТАСС буду ещё долго. Был же лучшим внутрисоюзным собкором и вполне успешным зарубежным – что ещё нужно «конторе»? А встретили почему-то суховато.
Нет, в редакции соцстран всё было нормально, ребята помогли погрузиться в автобус, перетащить вещи до отъезда в Горький на квартиру к Иришкиному двоюродному брату. Улыбались и на административном этаже. Но как же быстро течет время, безвозвратно унося людей! Не стало Сергея Лосева, Генерального директора ТАСС, который после коллегии, где одобрили мой опыт работы, долго тряс мне руку и твердил: «Молодец. Побольше бы нам таких журналистов». Ушел куда-то и его заместитель Евгений Иванов, сказавший однажды на собрании собкоров ТАСС, проходившем, кстати, в Ярославле в присутствии местных газетчиков: «В этом зале нет человека, работающего лучше нашего Горьковского собственного корреспондента». Проводили на пенсию Степана Германа управлявшего кадрами ТАСС. Поднялся на ступеньку служебной лестницы Вадим Таланов, бывший главный редактор союзной информации. Теперь он ведал социальными и кадровыми проблемами Агентства. А это как раз те люди, перед которыми я ставил вопрос о сроках командировки в Монголию и непременном возвращении после её окончания в Горький.
Когда во время последнего отпуска я заходил в редакцию соцстран, мне говорили, что после Улан-Батора меня готовы видеть в Белграде или Праге. Теперь же главный редактор редакции иностранной информации с порога объявил:
– Мы с вами славно поработали. Жаль, что вы решили вернуться в союзную информацию.
– Это ещё можно обсуждать, – сказал я. – Зависит от того, что мне будет предложено…
– Вам будет предложено вернуться в союзную информацию. Чтобы успокоить «шкуру», о которой вы так беспокоились на последнем совещании.
Помнят. Ну, ладно. Это даже к лучшему. Поднимаюсь на родной когда-то этаж. Захожу в кабинет главного, улыбаюсь.
– Вы кто? – поднимает голову от стола Владимир Янченков.
– Дед Пехто! Привет, Володя! Не узнал что ли?
– Привет. По какому вопросу?
– Да вот, вернулся. Хочу, как договаривались, снова в Горький.
– В Горький зачем? – не подавая руки, спрашивает Янченков.
– Не за машиной же! Хочу работать собкором. Забыл, откуда меня провожал?
– В Горьком у нас есть собкор, отлично работает.
Так. Начинаю понимать, что к чему. Видимо Эвальд показал ему моё письмо, где я сказал, что никогда бы не стал подводить мужиков в обкоме и на ГАЗе, чтобы выслужиться перед Янченковым, по пьяни разбившем служебную «Волгу». Тогда требовался кузов 31-й «Волги», достать который без наряда было почти немыслимо. Эвальд уломал Ходырева и Видяева пойти на безнарядный отпуск кузова, чем крепко подставил их, случись хорошая проверка.
– Ну, и что ты мне предлагаешь? – спрашиваю с вызовом.
– У нас Сыктывкар может скоро освободиться, – отвечает Янченков подчеркнуто спокойно.
– Вот Эвальда туда и пошли, чтобы унты тебе на продажу присылал, – бросаю ему и круто разворачиваюсь из кабинета.
В коридоре прислоняюсь лбом к стенке. Что-то тяжело стало дышать. «Пьянь собачья, что он себе думает!? Я же – Ионов. Лучше меня в ТАСС не было собкора».
Быстро иду в старый корпус ТАСС к Таланову. Кричу ему с порога:
– Вадим, ты представляешь: Янченков предлагает мне Сыктывкар!
– Сядь, чего кричишь? Сыктывкар – столица Коми. Не хуже Улан-Батора. Климат даже мягче.
Тоже, смотрю, не обрадовался мне.
– Но мы же договаривались и с тобой, и с Германом. Да и с Кессарийским тоже, что я возвращаюсь в Горький!
– Ну, вот и возвращайся. Тебе сейчас положен отпуск. Отдохни. Успокойся. Путевка куда-нибудь нужна? Встретишь там Кессарийского, напомни ему о договоренности. В обкоме поговори, пусть чего-нибудь ему предложат, если не согласится переезжать.
– Да, ребята. Слово у вас – воробей: прочирикали – и улетело…
– А тебе бы поскромнее не мешало быть. Ты ведь не один у нас… – Таланов снял трубку телефона: – Сейчас Ионов к вам зайдет. Оформите ему отпуск и всё что положено. Он сегодня уезжает в Горький. – И мне: – Отдохни и успокойся. А вернёшься, что-нибудь придумаем, свет на Горьком не сошелся.
И этому я надоел. Господи, как же начальники не любят забот!
Эвальд встретил на вокзале на новенькой «Волге». Захлебываясь от гордости, рассказал, что мою «Ниву» он поменял у конторы на разбитую «Волгу», а ту сдал на автозавод якобы на капитальный ремонт и получил вот эту красавицу.
– Ну, тебе не привыкать работать с ГАЗом.
– Да уж! Машин и кузовов я там подастовал для «конторы». Кому только не делал! – Эвальд ерзал на сидении: ему явно не хватало что-то подложить под себя, чтобы лучше видеть дорогу.
– А что, ГАЗ теперь такой щедрый?
– Ну, у меня же Ходырев – приятель. Чуть что, я ему звоню, а он – Видяеву и все в норме.
– Молодец. То-то я смотрю, Янченков за тебя горой: «Эвальд у нас отлично работает в Горьком».
– Да, его кузов мне достался… Хорошо тогда всё совпало: я – новый собкор, Ходырев – новый первый в обкоме, Видяев – новый генеральный на ГАЗе. Говорю, давайте поможем друг другу.
– Переквалифицировался в снабженцы?
– Почти.
– Ничего, скоро вернешься в журналистику. Помнишь нашу договоренность: я возвращаюсь после командировки в Горький, а ты к этому времени подбираешь себе новое место?
– Не помню такого разговора. – Эвальд даже непроизвольно тормознул машину.
– У Борисовой был разговор в обкоме и у Германа в ТАСС.
– Ни того, ни другого больше нет ни в обкоме, ни в ТАСС. А я никакой расписки тебе не давал. И разговора никакого не было! Я что, для тебя эту машину делал? – сорвался на крик Эвальд.
– Зря ты её делал. Ты же в ней как карлик. Впрочем, всё по жизни.
Действительно, в обкоме уже не было ни Борисовой, ни Жмачинского, которые знали мои условия назначения Кессарийского. Ходырев принял без проволочек, но отфутболил к Карпочеву, работавшему теперь вторым секретарем, Корпочев сказал, что всё должна решать моя «контора». Круг замкнулся.
Кончился отпуск. Еду в ТАСС. Таланов рассказывает, что звонил Кессарийскому: тот впал в истерику, кричал, что тронется с места только через суд.
– А потом его поддерживает первый секретарь обкома, они там вроде корешат, – задумчиво произнес Таланов. – И чего ты уцепился за Горький? Может в «Эхо планеты» пойдешь? Там очень хорошо к тебе относятся.
– Спасибо. Я в Москву никогда не стремился и сейчас не хочу здесь жить. Да и негде. Пойду к Генеральному, скажу, что обо всем этом думаю.
– А что Генеральный тебе скажет? Он отправит ко мне, я – к Янченкову, тот – в кадры…
– Я вам мячик что ли? – сорвался я.
Новый Генеральный директор ТАСС Леонид Кравченко принял меня через день и был в курсе моих проблем – Толя Порошин, бессменный помощник всех генеральных, написал ему подробную записку.
– Ну, и что вы уперлись в ваш Горький? – начал Генеральный, провожая меня к столу. – Город, конечно, хороший, но не последний же на карте. Я слышал, вам предлагали работу и в центральном аппарате агентства. А в Горьком, кстати, обком на стороне вашего преемника, и мы не хотели бы портить отношения с Ходыревым. А что вы бы мне предложили? Готов помочь, если это в моих возможностях.
– В Горьком скоро уходит на пенсию собкор «Советской культуры». Могли бы вы порекомендовать меня на его место?
– Значит, все-таки Горький?
– Я привык держать своё слово, – сказал я жестко и встал, готовый к выходу.
Кравченко качнул ладонью: «сиди» и снял трубку телефона. Порошин тут же подсказал какой-то четырехзначный номер.
– Привет Альберт, это Кравченко. У меня к тебе печальная просьба. Нет, в семье всё нормально. Передо мной сидит один из лучших наших журналистов. Именно журналистов, а не корреспондентов. Он только что вернулся из заграничной командировки и ничего другого не хочет, кроме работы в Горьком. А у нас там сидит корреспондент и тоже никуда его не сдвинешь. У тебя, говорят, собкор там уходит на пенсию. Если никого ещё не приглядел, рекомендую своего, очень стоящий кадр.
Не слышно, что отвечал «Альберт», но положив трубку, Кравченко встал из-за стола, пожал мне руку:
– Ну, вот… Что мог… Беляев тебя ждёт.
Альберт Андреевич Беляев, последний главный редактор «Советской культуры» времен ее принадлежности к ЦК КПСС, принял без особого любопытства, тут же вызвал кадровика и распорядился оформить меня на работу пока по договору, но удостоверение собственного корреспондента выписать без всяких оговорок.
А по договору, это значит без зарплаты: как потопаешь, так и полопаешь. «Топать» я был готов. Чувствовал в себе силы, да и была жажда доказать конторе и обкому какой кадр они потеряли. Впрочем, в обкоме решили, что не потеряли, а приобрели: ещё один собственный корреспондент газеты ЦК будет пропагандировать успехи области в сфере культуры. Поэтому Ходырев принял в первый же день, велел заведующему финхозотдела закрепить за мной машину и выдать пропуск в «кормушку», как мы называли закрытую часть буфета, где снабжались продуктами партийные начальники. А я тут же выдал Ходыреву тему для интервью с ним: партийный работник это интеллигент или как? Договорились, что он подумает пару дней, а я пока осмотрюсь в области, благо здесь было много нового. Всплыли на поверхность новые люди. Появились кумиры публики вроде молодого научного сотрудника Института радиофизики Бориса Немцова, выступившего против строительства в Горьком атомной станции теплоснабжения. Старые знакомые стали вести себя как-то иначе – раскованнее, прямее. Всеволод Сергеевич Троицкий – радиофизик, членкор Академии наук, когда-то чуждый политике, умом и сердцем принадлежащий поискам внеземных цивилизаций и альтернативных видов энергии, вдруг открыто поддержал Бориса Немцова в его публичной борьбе.
Изменились и коллеги. Эвальд успокоился, опять стал навязываться в друзья, льстить по всякому поводу. Зато старик Борохов из «Совкультуры» насторожился. На предложение поработать вместе ответил ехидным отказом: «Где уж нам уж!» Согласился только поделить зону обслуживания – ему оставить Горький и область, а я могу ездить в Иваново, Кострому и Ярославль. Да, собственно, Борохов за все годы, что я знал его, никуда дальше Балахны и не двигался. И тема у него практически одна – как Балахнинский целлюлозно-бумажный комбинат справляется с поставками газетной бумаги для типографий Москвы. Не захотел даже вместе брать интервью у Ходырева. Он всецело был занят урегулированием отношений с молодой супругой: она требовала прописать её в его четырехкомнатной квартире, усыновить её долговязое чадо. А он боялся, что вдвоем они что-нибудь сделают с ним, захватят его квартиру, и всячески уходил от проблемы прописки. Дама закатывала ему скандалы с рукоприкладством, Борохов тяжело страдал от них, срывал задания редакции и устраивал скандалы мне, если я уезжал куда-нибудь на выделенной нам машине. «Наглость Ионова, захватившего мою машину» стала для него оправданием плохой работы на газету. А в редакции его неожиданно для меня понял и поддержал заведующий корреспондентской сетью Иванов. Он получал мои материалы и, не глядя, списывал их в архив.
Значит Борохов сидел на зарплате и ничего не делал, а я вкалывал по полной программе и сидел без копейки гонорара. Это было тяжело и незаслуженно, и я подрастерялся, не зная, что делать дальше. И трудно сказать, чем бы это кончилось, если бы Иванова не уволили из редакции, а на его место не поставили Ирину Перфильеву.
Получив очередной мой материал, она достала из архива старые статьи и заметки, и я стал печататься едва ли ни в каждом номере. Кроме Перфильевой, меня поддержала Нателла Лордкипанидзе, известный театральный критик. Она попросила написать рецензию на цикл телевизионных передач «Провинциальная Америка». Сделал. Материал тут же опубликовали, и на меня, как бывало в ТАСС, посыпались заказы из редакции. Быстро нашли и вакантную должность, и я зажил нормальной творческой жизнью, более интересной и менее напряженной, чем в ТАСС и стал в какой-то мере благодарен Кессарийскому, что «он не пустил меня в «контору». Хотя при встречах мне как-то трудно было подавать ему руку – не люблю людей, не умеющих держать слово. Зла на него не держал и уж тем более не хотел, чтобы он повторил судьбу моих ярославских недоброжелателей. Но случилось то, что случилось – он едва успел отметить своё шестидесятилетие… Упокой, Господь, его душу!
Кто это сказал: не дай вам Бог жить в эпоху перемен? В бытовом плане может быть да. Но никак не в творческом. Прикрыли «кормушку», перестали по первому требованию присылать машину, в магазинах – шаром покати, а темы для статей, заметок и выступлений сыпались дождем, потому что жизнь бурлила, горячила кровь, будила мысль. Люди разделились. Огромные массы сбросили привязи партийной дисциплины и традиций, заставив не менее крупные пласты населения ещё крепче схватиться за привычный порядок вещей. И вот август 1991 года. Три дня напряженного ожидания поворота в судьбе, бесконечные собрания, споры. Из редакции просят написать, как город пережил перелом. Не вижу ничего другого, кроме как процитировать для газеты страницы личного дневника.
«19.08.91. Как неожиданно день может войти в историю! Обычный понедельник. Серое, неопределенное – дождь то ли будет, то ли нет – утро. А впечатается в память мою и людскую, причем на многие годы, как черный день переворота.
Нет, вру. Он и начался совершенно неожиданно. Звонки, радио, охи и вздохи – это потом, а сначала была собака. Это она раным-рано разбудила странным воем под окном. Крупная серая лайка металась на перекрестке, будто боясь перескочить дорогу. Потявкав отрывисто и безотносительно к кому-либо из прохожих, она вдруг приседала, задирала морду и начинала выть – протяжно, громко, жутко. Что-то стряслось? Говорят, собаки воют, когда умирает хозяин. У бедолаги – беда, она сообщает об этом миру. А мир, угрюмо спешащий на работу, проскакивает мимо, разве что с легкой опаской – не типнула бы. Видимо. мы привыкли к своим и не своим бедам настолько, что стали уже равнодушными к ним.
Нет, есть беды, которые так ли ещё встряхивают! В кои-то веки утром бывало столько звонков? «Радио слушаешь? Приехали – дальше некуда: переворот. Горбачева накрыли. Нет, говорят, не шмальнули, свалили по состоянию здоровья – дело привычное». А в голосах то тревога, то тоска, как у лайки, то щенячья радость. Всё верно. Мы так расколоты между прошлым и будущим, что одно и то же можем видеть черным и белым. Для меня сегодняшний понедельник чернее тучи. А для тех, о которых только вчера писал статью, он, наверное – краснее нет в календаре. Их день пришёл? Но неужели им не ясно, что это день предательства? Кто устроил им этот праздник? Те, кого президент сам привёл за руку и рассадил вокруг себя. Тайная вечеря. Только иуд в восемь раз больше. «Ещё не пропоёт петух, как ты трижды отречёшься от меня…» Чрезвычайка объявлена с четырёх часов утра. Как раз, когда начинают петь петухи. Осознают ли это предатели? И если осознают, то понимают ли, что будут в конце концов прокляты?
А вдруг не будут?
Звонок из редакции: «планы изменились, материал, который должен был передать сегодня, пока не нужен». Пока или совсем? Никто ничего не знает. По радио через позывные «ро-ди-на слы-шит» – не в сотый ли раз долдонят одно и тоже: заявление Лукьянова, указ Янаева, обращение тайных совечерников к советскому народу. Всё остальное отрезано и это явный признак нечистого дела. На коротких волнах по всем диапазонам прокатывается гул мотора. А говорили, что глушилки разобраны. Нет, видимо, «в хозяйстве все пригодится».
В областном Совете в коридорах пусто, кабинеты плотно закрыты – совещания. В обкоме и совещаться некому: первый в отпуске, второй болен, третий в Москве, четвёртый – ещё где-то. В секторе печати – улыбка во все губы и никакой информации.
Узнаю: вечером митинг. Еду к памятнику Чкалову. Толпа человек в триста-четыреста, трехцветный российский флаг, один-разъединственный самописный транспарант на груди чернобородого парня: «Хунта не пройдёт!» Дай-то бы Бог. Усиления нет и не слышно почти ни слова, хотя понимаю, что могут говорить ребята из «ДемРоссии» и те, кого видел вчера на городском собрании ДДР.
Толпа закрутилась водоворотом – раздают какие-то листки. Ухватил сразу два: указ Президента РСФСР и воззвание «К гражданам России» Ельцина, Силаева, Хасбулатова. Прекрасно, на 12.10 они живы. Всё понимают и зовут к борьбе. И прекрасно, что люди рвут эти документы друг у друга так, будто хотят глотнуть воздуха после удушья.
Слышу: президиум городского Совета выступил против чрезвычайки и на 21.08 назначил чрезвычайную сессию. Облсовет пока молчит, но и это уже кое-что.
20.08. Вышли все горьковские газеты. В киосках рвут «Ленинскую смену», хотя в ней ничего нет. Вся первая полоса чиста. Только заголовок и клише подписного абонемента. Значит, ребята не согласились публиковать бумаги «совечерников» – ай да они!
«Нижегородская правда» напечатала все документы «восьмерки» и заявление Лукьянова. Другого от неё и ждать нельзя. «Дзержинец» опубликовал призыв народного депутата РСФСР Сеславинского не признавать распоряжения антиконституционного «советского руководства». «Нижегородские новости» дали оба указа Ельцина. Значит, поддержки авантюре нет?
Зампред облсовета Белковский даёт прочитать решение их президиума, принятое уже ночью. Очень осторожные формулировки: «проявлять благоразумие и спокойствие», «обеспечить функционирование жизненно важных отраслей», «усилить охрану общественного порядка». Переворот не назван таковым и не осужден. «Но и не поддержан», – поправляет Белковский и смотрит прямо в глаза, мол, а ты за кого?
Ну что ж, и студень съедобное блюдо, когда нет иных. Свалиться вправо куда как легко. Вечером в Нижегородском райкоме РКП это было видно на все сто. Переворот назвали переворотом только мы с Юрием Беляевым из Института прикладной физики АН. Остальные (из тех, кто выступал) секретари партийных организаций района говорили о нём, как о благе. Бакулев, первый секретарь РК возразил мне тем, что «для государственного переворота у нынешней ситуации не достает многих существенных компонентов». «Может их не хватает по глупости инициаторов?» – спросил я, но ответа не получил: собрание закрылось. Господи, и здесь не понятно, что вся эта заваруха наотмашь ударит по партии. В случае победы переворота, на ней окончательно поставят крест все здравомыслящие люди. В случае его провала, ей тоже очень трудно будет отмыться от черного дела «совечерников». Тем более, что официально она молчит, в отличие от других, вышедших на баррикады. А уровень интеллекта восьмерки прекрасно был продемонстрирован на её вчерашней пресс-конференции.
И снова митинг у Чкалова. Теперь народу и транспарантов раз в пять-семь больше. Но усиления звука опять нет, выступающих еле слышно, и народ повалил с площади Минина к телецентру. Кроме «Ель-цин!», манифестанты скандируют «глас-ность! глас-ность!» Милиция в готовности, но держит нейтралитет. Кое-где на перекрестках перекрывает движение транспорта, чтобы пропустить колонну. А по ней бежит слушок, что в переулках заметен ОМОН с дубинками. Неужели ждут команды на разгон демонстрации?
Телецентр «зашторен». Но вот из окошка на козырек крыльца вылезает директор телекомпании НН-ТВ Молокин и, сбросив пиджак и галстук, объявляет, что он целиком на стороне митингующих, и вечером в эфире появится вся информация о состоянии дел в Москве и Нижнем. Молодец, вечером он действительно предоставил эфир депутатам горсовета – организаторам вчерашнего и сегодняшнего митингов и Белковскому. А главное – мы увидели монтаж передач CNN из Москвы, и стала ясней ситуация в мире и степень фарисейства ЦТ и других отечественных столпов гласности. Прорвалось на нижегородский экран и Ленинградское телевидение с трансляцией митинга на Дворцовой площади. И это уже серьёзно. Запруженная под завязку Дворцовая площадь хороший признак того, что верха у «восьмерки» нет.
21.08. Наконец-то после двух бессонных суток можно спокойно уснуть. В Фарос к Горбачеву улетели самолеты. Другой стала программа «Время», хотя утром это ещё трудно было предположить. Перелом намечался и на сессии горсовета, где провёл день, и на Верховном Совете России, но сражения ещё нельзя было исключить. Однако всё кончилось. Участники «тайной вечери» могут встать, занавес перед ними опущен. Остается только гадать, кто из «совечерников» застрелится первым.»
Вернули Горбачева из Фароса, но жизнь не встала на свои места. Она закипела в большом и малом. Ельцин оголил шпагу в борьбе за власть. Именно тогда в одном из телерепортажей я увидел его короткую ухмылку, показавшуюся мне сатанинской, и которая потом долго мешала воспринимать его искренним человеком. А в Ярославле, Иваново, в Нижнем ребята из местных активистов августа, что называется, «закусили удила», пошли скидывать поддержавшие «совечерников» райкомы партии. По улицам группами и в одиночку начали бродить и размахивать транспарантами молодые и старые люди со странным блеском в глазах и крикливыми голосами. Из глубин до самых верхов общественной жизни поднялась муть перемен. Многим показалось, что отныне дозволено всё. И надо было как-то вводить жизнь в рамки закона, подчинять её единой властной воле. Ельцин ввёл в стране новую вертикаль – представителей президента в регионах. В Нижнем в этом качестве появился из Москвы Борис Немцов. И я договорился с редакцией дать репортаж о первых шагах этой власти и о том, что за люди её представляют. Материал появился в «Советской культуре» 5 октября 91 года.
Хочу процитировать его здесь от начала до конца, потому что у многих уже стерлись в памяти события тех дней, изменился и Борис Немцов, всё увереннее уходящий в политическое небытие. Репортаж назывался «Молодое «око государево» и шел под рубрикой «новые люди».
«Боже, во что превратился кабинет! Давно ли его ремонтировали, обставляли, обустраивали просторную приёмную и уютную комнату отдыха, подбирали в тон панелям стен телефонные аппараты и прочие детали державного быта. Делали это, если не с любовью, то с редким по нынешним временам тщанием, которое только и осталось у мастеров по отделке таких вот высоких кабинетов. И всё до самого конца августа соответствовало тут обстановке: было людно, но тихо в приемной, покурено, но проветрено в кабинете, где хозяин, в зависимости от ситуации, работал то за массивным столом с парадом телефонов по правую руку, то сидел во главе длинного – для совещаний, то за маленьким – для душевных бесед с человеком напротив.
А теперь? В коридоре на дверях чинная табличка: «Представитель Президента РСФСР Б.Е. НЕМЦОВ», а в приемной, как на базаре. Вроде и народу не так много, но никто не сидит на месте. Ходят, кучкуются, упираясь друг в дружку лбами, спорят – тусовка да и только. Двойные двери в кабинет тоже не держатся на петлях – народ туда-сюда, туда-сюда. А там накурено, хоть топор вешай, садятся кому где вздумается. И Сам сидит на подлокотнике кресла, жует яблоко – пообедать по-человечески ему некогда.
«Сам» это и есть представитель Президента РСФСР, «око государево» в Нижегородской области Борис Ефимович Немцов. Высок, чёрен, кудряв, крупноглаз. Желтая рубашка с расстегнутым воротом, серо-синий свитер с депутатским российским значком, не требующие утюга брюки. Тридцать лет. Радиофизик, кандидат наук. В телевизионных трансляциях с заседаний Верховного Совета РСФСР вы его видели часто и, очевидно, приметили – молодой, красивый брюнет с глуховатым баритоном. Есть он и на выставочных фотографиях с обороны Российского Белого дома – идёт в длинном черном плаще в центре шеренги депутатов. Словом, личность приметная и уже довольно известная.
На широкой политической арене и вообще на публике он появился в конце 1987 года. Сначала опубликовал в городской «вечёрке» статью «Почему я против АСТ?» (атомной станции теплоснабжения), потом стал выступать на митингах протеста против окончания строительства этой станции. А до того общественной работой никогда не занимался – ни в школе, ни в университете. Наоборот, считал себя сугубо кабинетно-лабораторным тружеником. Конек – теоретическая физика. Кандидатскую степень получил в 25 лет без аспирантуры.
Но собственные мысли, в том числе и по проблемам общественной жизни у него были, и скрывать он их не хотел. Это его черта, внутреннее кредо – не скрывать мысли и говорить исключительно правду. Своим избирателям он так и заявлял: единственное, что я могу вам твердо обещать, даже гарантировать – это говорить правду, какой бы она ни была.
Так вот и об АСТ он говорил людям то, что другие пытались обойти молчанием или как-то смягчить: станция опасна, Чернобыль может повториться в любой момент, только в случае с Нижним Новгородом он будет иметь более тяжкие последствия. На этой почве и до глубокого конфликта столкнулся с местными властями, поняв со свойственной возрасту категоричностью, что это или бездарные люди, или разумные, но руководствуются, что ещё хуже, только личными интересами. А страх окружающих, их проблемы, духовная и социальная неустроенность – всё это пустое. У власти есть лозунги и под ними она, как под крышей, ведёт собственную жизнь, не имеющую к смыслу этих лозунгов никакого отношения. Так же, как никакого отношения к интересам народа не имеет направленность большинства разработок его научно-исследовательского радиофизического института, постоянно добивающегося расширения военных заказов. Немцов стал говорить и об этом. И у себя в НИРФИ, и на митингах экологического движения, приобретавшего политические оттенки. Произошла естественная поляризация: руководство увидело в нём открытого врага, слушатели – честного, бескомпромиссного защитника.
Так он появился в списках кандидатов в народные депутаты СССР, но продержался в них только до первого, властью придуманного фильтра – окружного предвыборного собрания, которое поверг в шоковое состояние.
Меня не было тогда в Нижнем, но легко представляю себе круглый зал городского Дома Советов, наполненный обитающими в местном кремле совпартработниками и «активом», президиум, в котором сидят пятеро солидных, уважаемых в области кандидатов, а шестой – длинный, тонкий, с губами, «не обсохшими от мамкиного молока», говорит с увенчанной гербом трибуны, что как народный депутат он будет выступать за частную собственность в том числе и на землю, за многопартийность, отделение КПСС от государства и вывод парткомов с предприятий. Это в 1988-то году, когда статья о «руководящей и направляющей» была гвоздем Конституции СССР! Что несёт этот кучерявый юнец!? А он: «Я уверен – и вы вот увидите! – когда-нибудь эта моя программа станет программой самой КПСС!». Увидели. Стала. А тогда в Доме Советов хохот стоял до слез.
Под улюлюканье местного «актива» провёл Борис и предвыборную кампанию в народные депутаты России. Его «запустили» по национально-территориальному округу, где самое большое число избирателей, и кандидатов было выдвинуто более десятка. Но прошел он эти «огни и воды» без видимых потерь. Поддержало, крепко поработав на молодого радикала, только что родившееся и тогда ещё сплоченное движение «Демократическая Россия».
Выдержать бы вот так же без потерь и звучащие теперь во всю мощь «медные трубы», а они, чёрт бы их побрал, коварны. Вот этот кабинет бывшего председателя облсовета, где он может пока сидеть и на подлокотнике кресла, черная «Волга» с притененными стеклами, радиотелефоном и форсированным движком, еще в августе возившая первого секретаря обкома, бесконечные, как в предвыборной гонке, встречи и просьбы что-то у кого-то отобрать и отдать другим, и сама возможность отнять и вручить – ох, как это не просто!
Да, все это завоевано преодолением улюлюканья и презрительного снисхождения, выстрадано напряжённейшей работой в комитете по законодательству Верховного Совета РСФСР, где он, городской мальчик, физик, стал одним из закоперщиков земельной реформы, добыто опасными выходами в войска в дни и ночи августовского путча, когда он координировал действия депутатов по работе с военнослужащими и поддержанию порядка вокруг Белого дома.
Но и завоеванным, выстраданным, добытым распорядиться можно по-разному. Он это прекрасно понимает.
– Искушений много, – говорит мне Борис. – Представьте человека, который каждый день ходит по райскому саду, и висят эти яблоки. Не в очередь и не в магазине, а вот так прямо висят и всё. Необычная для нас ситуация. Здесь нужно нечто такое, что не позволило бы протянуть руку. Потому что достаточно сделать один шаг, как последуют другие. Сталкиваешься с этим ежедневно и это крайне трудно.
Верю. И даже вижу, как молодое нижегородское «око государево» борется с соблазнами. На встречах в больших и малых аудиториях он, отвечая на записки, говорит, что ему противны все и всякие «распределители», что у него нет ни личной автомашины, ни дачи, что живет с семьей в двухкомнатной квартире, хотя ведь мог бы…. Обещает закрыть в исполкомовской столовой малый и самый маленький залы, в которые он не ходит.
– И не буду ходить, – добавляет, как бы связывая себя честным словом.
Тема эта для него, видимо, действительно тревожная и потому охотнее, чем на другие в нашей беседе, он откликается на предложение порассуждать о соотношении нравственности и политики.
– Внутренняя пружина политики это, конечно, власть. Собственно, человек за тем и идёт в политику, чтобы осуществить свои идеи, а они осуществляются через возможность влиять на общественное сознание или – ещё проще – приказывать ему. Когда можешь это делать – влиять или приказывать – ты у власти. Как её определить – демократической или тоталитарной – это другой вопрос. Ты у власти, и у тебя, кроме проведения идей, открываются, причем, быстро, сразу, другие возможности. Например, повысить собственное материальное благополучие, взять то, что другому уже нельзя, «не положено». А ты можешь это «положить» себе сам. Как это делал партийный аппарат или как делают депутаты демократического парламента России. У меня такое наблюдение, что нравственность и политические убеждения вообще лежат в разных плоскостях. Мы как-то затвердили, что партократ это плохой человек, а демократ – хороший. Ничего подобного. И тот, и другой, прибавьте сюда ещё монархиста, христианского демократа – кого угодно! – могут быть одинаково алчными и подлыми. Примеров сколько угодно с любой стороны. Я вообще пришёл к выводу, что политиками движут не столько убеждения, сколько собственные интересы. Они, правда, тоже могут быть разными. Один, дорвавшись до возможностей, счастлив оттого, что отхватил машины себе и сыну, другой – тем, что протащил через парламент закон о собственности на землю.
– И после этого скатавший на базу за сапогами для жены?
– Катают сколько угодно.
– И Немцов? – спрашиваю с улыбкой, чтобы скрыть бестактность.
– Пока Бог миловал, – отвечает, простодушно, ударяя на слове «пока». – Говорят, такова жизнь. И, появись колбаса на прилавках, кого потянет за ней в подвальчик спецраспределителя? Но ведь тянет! В этом-то и беда, и сложность. Тем более, что противопоставить такой тяге в наших условиях можно только две вещи: внутренний нравственный тормоз и гласность. Но и они у нас в дефиците. Одно не воспитали, другое можем прихлопнуть в любой удобный момент, как «путчисты» прихлопывали «Независимую газету» и «Московские новости», а победившая демократия – «Правду» и «Советскую Россию». Такая пока демократия.
– Ну и что тогда держит в политике?
– Что-то, значит, держит. Теперь я вижу, как много потерял, ввязавшись в эти игры. Потеряна возможность заниматься наукой. Формулы иногда даже снятся. Но это уже не серьёзно. Говорим о застое, а на самом деле наука улетает вперед так стремительно, что перерывов в занятиях ею не должно быть. Вернуться, конечно, можно, но уже на другой основе, скажем не исследователем, а организатором процесса, что тоже важно… Что приобрел? Нервотрёпку, головную боль, бессонные ночи. Зарплату, позволяющую вместо «кормушки» сходить на базар, ну вот, по указу президента, машину с радиотелефоном – удобная штука! Но для меня это – преходящее. Я серьёзно. Удовлетворение в другом. Смотрите, открыли город. Проблема казалась совершенно неразрешимой. Но, оказывается, если хорошо взяться, можно и стену головой пробить, и там не обязательно, как в анекдоте, будет другая камера. Удалось разработать, а главное – принять законодательство о земле, об освобождении крестьянства. Это фантастическая победа! Вспомните, как она добывалась, какое свирепое сопротивление немалой части депутатов пришлось преодолеть. И ясно почему: вопрос о земле – вопрос о власти. А когда законодательство компромиссное, требующее сейчас доработки, но уже на что-то похожее, было принято, стало осуществляться, меня поразило число писем, которые пошли к нам в Верховный Совет от людей, получивших землю, почувствовавших себя хозяевами. Вот этим политика и засасывает – возможностью провести в жизнь крупную идею. В отличие от комитета по законодательству, здесь, в Нижегородской области, эти возможности вроде бы сужаются до конкретных местных проблем. Но вырастает степень ответственности уже перед конкретными людьми. Сейчас самая большая забота не промахнуться с рекомендацией кандидата на пост главы областной администрации. Есть кандидатуры сессии облсовета, но надо знать наш облсовет… Критерии ясны: компетентность в вопросах управления, порядочность, лояльность к различным точкам зрения и политическим убеждениям. Вопрос: кто и насколько им отвечает?
В беседе за рассуждениями о методах подбора людей на должности – проблема для нас колоссальная! – мы не дошли до противоречия, в которое попал Немцов. А чуть позже, на встрече с работниками культуры Нижнего Новгорода, Борис сам заговорил о нём. Как представитель президента он призван проводить в жизнь его указы. Но как быть, если ты не согласен с их сутью? Выбор, прямо скажем, не менее жестокий, чем стоял недавно перед офицерами: выполнять приказ или действовать в согласии с совестью?
Безусловно, говорил он, в том, что глава администрации назначается президентом и подотчётен только ему, есть рациональное зерно. Так проще осуществляется единоначалие, без которого, как все теперь убедились, реформы так и не доберутся до жизни. Но попадись на должность человек без внутренних сдержек совести, он будет стремиться, главным образом, потрафить «большому шефу», до нужд ли ему региона, конкретных людей?
Выход? Немцов видит его в том, чтобы глава администрации избирался всенародным тайным голосованием. В этом случае избиратели вольны и оказать доверие, и отказать в нём. Что касается проведения воли президента на места, на то и «око государево». Однако для этого нужен закон, и Борис готов работать над ним. А пока…
– Пока надо привыкать быть законопослушными. Всем. Без этого мы так и не выскребёмся в цивилизованный мир.
В бедламе бесчисленных хлопот, свалившихся на Немцова в первые дни исполнения им новой должности, для приватной беседы с корреспондентом «Культуры» он едва смог выкроить полтора часа. Но разговора по принадлежности газеты так у нас и не получилось. Начиная, мы тут же сползали в пучину жизни, полную больших и малых, мелочных и неразрешимых забот о хлебе насущном. Меня это мучило, думал, не умею держать собеседника в русле заданной темы, а кому из читателей интересны сомнения молодого политика насчет власти и земли, выборов администраторов. Но вот состоялась встреча Бориса с работниками культуры и творческой интеллигенцией города, и вопросы-то оказались те же! Не о тонкостях репертуарной политики театров, и не о светотенях в живописи. А опять же о ценах на хлеб и картошку, о квадратных метрах площади в библиотеках, о сотках под огороды, будь они неладны!
Такова жизнь? Наверно. И все-таки мы привыкли уповать не столько на себя – этому надо опять учиться – сколько на окружающих, на возглавляющих общество, дело. Попробуем ещё раз жить с надеждой на таких как Немцов – молодых, красивых, говорящих правду.»
Всю неделю до выхода в свет газеты Борис приставал ко мне с просьбами и даже требованиями дать ему прочитать, что у меня получилось. А я помнил слова Алексея Суркова, у которого брал интервью ещё в 1966 году для книги «Биография края моего». Тогда я по молодости и по незнанию не согласовал окончательный текст с поэтом, и он выговорил мне за это. А на мои слова: «но вы же это говорили, вот у меня дословная расшифровка беседы», Алексей Александрович сказал: «Запомни, дружок, если хочешь оставаться в профессии, что слова, сказанные и напечатанные – совершенно разные вещи. И не всё сказанное должно быть написано». И мне было очень жаль, что и Немцов убоится некоторых своих слов, главных для меня в материале, и я всячески увиливал от его настойчивости, сказав в конце-концов:
– Слушайте, я же профессионал в своём деле и давайте договоримся так: если в материале окажется что-то, за что вам будет стыдно или неловко, вы больше никогда не согласитесь на любую мою просьбу. А если всё окажется как надо, вы больше никогда не будете приставать ко мне с просьбами прочитать материал до публикации.
Борис остался недоволен моей неуступчивостью, что-то пробурчал насчет закона о печати. Зато при встрече через несколько дней после выхода газеты, снисходительно поблагодарил:
– Нормально, слушайте, получилось. Спасибо. Больше не пристаю.
Журналисты обычно следят за публикациями друг друга, и дело кончается тем, что каждый начинает читать только того, кто ему интересен – тематикой ли, языком, или умением подать материал. Поэтому мы любим какие-то определенные издания или – даже в нелюбимых – каких-то авторов. Скажем, до перестройки и в начале неё мне нравился публицист Иван Васильев, и только ради него я выписывал журнал «Наш современник», в «Новом мире» ловил каждую публикацию Николая Шмелёва и Александра Ципко, в «Литературке» упивался очерками Юрия Черниченко и Георгия Радова. И как славолюбивый человек, радовался, что многие из коллег читают и меня и даже хотят видеть на страницах не только «Совкультуры», но и в своих изданиях. Поэтому заказы идут из журналов «Октябрь», «Театральная жизнь», газет «Литературная Россия» и «Московские новости».
Этот еженедельник я очень любил, и ещё в Монголии приплачивал киоскеру на главпочтамте Улан-Батора по нескольку тугриков в неделю, чтобы он оставлял для меня газету, весьма дефицитную даже там. В «МН» я читал всё. И меня, оказывается, там охотно читали. И просили писать для них. Поэтому вскоре за появлением в «СК» подвала «Молодое «око государево» из «МН» раздался звонок с просьбой сделать интервью с Немцовым для рубрики «Лидер». А это была одна из самых престижных рубрик самой популярной тогда газеты.
Борис – а он по указу президента уже стал губернатором области – согласился на интервью сразу, но выделил для беседы только 45 минут и в нерабочий день. Но и в воскресенье в его приемной, когда я пришел, сидели несколько мало знакомых мне солидных людей с большими звездами на погонах.
– Давай, чего ты хочешь, только быстрей, а то я маршала в предбаннике уже час держу, – сказал Борис, как мне показалось даже с некоторой бравадой насчет маршала и часа.
Я, как обычно, не писал себе вопросов заранее, надеясь разговорить собеседника по ассоциации с его и своими мыслями. Но Борис, то ли устал, то ли скрывал нервозность из-за того, что приходится держать важных гостей в приемной, то ли с новым назначением вообще стал немного другим: вот уже и на «ты» перешёл со мной, хотя раньше такого не было. Разговор получился сбивчивым, не по-немцовскии уклончивым, и я ушел раньше, чем рассчитывал. Однако, кое-что «в его духе» все-таки было сказано.
На сей раз материал складывался сложно, пришлось многое домысливать, потому что в расшифровке беседы не было ответов на возникавшие в ходе написания текста вопросы. Вопреки памятному разговору, это интервью послал Борису для прочтения и в надежде, что он что-то исправит или дополнит, но через пару дней получил текст обратно с резолюцией для помощника: «Верни автору. Он у нас профессионал, пусть за всё и отвечает».
Скрепя сердце, отправил материал с нарочным в редакцию и в тот же вечер получил звонок из «МН»:
– Володя, ты разве не читаешь нашу рубрику? – раздражённо говорила Татьяна Яхлакова. Она только что перешла в «МН» из «Советской культуры» и очень надеялась на своего лучшего, как она сказала, автора. – Нам нужна политика в понимании Немцова, а ты развел с ним психологию. Почитай ещё раз наши страницы с лидерами и переделай интервью.
– Я выжал из Бориса всё, что мог. И не знаю, найдет ли он ещё раз время для меня.
– Уговори. Скажи, что далеко не к каждому мы обращаемся за интервью для рубрики «лидер». Скажи, что из-за него мы придерживаем беседу с Назарбаевым, – канючила Татьяна.
– Не знаю, что у меня получится. Пришлите кого-нибудь из редакции, пусть он попробует. А я сделал, всё, что умею.
Ох, не люблю я, когда мне заворачивают текст с требованием переделать. Ведь я итак всегда отдаюсь материалу до конца своих возможностей. От того они и нравятся читателям, что в них чувствуется страстность автора.
– Тань, не нравится – выброси. А я сливаю воду и к Борису больше не пойду.
– Да и не надо! Он же пишет на оригинале, что автор профессионал и может сам за всё ответить. Вот и переделай, как умеешь. Ты же можешь. Жду до конца недели. – И повесила трубку.
Конечно, можно было плюнуть на просьбу – мало ли у меня других забот? Но Татьяна неспроста так настаивала по телефону. Она, видимо, уже сдавала материал в печать и ей вернули его на переделку. А она только что была назначена заведовать отделом политики – и такой прокол! Из-за меня. Автора многих изданий. В том числе и «МН», откуда только что получил премию за лучший материал недели о Съезде Советов рабочих, состоявшемся недавно в Нижнем Новгороде. Лихое было заседание! До него в городе собирались съезд Российского Движения демократических реформ и Русский национальный собор. Но если лидеры РДДР и РНС на нижегородских форумах больше говорили о кризисе и бедствиях, охвативших экономику и политику России, и скорее декларировали свою готовность к власти, резервируя для решительных действий последующие съезды, то рабочие с присущей им сноровкой сразу утвердили «Общий план действий Советов рабочих», приняли за основу проект конституции РСФСР и сверх неё «Проект государственного устройства России», выбрали кандидатов в правительство и назначили будущим главой государства расточника завода «Красное Сормово» Дмитрия Игошина.
В апрельские дни 1992 года, никуда не выезжая из Нижнего, я был свидетелем сразу нескольких заявок на власть в России – от мэра Москвы Гавриила Попова, экс-генерала КГБ Петра Стерлигова, губернатора Сахалина Валентина Федорова и даже писателя Валентина Распутина. Почему все они выбрали для самоутверждения Нижний Новгород? Ответ проще пареной репы: все они проводили параллели с миссией нижегородца Кузьмы Минина в «смутное время», убеждали собравшихся в святости своих помыслов и клялись честно послужить на благо Народа и Отечества, понимая это благо сугубо по-своему. А Немцов разрешал все эти сборища, какую бы чушь на них ни несли. В те годы он вообще многое разрешал себе. Вот и на полосе «Лидер» он без обиняков обвинил правительство страны в головотяпстве за то, что оно не дает области наличных денег, а здесь зреет взрывоопасная ситуация. И эти слова не я ему придумал, наслушавшись «наследников Минина и Пожарского».
Новый вариант беседы с Борисом я сделал, уделив побольше внимания сотрудничеству администрации области с «Эпицентром» Явлинского, который, по сути, переселился к тому времени в Нижний Новгород. Полоса вышла и вызвала резонанс в «МН» и в области. А поскольку «Московские новости» пользовались популярностью и за рубежом, к Немцову, как одному из лидеров новой России, стали пристальнее присматриваться и там. И подавать какие-то знаки одобрения. Молодому губернатору это явно нравилось, он куда благосклоннее стал относиться к журналистам не только центральных изданий, чаще устраивать пресс-конференции, возить пишущую и снимающую братию на любое мероприятие, где появлялся сам. А я удостоился от него эпитета «известный российский журналист». Это он сказал на упрек, что в создаваемой им партии «Молодая Россия» мало известных людей. «Ну, как? – возразил он, – Художница Наташа Панкова, её выставки проходят в Европе и в Америке. А вот вам Ионов, один из самых известных журналистов России».
А я тогда действительно был в хорошей творческой форме. В «Советской культуре» публикации практически в каждом номере. И не вот тебе информашки из подконтрольных мне областей. Главный редактор всё чаще вызывает в Москву и даёт поручения то написать отчёт со съезда писателей России, то выступить против гонений на Галину Горячеву, дерзнувшую покритиковать Бориса Ельцина с трибуны Верховного Совета России, то взять интервью у академика Бориса Раушенбаха. И я блестяще справлялся с заданиями, хотя подчас попадал в довольно сложные ситуации.
На интервью с Раушенбахом я взял диктофон в редакции, проверил – всё в норме, а когда приехал домой к академику, и тот начал излагать свои мысли по поводу ситуации в стране, диктофон вдруг перестал записывать. А говорил академик ужасно интересные вещи о совместимости демократии и плановых начал в экономике. Что делать? Борис Викторович предложил отложить беседу «на как-нибудь потом». Я, давно знающий, что «на потом» ничего откладывать нельзя, сказал: «Я быстро пишу от руки и у меня отличная память, давайте не будем откладывать». Академик пожал плечами, принес ещё по чашке чая и продолжил методичную, внешне бесстрастную речь о том, через какие дебри неурядиц должна пройти страна. Кое-что я и впрямь успел записать, но главное – ухватил основную мысль и строй речи Бориса Викторовича. И таки справился с заданием. Когда материал был готов, прочитал ему беседу по телефону, на что академик сказал:
– Всё так. Только как-то бесстрастно я говорю о серьёзных материях.
– Но это ваш стиль? – спросил я осторожно.
– Мой. Вы верно его ухватили по памяти. Но вы-то мне показались более эмоциональным человеком и можно было ждать, что где-то поддадите жару. Но в целом даю добро.
А с Горячевой получилось так: я не стал комментировать еёпозицию, помянув лишь в общем, а повёл речь об обстановке нетерпимости в стране, сравнил ситуацию 90-х годов с днями минувшими и закончил комментарий так: «…Весна на дворе, время надежд и работы во имя жизни. И если хотим быть с хлебом, пора разжимать кулаки – ими зерно не бросишь. Если хотим остаться людьми, открытыми для добра, не надо хмурить сурово брови. Иначе все вернётся на круги своя, а что было, то и будет».
Понятно, что такие материалы не могли быть незамеченными, и в один прекрасный день 1992 года в Нижний Новгород приехал Лен Карпинский, сменивший недавно Егора Яковлева на посту главного редактора «Московских новостей». Мы встретились с ним на открытии фестиваля имени Сахарова в концертном зале филармонии. Его подвела ко мне Мила Голубева, с которой Карпинский был знаком ещё со времен его работы в Горьковском обкоме комсомола.
– Ну, вот вам Ионов, – указала она на меня.
– Красавец! – улыбнулся Лен. – А я Карпинский. Читаю и хвалю. В «МН» работать хочешь?
– Только если собкором по Нижегородской области. В Москву не поеду.
– Собкором, так собкором. Приезжай на неделе оформляться. Такого разгула по полосам, как в «Культуре» у нас, может, и не получится, но работа, надеюсь, будет интересная.
– Да и в «Культуре» я не шибко разгулялся. Беляев не пускает на полосы всёе, что касается критики прошлого. Недавно сдал ему беседу с участником Кронштадского мятежа о том, как там всё было, зарубили материал.
– Надеюсь, что-то у тебя осталось? Привози с собой. Это интересно.
– Я сегодня же могу принести, куда скажете, копию беседы.
– Давай к поезду. Я в десятом вагоне.
В Москве, на Пушкинской, 16/2 я появился в день выхода газеты и ещё на знаменитой уличной витрине «Московских новостей» увидел свой материал на целую полосу. Знай наших! Пока бегло просматривал всё ли в беседе цело, к витрине на беленьком «жигулёнке» подкатил Карпинский. Видеть главного редактора популярнейшей газеты за рулем старенькой машины мне ещё не приходилось. Даже редакторы областных газет катали ещёна казенных «Волгах» с водителем, а этот – на личной «копейке». Дела!
Лен заметил меня у витрины, тронул за плечо:
– Ну, вот видишь? С почином! Хотя он уже был и не раз. Пойдем.
В кабинете Лен переобулся, сел за широченный стол, устланный оттисками полос следующего номера газеты, мне указал на диван:
– Ну, давай рассказывай.
– А чего рассказывать? – оторопел я. – Вот приехал, готов работать.
– Вижу, что готов. Осталось выяснить, готовы ли работать с тобой в отделах. Иди сейчас по отделам, поговори с заведующими, потом зайдешь ко мне.
– А никто меня к ним не поведёт? – растерялся я от такого начала.
– Ну, ты же не маленький. А корсеть сейчас на больничном, так что давай сам представляйся в отделах. – И Лен уткнулся в макет какой-то полосы, показывая этим, что разговор окончен.
В отделах приняли по-разному. Татьяна Яхлакова в отделе политики встретила, как родного, познакомила с каждым из сотрудников, пригласила к чаю. В отделе экономики Владимир Гуревич отмахнулся:
– Успеем познакомиться. Вопросы будут, звони. Как там Явлинский у вас живёт? Увидишь – привет от меня.
В отделе культуры утонченная, пожилая гранд-дама Ольга Мартыненко безучастно спросила, не привез ли я какой-нибудь материал с собой? Рассказал ей, что недавно встречался с Владимиром Ашкенази, получилась неплохая беседа, но её ещё надо привести в порядок.
– Закончите, присылайте, почитаем с интересом.
В отделе информации мой приход вызвал короткий переполох: мужики что-то моментально смели со стола, дама спрятала руку за кресло. Нарушил святой миг! Но не обиделись. Познакомились, поговорили. Вернули спрятанное на стол, предложили разделить кампанию. Отказался – поняли правильно. Потом с Сашей Мостовщиковым, Андреем Колесниковым, Дмитрием Пушкарем и Натальей Глебовой у меня сложились самые дружеские отношения. И жаль, что отдел довольно быстро изменился. Наталья перешла работать в МЧС, Андрей стал звездой «Коммерсанта», по сей день светится в президентском пуле, пишет очень своеобразно, всегда с личным отношением к происходящему. Родом из поселка Семибратово, что под Ростовом Великим. Внешне он был простецким улыбчивым парнишкой, уместным в любой кампании и отнюдь не похожим на человека из «Московских новостей». Поэтому запросто вписывался в хмурые ряды протестантов под водительством Ампилова или Зюганова, в митинговые массы генерала Лебедя или шахтёров Кузбасса. Везде его принимали за своего жизнерадостного идиота. Но Андрюша всегда был себе на уме и ловил такие детали происходящего, какие другим были бы недоступны.
Сейчас он другой, уже не простецкий, а всюду подчеркивающий свою значимость и индивидуальность. Как вам, например, название его недавней книги: «Я видел Путина. Путин видел меня»? На любой пресс-конференции даже самого высокого ранга его легко отличить от других – он одет не по протоколу, а только так, как удобно ему. Как все тщеславные люди мы не были друзьями.
Зато с Сашей Мостовщиковым, напрочь лишенным начальственной фанаберии, мы душевно сошлись, он часто звонил, подсказывал темы или события, которые я зевнул. Добрейшей души был человек, к сожалению, рано ушел навсегда. Но фамилия его и по сей день живет в российской журналистике в эссе сына – Сергея Мостовщикова, напоминающего в своих текстах прозу Венечки Ерофеева.
Дальнейшей судьбы Дмитрия Пушкаря не знаю. Он дольше всех печатался в «МН», а когда её закрыли, выпал из моего поля зрения.
В других отделах не нашёл никого и вернулся к главному.
– Поговорили? Отказов не получил? Тогда беги в свою «Культуру» за трудовой книжкой. Скажи, что мы просим отпустить тебя в связи с переводом.
– А письмо от «МН» они не потребуют?
– У них сейчас такое финансовое положение, что рады будут отпустить даже такого орла, как Ионов.
Когда в «Культуре» вошел в кабинет Беляева, он читал в «МН» мою полосу о Кронштадте.
– Принес заявление? – спросил он устало.
– Пока нет. Карпинский просит отпустить меня переводом.
– Переводом так переводом…. Какая разница, как убегают с тонущего корабля? Думали Иосиф Давидович нас подберет – отказался: не потянет. Будем как-то выплывать сами. А ты, значит, им пригодился? Понятно. Держать не будем. Плыви.
И я поплыл! Хотя море «МН» оказалось более штормящим, чем мне представлялось. Народ в отделах, за исключением Ольги Мартыненко был молодым и норовистым, а мне уже исполнилось 57. И хотя никто не упрекал возрастом, отношение к тому, что писал, было изначально предвзятым. В текстах я любил плавное течение мысли, логику событий, а отделам нужен был напор, парадоксы. Большим умельцем в этом смысле был Андрей Колесников. Он практически забросил информацию как жанр и выдавал одну полосу за другой, где невозможно было отличить подлинный факт от богатой фантазии автора.
Неплохо складывались отношения с отделом политики, потому что Немцов подхлестывал область новациями, и газета охотно отзывалась на них. Кроме того, подспудно бродили слухи о «Борисе, преемнике Бориса». Я тоже приложил к этому руку, передав для Володи Орлова, занимавшегося в «МН» «эксклюзивной информацией», свои соображения о подготовке Немцова к более высокому служению. Мне показалось не случайным, что Ельцин берёт нашего губернатора с собой то в США на встречу с Клинтоном, то на приватный турнир по теннису «Большая шляпа» в Сочи, то сам приезжает в Нижний. И, может быть, слухи бы оправдались, не будь «Борис младший» так безрассудно самонадеян.
После его визита в составе официальной российской делегации в Америку, Виктор Лошак, сменивший Лена Карпинского на посту главного редактора «МН», попросил меня организовать выступление Немцова на странице трёх авторов – одной из самых престижных в газете, где отмечаются главные события прошедшей недели в мире, в стране и в человеке.
А что значит организовать выступление? Я в эти дни сижу в Москве, Немцов вернулся в Нижний. Значит надо поймать неугомонного губернатора по телефону, побеседовать с ним и написать. Благо у меня есть право не согласовывать с ним конечный текст. Поймал Бориса едущим куда-то в машине, губернатор был на что-то зол, и машина, очевидно, мчалась то в гору, то в низину, голос в телефоне то пропадал, то резал ухо. Но что-то удалось записать на диктофон и это что-то походило на Михалковского «Зайца во хмелю». Немцов оказался недоволен составом и количеством делегации, половина из которой только бегала по магазинам, недоволен пышностью президентского выезда, самолетами, таскавшими через океан основной и запасной бронированные Мерседесы президента, тратами бюджетных средств, которые никак не оправдывались результатами визита. То есть Борис говорил ровно то, о чём я думал годами раньше, когда Горький принимал Председателя Президиума Верховного Совета СССР А.А. Громыко. Написать об этом тогда было невозможно, а теперь словами Немцова я дал выход давнему чувству.
Сдал текст в отдел. Там, к моему неудовольствию, по нему слегка прогулялись, смягчая резкие суждения. Однако получилось так, что Лошак, прочитав, даже откинулся в кресле и выдохнул:
– Ну, дает «Борис младший»!..
Номер вышел. Я получил премию за лучший материал недели и ни слова от Немцова или его помощников. Ждал, что Борис может выговорить за то, что сказанное оказалось напечатанным. Но ему, видимо, было не до того или он считал, что прав всегда и во всём.
А я при всём моём восхищении неуемностью и смелостью Бориса, находил поводы для критики кумира. Вернее, поводы давал он сам. После первого скандального визита Жириновского в Нижний Новгород, когда Немцов специально уехал куда-то из города и отключил телефоны, а потом заявил, что из его кабинета, оккупированного гостем, исчезли дорогие сувениры, Борис решил публично унизить лидера ЛДПР. Он договорился с Александром Любимовым о встрече с Жириновским в прямом эфире ОРТ, помощники набрали ему компромата на Вольфовича, и Борис попытался вылить его на собеседника. И, как известно, дело кончилась тем, что Жириновский назвал Немцова подонком и выплеснул на него стакан сока. Передачу прекратили. Что было за темным экраном, известно немногим, Борис потом говорил, что хорошенько врезал Вольфовичу и от полного мордобоя того спасли только охранники.
В тот первый приезд в Нижний Жириновский показался мне невменяемым крикуном, зарвавшимся от безнаказанности, с которым невозможно о чём-либо разговаривать, поскольку он никого, кроме себя, не слушает и не слышит. И я понял, что Немцов ввязался в публичный разговор с ним с одной лишь целью – доказать свое превосходство над популярным тогда политиком. Я написал довольно едкую реплику «Костюмчик отчистить можно». Газета, без объяснения причин, вернула текст. Потом было ещё несколько возвратов, и все они касались Немцова. «МН» оберегала его авторитет. Уважал Бориса и я. Но по-журналистски не мог не заметить непоследовательности губернатора. Например, 23 сентября 1993 года в информации «Третий путь Нижнего Новгорода» я написал, что сессия областного Совета народных депутатов приняла решение о том, что «указ президента о поэтапной конституционной реформе дестабилизирует обстановку в стране и не действует на территории области». Нижегородцы выступают за одновременное переизбрание Президента и Верховного Совета, и обратились к ним с призывом немедленно назначить точные даты выборов. А пока они на месте и действуют вразрез друг с другом, «решения органов государственной власти и управления будут исполняться на территории области, только если они подтверждены соответствующими решениями представительных и исполнительных органов власти области». Немцов сидел в президиуме заседания сессии и заявил на ней: «На каком-то этапе необходимо было прекратить вал противозакония, захлестывающий Россию. Этот этап наступил сейчас».
А на следующий день тот же Немцов внёс протест на решение сессии, мол-де не может она приостанавливать указы президента. Председатель облсовета Евгений Крестьянинов протест принял и приостановил действие решения сессии. Так что третьим путем нижегородцы не шли и суток, свернув на первый, на президентский.
Я следил за ситуацией, что называется без сна и отдыха трое суток подряд, отмечая все изгибы настроений губернатора и информируя о них редакцию. Но ни один материал не вышел в свет. «МН» хотела видеть Немцова человеком твердым в решениях.
Между тем, Бориса уже «заносило», он становился непререкаем, ему казалось, что любой его поступок вызывает восхищение, и даже омовение соком от Жириновского пытался превратить в победу. И на мой комментарий, что костюм отчистить проще, чем честь, опубликованный уже в местной «Бирже», пытался ответить, что это я один такой вредный, а большинство населения области и даже страны одобряют его схватку с отвязным лидером ЛДПР.
Когда начальник столь самоуверен и непререкаем, у него все меньше становится друзей, их замещают подхалимы. В этом смысле показательна забота депутатов областного Законодательного собрания об уже не назначенном, а всенародно избранном губернаторе Борисе Ефимовиче Немцове. Показателен и его ответ депутатам. Вот этот текст:
«Уважаемые депутаты! Я благодарен за решение, принятое вами 21 июня 1994 года, в котором предлагается принять меры по улучшению моих жилищных условий. Наверное, вы правы, и двухкомнатная квартира на 10-м этаже не самое лучшее жилье для губернатора и его семьи. Мне известно, что многие нижегородцы не верят в то, что я живу в такой квартире, считают, что для меня в разных районах области строятся коттеджи и дачи. Вы знаете, что это не так и, видимо, этим продиктовано ваше стремление выделить мне хорошую благоустроенную квартиру. Я вам крайне признателен, но предложение ваше принять не могу. К сожалению, в нашей стране двухкомнатная квартира на семью из трех человек является недосягаемой мечтой для многих людей. И пока это так, я считаю, что губернатор и депутат Совета Федерации, избранный народом, должен жить так же, как и его избиратели. Особенно это важно сейчас, когда многие квартиры продаются с аукционов и люди, стоящие в очереди 15–20 лет, и остро нуждающиеся в улучшении жилищных условий, практически не имеют возможности получить квартиру бесплатно. Что касается меня, то я в очереди на квартиру не стоял и бесплатное получение её считаю неэтичным».
Борис считал вполне этичным круглогодично жить с семьей за городом, в особняке бывшего первого секретаря обкома КПСС, платя за это сущий мизер и ежедневно гоняя туда-сюда служебный транспорт и уже отнюдь не отечественную «волгу». От его лукавого письма депутатам была одна польза – оно выставляло преграду поползновениям чиновников на безудержное улучшение жилья. Им говорилось: «Уж если у губернатора всего двухкомнатная халупа на Агрономической улице, и мэр живет на Ошаре, то вы-то почему претендуете на улицу Минина?»
Но когда в 1997 году после уговоров Татьяны Дьяченко «помочь в трудное время отцу» Борис перешел работать в правительство, он безропотно овладел роскошной квартирой в Москве и дачей в ближнем Подмосковье, перетащив заодно и кучу людей из администрации области.
«Московские новости» стали пиком в моей журналистской карьере, но не в творчестве. Я всё меньше печатался там и больше публиковался в набирающем ход нижегородском еженедельнике «Биржа». А выбиваться в газетные начальники, отвечать за кого-то, кроме себя, я категорически не хотел никогда. В «Бирже» у меня была своя рубрика «Народ и власть», в каждом выпуске которой я оценивал действия администраций всех уровней – от областной до районных – как они выполняют свои обязательства или долг перед населением. Выходило достаточно сердито, но против моих выводов практически никто не возражал. Не знаю, что чиновники говорили главному редактору «Биржи» Владимиру Лапырину, но он ни разу не пожаловался на нелегкую судьбу владельца газеты. К тому же я слегка был защищен подписью, которую ставил под материалами: «Владимир Ионов, собственный корреспондент газеты «Московские новости» специально для «Биржи». И начальники, очевидно, дрейфили: «А вдруг он из Москвы получил задание раскритиковать наши художества? Так что не буди лихо, пока оно тихо!» Только однажды, когда Немцов за неуплату налогов в бюджет приказал отобрать служебные автомобили у генерального директора Горьковского автозавода и начальника Горьковской железной дороги, а я посмеялся над этим в газете, дескать, нашел губернатор, чем пугать должников: у одного целый конвейер по сборке автомобилей – бери любой, у другого в распоряжении специальный вагон. Оба – и Пугин (ГАЗ), и Шарадзе (ГЖД) – в тот же день лично позвонили: «Владимир Борисович, мы рассчитались с долгами, а не платили не по злому умыслу – вы же знаете положение в экономике».
Конечно знал, потому что ещё с советских времен ежемесячно получал на домашний адрес статистические вестники и обзоры и всевозможные записки «для служебного пользования». Так что всегда был «вооружен и опасен».
В области, как впрочем, и во всей стране, в эти годы царил выборный разгуляй. Куда только ни выбирали и кто только ни стремился быть избранным! А это потянуло за собой целую новую отрасль подспудной экономики – помощи выдвиженцам. Стали возникать организации, берущие на себя раскрутку кандидатов, откуда-то появились и специалисты в этой области. В Нижнем, насколько я помню, первый инновационно-политологический центр «Прагма» под руководством профессора Владилена Израителя образовался на базе института инженеров водного транспорта. Отец Сергея Кириенко, тогда ещё скромного предпринимателя, он откуда-то привез целую библиотеку методических разработок по организации избирательной кампании Била Клинтона в США и начал опробовать эти технологии на выборах в органы власти Нижегородской области.
В «Прагму» вошел ещё один профессор из Нижегородского коммерческого института Владимир Спицын, который и пригласил меня писать агитационные материалы – придумывать лозунги кампаний, сочинять биографические справки на кандидатов, текстуально оформлять их предвыборные программы. Я не был специалистом в этой области, и выбор «Прагмы» пал на меня, потому что Спицын знал меня по работе в Монголии, где он преподавал в высшей партийной школе ЦК МНРП и слыл отличным пропагандистом. Любопытно, что если кто-то из монголов спрашивал советских спецов про меня, человека тоже довольно известного, откуда, мол, взялся такой в Улан-Баторе, ему отвечали: он земляк Спицына. Мы действительно были не только земляками, но и жили в Нижнем Новгороде на одной улице и даже в одном доме, только в разных корпусах. А познакомились лишь в пяти часовых поясах от дома. Бывает и такое!
Первыми выборами, за которые взялась «Прагма», были в законодательное собрание области. Мне достались два кандидата: учитель истории Борис Духан и конструктор авиационного завода Евгений Королёв. Духана я знал, поскольку он светился на митингах начала 90-х, был неплохим оратором и свойским человеком, уместным в любой кампании, а потому и достаточно известным в городе. А Королёва – даже фамилии не слышал, поскольку работал тот на совершенно закрытом предприятии и жил на другом от меня конце города. Буклет для Духана я сочинил буквально за один присест, напирая на то, что школьники любят его за отзывчивость, а, стало быть, это главная черта характера кандидата, которая, безусловно, будет присуща ему и в качестве депутата, что очень полезно для избирателей. Борису буклет настолько понравился, что он попросил увеличить стандартный тираж едва ли ни вдвое. А с Королёвым получилось иначе. Прочитав заготовку, он поскучнел:
– Про Духана вон как здорово написано, а у меня – одна биография, и та прямая, как палка: родился, учился, пошел по стопам…
Что делать? Пообещал переписать. Посмотрел расположение его избирательного округа – ба! – да он же вокруг авиационного завода! И живет кандидат на Авиамоторной улице, и все его избиратели заводчане, и сам он потомственный самолетостроитель. Значит, Королёв – фамилия авиационная! Вокруг этого и выкрутил весь буклет, чем и обеспечил Евгению победу на выборах.
Результат у кандидатов, которых вела «Прагма», получился оглушающий: ни одного прокола. То же случилось и на выборах в городскую думу, и мы стали ведущей командой в Нижнем. Потом провели в Государственную думу РФ автозаводского кандидата Александра Цапина. И пошло-поехало! Заказы повалились со всех сторон. В страховой компании «Аваль» образовался штаб по приёму заказов на нашу работу. Каким образом туда пришло приглашение из Тирасполя, я не знаю, но в октябре 1996 года мы со Спицыным вылетели туда, чтобы обеспечить действующему президенту непризнанной Приднестровской Молдавской республики Юрию Смирнову победу на второй срок. Договорился с редакцией «МН», что напишу аналитическую статью о положении в ПМР или возьму интервью о том же у президента республики. Отпустили в командировку на две недели без слов, тем более, что я не просил ни денег на авиабилет, ни суточных. Все расходы на командировку брала на себя приглашающая сторона. А приглашала нас, оказывается, служба безопасности ПМР, отрядившая нам в помощь молодого, энергичного капитана, в миру занимавшего должность преподавателя Тираспольского университета. Курировал же всю предвыборную кампанию отставной (или действующий – кто ж их знает?) генерал российской ФСБ.
Поначалу он только сопровождал нас со Спицыным в VIP-зал ресторана при гостинице «Тирасполь», заказывал завтрак, обед и ужин. Но однажды в качестве образца предложил мне листок с текстом, который я написал пару лет назад для одного из нижегородских кандидатов в Государственную думу. При этом генерал утверждал, что это его собственное творение, а когда я показал ему подлинник своего буклета, он, не смутившись, сказал, что идеи носятся в воздухе, и эта, может быть, залетела к нему в форточку.
Но официально предвыборным штабом Смирнова руководил тогдашний мэр города Бендеры Федор (фамилию забыл). Он встретил нас со Спицыным в штыки:
– Мы что тут – младенцы, не знаем, что и как делать? Если вы, господа хорошие, приехали с тем же, чему нас учили до вас, можете поворачивать оглобли! – и бросил на стол несколько листков «Программы информационного воздействия на электорат».
Прочитав полстранички, я понял, что до нас тут был Александр Николаевич Жмыриков, вице-президент Международной академии психологических наук, он же подполковник КГБ в отставке, доцент спицынской кафедры в Коммерческом институте. «Программа» представляла собой свод наукообразной белиберды, от которой у бедного хромого Федора «чуть не случился заворот кишок».
Мы предложили другой план действий, разработанный ещё в Нижнем для кандидата в мэры города. Федор начал читать его с брезгливой ухмылкой, но на второй странице углубился в текст с интересом.
– А вот это уже дело, – промычал он хриплым баском. – Доверенные лица, подворный обход, обращения групп населения. Принимается. Но без оплаты, поскольку это где-то уже отработано.
– Но это просто канва, у вас мы будем разрабатывать новые детали плана, – возразил Спицын.
– А мне и старых деталей хватит, – заключил Федор и убрал бумаги в стол.
Спицын каждое утро уезжал в штаб. Они с Федором решали какие-то организационные вопросы. А я с утра до вечера сидел в номере гостиницы, писал на допотопном компьютере обращения к избирателям: от группы женщин – участниц боев за свободу республики, от отряда казаков Приднестровья, от участников боёв за Бендеры, разрабатывал сценарии агиток для местного телевидения. Они были просты по замыслу, но сложны для исполнения телерепортерами, потому что им нужно было готовить людей к съемкам, как актеров. Для телевизионщиков это была виртуозная работа, потому что мы с Федором безжалостно отправляли в корзину любой из сюжетов, где можно было заподозрить фальшь или наигранность. Репортеры на нас кричали, мол, придираетесь, какого рожна вам еще надо? Но потом гордились своей работой – она дала прекрасный результат.
Кстати, о соперниках нашего кандидата. Сначала их было шестеро, но к нашему приезду остался только один – генеральный директор госпредприятия «Местпромбыт» Владимир Малахов, весьма богатый, по Приднестровским понятиям, человек. И перед нами стояли две задачи: во-первых, удержать его в списке для голосования, потому что иначе выборы бы не состоялись – по конституции ПМР они должны быть альтернативными. А во-вторых, не смотря на популярность бизнесмена, обыграть его нужно было с хорошим преимуществом. И мы придумали тонкий ход, уделив особое внимание противопоставлению средств наглядной агитации. Малахов отпечатал на Тираспольском полиграфическом комбинате огромные – в полный печатный лист – полноцветные портреты одетого с иголочки кандидата с единственной фразой под фотографией: «Я думаю о вас». А агитплакаты Смирнова мы сделали размером вдвое меньше и всего лишь двухцветные. И это было не лицо при галстуке, а идущий в полный рост человек, сбоку от которого краснела надпись: «С ним мы победили в войне, победим и разруху».
Плакаты кандидатов расклеивались рядом, были прямой противоположностью и точно работали на Смирнова. Они как бы говорили: «Если кто и думает о нас, так это президент». Была и ещё одна особенность, говорящая в пользу Смирнова – он и его сопровождение передвигались по стране на «Жигулях», тогда как соперник ездил на более дорогих машинах. Мне казалось, что в те непростые годы это было очень важно. Зная, что большинство избирателей перебиваются «с хлеба на квас», я, например, настойчиво рекомендовал одному из своих нижегородских кандидатов в Государственную думу ездить на предвыборные встречи не на роскошном SAABе, что порождало даже не зависть, а злобу, а на чём-нибудь попроще.
Президент Приднестровья был в этом плане безупречен. Лишь однажды его поведение вызвало мой протест. Мы ехали на встречу с избирателями в одно из дальних сел республики. Дорога была достаточно узкой, а кортеж президента из трёх «жигулей» летел на предельной скорости и по середине дороги, сметая встречные машины на грязную обочину.
– Федор, мы потеряли за дорогу двадцать или больше голосов, потому что все, кого мы согнали с асфальта в грязь, проголосуют против Смирнова, – сказал я раздраженно начальнику штаба, когда доехали до места.
– Ничего ты не понимаешь, учитель, – отмахнулся тот. – Президента страны везем, должны уступать дорогу. А вдруг провокация? Потому и летаем на бешеной скорости. Ты со своими нравоучениями к Ельцину сходи – у него вся Москва встаёт, когда он только вздумает куда-то ехать.
– Сказал бы, если б довелось!
– Да ладно тебе! Ты лучше послушай, как Смирнов будет выступать. Речь у него не гладкая. Может, надо писать ему выступления?
Говорил Смирнов действительно ассоциативно, перескакивая с темы на тему, но достаточно напористо и этим держал внимание зала или улицы. Правда и мысль его крутилась лишь в узком круге тем: пережитая жестокая война за независимость и против орумынивания Приднестровья, необходимость добиваться признания республики, надежда на Россию в прорыве изоляции, вера в лучшее будущее края, одаренного природой и силой народного духа.
Точно об этом уже глубокой ночью он говорил мне и в интервью для «МН». Мне ничего не надо было записывать, потому что беды и боли республики я уже знал наизусть из бесед с другими людьми, с кем встречался не только в Тирасполе по предвыборным делам, но и в Бендерах, куда меня, узнав, что я из Нижнего Новгорода, пригласил директор местного авторемонтного завода. Он хотел, чтобы я пролоббировал на Горьковском автозаводе поставки сборочных комплектов «газели» для его предприятия. Как раз накануне нашего приезда в Тирасполь печать России и Молдавии говорили об открытии в Кишинёве филиала сборочного производства ГАЗа. А телевидение показывало, как на небольшой площади вазовского автотехцентра собирают первые легкие грузовики из узлов и деталей, присланных из Нижнего Новгорода. И всё это выдавалось как крупное достижение в экономическом сотрудничестве двух стран.
– В год при таких производственных площадях они соберут максимум сто машин, а я в месяц собрал шестьдесят «газелей», из комплектов, завёрнутых к нам из Венгрии, – с жаром и с тоской в голосе говорил пожилой директор. – При живом СССР мы были самым крупным авторемонтным заводом министерства обороны. Теперь у нас ветер гуляет по корпусам, а там на коленке отвертками крутят и трубят на весь мир.
Я написал об этом президенту ОАО «ГАЗ» Н.А. Пугину, сказав, что если где-то и можно создать настоящий филиал ГАЗа, так это в Бендерах на площадях, равных сборочному производству самого автозавода, и где сотни квалифицированнейших авторемонтников торгуют сейчас семечками и грецкими орехами.
Ответ получил уже в Нижнем. За подписью директора по развитию и маркетингу ОАО «ГАЗ» сообщалось: «В планах ОАО «ГАЗ» сотрудничество с авторемонтным предприятием г. Бендеры не предусмотрено». Всего одно предложение на подробное и проникнутое болью письмо! Я даже не стал звонить в Бендеры, чтобы спросить, отписали ли что-нибудь им. Мне было стыдно за Николая Андреевича Пугина, с которым столько лет знаком, которому столько раз помогал публикациями в центральной печати СССР и России. Горько и за себя, что не оправдал надежд старого директора и за то, что моя горячая просьба, оказывается, ни для кого и ничего не значит.
За сорок лет профессиональной работы в печати я редко писал столь отчаянные строки, какие получились из Приднестровья. Вот несколько фрагментов из статьи «Чей плацдарм?»:
«Трудно человеку жить непризнанным. Ты, вроде, есть, а тебя не замечают. Ещё труднее быть непризнанной целой стране. Тут окружающие государства как бы не замечают существования уже тысяч и тысяч людей, особенно если люди эти живут в мире между собой и чтят мир окружающих их народов.
«Горячая точка» СНГ начала 90-х годов – никем официально не признанная Приднестровская Молдавская Республика (ПМР) – живет очень трудно. И, прежде всего потому, что ещё никто не ответил, что же плохого в том, если 235 тысяч молдаван, 202 тысячи украинцев, столько же русских, 15 тысяч болгар, 13 тысяч евреев, 5 тысяч гагаузов, 2 тысячи немцев и 26 тысяч лиц прочих национальностей, говоря на родных языках, но при этом прекрасно понимая друг друга, хотели и хотят жить единой семьёй? А им пришлось отстаивать это их естественное право в боях с теми, кто пытался очистить берега Днестра от любых языков, кроме румынского. В боях жестоких. И не приди им тогда на помощь Россия, крови пролилось бы ох, как много! Но и от тех боев, что прогремели, остались почти тысяча могил и ещё больше искалеченных жизней. И раны эти ноют тем сильнее, чем дольше политики разных стран будут считать их напрасными, не признавая права приднестровцев жить своей республикой.
Непризнанность государства с 700-тысячным населением, неурегулированность отношений с Молдовой и двойственность таковых с Россией и Украиной заставляют эту маленькую республику ощущать себя плацдармом чьих-то злонамеренных интересов и все время быть начеку, держа в постоянной готовности вооруженные силы, пограничные службы и прочие необходимые на случай «часа Х» атрибуты. Это больно бьёт по карману всех без исключения слоёв населения Приднестровья…»
Дальше я писал о людях, загнанных в угол тем, что они не могут ничего ни продать, ни купить. И всё это, потому что кто-то блюдет дипломатический политес, продиктованный интересами, не имеющими ничего общего с потребностями конкретных живых людей.
Через пару недель получил газету, прочитал статью на полстраницы «МН», увидел под ней свою подпись и пришел в ужас: в материале не было ни единого моего слова, а тем более моей мысли о необходимости прорыва блокады вокруг республики, многонациональный народ и руководство которой уповают на Россию. В статье повторялись чьи-то домыслы о сепаратизме незаконного правительства Приднестровья, о его милитаристских наклонностях, с которыми пора покончить.
И это должен был прочитать Юрий Смирнов, только что, не смотря на разруху и бедствие народа, безоговорочно победивший на выборах. И совсем не потому, что мы со Спицыным такие уж умельцы в организации предвыборных кампаний. А потому, что избиратели верили своему президенту, всецело разделяющему стремление народа к единению с Россией. И эту трескучую политконъюнктурную по тем дням белиберду могли за моей подписью прочитать люди, в которых я вселял веру в лучшее будущее республики!
У меня темнело в глазах от этого. Схватил телефон, набрал прямой номер главного редактора:
– Виктор Григорьевич, что вы делаете? Я разве это писал о Приднестровье?
– А что ты писал? Тут все акценты расставлены верно. Что тебя не устраивает?
– Меня не устраивает моя подпись под такой хренотенью. В ней нет ни одного моего слова.
– Странно. Я, признаться, не видел оригинала. А там про что-то другое было? И что теперь делать?
– В следующем номере напечатать мой материал, а относительно этой статьи дать поправку, что подпись Ионова поставлена под ней ошибочно. И хорошо, если назовете там автора.
– Так… Ну, ты не диктуй, что нам делать. Разберемся.
– Я готов разбираться вплоть до суда.
Лошак, не ответив, повесил трубку.
Поправку спустя пару недель напечатали петитом восьмого кегля внизу одной из внутренних страниц. Как всегда – облаяли громко, а извинились, едва пискнув. У меня окончательно оборвалось настроение, с которым я работал в «МН». Да и всё больше приходило понимание, что, печатаясь в Москве, я не становлюсь более известным человеком в городе, в котором живу. Потому что газета стремительно теряла число подписчиков в Нижнем. И дело тут не в качестве моих или прочих публикаций, а в ухудшении жизни нижегородцев и во всевозрастающей цене подписки на издания. То же самое происходило и в других городах. «МН» хирела на глазах, и однажды летом 1998 года я получил от Виктора Лошака письмо, в котором говорилось, что материальное положение ЗАО «Московские новости» не позволяет дальше иметь столь обширную корреспондентскую сеть, а по сему «спасибо за многолетнее плодотворное сотрудничество» и пшел вон по сокращению штатов.
Это не было ударом по самолюбию, потому что я уже давно и регулярно печатался в самом популярном тогда нижегородском еженедельнике «Биржа». И эти публикации гораздо больше тешили мое тщеславие, чем редкое теперь появление имени в столичной печати.
Последним наиболее заметным выступлением в «Московских новостях» была довольно сентиментальная статья на странице трех авторов о чувствах нижегородцев в связи с уходом Бориса Немцова на работу в правительство страны. Нижегородцы обиделись на него. Ведь обещал быть с ними, а подвернулась работенка классом повыше и – поминай, как звали! А поминать было что, особенно нам, журналистам. Борис был мастером самопиара, и у нас, что ни день, то какое-нибудь новое начинание губернатора и обязательно, по его подаче, «уникальное для страны». Так что пиши – не хочу! И коллеги (особенно женского пола) писали. Писали всякое, недаром про Нижний Новгород говорили, что это «край непуганых журналистов». Как грибы в конце июля, на свет пробивались всё новые газеты. Борис не пресекал любой мелкой неправды о нем. А с некоторыми даже начинал водить особые отношения. Когда, например, Николай Ефимович, собкор «Комсомолки» написал о нём какую-то чушь, Немцов сначала обиделся, а потом приблизил Колю и шёл на контакт с ним по первому зову «КП», особенно когда Ефимович перешёл на работу в аппарат газеты, а Немцов стал одним из первых вице-премьеров в правительстве РФ.
С уходом Бориса зашевелился весь Нижегоодский «полит-бомонд». Вот что я передавал тогда в «Московские новости»:
«Предвыборная кампания за пост губернатора Нижегородской области вышла на финишную прямую. Из шестнадцати подавших заявки, областная избирательная комиссия зарегистрировала в качестве кандидатов лишь пять человек. Остальные, в том числе лидер российских национал-большевиков Эдуард Лимонов, не смогли собрать необходимого числа подписей в поддержку своих намерений.
В списке из пяти претендентов на наследство Немцова явно не хватает Сергея Кириенко. И вот почему.
Мы со Спицыным давно думали, что Сергей мог бы стать лучшим нижегородцем в этой должности. Почти ровесник Немцова, он имеет опыт работы и в экономике и в политике. До 91-го года был вторым секретарем Горьковского обкома комсомола, затем возглавил молодежный коммерческий концерн, заочно окончил Академию управления при правительстве РФ, блестяще защитив там диплом по созданию социально-коммерческого пенсионного банка. Воплотил разработку на практике, образовав такой банк на паях с нижегородским отделением Пенсионного фонда. А когда стал «загибаться» бюджетообразующий для области Ново-горьковский нефтеперерабатывающий завод «Норси», Немцов перекинул его туда для образования управляющей компании. Попутно Кириенко создал в Нижнем консервативную политическую партию «Новая сила», которая быстро стала авторитетнее виртуальной «Молодой России» Бориса Немцова. Когда это стало очевидным, лидеры решили их слить. Так появился «Союз правых сил».
Интересно, что наши со Спицыным размышления совпали с намерениями самого Сергея, и он попросил нас создать его предвыборный штаб, возглавить который выпало мне.
Больше Сергей не появлялся в штабе, оставив за себя помощника Леонида Сухотерина и редкий по тем временам сотовый телефон.
И вот тут я окончательно понял, что не гожусь в начальники чего-либо, ибо совершенно не приспособлен организовать чью-либо работу, кроме своей. А народу – всяческих умельцев проводить выборы – набралось больше десятка. Одних только политологов было трое, кроме Спицына. И все хотели, чтобы им сначала заплатили. У меня же, кроме зарплаты в «МН» и гонорара в «Бирже», не было ничего. Нужна была меркантильная встреча с Кириенко и его отмашка на официальное начало кампании, то есть на регистрацию в областной избирательной комиссии в качестве кандидата в губернаторы. Но Сергей тянул. Приходилось тянуть и мне. И чтобы избежать вопросов «что нам делать?» и требований денег, я убегал на свою небольшую стройку в гаражный кооператив, оставив для связи с миром только сотовый телефон Сергея, номер которого, как мне показалось, никто не знал, потому что никто не звонил.
Лишь однажды, когда до окончания срока регистрации кандидатов в губернаторы оставалась пара дней, мой громоздкий сотовый звякнул коротким звонком:
– Сергей Владиленович? – спросил строго-доброжелательный женский голос, и прежде чем я успел открыть рот, добавил: – соединяю вас с Борисом Ефимовичем Немцовым.
– Алло! – закричал я, – это не Кириенко. Просто у меня его телефон. А где Сергей я сам хотел бы знать. Буду искать, если он нужен. Что ему передать?
– Попросите Сергея Владиленовича срочно позвонить Борису Ефимовичу. – И гудок отбоя в трубке.
Звоню Сухотерину:
– Немцов просит Сергея срочно связаться с ним. Номера мне не сказали.
– Номер знаем. О,кей! Ждите моего звонка насчет работы штаба.
Через пару дней Сухотерин пригласил нас со Спицыным в ресторан «Шаховской», где за хорошо накрытым столом сказал:
– Выборов у нас не будет. Сергей приглашен на работу в Москву, распускайте штаб. Ну, по коньячку? За новое назначение Сергея.
– Я лучше водочки и за кончину штаба, – поднял я рюмку.
Сергей уехал. Его назначили заместителем министра топливно-энергетического комплекса страны, а по сути хозяином ТЭК, поскольку формально его возглавлял Немцов, но он всецело был занят работой первого вице-премьера.
А выборы губернатора выиграл Иван Скляров, кампанией которого руководил Борис Духан. В своё время я помогал тому и другому – Склярову – стать мэром Нижнего Новгорода, Духану – на выборах в областной совет. Но в качестве губернатора я Склярова не принял. Потому что быстро увидел в нем малообразованного, даже малограмотного и хвастливого мужичонку. Он сходу начал приписывать себе новшества и достижения Немцова, утверждал, что по праву считает себя преемником «выдающего политика Немцова», с которым у него «одинакие» мысли. Как журналист я не мог не замечать этого и прочих – отнюдь не только словесных – промахов нового губернатора, и посвящал ему практически каждый еженедельный обзор в «Бирже».
– Володь, ну ты чего меня строгаешь кажинную неделю? – спросил он однажды. – Сам же помогал мне воцариться.
Скляров искренне не понимал, что избиратели области наняли его на работу с испытательным сроком в четыре года, и если он будет продолжать считать себя царём, а не работником, на следующих выборах его попросят выйти вон. Вот об этом я не уставал твердить ему все четыре года, замечая иногда, что «Васька-то слушает, да ест». Я признавал в обзорах, что Скляров под присмотром Немцова был толковым мэром города, но в должности губернатора явно не тянул на «выдающего политика». И если Немцов окружал себя работягами, вроде помощника Саши Котюсова, который один справлялся с десятком обязанностей, то Иван Петрович плодил отделы и должности, расставляя на них всецело преданных людей.
Не экономил Скляров и на собственном выезде. Слетав однажды в дальний район области на вертолете, он полюбил этот транспорт, и теперь всё чаще спускался в районы с неба, производя фурор на районных зевак и трепет в местном начальстве. А я заинтересовался тратами губернатора на собственную персону и послал ему официальный журналистский запрос: во что обходится бюджету области наше «вышше должосное лицо»?
Не долго думая, Иван Петрович приехал в редакцию «Биржи» на летучку, где, пряча глаза, сказал коллективу, что его зарплата не выше, чем у любого из нас – четыре тысячи рублей. Но я-то знал, какие сотни тысяч «деревянных» он выписывает себе и ближнему окружению в качестве квартальных премий или за выполнение отдельных «значимых для области» заданий. Говорить об этом не стал, поскольку не имел под рукой подтверждающих документов.
– Речь, Иван Петрович, я вёл не о вашей зарплате, а во что налогоплательщикам области обходится содержание губернатора и всей его челяди с их наземным и воздушным транспортом, премиями и добавками за вредность условий труда, – уточнил я.
Губернатор не ответил, а его пресс-секретарь спросил:
– А кому это интересно?
– Давайте спросим читателей. Оставьте свой телефон, я опубликую его с вашим вопросом, а вы потом посчитаете поступившие звонки и узнаете интересно это кому-нибудь или нет, – предложил я.
Пресс-секретарь, весьма находчивый в прошлом тележурналист, замешкался с ответом.
– Он только что переселился в другой кабинет, там ещё нет телефона, – выручил его Скляров. И на этом «содержательная», как напишут потом газеты, встреча журналистов «Биржи» с губернатором области закончилась.
В бытность Немцова губернатором области в Нижний Новгород приезжали многие политики с мировыми именами. Скляров оказался интересен только для Сороса, да и то, пожалуй, лишь по тому, что в городе действовал фонд его имени. Но с губернатором известный финансовый маклер встретился и провел пресс-конференцию, где среди прочего заявил, что его имя треплют в мире, не разбирая, где факты, а где мнения. И тут Ивана Петровича прорвало:
– Вот уж верно. Пусть Ионов послушает, а то выдает своё мнение, не разбирая фактов.
Мне ничего не оставалось, кроме как сопоставить в ближайшем номере «Биржи» свои мнения с фактами поступков губернатора. Интересный получился материал! Пяток фактов, которые я раздобыл у представителя президента РФ по Нижегородской области Юрия Лебедева, прямо противоречили законам страны или уставу региона. Всё это я подал так: вот факт, а вот мнение о нём. И в заключение – абзац о борьбе с компьютером, который никак не соглашался выдавать на экран слова в подлинном произношении губернатора.
Дело кончилось тем, что Скляров с треском проиграл следующие выборы, не смотря на серьезную поддержку Сергея Кириенко, служившего в те годы после короткого премьерства полномочным представителем президента РФ по Приволжскому федеральному округу. Мне была понятна позиция Сергея. Президент Путин не был склонен к переменам в руководстве регионами. Кириенко выполнял эту установку. А кроме того, Скляров выдвинул на значимые должности некоторых друзей Сергея по комсомолу, и Кириенко отдавал ему должное. Хотя в узком кругу посмеивался над Петровичем. И однажды Сергея даже подловили на этом. Один из тележурналистов, работавших на выборах в команде другого кандидата, записал скрытой камерой откровения Кириенко о своём протеже и выдал в эфир. Получился конфуз. Со Скляровым Сергей объяснился, а нам, нескольким журналистам, регулярно встречавшимся с ним на бэкбрифингах, впредь запретили брать с собой даже мобильные телефоны.
Думаю, я сыграл немалую роль в провале Ивана Петровича на выборах. Все-таки четыре года регулярной бомбардировки в популярной газете должны были сказаться на решении избирателей. Но для Склярова провал (соперник во втором туре голосования собрал почти 73 процента голосов) был неожиданной новостью. Он боролся за вожделенное кресло с наивной верой в свою избранность для этой должности, поэтому, проиграв, нашел в себе силы только выдохнуть:
– Эх, какого губернатора ухайдакали!..
Но при всём этом Петрович уважал меня. Завидев где-нибудь поблизости, первым подходил поздороваться, охотно откликался на просьбы обсудить какую-либо проблему. В общем, добрый был человек. В меру наивный и не в меру тщеславный. Вернее, не тщеславный даже, а честолюбивый. Это разные свойства характера. Тщеславие – это стремление к успеху, к известности. А честолюбие – сродни карьеризму. Это стремление занять должность. Я с детства стремился к славе, чтобы успешнее утверждать справедливость. Он – чтобы командовать людьми. Как рассказывал сам Иван Петрович, он ещё в первых классах сельской школы на вопрос: «Кем, ты, Ваня, хочешь стать?» отвечал: «Директором! Чтобы все слушались и хорошо жить». Жил он в последние свои годы хорошо, упокой, Господь, его душу!
В июле 2003 года Евгений Люлин, на ту пору председатель областного законодательного собрания и секретарь Нижегородского регионального отделения партии «Единая Россия» предложил мне поработать в областном партийном штабе по выборам в Государственную думу. Тогда я ещё числился безбилетным членом «Союза правых сил». Потому что заявление в этот крикливый колхоз я подал сразу, как только он образовался, но годы шли, а никакой работы ни в области, ни в Нижнем «СПС» не велось, членского билета тоже никто мне не давал. Единственное, в чем ощущалось присутствие в партии так это в домашнем почтовом ящике. Пару раз в месяц я выгребал оттуда газетку «Правое дело». Читать в ней было нечего, потому что полосы в основном были заняты скучнейшим философствованием члена политсовета партии Кара-Мурзы. И почти ни слова о каких-либо делах Союза в центре и на местах. Ещё несколько раз отрывал от повседневных забот лидер местного отделения партии, действующий депутат Госдумы Алексей Лихачёв. Он собирал нас, нескольких политологов и политобозревателей «для оценки ситуации в области». Лёше понравилось торчать в Думе третьего созыва, и он зондировал обстановку на следующие выборы. Это тоже было чистое «бла-бла», которое после трёх, кажется, собраний мне надоело. А когда я пропустил следующее, получил выговор от Лихачева за бездействие на благо партии.
Что там делал сам Алексей, мне сказать трудно, но на выборах в Думу четвертого созыва, очевидно по просьбе Сергея Кириенко, а может быть Евгения Люлина – как никак однокашники по комсомолу – его негласно поддерживал штаб «Единой России». И мы немало потрудились, чтобы снять из списка кандидатов, заявившихся по его округу, действующего члена ЕР. Тот уже успел отпечатать крупную партию агитационных календариков. Изделие получилось оригинальное: лицевая сторона – точная копия членского билета партии с портретом владельца, ну, а обратная – с месяцами и числами. Ни дать ни взять партийный билет, только с лозунгом: «Голосуйте за нашего кандидата». Мужик уже потратился на типографский заказ, а мы его принудили сняться с гонки. Сняли мы и ещё одного кандидата. Он тоже заявился в качестве одномандатника по Семеновскому избирательному округу, уже успел там кое-что сделать для районов округа. А к нам вдруг поступило распоряжение руководства «Единой России»: Султанова заменить Хинштейном. Эта операция прошла быстро, ибо предприниматель, работающий с нефтепродуктами, не сопротивлялся решению партийных да и региональных властей. А Хинштейн сразу набрал обороты по оказанию помощи местным предприятиям: выбивал для них государственные заказы, субсидии по кредитам, благо имел всяческие связи в Москве. Он стал нравиться районным начальникам своими возможностями, а они в своих в глубинках вершат всеми делами. Да и областной штаб «Единой России» помогал этому посланцу партии. Я, например, тоже выезжал в Семеновский район на праздник работников сельского хозяйства и схлестывался там с действующим депутатом Госдумы, кандидатом от «Аграрной партии» Николаем Костериным. Мы были с ним знакомы по предыдущим выборам, когда с помощью Ивана Склярова и митрополита Нижегородского Николая он увел мандат у Сергея Воронова, на которого работали мы со Спицыным.
История тогда была интересная. Сергей, бывший вице-президент могучей «Транснефти», а до того ещё и посидевший в кресле нижегородского вице-губернатора, слушался нас мало, агитацию вёл шире, чем мы ему предлагали: устраивал в районах концерты «звезд» и «звездочек» российской эстрады, организовывал конкурсы местных красавиц. Словом, работал на молодежь, поскольку и сам был немногим за тридцать и имел опыт организации всевозможных тусовок: когда-то начинал карьеру в райкоме комсомола. И вот незадолго до дня выборов он затеял собрать в центре города Семенова слет жителей округа и сжечь в их присутствии чучело Ивана Склярова. Голову для куклы заказал в мастерской, где готовили героев одноименной телепередачи. Получилась ну очень похожей на оригинал! Место для сожжения приготовили в самом центре Красной площади Семенова, народу собрали достаточно, для выступающих построили помост с микрофоном, чтобы слышно было на весь город. Все это Воронов делал без нас, как, впрочем, мы только позже узнали, что он строит на берегу озера Светлояр рубленую церковь. Такая активность и трата средств отлично работали на Сергея, и по всем нашим замерам общественного мнения до сожжения чучела он шел далеко впереди конкурентов. А с куклой Ивана Склярова Сергей прогадал. Надо было знать вотчину заволжского старообрядчества, каковой издревле считался град Семенов. Местный народ охотно послушал выступления двух артистов, говоривших от имени учительства и врачей, а когда куклу вздыбили на кол и облили бензином, стал разбегаться с площади. Люди увидели в этом действе казнь их святочтимого Аввакума, претерпевшего мученическую смерть за всех исповедников «древлего благочестия». К тому же оскорбленный Скляров велел митрополиту отслужить специальные молебны, и бедный владыка Николай постарался распорядиться с этим, хотя ещё пару недель назад воздавал Сергею хвалу за строительство храма на Светлояре.
И ещё одна деталь, которую мы со Спицыным не успели «отбить» в ветхозаветных краях северного Заволжья. Выборы в тот год состоялись в день Николы угодника. А главного соперника Воронова звали Николаем, и буквально накануне у него сгорел в машине сын. Сердобольный избиратель и полил елея на больную душу Костерина.
Что я мог на крестьянском празднике противопоставить такому сопернику? Я набрал достаточно цифр и фактов, показывающих пренебрежение государства к российскому крестьянству, говорил, что кормилец страны имеет моральное право на защиту со стороны Государственной думы, и самое бы верное сельскому люду поддержать на выборах «Аграрную партию». Но беда-то в том, что расклад сил по стране таков, что она не наберет достаточного числа голосов, и сельский житель опять останется один на один со своими проблемами, если не поручит их решение самой сильной партии. Поэтому голосовать надо за список «Единой России» и её кандидатов в одномандатных округах. В вашем случае – за Александра Хинштейна.
В штабе «ЕР» меня поначалу поставили руководить отделом СМИ. Но я до того запутался в сметах и договорах с газетами и телеканалами, что стал нервничать и вскипать по любому поводу. А поводы возникали один за другим. Потому что, кроме того, мой отдел должен был готовить выступления приезжим кандидатам из территориального списка партии, где числился едва ли ни десяток федеральных имен. Я представления не имел о многих из них, а девчонки из исполкома Нижегородского отделения «ЕР» и пресс-секретарь областного министра строительства и ЖКХ Валерия Лимаренко, назначенного начальником штаба, мало, чем могли помочь. Разве что подсказать номера чьих-то телефонов. То есть отдел получался не дееспособным. И это при моих-то амбициях! И я заявил об уходе из штаба:
– Я не Гай Юлий Цезарь, делать одновременно десять дел не могу.
Лимаренко ответил, что незаменимых у нас нет, но Евгений Люлин его поправил:
– Человек должен заниматься тем, к чему он призван. Сочинять сметы может любой другой, а писать убедительные тексты – только Ионов.
Евгений Иванович читал меня не только в газетах. Когда собирался на съезд «Единой России» и хотел там выступить, попросил подготовить ему текст по проблемам села. Я написал выступление на шесть минут. Вечером принес в кабинет. Намотавшийся где-то за день и страшно уставший, Люлин читал его, вертя перед собой снятые с руки часы. Потом отложил текст, нажал клавишу переговорного устройства, попросил секретаря принести пару рюмок водки, ещё что-нибудь к ним и сказал:
– Спасибо, Борисыч. Никто и никогда не писал мне таких коротких и убедительных текстов.
И меня вернули в штаб, опустив в должности до главного специалиста аналитического отдела. В задачу входило только написание текстов. Зато и написал я их не одну сотню. И это были не только статьи для областных и районных газет. Отлично организовавший работу штаба Лимаренко хотел, чтобы «ЕР» обратилась отдельно к каждой категории избирателей – ветеранам и молодежи, военным и защитникам правопорядка, к труженикам промышленности и села, к работникам здравоохранения и образования. Центральный штаб партии не выпустил столько воззваний. Не упоминались некоторые категории населения и в предвыборных «манифесте» и «платформе ЕР».
Не находя в её документах, каких либо обязательств перед этими категориями избирателей, приходилось исходить из логики её обещаний «добиваться улучшения качества жизни всех граждан России». Кроме того, пришлось сочинить проникновенные письма к доверенным лицам и членам партии – к одним, чтобы они прониклись благородством намерений и задач «ЕР», к другим, чтобы материально поддержали партию во время выборов.
Всё, что писал, громко зачитывалось мною на еженедельных общих собраниях штаба и, по правде скажу, давненько я не слышал столько аплодисментов в свой адрес. Это тешило самолюбие. И побуждало откликаться даже на постоянные просьбы написать кому-то от имени штаба «ЕР» поздравление с юбилеем или каким-то успехом. Письма элегантно оформлялись дизайнером, печатались на цветном принтере на отличной фотобумаге, снабжались подписями Люлина и Лимаренко, вставлялись в рамку, и я встречал их потом на почётном месте многих кабинетов.
Припоминается и ещё одно событие. В Нижний для встречи с избирателями должен был приехать один из заметных деятелей партии и государственной Думы третьего созыва Константин Косачёв. Штаб запланировал ему выступление перед собранием инвалидов города. Из Москвы последовал звонок:
– Вы что там, с ума посходили? Косачёв – международник, что он знает об инвалидах?
Лимаренко парировал:
– А что, Константин в МИД баллотируется или в государственную Думу? Или прикажете нам убрать инвалидов из списков избирателей?
– Но он же ничего о них не знает…
– Подскажем.
И, естественно, мне было велено написать текст выступления. А я ничего не знал о Косачеве – молодой он или старый, нервный или спокойный.
– Импозантный молодой мужчина в красивых очках, – сообщила Ольга Щетинина, отвечающая в штабе за связи с общественностью.
Это, конечно, была исчерпывающая характеристика! Да и бог-то с ней! Важно, что он скажет избирателям, а это уже целиком зависит от меня. Начал искать в Нижнем инвалидов, знающих их проблемы. Нашел, послушал, проникся – аж сердце защемило. И вынес всю боль на бумагу, попутно вспомнил, что говорил Путин на встрече с организациями инвалидов, сказал, что могла бы и должна сделать государственная Дума, чтобы облегчить участь этих людей. Текст получился компактный и резкий – не для «импозантного мужчины в красивых очках». Но послал его Косачёву электронной почтой – авось проглотит.
Позвонил помощник Константина:
– Подтверждаем участие во встрече.
А пару дней спустя в штаб приехал и сам Косачёв. Заглянул в нашу комнату, поблагодарил за текст:
– Спасибо, выручили. Толковое получилось выступление.
А дальше вышло так, что я стал главным выступающим от имени Нижегородского отделения партии на местном телевидении и её защитником от публичных нападок левых и правых ораторов. Здорово помогал в этом Саша Хинштейн. Интересная у нас получилась пара. Я – пожилой, но горячий, он молодой, но рассудительный. А вместе – весьма убедительные говоруны.
Выборы мы выиграли с огромным преимуществом и партийным списком, и в одномандатных округах, кроме Автозаводского. Там нашим кандидатом была молодая дама, владелица молодежного клуба, в штабе он появлялась редко, помощи не просила, и мы практически не работали на неё.
В ночь после выборов в большом кабинете министра строительства и ЖКХ закатили банкет. Валерий Лимаренко, Евгений Люлин сказали всем большое спасибо за работу, обеспечившую успех, меня наградили отдельно: вручили коробку с дорогой авторучкой Waterman с логотипом «ЕР», назвав это призом «Золотое перо».
Отпуск, который я брал за свой счет в «Бирже», закончился. После суматошной работы в штабе размеренная жизнь в еженедельнике показалась пресной. Естественно, повысилась и самооценка. Ушел из второго еженедельника издательского Дома «Биржа», где вел Интернет-обзоры автомобильной тематики. Не понравилось, что его редактор, по сути, приватизировал полосы газеты, отставляя материалы других авторов. Но ведь он-то ещё получал оклад редактора и премии, а мы, обозреватели, сидели только «на подножном корме». Тихо сказал Лапырину, что больше не пишу для «Автошки» и перестал являться туда на планерки.
Пришёл день зарплаты и, расписавшись в ведомости, я понял, что дальнейшая работа в «Бирже» не для «Золотого пера». Написал заявление: «Поскольку сложившаяся в «Бирже» система оплаты труда оскорбляет моё профессиональное достоинство, прошу освободить от обязанностей обозревателя». После летучки редактор и хозяин издательского Дома Владимир Лапырин попросил остаться.
– Ты это серьезно?
– Более чем.
– И что ты хочешь?
– Уйти.
– Куда?
– Думаю, не заваляюсь.
– Ну, мы тоже не пропадем.
– Успехов! – И я ушел домой с осознанием, что иначе не мог поступить. Но настроение было поганое. Тяжко все-таки сознавать, что ты легко заменим. Как запчасть в механизме – работал-работал, а чуть забарахлил – и выкинули.
Утром следующего дня позвонил Лапырин:
– Извини, вчера погорячился. Я все понял и исправил. Может, вернешься?
– Нет, Володя. Спасибо. Живите без меня.
«Заваляться» не дал Роман Скудняков, начальник управления общественных связей областного Законодательного собрания. На другой же день пригласил к себе, предложил посотрудничать с газетами «Нижегородские новости» и «Земля Нижегородская», учредителем которых было Собрание. Обговорили детали. Я предложил вести в газетах схожие рубрики: «Давайте поговорим» для «НН» и «Попробуем разобраться» – для «ЗН». Это должны быть аналитические обзоры насущных проблем жизни области. Появилась нужда в моих комментариях у пары местных телеканалов и нескольких Интернет-изданий. Словом, опять оказался нужным под завязку, хотя официально нигде не стал оформляться.
Тут, пожалуй, надо объяснить суть такой востребованности. Ведь губернаторские выборы Иван Скляров, мечтавший о втором сроке, проиграл не кому-нибудь, а Геннадию Ходыреву, которого четыре года назад обошел в гонке.
Я знал Геннадия Максимовича с 1973 года, когда он только начинал политическую карьеру в качестве секретаря парткома Горьковского машиностроительного завода. Потом общался с ним как со вторым секретарем обкома партии, первым секретарем, председателем областного Совета. На первых выборах в Государственную думу мы со Спицыным и Владиленом Израителем даже работали на него. И я искренне тогда писал, что ради победы Геннадия Максимовича готов взять открепительный талон в своём избирательном округе и ехать в Семенов или Варнавино, чтобы там проголосовать за Ходырева. Он нравился мне отзывчивостью, не свойственной партийным боссам демократичностью и обязательностью в выполнении обещаний. Когда распустили обкомы КПСС, он мог трудоустроиться первым из своих подчиненных, поскольку имел большие связи и в Горьком и в Москве, но оставался на своем уже безденежном посту до тех пор, пока ни нашел работу всем без исключения сотрудникам обкома. Для себя он потом с помощью Бориса Немцова, только что назначенного губернатором, создал торгово-закупочную фирму и добывал для области сахар и зерно. Вот тогда он и попросил нас помочь ему с выборами в Думу.
Помню, при первом разговоре на эту тему, я спросил, мол, чего это ему от конкретного дела опять захотелось во власть?
– Не по мне это купи-продай. Не по моему потенциалу дело, – ответил он.
Как мы поняли тогда, мандат депутата Государственной думы был нужен Ходыреву и для того, чтобы преодолеть ту полосу жизни, в которую он попал после развода с семьей, и потерей былой власти. В должности главы небольшого торгового дома он начал прикладываться к рюмке, понимал, к чему это может привести и старался вырваться из круга.
Вот в этой ситуации мы и хотели ему помочь и помогли бы, если бы Немцов не поставил тогда на другую фигуру. Борис поддерживал на выборах Татьяну Черторицкую, ловкую дамочку, пробившуюся к губернатору в советники. В избирательном округе, где баллотировались Ходырев и Черторицкая, было много воинских частей, с командирами которых Немцов накануне выборов провел «совещание» и тем решил исход голосования.
Ходырев остался в области, Черторицкая упорхнула в Москву и больше в округе её практически никто не видел. Северные районы области, входившие в округ, она давно и хорошо прочесала, когда собирала у населения древние рукописные и старопечатные книги, якобы для «Нижегородского Матенадарана» – Института старопечатной книги, а, по сути, для частной коллекции, для которой, кстати, хотела отвоевать фонды рукописных книг у библиотеки Горьковского госуниверситета и музея Николая Добролюбова. А у музея – ещё и бывший «доходный дом» Добролюбовых. Она и меня пыталась втянуть в эту авантюру, когда я работал в газете «Культура». Но, быстро поняв, что девушка раскрывает рот на чужой каравай, я отказался помогать.
Геннадий Максимович попал в Думу следующего созыва по списку КПРФ и уже оттуда предпринял атаку на кресло нижегородского губернатора. В Нижний он вернулся другим человеком, привез молодую жену и команду столичных политтехнологов. Выборы у Склярова выиграл, хоть и со второго тура, но оглушительно, и губернаторствовать начал с ремонта собственных апартаментов. Ни Немцов, ни Скляров с этого не начинали. Перетряхнул Ходырев и администрацию области, разделив её на две части – администрацию губернатора и правительство, призвав на ключевые посты московских спецов средней руки. Это было ново для Нижнего Новгорода, поскольку раньше город сам был поставщиком кадров для столицы.
Чтобы упрочить положение единоличного хозяина региона, Геннадий Максимович решил овладеть и Законодательным собранием. Но тут вышла осечка. Продавить через голосование депутатов своего человека не удалось. Ходырев вспылил, мол, вы ещё узнаете, кто в доме хозяин, потребовал переголосования. В перерыве, пока готовили новые бюллетени, подошёл в коридоре ко мне:
– Борисыч, что за порядки стали в области? Губернатор им пацан что ли?
– Не пацан, конечно, но уже и не первый секретарь обкома. И уж тем более не казак, чтобы шашкой махать. Договариваться надо.
– С кем?
– А вон Борис Духан идет, он тут всех и всё знает.
– Он же человек Склярова.
– А вы попробуйте…
Чем закончился их разговор, я не знаю. Но председателем Собрания вопреки воле губернатора стал Евгений Люлин, приятель Сергея Кириенко по обкому комсомола. Сергей же к тому времени представлял президента страны в Приволжском федеральном округе. Ходырев воспринял избрание Люлина как вызов себе со стороны полпреда президента, и областная элита стала быстро делиться между двумя центрами влияния.
Примкнуть к одному из них и пригласил меня Роман Скудняков. Я был не против, тем более, что Кириенко, даже будучи премьером страны, никогда не вставал по отношению ко мне в позу высокого чиновника. Ходырев же наоборот становился всё менее доступным человеком, отгородившимся от журналистов женой, назначенной им главой департамента по связям с общественностью и СМИ. Молодая, но уже поднаторевшая в подковёрных играх, она легко управляла и губернатором, постоянно дразня в нём самолюбие. Естественно, что и себя она считала хозяйкой области и прибирала к рукам всё, что хотела прибрать.
Широкие московские связи, на которые упирал Ходырев в предвыборной борьбе, мало чем помогали области. Ни в промышленности, ни на селе проблем не становилось меньше, зато появилась новая телевизионная компания «Кремль», работавшая исключительно на губернатора, под него же легла и газета «Нижегородская правда». Талантливые ребята где-то выискивали успехи правительства региона и подтрунивали над инициативами полпреда превратить Нижний Новгород в подлинную столицу Поволжья. Сергей же, довольно быстро справившись с вольницей Казани и Уфы, мало признававших федеральные законы, положил начало реставрации Ильинской слободы – древнейшего уголка города, искал для области инвестиции едва ли ни по всему миру. Несколько раз летал в Японию договариваться о размещении в регионе производственной площадки корпорации Toyota с прицелом на то, что сюда же придет и Nissan. А Ходырев, чем-то обязанный владельцу Горьковского автозавода Олегу Дерипаске, заявил, что японцы смогут придти в область только через его труп. И давняя мечта Немцова и Кириенко превратить Нижний в русский Детройт упорхнула в Санкт-Петербург.
– У меня две проблемы – долги и полпредство, – говорил губернатор, оправдывая медленное развитие области. А журналистам всё яснее становилось, что главная проблема Геннадия Максимовича – это Гуля Ходырева, втягивающая мужа то в одну, то в другую авантюру, которые никак не добавляли супругу авторитета и только подбрасывали фактов, подогревающих конфронтацию между губернатором, полпредом и Законодательным собранием. Дело кончилось тем, что на одного из советников Ходырева завели уголовное дело за взятки, которые тот, якобы, брал для губернатора. А губернатору, шептались в коридорах, деньги нужны, чтобы проплатить назначение на новый срок. В этой обстановке московские ребята, которых Ходырев привел в правительство области, стали покидать свои посты. А строптивая Гуля в очередной раз подвела супруга.
На очередных выборах в государственную Думу губернатор, давно покинувший ряды КПРФ, возглавил региональный список кандидатов от «Единой России». А жена решила побороться за мандат и депутатскую неприкосновенность в рядах партии «Родина». В Кремле это заметили. Кроме того, в администрации президента получили заявление депутатов, что в случае, если Путин представит на согласование кандидатуру Ходырева, Законодательное собрание области откажет ему. То есть борьба пошла по полной программе. Люлин и Кириенко начали связывать с её исходом даже личные судьбы. В приватных беседах они говорили, что уйдут на новые места работы только когда освободят от должности Ходырева.
Роман Скудняков стал подбрасывать мне тезисы для телекомментариев и подсылать за ними журналистов. Я охотно принимал их, но воспроизводить сочинения Романа не собирался – у меня достаточно было своих суждений о складывающейся ситуации. Мне эта возня двух групп надоела до чертиков, и в комментарии для Нижегородского телеграфного агентства я сказал: «Упорство, с каким стороны доедают друг друга, легко может кончиться тем, что в Нижний пришлют варяга.»
В конце-концов так и случилось. Вскоре депутатам Законодательного собрания представили на согласование кандидатуру первого вице-мэра Москвы Валерия Шанцева. Кириенко, собрав журналистов, сообщил, что уезжает занять давно согласованную должность главы «Росатома».
Борьба закончилась. Мне стало скучно без её накала, и вскоре на одном из брифингов в полпредстве я тоже сказал коллегам, что ухожу из политической журналистики. Мне уже за семьдесят, пора осмысливать жизнь в более спокойной обстановке. К тому же сын купил загородный дом, и надо его обустраивать. Короче, ухожу в домоуправы.
Едва на портале НТА появилось сообщение о моем уходе из профессии, как на сайте СМИ-НН.RU развернулась дискуссия: рано я это сделал или давно было пора? Кто-то, из не стеснявшихся назвать своё имя, сожалел об уходе и не верил, что это надолго, другие под «никами» поносили, как могли. Ставили в вину сотрудничество с Кириенко, приписывая то, чего не было. А было у меня с Сергеем Владиленовичем взаимное уважение. Я уважал его за недюжинный ум, простоту в общении с людьми, неизменную доброжелательность. Домами не дружили. Телеграммы на каждый праздник и день рождения он присылал мне на редакцию. Секретарша редактора вывешивала их на доску объявлений для всеобщего прочтения. Очевидно, это кого-то раздражало и кто-то, конечно же, думал, что это не просто так и выливал на сайт свою лужу желчи. Читать это было обидно, хотя понятно, что я не для всех был «медом мазан».
Больше задело другое: летом 2006 года газета «Нижегородские новости» представила меня в качестве номинанта на звание «Почетного гражданина Нижегородской области». Ходатайство газеты поддержали Союз российских писателей, еженедельник «Биржа», исполком Нижегородского отделения «Единой России», коллегия ИТАР-ТАСС. Подписали ходатайство губернатор Валерий Шанцев и Евгений Люлин, ещё сидевший в кресле спикера Законодательного собрания. Я, естественно, «раскатил губу» пусть и на небольшую, но прибавку к мизерной пенсии человека с полувековым трудовым стажем. Да и вообще это тешило душу тщеславного индивида. Что ни говори – Почетный гражданин!
Но, странно, больше-то интересовала не табличка на стене дома: «Здесь в 1976–2006 годах жил такой-то…» и не памятник на выделенной аллее городского кладбища – я вообще против памятников и могил – а именно прибавка, чтобы в старческой немощи не превращаться в иждивенца для сына. И вдруг в конце года облом! Общественная комиссия, дающая последнее «добро» на звание, проголосовала за меня не единогласно, а только так можно стать Почетным.
– В чём дело? – вгорячах спросил я у Люлина.
– Старики в комиссии неуправляемые, вроде тебя. Говорят: «у нас ещё не все заслуженные руководители предприятий прошли, а тут журналиста представляют.…Я ничего не смог сделать…
Но, как потом мне сказали, ничего и не делал.
– С комиссией надо было работать, – намекнул первый зам Люлина Александр Иванович Цапин.
– Как работать?
– Очевидно, как работал твой коллега: загодя брать у них интервью по разным поводам, показывать по телевидению. Да мало ли способов у журналиста расположить человека к себе!
– Я думал, надо просто хорошо и много работать на своём месте.
– Хорошо работают многие, но не все получают за это звания, – закончил Александр Иванович.
И я уехал из Нижнего, где прожил и проработал более тридцати лет. Прожил и проработал в согласии с совестью и во всю силу своих способностей. Сейчас кто-то скажет «Ну-ну!..» А я в доказательство могу лишь привести слова из письма Генерального Директора ИТАР-ТАСС Виталия Игнатенко губернатору области: «Владимир Борисович Ионов был одним из лучших корреспондентов Агентства, опыт его работы был рекомендован Коллегией ТАСС для изучения во всех отделениях и республиканских агентствах…» Или вот что написал мне в день рождения Главный федеральный инспектор по Нижегородской области Валерий Лимаренко: «Вам сегодня 70 лет. Вы в это верите?! Нет? И правильно делаете! Вашей энергии могут позавидовать молодые люди призывного возраста. Ваши аналитические и журналистские способности – блистательны, и как человек, имевший честь работать с Вами, могу сказать, что когда Вас называли «Золотым пером», говорили неправду – Вы «Платиновое перо» и никак не меньше!.. Для себя, глядя на Вас, я сделал вывод: 70 лет это тот возраст, когда «разбег» уже завершен и наступило время «полета». Без инструктора, потому что за штурвалом ас! И быть штурманом в Вашем экипаже – большая честь и удача!»
Ну ладно, под их началом я в разные годы работал, а чего не напишешь подчиненному к юбилею? Но вот человек, который всего лишь читал или слышал меня – начальник Главного управления Банка России по Нижегородской области С.Ф. Спицын: «Вы человек чести и высокой эрудиции, умеющий отстаивать свою точку зрения…» «Последовательность в отстаивании справедливости, принципиальность и гражданское мужество стали узнаваемым стилем Вашей журналистской работы…» – Это Вадим Воробьев, ныне вице-президент ОАО «ЛУКОЙЛ». И где те «кинокритик» или «наблюдатель», что под этими «никами» поливали меня желчью на сайте СМИ-НН? И как ещё «надо было работать» с «неуправляемыми стариками»?
Проглотив обиду, перебрался в загородный дом к сыну во Владимирские леса, в густое разнотравье летом и жемчужно искрящийся снег зимой. Чтобы здесь в неторопливых хлопотах по дому осмыслить себя и мир.
Да, я не люблю памятники. Не все, конечно, а кладбищенские, как и сами кладбища. У меня давно нет отца и матери, но я так и не бывал на их могилах. Похоронены три брата, и я не знаю – где. Это вовсе не значит, что не помню ни рода, ни племени. Они остались в моей памяти, и будут жить в ней, пока живу сам. Есть один кладбищенский памятник, к которому иногда прихожу – моей теще, Марии Лавровне Столяровой, дивному человеку, прошедшему рядом со мной все испытания жизни. Прихожу, чтобы сопроводить к нему жену, безумно любившую мать.
Мне претит посещать места последнего приюта, потому что и там бередится моя детская рана от несправедливого мироустройства. Ну, почему и там, где, как утверждают, перед Смертью все равны, в глаза бросаются лишь сооружения над могилами «братков» всех рангов да чиновников, вроде «бесстрашного борца с привилегиями партноменклатуры», а потом затмившего всю партийную рать своими претензиями на роскошь. И почему над могилой моего отца, начавшего работать в семь лет и не имевшего ни единого выходного дня до восьмидесяти, торчит лишь доска из мраморной крошки? Пожалели денег сыновья-дочери? Не пожалели. У нас их не было. Мы, как и миллионы других россиян и советских людей, не владели ни воровскими общаками, ни государственными или муниципальными бюджетами.
Куда деваться, и я задумывался над неизбежным. И сначала хотел для себя заказать простую могильную плиту без указания на ней имени и фамилии, хотя дорожу ими, но чтобы и за гробом не было стыдно за убогость сооружения. А на большее не заработал. «Ну, как же так? – скажут. – Ты стольких людей вывел во власть… Ведь те, кто занимался в последние годы тем же самым, потом покупали шикарные квартиры и дорогие иномарки…» Не знаю, как это у них получалось. Я от неправедных тех работ имею лишь ноутбук, на котором выстукиваю сейчас эти воспоминания.
Для плиты же придумал даже такие строки:
Я верю в конечность тела и вечную жизнь души. Не верю в памятники и мемориальные доски. Верю в нерукотворную память. В память, живущую в сердцах и душах живых людней, если не всех – такого, увы, не бывает – то близких тебе по родству, по душевному братству. И потому на полном серьезе говорю: лично мне не надо ни памятников, ни досок, ни даже могилы, чтобы кто-то к ней приходил. Крематорий! И золу или пепел – что там останется – рассыпать по траве или снегу на поле, что рядом с домом. Близкие, вступив на него, обязательно вспомнят, а другим и знать не надо, чем здесь удобрено разнотравье. Если кому-то и чем-то, когда-то пришелся по душе, вспомнят книжки, журналы или статьи, в которые неизменно вкладывал всю страсть своего сердца и которыми защищал людей, природу, совесть и мораль.
И это говорит тщеславный индивид, никогда не скрывавший тщеславия? Он самый. Только на излете лет задумавшийся над смыслом слов. Пока годы летят, с ними накапливается не только усталость от жизни, но и – таков парадокс природы – мудрость. На философском факультете МГУ я прошел довольно обширный курс «истории и теории атеизма», много раз читал и конспектировал Библию, даже пытался комментировать её для себя. Удивляло восприятие ветхозаветными авторами Бога. Он был в их понимании жестоким к слабостям человеческим, славолюбив, охоч до жертвоприношений и подозрителен по отношению к чадам Своим, созданным Им по образу Своему и подобию – как бы они ни сотворили себе другого кумира. Держал мир в повиновении страхом, как держит своё окружение любой тиран. Именем Его «слуги Господни» творят любой суд, страхом перед Ним они добывают себе пропитание, а хвалой в Его честь – процветание.
Разумеется, отмечал в Библии и книги, исполненные лиризма и мудрости. И особенно любил и люблю книгу Екклесиаста. Тогда и сейчас она отвечает образу моих мыслей о том, что тщеславие – это могучая сила, движущая человека к свершениям. Это, если хотите, кинетическая сила всего человечества, потому что она заложена и в самом Создателе. Видимо, Он и есть эта кинетическая сила. Но и её же конечный пункт. Всё от Бога и все – к Богу, а всё другое – «суета и томление духа» – вот главная заповедь этой великой книги.
Но это я понимаю теперь, а раньше искал у Екклесиаста созвучия состоянию собственного духа. Когда после бессонной ночи, проведенной в поисках лучших слов и их сочетаний для повести, я высовывал голову в форточку, чтобы счастливо вдохнуть свежего воздуха, в память врывались строки моего Проповедника: «Итак, увидел я, что нет ничего лучше, как наслаждаться человеку делами своими, потому что это доля его…» Теперь же читаю и продолжение тех строк: «…ибо кто приведет его посмотреть на то, что будет после него?» И нахожу еще: «Нет памяти о прежнем; да и о том, что будет, не останется памяти у тех, которые будут после».
Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Горько это сознавать тщеславному индивиду. Кстати, что значит тщеславие? Именно тщеславие, а не, скажем, славолюбие? И почему в этом слове так неразрывно сочетаются два понятия – слава и тщета? И тщета стоит прежде славы. Случайно? Но в языке, я это знаю, не бывает случайных слияний. Ищу в академическом словаре содержание понятий. «Слава – Почетная известность, свидетельство всеобщего признания заслуг, таланта, доблести и т. п.». «Тщета – Отсутствие смысла, ценности в чём-либо, бесполезность, суетность, тщетность». Значит, тщетна любая слава? А что там у Екклесиаста? «…И оглянулся я на все дела мои, которыя сделали руки мои, и на труд, которым трудился я, делая их, и вот, всё – суета и томление духа, и нет от них пользы под солнцем!»
Да… Не веселый итог. А как же кинетическая сила? Ведь есть она, есть! «Тщеславный, толкует мне словарь, это стремящийся к славе». Стремящийся! А стремление не может быть без заряда энергии, без делания дела. Вот и я, уже уставший от жизни, почему-то каждое утро открываю свой ноутбук и стучу по клавиатуре, выбивая на экране эти строчки. Кружится голова, шумит в ушах, но сердце почему-то сжимается от радости, когда удается выдать удачную мысль, подобрать верное слово. Но ведь эта радость и есть порождение энергии тщеславия.
Ладно, жизнь уже на закате и впору спросить: жалею ли я о чем? Не знаю. Пожалуй, только о том, что помогал победам мэрам, губернаторам, президентам и депутатам. Особенно депутатам Госдумы РФ. Начинал работать с вполне внятными людьми, понимающими нужды своих округов и живущих в них избирателей. Но выборы прошли, кандидат победил и… стал другим человеком. Поразило однажды, как начальник штаба, работавшего на Дмитрия Савельева, выбрасывал в мусор собранные нами наказы избирателей. Просьбы там были мелкие, местами даже нищенские, и выполнить их Дмитрию – экс-президенту «Транснефти» было легче, чем чихнуть. Но листочки с мольбой купить ребенку валенки или зимнее пальтишко – дело было вскоре после дефолта 1998 года – полетели в корзину.
– Дело сделано, кому теперь нужны эти бумажки? – сказал начальник штаба, который от того же Савельева получил в подарок огромный джип.
Другой кандидат в мэры Нижнего Новгорода накануне выборов выпустил книжку с названием «Диктатура совести». А, став градоначальником, останавливался в Москве в отеле за тысячу долларов за ночь, заказывал на вечер подборки порнофильмов, верным замам выписывал премии в сотни тысяч рублей. И всё это за счет нищего бюджета города, которому нечем было платить за отопление домов.
Мои отзывчивые кандидаты, став депутатами, в охотку голосовали потом за огромные зарплаты и пенсии для себя дорогих, ограждали депутатской неприкосновенностью, в том числе и от отзыва мандата за бездействие. О том и жалею, что не распознал кривых душ.
Я знаю, что книга эта не будет издана, потому что у издателей сегодня иные ценности на уме, а я, увы, не скопил, чтобы утолить их нужды к наживе. Но пишу. Потому что тщеславие диктует мне мыслишку, что рукописи не горят и не тонут, они где-то и когда-то всплывают на поверхность. А значит, может всплыть и имя, хотя пепел давно уже прорастет травой.
«Житие» выбито на компьютере, стало быть, и жить ему в виртуальном мире киберпространства. Там, где живут сейчас моё имя и мои мысли последних лет.
Ну, вот и всё!