Когда летом 1971 года я был в Браззавиле, мне много рассказывали о начатой в республике работе по укрупнению деревень. В этой сложной операции тогдашние руководители страны видели чуть ли не главный рычаг, который позволил бы им вытащить крестьянство из трясины застоя. Они восторженно говорили о будущих селах, где каждый сможет послать своих детей в школу, получить необходимое медицинское обслуживание, купить в магазине все нужные ему товары. Меня убеждали, что, несмотря на свою очевидную дороговизну, эта операция окупится тем, что позволит ускорить модернизацию сельского хозяйства, резко повысить культурный уровень деревни.
Эти соображения казались убедительными.
— Как же практически обстоят дела с укрупнением деревень? — справлялся я у своих собеседников. Ответы, однако, зачастую бывали уклончивыми.
В деревне неподалеку от Долизи я разговорился с учителем местной начальной школы. Он открыл мне совершенно новую сторону всей проблемы.
— Наш главный противник, — говорил он, — это культ предков. Крестьяне отказываются покинуть земли, где похоронены их прапрадеды. Они спрашивают: а кто займется древними могилами? Кто станет наблюдать за посаженными там фруктовыми деревьями? Умершие в сновидениях посещают живых, живые связаны с ними нерасторжимыми обязательствами. Кто же осмелится их нарушить? Ведь предки защищают семьи, отгоняют от жилищ злых духов.
— Бросить деревню, — продолжал учитель, — значило бы утратить покровительство предков. К тому же уход живых на другие места мог бы вызвать раздражение прародителей племени. А это опасно. Мертвые сильнее живых!
Наблюдения учителя подтверждались и другими лицами, знающими обстановку в местной деревне. Кое-что проскальзывало и в столичной печати.
При помощи магических обрядов
В еженедельнике «Этумба» я прочел заметку о задержании народной милицией в местечке Майейе, на дороге в Муйондзи, двух колдунов-пигмеев. Оказалось, что пигмеев, славящихся среди крестьян своей магической силой, призвал на помощь бывший староста деревушки Дуду. Он хотел, чтобы колдуны бросили заговор на руководителя района и работников, ответственных за укрупнение деревень, и помешали переселению жителей Дуду в Майейе. Пигмеи охотно взялись за это дело.
Мир, где живые считали себя слабее мертвых, не спешил раскрывать свои тайны. Поступки людей подчинялись здесь каким-то особым законам. Новое наталкивалось на сопротивление архаичного сознания, с которым оно казалось несовместимым. Это сознание подсказывало людям привычные способы борьбы — колдовство, магию. Оно выглядело сильным, всепроникающим. Может быть, в тех случаях, когда оно диктовало поступки людей прогрессивных, добивающихся обновления общества, его влияние становилось подчеркнуто явственным.
А так бывало нередко.
Мне рассказывали, что в одной из северных деревень страны председатель ее революционного комитета наталкивался на ожесточенное сопротивление бывшего деревенского старшины. Тот пользовался репутацией опасного колдуна и охотно обращался к магическим силам, чтобы подорвать авторитет председателя, запугать членов комитета. И тогда этот председатель, в крайности, призвал в деревню знахарей, опять-таки пигмеев. Эти колдуны спасли престиж новых властей деревни. Магическими обрядами они сумели полностью парализовать влияние деревенского знахаря. Его перестали бояться.
Эта история показалась мне чрезвычайно характерной. Не означала ли она, спрашивал я себя, что конфликты между людьми, становящиеся в деревне всё более многочисленными по мере углубления распада традиционного общества, неизбежно принимали драматическую форму борьбы при помощи иллюзорных, будто бы сверхъестественных средств? В этой борьбе, в сущности, сталкивались призраки, скрещивались несуществующие шпаги, но людям был слышен звон металла, а мелькающие вокруг тени выглядели телесными. Сознание общества было таким, что во всем этом не было ничего невероятного, вернее, ничего такого, что не соответствовало его представлениям.
То, что я видел в Народной Республике Конго, не было чем-то исключительным. Сходные явления можно было наблюдать во многих африканских странах.
Английский этнограф М. Филд описала, как распространение культуры какао на Золотом Береге (как тогда называлась Гана) в начале века способствовало освобождению крестьянина от родо-племенных обязанностей и обязательств. Но одновременно исчезли и средства защиты, которыми архаичное общество обеспечивало безопасность каждого своего члена. В деревнях, выращивающих какао, множились конфликты из-за накопленных богатыми фермерами состояний, из-за крупных наследств. Волнами растекались зависть и взаимная неприязнь.
Как и в Конго, эти человеческие страсти находили выход в колдовстве, в заговорах. Страх словно пропитывал крестьянские общины, и на месте исчезавших традиционных средств защиты от таинственной опасности сглаза появлялись новые — особые часовенки, оберегавшие крестьянина от окружавшей его невидимой, неразличимой враждебности. Интересно наблюдение М. Филд о том, что количество этих часовенок возрастало параллельно увеличению объема производства какао.
«Какао не показало нам хорошего человека», — говорили крестьяне Золотого Берега. В горечи, которой напоена эта фраза, — свидетельство краха традиционной морали, свидетельство падения этических норм архаичного общества.
…Когда я работал в Гане, то не раз сталкивался с отголосками того, что можно было бы назвать «революцией сознания» в африканском крестьянстве.
Юго-запад этой страны удивительно живописен. Невысокие холмы покрыты густым лесом. Кое-где он был расчищен под плантации бананов или какао, кое-где в чащобе были проложены дороги. И все же здесь, у границы с Берегом Слоновой Кости, лес сохранил свою былую мощь. Темный, сырой, наполненный странными звуками, он тесным кольцом окружал бедные деревеньки.
Здесь же впадает в море и священная река народов акан — Тано.
Еще во времена первой мировой войны в эти глухие места прибыл из Либерии «пророк» Харрис. По воспоминаниям, это был высокий седой старик, всегда одетый в белое. Он шел от деревни к деревне, опираясь на крестообразный посох. Его горячие, взволнованные проповеди собирали тысячи крестьян. Он провозглашал новое, христианское вероучение, призывал народ сжигать идолов и разрушать их алтари.
Проповеди Харриса широко разнеслись по тропическому лесу. Этому благоприятствовал великолепный резонатор — колониальная эксплуатация. На Береге Слоновой Кости, где Харрис провел свыше двух лет, только что завершилось завоевание страны французами. На Золотом Береге лишь недавно отгремели кровопролитные ашантийские войны. Начавшаяся война в Европе отозвалась и в английских и во французских колониях усилением поборов, широким применением принудительного труда.
Ныне можно только догадываться о том, какую глубокую ломку в сознании людей произвел вызванный колонизацией кризис. Какие споры шли тогда по деревням? Какие мысли волновали людей? Наверное, в глазах многих традиционные религиозные взгляды становились предметом сомнений, а может быть, и насмешки, когда появился Харрис. Разве сумели предки, в честь которых чуть ли не ежедневно совершались жертвоприношения, защитить народ от чужеземных захватчиков? Разве заступились боги за своих почитателей? Когда стреляли английские и французские винтовки, боги скрывались в чаще леса.
Проповеди «пророка» давали выход крестьянскому гневу — и гневу против богов и гневу против завоевателей. По всему побережью запылали костры, куда летели деревянные изваяния. Свыше 120 тысяч человек приняли учение Харриса только на Береге Слоновой Кости. Французские колониальные власти поспешили выслать мятежного «пророка» из страны.
Однако два круга представлений, вероятно особенно древних, особенно глубинных, уцелели в этой буре. Речь идет о культе предков и о вере в способность людей использовать в жизни некие, на наш взгляд иррациональные, магические, силы. Эти два круга понятий не противостояли один другому, а как бы вписывались один в другой. Без преувеличения можно сказать, что они служили краеугольным камнем всего величественного, предельно своеобразного здания — и африканских верований и народной философии.
Мне вспоминается, как в Аккре я был приглашен в гости в одну университетскую семью. Друзья хозяина расположились на веранде дома, где было прохладно. Слуга принес поднос с холодными напитками, наполнил всем стаканы. И тут я обратил внимание, что многие из гостей, прежде чем пригубить стаканы, выплескивали несколько капель на землю.
— Таков обычай. Мы не забываем наших отцов, дедов и прадедов и хотим, чтобы в час нашей радости они могли выпить вместе с нами, — полушутя, полусерьезно объяснил мне хозяин этот жест.
Так мелкая подробность обнаружила, насколько основательно вросли даже в повседневный быт представления, связанные с культом поклонения умершим. Позднее его следы я находил повсюду: общественная мораль, верования, традиции, праздничный ритуал — все несло на себе его неизгладимый отпечаток. И я вспоминал, что писала об этом явлении советская исследовательница религий Тропической Африки Б. И. Шаревская: «Культ предков, несомненно, представляет собой фантастическое отражение той огромной роли, какую в роде и племени играют узы кровного родства, того почитания, которым пользуются старики, хранители традиций общины. Умершие как бы продолжают оставаться членами своего рода, не выходят из общины. Они нуждаются в жертвоприношениях, чтобы продолжать существование в ином мире и чтобы снова возродиться в потомках, иначе они окончательно перестанут существовать. Живым же необходима помощь приобретших сверхъестественное могущество предков. Культ предков в суеверном представлении — это поддержание связи между этими двумя группами рода, а нарушение связи грозит гибелью живым и общине в целом».
Эти идеи самым прямым и непосредственным образом воздействовали на развитие общественных отношений.
Культ предков
Когда английский этнограф Д. Мидлтон начал изучать общество угандийских лугбара, ученый увидел, что они представляют существующие среди них отношения как санкционированные и контролируемые умершими. Все лугбара были убеждены, что ныне существующая форма их общества, когда-то созданного героями-прародителями кланов племени, неизменна и не подвержена внешним воздействиям. Лугбара верили, что живые выступают всего лишь как временные управляющие процветанием, престижем и общим благополучием рода от имени предков, которые делали в свое время то же самое. Исследователь пришел к выводу, что «ценности, находящиеся в центре общественной жизни лугбара, — признание важности родственных уз и общинных связей — поддерживаются культом умерших».
Чувство теснейшей связи с миром усопших укреплялось сознанием того, что предки нередко возвращаются в мир живых людей.
У га приморской Ганы в старшем сыне в семье видели вцеление его деда. Души братьев деда получали вторую жизнь в младших сыновьях этой семьи. Наконец, души сестер деда возрождались в его внучках по мужской линии.
Рождение близнецов было пугающим событием. Их появление нарушало естественный порядок. Ведь они не могли быть вцелением никого из предков, а, очевидно, представляли некую потустороннюю силу. Считалось, что близнецы наделены особым могуществом, причем оно возрастало, когда один из них умирал.
В Восточной Нигерии мне рассказывали, что когда у женщины этнической группы ибо роды были долгими и трудными, то на помощь призывался знахарь. Гадая, он должен был обнаружить, кто же из умерших родичей семьи «хочет родиться вновь». Имя этого человека и давалось младенцу. Если же роды были нормальными, то имя ребенку давала его бабушка. Это было имя предка, которого хотели видеть среди живущих. Бывало, что новорожденный заболевал. Тогда говорили, что этот предок отказался от своего нового жилища.
В этих представлениях была выражена идея единого потока жизни, который объединял равно живых и мертвых. Долгом живущих оставалось следить за тем, чтобы этот поток, от которого зависело процветание общины, не ослабевал. Вот, в частности, почему бесплодие становилось не только несчастьем, но и позором женщины, пусть невольно, но наносящей ущерб численности общины. Здесь же заключалась одна из причин суровой нетерпимости к адюльтеру, нарушавшему «чистоту» потока. Этими же идеями питался сложнейший ритуал, призванный защищать племя, род от исчезновения, которое для предков было бы второй — и самой страшной — смертью, без надежды на перевоплощение.
Воздействие культа предков очень заметно прослеживается на существующей внутри рода иерархии. Им закреплялось подчиненное положение молодежи и господство старейшин. Во многих случаях он служил своего рода «идеологической» платформой власти вождей, которые выступали как необходимые посредники между живыми и усопшими.
И здесь обнаруживались два подхода к вождям-жрецам.
Как только вождь начинал дряхлеть и его все чаще и чаще посещали болезни, подданные задумывались о его замене. В их глазах эти проявления растущей слабости выглядели как свидетельство неспособности вождя поддерживать «жизненный поток» общины достаточно могучим. Его убирали.
Однако гораздо шире было распространено другое мнение — убеждение, что чем старше становился человек или чем бо́льшую власть удерживал, тем ближе он подходил к миру предков, которые и придавали его положению мистический ореол особого могущества. Иногда два представления сталкивались между собой, но чаще сливались, образуя крайне путаную племенную «идеологию власти».
Эта «идеология» была своего рода отражением реально существующих порядков, но отражением активным, вторгающимся в жизнь ради закрепления породивших его отношений.
Когда современность бросала человеку вызов и требовала от него пересмотра мировоззрения, ему приходилось отрекаться от слишком многих этнических ценностей, от слишком многих ставших плотью и кровью убеждений. Вероятно, если бы африканское общество изменялось медленно, если бы его внутреннее перерождение происходило постепенно, то общественное сознание смогло бы «перестроиться», не вызывая душевной ломки, без психических травм. Но у Тропической Африки был иной удел. Темпы социальных изменений были потрясающе напряженными и предельно сжатыми. Время не считалось с тем, что у человека есть предел гибкости, предел способности осваивать новое и к нему приспосабливаться.
В начале века завершилось завоевание континента. Те, кому было 20–25 лет в те годы, вынесли на своих плечах всю тяжесть колониальной эксплуатации. Однако уже поколение, которому исполнилось двадцать — двадцать пять лет в 40-х годах, начало борьбу за национальную независимость, больше того — успело добиться победы. В то время как деды еще находились в архаичном, хотя и испытавшем страшный удар мире, нх внуки уже закладывали фундамент обновленного общества.
Сами темпы благоприятствовали неравномерности происходивших сдвигов. В одних районах континента ими были захвачены глубокие слои народа, в других — только верхушка. Эта же стремительность перемен приводила к тому, что общественное сознание отставало, оно не успевало за ростом образования, темпами становления новой экономики, возникновением новых общественных отношений. Мысль больше не поспевала за потоком жизни.
Врачи Аккры производили исследования о росте психических заболеваний среди крестьян. Наблюдения подтверждали, что в деревнях, охваченных экономическим подъемом, они были особенно распространены.
— Там человеку приходится выдерживать большие нервные нагрузки, — объясняли мне врачи. — Это, как правило, зоны частых, острых социальных и личных конфликтов.
Именно в силу того, что идеи, связываемые с культом предков, а точнее, с представлением о единстве человека и природы, мира живых и мира теней, питали всю духовную жизнь общества, отказ от них происходил мучительно. Легко ли было крестьянину восстать против власти вождя, если он знал, что от вмешательства того зависит благорасположение предков? Легко ли было молодежи оспаривать привилегии старейшин, к чему подталкивала необходимость, если в то же время она сознавала, что от старейшин может зависеть плодородие полей? Действительность заставляла крестьянина продавать и покупать землю, но возможно ли это было без мучительной внутренней драмы, когда собственником земли являлись не только живущие члены рода, а и давно ушедшие в царство теней прапрадеды?
Время с трудом разрубало этот гордиев узел проблем.
В начале 60-х годов мне довелось побывать в краю народа йоруба, в Западной провинции Нигерии. Проблемы, которые были еле заметны в дагомейской или тоголезской деревне, здесь приобретали значение, соответствующее масштабам страны. Именно тогда я особенно почувствовал остроту идущей в крестьянстве борьбы мнений.
По дороге из Абеокуты в Лагос я подсадил в машину молодого крестьянина Огутугу. Он рассказал мне немало интересного.
В Лагос Огутуга ехал купить удобрения для фермы своего отца. С этого и начался наш разговор.
— Много ли земли в отцовском хозяйстве? — спросил я.
— Всю мы не можем обработать, и большая часть остается под залежью. А спрос на землю большой, цена высокая.
— И что вы думаете делать с лишней землей?
— Земля не бывает лишней, — трезво поправил меня Огутуга. — Мои братья и я требуем от стариков, чтобы часть земли продать, а на выручку купить кое-какую технику, нанять рабочую силу.
— А они?
— Их не переубедишь. Земля, мол, завещана предками. Продать ее — значит украсть эту землю и у них и у наших внуков. А другие продают.
Огутуга сетовал, что молодежь зажимают в деревне. Сколько ни работай, доходами распоряжаются старшие.
Сотни тысяч парней, думающих, как мой дорожный знакомый, постепенно меняли лицо современной нигерийской деревни. Они выражали свои взгляды то насмешкой над суевериями стариков, то демонстрируя пренебрежение к власти вождя, то резко требуя на семейных советах раздела земли и права свободно ею распоряжаться. Шаг за шагом эти люди укрепляли в деревне новые взгляды и идеи, в корне отличные от господствовавших одно-два поколения назад.
В этой обстановке возникало совершенно особое состояние общественного сознания. Его главной чертой было своеобразное сосуществование двух систем взглядов: традиционной и современной. Это в известной степени отвечало самой двойственности архаичного сознания, но в значительно большей мере отражало двойственность бытия современного африканца.
Так, на заводе рабочий попадал в сферу отношений, где принесенные им из деревни верования, моральные нормы, привычки поведения оказывались и неуместными и неприменимыми. Ему приходилось слушать технические указания мастера, призывы лидера профессионального союза, советы товарищей по цеху. Все это складывалось в его сознании в особый, круг понятий и представлений.
Когда же рабочий возвращался домой, вокруг него звучали иные речи. Ему напоминали об обязанностях перед сородичами, рассказывали о том, как успешно были принесены жертвы на могилах предков. Он и сам старательно совершал предписываемые обычаем обряды. После свободы городской жизни он вновь оказывался в ярме традиций.
Конечно, это отнюдь не означало, что между двумя системами мировоззрения стояла глухая стена. Отнюдь нет. Больше того — сама действительность приводила к тому, что в сознании каждого мыслящего человека продолжалась, то становясь напряженнее, то ослабевая, борьба между взглядами архаичными и новыми. Но привычки, мысли изменяются медленно…
Одной из таких привычек и было обращение к магии.
Среди европейцев, работающих в странах Тропической Африки, нередко можно услышать обычно рассказываемые с иронией истории о вере африканцев в заговор, в талисманы, о странных, временами возмущающих обрядах, совершаемых ими для защиты от сглаза, от колдовства. Но и от иронии рассказчиков и от их негодования часто отдавало изрядным лицемерием.
В ноябре 1973 года мне пришлось смотреть по парижскому телевидению передачу, посвященную… колдунам и ведьмам в современной Франции. Из слов одного из участников, католического священника, я узнал, что при каждом диоцезе имеется выбранный епископом церковнослужитель, которому специально поручается заклинание бесов… Игравший в передаче видную роль журналист рассказывал, что колдуны встречаются по всей стране. Он описывал некоторые подробности из их магического ритуала, и казалось, что дым инквизиционных костров средневековья еще не рассеялся.
В сфере воображения
Когда я задумывался над ролью магии в африканском обществе (а мне часто приходилось сталкиваться с ее различными проявлениями), то понимал, как опасен презрительный и лицемерный европейский подход к этому сложному социальному и культурному явлению. Вместе с тем я многократно убеждался в том, что вера в действенность магических средств переносила пути разрешения и личных и общественных конфликтов в сферу субъективного, в сферу воображаемого.
В Аккре один из моих тамошних друзей объяснял мне страх перед магией:
— Колдовством пытаются повлиять на судьбу близкого человека — родственника, соседа, хорошего знакомого. Самое ужасное заключается в том, что враги действуют против вас в глубокой тайне. Вас неожиданно постигает несчастье — болезнь, тяжелая утрата, и только много времени спустя обнаруживается, что это было результатом скрытой враждебности и действия магических сил. Тогда уже поздно искать защиты.
Магия, ее таинственные обряды использовались помимо попыток повлиять на природу главным образом в сфере сугубо личных отношений между людьми.
В этой связи мне вспоминаются два случая, о которых писал работавший в Уганде этнограф Д. Бетти. Он наблюдал эти истории, будучи в одном из угандийских королевств — Буньоро.
В первом случае магия оказалась в центре семейной драмы.
Служащий управления общественных работ Йоуана отослал свою жену, которую обвинил в измене, к ее родным. Позднее он женился на другой женщине, от которой имел троих детей.
По истечении некоторого времени отвергнутая жена Юдеси вернулась к Йоуане, который простил ее и построил отдельную хижину рядом с собственным домом. Однако вскоре она опять начала ему изменять. Больше того, Юдеси возненавидела своего мужа и обратилась к знахарю за магическими средствами — «бурого».
Однажды, когда Йоуана спал, она протерла ему лоб и лицо тряпкой, пропитанной полученным от знахаря составом. Вскоре у Йоуаны начали болеть глаза, он стал терять зрение.
Его сестра обратилась к прорицателю, который сообщил ей, что болезнь брата вызвана действиями его первой жены. Но Юдеси с негодованием отвергла эти обвинения и вскоре окончательно ушла из дома мужа. Йоуана через некоторое время полностью ослеп, и в его окружении никто не сомневался в виновности его первой жены.
Второй случай столь же драматичен.
Паоло купил несколько досок, чтобы застелить ими пол в своем доме. Но доски были украдены, а когда их нашли у соседа — Арони, тот нагло заявил, что они принадлежат ему. У Паоло не было свидетелей их покупки, и его обвинения против соседа были отклонены. А еще через несколько дней его дом сгорел дотла.
Тогда Паоло обратился к знахарю. Тот дал ему средство, которое, будучи вылито на месте пожара, вызывало болезнь у поджигателя. Вскоре Арони тяжко заболел. И обращения к знахарям и к европейским врачам ничего не дали, он умер.
В деревне были уверены, что Арони был убит Паоло. Да тот и не скрывал своей роли в смерти соседа. Через несколько недель он был арестован старшиной деревни, и это в момент, когда он готовил магические средства для защиты от мщения сородичей Арони.
Может быть, самое страшное в этих историях — порожденная магией атмосфера всеобщей подозрительности, не требующей особых доказательств, чтобы превратиться в уверенность. Достаточно было серьезного потрясения — засухи, эпидемии, голода, — и в обществе вспыхивала массовая истерия страха перед предполагаемыми источниками зла — колдунами, знахарями, ведунами. Так случалось неоднократно, и архаичное сознание оказывалось совершенно беспомощным в подобные периоды.
Значит ли это, что вообще не существовало механизма для выяснения истины? Нет. В африканских обществах было найдено немало способов определения виновного. В своем большинстве они основывались на том, что все члены общины, племени слепо верили в одно и то же. Малейшая доля скептицизма разрушала эффективность всего механизма.
В средневековой Европе эти способы объединяли под единым названием — «божий суд». Их широко применяли и по всей Тропической Африке.
Испытание ядом, например. У леле, ветви этнической группы конголезских бакуба, обвиняемых из нескольких деревень размещали вместе как бы в загоне, за изгородью. Три дня их кормили только бананами, так как считалось, что они помогают выжить во время испытания. Друзья и родственники обвиняемых находились обычно тут же, стараясь поддержать их дух.
Первыми пробовали ядовитый состав старейшины деревни бахаки, которые таким странным способом доказывали свою «чистоту» — пригодность к проведению испытания. После этого выпивал свою дозу каждый из обвиняемых. Бахаки заставляли их двигаться — бегать или танцевать, считая, что движение помогает желудку отвергать яд. Некоторых начинало рвать, что было добрым признаком.
Другие же реагировали иначе. Они испытывали боль, им хотелось, чтобы их оставили одних. Но бахаки начинали их бить, заставляли бежать, пока те от слабости и изнеможения не падали и не умирали. Смерть, подтверждающая виновность человека, была сразу же Я приговором и наказанием.
Нельзя думать, что «божий суд» был совершенно несправедлив, что он равнозначен нелепому произволу. Считалось, что яд может подействовать только на виновного. Человек, действительно совершивший преступление, был в этом так же убежден, как и невинно обвиненный. Поэтому психическая сопротивляемость действию яда первого и второго бывала совершенно различной, и это, конечно, играло значительную роль.
Существовали в архаичных обществах и другие средства защиты от магии, носившие предупредительный характер.
Мне вспоминается, как в январе 1961 года в небольшой деревушке на границе Мали и Гвинеи я присутствовал на празднике, в котором участвовали охотники-музыканты. Они образовывали нечто вроде касты отверженных, которых боялись и которых презирали остальные крестьяне. Но на празднике именно они, отверженные, задавали тон общему веселью. Они жизнерадостные люди, отнюдь не угнетенные своим приниженным общественным положением.
Меня поразила их одежда — бурые, рваные рубища, увешанные самыми странными и неожиданными предметами — когтями зверей, кусками кожи, патронами и тому подобным.
Со мной на празднике был активист Союза суданской молодежи, небольшой патриотической организации, сыгравшей, впрочем, заметную роль в борьбе против колониализма. Явно смущаясь видом музыкантов, он объяснял:
— Это гри-гри — талисманы. Видите ли, охотникам приходится каждый день наталкиваться на многочисленные опасности. И они ищут защиты. Каждое гри-гри предохраняет от какой-то одной определенной опасности.
Видимо, охотники-музыканты чувствовали себя хорошо обереженными от любых невзгод. Они самозабвенно играли на своих инструментах, отставив в сторону древние пищали, которыми были вооружены.
Задумываясь над всем этим, нельзя было не заметить, что и магия с ее странными обрядами и культ предков с его сложным символическим ритуалом вырастали из одной основы — своеобразного мировоззрения, присущего африканскому предклассовому обществу. Они отражали определенный уровень развития народного сознания.
— Боги бежали от европейцев, — говорил ганский крестьянин приезжему этнографу, — многие из них ушли в глубь страны, в леса, а другие скрылись под землю.
Но и магия и культ предков не исчезли. В новых условиях они приобрели новое обличье.
Кризис
Все это было прошлым, но вписывалось в действие тельность сегодняшнего дня.
Как в Европе, выходящей из туманов средневековья, в странах Тропической Африки возникали крупные социальные движения с сильной религиозной окраской, В этой связи участники происходящей здесь борьбы с волнением спрашивали себя: какие же изменения про изошли в местном общественном сознании? насколько, они были глубоки и основательны? в каком направлении развивались?
Думается, наступит время, когда в произведениях африканских писателей и исследованиях африканских ученых эти вопросы получат полный ответ. Пока же могли быть сделаны только первые и робкие шаги в области, которая остается практически неизученной.
Проблема особенно усложнялась тем, что в Тропической Африке общественное сознание, оказавшись перед необходимостью осмыслить совершенно новые социальные условия, переступало через целые исторические эпохи. В сущности, оно не было подготовлено к восприятию капиталистических порядков опытом угнетения и борьбы, накопленным, скажем, европейцем в условиях феодального строя. Оно к тому же было лишено времени для разработки новой этики и морали, решения возникающих противоречий в сфере культуры, для формирования нового мировоззрения. Если на общественное сознание европейских народов и прямо и исподволь оказали воздействие достижения философии, искусства, науки в широком смысле этого слова, то в Тропической Африке ломка общественного сознания развертывалась не только стремительно, но и в известной изолированности от высших достижений и европейской и азиатской культуры. В сущности, лишь после завоевания независимости, да и то далеко не везде, начали устанавливаться оборванные колониальным захватом плодотворные контакты африканской культуры с культурами других народов земного шара.
Почему литература, видимо, призвана сказать особенно веское слово о наиболее запутанных и противоречивых сторонах этого процесса? Да в силу того, что она первая, изучая перемены во взглядах отдельных людей, сможет предвидеть, каких сдвигов можно ждать в сознании общества в целом. Кроме того, есть и другая причина.
Она в потрясающем драматизме того, что происходит и происходило в Африке. Тусклость газетных сообщений скрыла колоссальные масштабы крестьянских волнений в Заире в 1964–1965 годах. Мало известно и и то, какие громадные надежды демократии и прогресса были перечеркнуты военными переворотами. Лишь отдельные имена — конголезца Патриса Лумумбы, камерунцев Ума Ньобе и Феликса Мумье, ганца Кваме Нкрумы и немногих других — стали известны всему миру, тогда как титанический труд сотен тысяч учителей, медиков, юристов, журналистов по обновлению народного мировоззрения и народной культуры был окружен стеной молчания.
Но драматизм был не только в социальных столкновениях. Он пронизывал и судьбы людей, жизнь которых совпала с этой эпохой великого переворота.
В деревне первые конфликты возникали с появлением и распространением доходных культур — хлопка, какао, бананов, кофе, с обострением ссор из-за земли, со вспышками споров между стариками и молодежью о деревенских делах.
Напротив, в городе вчерашний крестьянин оказывался в новой среде и ему приходилось, очевидно, решать задачи, которые он даже не мог бы вообразить, оставаясь в деревне. Не говоря о поисках работы или иных средств к существованию, он должен был усвоить новое отношение к труду, принять новые нормы человеческих взаимоотношений, Одновременно ему следовало от многого отказаться — былых привычек, старых привязанностей, прежних этических идеалов.
Временами новый горожанин оказывался перед тяжкими испытаниями. И все же драма, героем которой оказывался крестьянин, была, как представляется, мучительнее, чем страдания, выпадавшие на долю горожанина. Крестьянин вступал в конфликт с самыми близкими ему людьми — с братьями, с отцом, с собственными детьми. Жизнь заставляла его ломать отношения, которые в его же глазах были священными, — отвергать авторитет старейшин, разрушать традиционную семью, переходить в иную веру, забывать об общинной солидарности. Одновременно возникала другая крайность — подчеркнуто ревнивое отношение к поддержанию давних порядков, неприязнь к любому независимому движению мысли.
Это были два совершенно различных типа драмы: один — адаптация к новой среде, второй — участие в постепенной трансформации самой среды. Естественно, что в этой обстановке и индивидуальное и общественное сознание изменялось по-разному и не в тождественных направлениях.
Мне приходилось, впрочем, слышать и другие рассуждения.
— Развитие нашего общества было слишком быстрым, чтобы быть действительно основательным, — говорил мне врач-психиатр в Аккре. — В этих условиях можно было вырастить новую интеллигенцию, создать основы нового общества, но немыслимо полностью перестроить народное сознание, народное видение мира. Стремительность ломки старых общественных порядков обостряла присущие этому сознанию противоречия, но отнюдь не облегчала их разрешения.
Мой собеседник продолжал:
— И напротив. Сознание не успевало перестроиться, оно цеплялось за старое. Когда горожанин обнаруживал, что не может совершать жертвоприношений на могилах своих предков, а следовательно, ему трудно рассчитывать впредь и на их защиту, он обращался к новой вере — к слову мусульманских проповедников или христианских миссионеров. Однако очень быстро он менял и обряды и само вероучение, под защиту которого становился. И в новой религии он искал пути к тому, чтобы восстановить утерянную связь с прапрадедами своего народа. Так, делая шаг вперед, он оставался на прежнем месте.
В этих наблюдениях было много справедливого, и, помню, я не стал спорить со своим знакомым. Лишь заметил, что его взгляды не столько противоречат моим, сколько их дополняют.
Фактор времени действительно играл громадную роль в современной африканской истории, причем его значение приобретало особую важность в те эпохи, когда социальные изменения различного характера ускорялись. Общественное сознание не успевало перестраиваться; каждой социальной группе, каждому классу требовался для этого более или менее значительный срок. Во Франции, к примеру, уже давно труд адвоката пользовался не большим престижем, чем труд инженера, однако, как и полвека назад, буржуазия предпочитала посылать своих детей не на технические, а на гуманитарные факультеты. Несмотря на то что мир переживает беспрецедентную по своим масштабам научно-техническую революцию, высоко приподнявшую общественную роль инженерно-технической интеллигенции, схема социальных ценностей в глазах среднего французского буржуа почти не изменилась.
К тому же простой человек видел окружающую его действительность иными глазами, чем тренированный социолог. Там, где тот констатировал серьезные социальные потрясения, ломку традиционного уклада, развитие капиталистических общественных отношений, человек с улицы замечал, что в действительности налицо падение нравов, что исчезает былое почтение к старшим, что бывает все труднее и труднее свести концы с концами. На основании собственного жизненного опыта ему, как и сотням тысяч окружающих его людей, практически было невозможно подойти к тем широким обобщениям, которые делал ученый либо политик.
Это, с одной стороны, объясняло, почему общественное сознание неизбежно отставало в Тропической Африке в своем осмыслении действительности от ее развития, а с другой — показывало, почему там, где социальный опыт масс постоянно не обогащался достижениями научной мысли, это отставание становилось особенно значительным.
В изучении и этих социальных драм и этих тонких сдвигов в общественном сознании именно литературой накоплен богатый опыт. Напротив, научные изыскания в этих областях долгие годы страдали схематизмом, зачастую отвергающим живую плоть народной истории. Да и сам опыт изучения эволюции массового сознания, массовой психологии был беден, и редко кто, кроме тренированных этнографов, серьезно занимался его углублением. Лишь в последнее время общественные науки начали ускорять движение вперед в этом сложном и трудном деле.
Правда, в Тропической Африке положение исследователя облегчалось в известной мере самими масштабами и глубиной происходящих изменений. Они, как говорится, «резали» глаз.
В архаичных обществах Тропической Африки распад традиционных социальных отношений сопровождался и острым кризисом народного самосознания. Под воздействием начавших раскрываться внутренних противоречий оно меняло свой характер. Издавна присущие ему материалистические и мистические тенденции, ранее сосуществовавшие в состоянии некой «нерасчлененности», вступили в становящийся все более антагонистическим конфликт. Симптомом происходившей ломки сознания стали возросший скептицизм, резкое обострение критического чувства, больший реализм, «безверие», но одновременно и возникновение массовых религиозных течений. Многое в конкретных проявлениях этого кризиса могло представляться странным, даже уродливым. В то же время он был крайне плодотворен и во многом предопределил силу и размах ничего общего с религией и религиозностью не имеющих массовых выступлений крестьян и рабочих против угнетения, за национальную свободу и социальное раскрепощение, характерных для первых лет независимости.
Одной из наиболее броских примет социального кризиса, ломки общественного сознания, изменений в народном мировоззрении стало во многих районах Тропической Африки «ведьмоборчество». За этим понятием, родившимся в застенках инквизиции, скрывались мучительные усилия африканских обществ освободиться от страха перед властью мертвых. Но не только. Подтачивались идеологические основы давних общественных порядков. Из густого мрака медленно возникало нечто новое.
В конце 1972 года на страницах выходящей в городе Ломе газеты «Того-пресс» я прочитал небольшую заметку местного следователя Антуана Мате. «Колдовство в Африке, — писал он, — это постоянное обращение к духам язычества. Это также протест против господствующих религий: католичества, ислама или реформатской церкви. Можно также утверждать, что колдовство является дочерью нищеты. Оно — надежда мятежных». Далее Антуан Мате призывал: «Надо заполнить новым видением мира пустоту, которая возникает из-за исчезновений суеверий и колдовства. С этой целью мы предлагаем создать специальную комиссию, призванную собирать сведения о магических обрядах, между прочим, об изготовлении талисманов гри-гри… Эти обряды невозможно полностью уничтожить, ибо они часто сопровождаются врачеванием и в состоянии оказать услугу нашему краю».
Такие высказывания очень характерны для известных кругов современного африканского общества, в котором живы и страх перед магией и убеждение, что в ней — возможность улучшения своей судьбы в этом несправедливом мире. В подобных взглядах робкий рационализм сочетался с мыслью о том, что в магических обрядах и суевериях все же могли скрываться элементы подлинного объективного знания. Чувствовалась даже готовность под этим предлогом чуть ли не встать на защиту колдовства.
Колдуны и ведьмы
Каким же было истинное место подобных явлений в изменяющемся африканском обществе? Кто считался способным распоряжаться магическими силами до начала социального кризиса, а кто стал обладать этой властью позже?
Колдуна узнают по красным глазам, рассказывали азанде работавшему среди них английскому этнографу Э. Эвансу-Притчарду. Когда встречается такой мужчина, то известно, что он колдун. И это же верно относительно женщины с красными глазами.
Лугбара верили, что колдуны и ведьмы — это существа завистливые, с дурным характером, ведущие себя иначе, чем принято в обществе. Они не имели родственных чувств, и их можно было узнать по тому, что держались они в стороне и от общей трапезы и от совместных развлечений. По мнению тех же лугбара, ведьмы и колдуны были противоположностью нормальных человеческих существ: их Кожа была белой либо серой, у них было много физический недостатков, наконец, их подозревали даже в каннибализме. Утверждалось, что в Заире, стране, славившейся колдунами, они даже ходили не так, как остальные люди, а вверх ногами.
У многих африканских народов, надо сказать» было распространено убеждение, что чем отдаленнее область, откуда происходил колдун, тем сильнее его мощь.
У азанде способность к колдовству передавалась по наследству. Сыновья колдуна сохраняли его зловещий дар. Напротив, женщине наследовали ее дочери. По мнению азанде, само свойство воздействовать на судьбы других людей находилось в теле колдуна или колдуньи в особом органе. Они говорили, что если вскрыть живот ведьмы, то у ее печени обнаруживался особый отросток. Когда его прокалывали, то «колдовство» с шумом вырывалось оттуда.
Одним словом, существовала известная предопределенность, выражавшаяся в наследственности или принадлежности к касте, в том, что касалось магических; способностей человека. В предопределенность верило все общество, не исключая и самих «осуждаемых» — колдунов и ведьм.
Эти «носители зла» соответствовали в жизни общества тому, чем в мире представлений того же общества была вера в магию. Как вера в ворожбу дополняла картину причинных связей в реальном мире своим, объяснением социальных катастроф и личных несчастий, так существование колдуна было в известном смысле необходимостью, без которой эти трагические случайности не могли бы реализоваться и не могли бы быть поняты. Племя само, своим давлением, своим духовным и психологическим влиянием создавало колдунов и ведьм в своей среде. Тех же, кто использовал магические средства! для служения роду, для его защиты, оно окружало почтительным уважением, наделяло почетными титулами.
В тесном, замкнутом племенном мирке жертвами колдуна оказывались по преимуществу близкие ему люди. У многих африканских народов существовало убеждение, что колдуны никогда не нападают на чужаков, а лишь на сородичей. Поясняя эту мысль, замбийские чева говорили: «Если вам надо зарезать скотину, то вы не идете закалывать ее в чужом стаде, а выбираете в своем».
Возможно, что этот цикл представлений был принят в особенно изолированных, особенно архаичных обществах, где было крайне сильным убеждение каждого племени в том, что оно является некой самодовлеющей, не зависимой от других единицей. В таких общественных группах могли считать, что пронизывающая мир сила, посредством которой колдуны и совершали злодеяния, была как бы замкнута в пределах племени и не способна оказывать воздействие на человека со стороны. Подобно тому как духи предков непосредственно поддерживали лишь прямых продолжателей рода, так и противостоящее им в известной степени влияние колдовства было на каком-то этапе определено границами одного рода или же племенной группы.
У большинства африканских народов орудием злого начала могли стать равно мужчина и женщина, но у нупе (Нигерия), создавших высокоразвитую цивилизацию, эту роль общество отводило преимущественно женщинам.
Нупе, в частности, думали, что выбираемые рыночными торговками предводительницы были одновременно и главарями союзов ведьм. Эти женщины носили титул сониа в городе Вида и титул саги в деревнях края нупе. В ведьмах нупе видели прежде всего врагов мужчин и мужской власти в обществе. Очень часто враждебность колдуний, считали нупе, направлялась с особенной силой против собственных мужей и их родственников.
В этих идеях нетрудно увидеть отражение как подчиненного положения женщины, так и страха мужчин перед возможным изменением социальных ролей. Исследователь культуры этой этнической группы С. Ф. Недел высказал предположение, что сами представления относительно колдовства были здесь выработаны мужчинами. Это возможно. Тем не менее вне зависимости от авторства подобные взгляды разделялись всеми, в том числе и женщинами. Этот успех в навязывании своих мнений был важным психологическим успехом мужской части общества, причем позднее он дал о себе знать во многих районах Африки, где именно женщинам приписывались ужасы ведьмовства, тогда как мужчины выступали в роли «спасителей» от его пагубного влияния.
Страх всегда окружал колдунов и ведьм. Временами в деревнях начинали охоту за ними, что было непросто, — ведь далеко не всегда их можно было узнать по красным глазам.
Существовало множество способов — обращение к оракулам, испытание ядом и другие. В Гане мне рассказывали, что в ашантийских деревнях покойника носили по улицам, пока он не укажет дом колдуна или ведьмы, повинной в его смерти. Виновника обычно предавали смерти. Например, у балуба Катанги и Касаи его сжигали.
«На западных склонах гор Кибара, — писал миссионер У. Бертон, — я однажды имел возможность собственными глазами увидеть драматическую картину „выню-хивания“ колдуньи… После захода солнца на двух концах деревенской улицы разожгли большие костры. Около этих костров собрались барабанщики, тогда как все жители деревни, стар и млад, выстроились между ними в два ряда, оставив свободным узкое пространство примерно в три с половиной метра шириной. Казалось, что колоссальное возбуждение овладело толпой, когда между рядов взад и вперед начала прохаживаться фигура, одетая в обезьяньи шкуры, с телом, вымазанным мелом, с надвинутой на лоб короной из бус. Человек этот — „мутонге“ — дико пел. На шее у него висели две нитки ожерелья, якобы сделанного из фаланг человеческих пальцев… Стук барабанов и ксилофонов, вопли толпы в ответ на движения фигуры вместе с мрачными отблесками костров придавали сцене нечто адское. Иногда мутонге встряхивал погремушкой, требуя тишины, во время которой он прижимался ухом к земле, словно бы слушая, что говорят ему духи… Наконец, после нескольких часов беспрерывного пения и танцев, когда толпа превращалась в дикую, взвизгивающую и потеющую массу, почти бессмысленную от возбуждения, мутонге внезапно застывал, поднявшись на цыпочки. Устанавливалась мертвая тишина. И тогда он неожиданно перебегал открытое пространство и касался рукой старой женщины. Раздавался вопль бешенства, и толпа кидалась на старуху».
У. Бертон подчеркивал, что колдунов и ведьм балуба сжигали не для того, чтобы доставить им мучения. У балуба существовало убеждение, что огонь изменяет свойства вещей в противоположные. Сожженное дерево становилось легкой золой. Гниющий предмет переставал разлагаться. Лечебный талисман после сожжения мог вызвать болезнь. Также и дух ведьмы после костра утрачивал свою дерзость и храбрость, становился слишком робок, чтобы, как раньше, причинять зло. Обвиняли в колдовстве чаще всего тех мужчин и женщин, поведение которых отклонялось от общепринятых норм или же добившихся в своем деле особенного успеха.
Охотник, более удачливый, чем его товарищи, мог быть обвинен в том, что благодаря ворожбе присваивал их успехи. Престиж влиятельного человека считался достигнутым с помощью колдовства. Старика упрекали потому, что магией он вызвал смерть тех, кого пережил. Очень часто обвинения в ворожбе выдвигались против людей, которые стремились к новому, строили себе современные дома и хорошо одевались.
В конечном счете весь этот круг идей и представлений становился своего рода петлей, с помощью которой с успехом душилась тяга к обновлению, к переменам.
Пока в африканских странах не происходило глубоких социальных потрясений, этот преимущественно идеологический механизм справлялся со своей задачей поддержания существующих общественных отношений в установившихся исторически рамках, но он выходил из строя, как только учащались социальные конфликты, как только сначала под воздействием колониального захвата, а затем под давлением капитализма стали разваливаться архаичные общественные структуры.
Угроза, вполне реальная, которую представлял колониализм для рядового африканского крестьянина, воспринималась им зачастую в искаженной архаичным сознанием перспективе. Мир общинной солидарности и взаимопомощи представал перед ним в новом и неожиданном обличье — зависти, вражды, подозрительности, беспощадного соперничества. Страх перед таинственными силами зла, никогда не исчезавший из дальних уголков крестьянской души, теперь выплескивался наружу волнами слепого ужаса, и парализованный им ум начинал допускать, что, действительно, ведьмы и колдуны невероятно умножились. Одновременно все больше и больше надломленных, психически заболевших людей убеждалось, что им присуща некая способность зловещего перевоплощения. Возникало странное, на первый взгляд, положение: в обществе, охваченном ужасом перед ведьмами и колдунами и уничтожающем тех, кто был заподозрен в близости к «нечистой силе», появлялось все больше людей, верящих в то, что им, действительно, присущи особые духовные качества.
В Гане эти идеи получили распространение среди населения областей, переживающих крутую ломку традиционных порядков. Они вырастали еще на почве архаичного сознания, но уже чувствовалось, что в них выражались и отдельные элементы нового быта.
В одном из городков Ганы, Акропонге, студентов местного учительского колледжа попросили описать, как они представляют себе ведьм и колдунов.
«Ночью, между полуночью и часом, женщина-ведьма встает, берет листья дерева, чуин“ и кладет их на мужа и детей. Тогда никто не замечает ее отсутствия», — писал один из студентов.
Другой будущий учитель продолжал: «Обманув близких, душа ведьмы покидает тело, так что „пустая кожа" остается позади. Если те, кто был вокруг, все же заметили, что душа покинула тело, они могли натереть „пустую кожу“ красным перцем. В этом случае душа не в состоянии вернуться, а вы можете доказать, что ваша жена ведьма».
Третий студент дополнил это описание: «Прежде чем ведьмы покинут тело, они переворачиваются вверх ногами. Они ходят ногами вверх, то есть головой вниз, и их глаза находятся за голенным суставом. Если женщины ходят на голове, то мужчины идут нормально, на ногах, но с ужасающей скоростью».
В сочинениях рассказывалось также, что ведьмы путешествуют обнаженными. Их рот пылает, как огненный шар, пламя вырывается из глазниц, из ноздрей, из ушей. Светящиеся, они несутся по воздуху. Один из студентов уточнял: «Обычно это желтый свет, по он может становиться кроваво-красным».
По распространенному мнению, ведьмы и колдуны двигались по паутине, поэтому люди верили, что, когда их опутывала паутина, их касались ведьмы. Столь же общим было убеждение, что ведьмы и колдуны могли передвигаться на животных и даже на людях: «Они оседлывают питонов, тигров, львов, антилоп».
«Прежде чем покинуть дом, ведьма ударяет веткой дерева, чуин“ по камню, обычно лежащему рядом с ее головой. Этот камень превращается в лошадь либо орла, на котором она и направляется по воздуху к месту встречи ведьм», — говорилось в другом сочинении.
Где же ведьмы встречались?
Изредка в кронах фруктовых деревьев, которые после этого больше не приносили плодов, но чаще на деревьях «одум», «уада», «офрам», выделявшихся своей высотой и мощью. Эти деревья были табу, неприкосновенны. Лесорубы, например, боялись даже по требованию европейцев валить деревья «одум». Это грозило безумием или даже смертью.
«В моем городе, — писал еще один студент Акропонгского колледжа, — есть хлопковое дерево, служащее ведьмам местом встреч… Среди его ветвей виднеется большой черный горшок, весь в ракушках каури. Считается, что этот горшок содержит кровь человеческих существ, пожранных ведьмами во время их ночных сборищ».
Кроме того, в подобных же горшках укрывались «удачливость», «везение» ведьм и колдунов. Эти горшки защищали от разоблачений, и если они бывали утрачены или украдены, то защищаемое ими общество ведьм распадалось.
И еще одна подробность.
«В таком горшке каждая ведьма держит души и кровь людей, убитых ею, — писал студент Акропонгского колледжа. — Правда, это не настоящая кровь, но черные зернышки канн, цветущего большими красными цветами растения. Были в горшке и камешки, по числу ведьминых жертв».
Конечно, все это поражало воображение. К тому же деяния колдунов и ведьм, о которых сообщала людская молва, были невероятными, зловещими.
В соседней с Ганой стране — на Береге Слоновой Кости были записаны публичные, сделанные перед народом исповеди нескольких колдунов, которые признали, что они оборачивались в разных зверей, птиц, портили поля и т. д.
Почему же стали возможны подобные самообвинения?
Мне кажется, было бы неточно видеть причину в вере этих людей в сверхъестественное, невероятное, необычайное. Нет, когда они исповедовались в собственных преступлениях или обвиняли в чудовищном злодействе других, они не верили, а знали, как им казалось, что ведьмы и колдуны существуют, что ими творятся непостижимые обычным человеческим разумом дела.
Сказывалось влияние еще сильного архаичного сознания, размывавшего границы между воображаемым и реально существующим. В конце концов даже трезво мыслящий человек оказывался непоколебимо убежденным в достоверности своих субъективных представлений, особенно если они разделялись не им одним, а всем окружающим обществом. Когда его племя допускало существование колдунов и ведьм, когда это подтверждалось признаниями последних, уже не могло быть речи о вере. Нет, эти люди считали свою веру знанием.
Крестьяне Берега Слоновой Кости, Ганы, многих других африканских стран видели, что рядом с ними находятся люди, исполненные глухой враждебности и располагающие средствами творить зло. Не удивительно, что в отдельных областях континента время от времени вспыхивали массовые гонения на ведьм и колдунов. Даже после установления колониального «порядка» их преследовали морально, изгоняли из деревень, иногда убивали.
Средства защиты
…Частенько по городам и деревням приморской Ганы разносились слухи о появлении очередного «спасителя», который уничтожал фетиши, разоблачал колдунов и колдуний. Таких людей вожди зазывали к себе для «очищения» своих городков от «подозрительных элементов». Им платились немалые деньги, на церемонию разоблачения затаившихся ведьм и колдунов созывалось все население.
Еще с ночи начинали стучать барабаны, чтобы никто не остался дома. Утром фанфары оповещали горожан о пробуждении «спасителя». Напротив церкви сооружался навес из пальмовых листьев, здесь-то и должно было состояться судилище.
Пока собирались горожане, духовой оркестр играл сначала танцевальные мелодии, а потом церковные гимны. На одном конце площади, на небольшом возвышении разместился приглашенный в город «охотник за ведьмами» со своей свитой, на противоположном — городские старейшины, вождь. Группа молодых людей наблюдала за порядком.
И вот началась собственно церемония. Из толпы был выволочен первый обвиняемый. Его поставили на открытом месте, под палящим солнцем. Один из прислужников «спасителя» громко, так, чтобы все слышали, зачитал обвинение: фамилии нескольких человек, скончавшихся недавно якобы в результате губительных происков разоблачаемого.
Правда, тот утверждал, что невиновен, но сам «инквизитор» закричал на него: «Я тебя поймал. Ты и твоя мать погубили много людей».
Угрозы и обвинения перемежались, пока несчастный, окруженный враждебной толпой, не признался, что, действительно, занимался ворожбой.
Когда прозвучало это явно вынужденное признание, толпа словно вздрогнула и молодым парням из охраны с немалым трудом удалось удержать порядок. Приезжий «инквизитор» определил наказание — крупный штраф, после чего «колдуна» увели.
Из толпы выволакивалась следующая жертва.
Проще всего было бы отвернуться в сторону от подобных сцен как от «пережитков» быстро исчезающей эпохи. К тому же в этой невеселой игре в палачей и жертв роли легко менялись: ведь и первые и вторые придерживались одних и тех же убеждений.
Но если все же вглядеться в происходящее?
Крупный знаток верований народов Ганы Г. Дебруннер писал, комментируя подобное же судилище: «Это был способ ослабить напряжение внутри клана. Искались козлы отпущения, а одновременно традиционный правящий класс и вожди пытались упрочить свою власть над народом».
И он был прав.
Конечно, если бы не прочность архаичного сознания, если бы не общепринятость очень древних по времени возникновения представлений, никогда «суды над ведьмами» не стали бы возможными. Но почему использовалась эта возможность и кем? Множество свидетельств подтверждало, что в этой племенной «инквизиции» была особенно заинтересована консервативная, стоящая на страже древних обычаев часть общества. И ее жертвами становились не только беспомощные старики и старухи. Удар наносился по тем, кто осмеливался говорить о переустройстве деревенского мира, восставал против находящихся у власти.
Это важная сторона проблемы, но существовала и другая. Разве не почувствовал проницательный следователь из Ломе Антуан Мате, что в колдовстве — надежды мятежных?
В этой связи несколько фактов привлекали внимание.
Еще миссионеры замечали, что даже робкий экономический подъем зачастую сопровождался в деревне оживлением разговоров о колдовстве: вспышками особенно яростных кампаний «ведьмоборчества», появлением различного рода «спасителей» от колдунов и колдуний. Это выглядело парадоксом: прогресс в хозяйстве и одновременно волна панических слухов, в которых, казалось бы, воскресали призраки далекого прошлого. Удивляла и массовость подобных явлений, встречавшихся в различных странах континента.
Редко бывали успешны попытки провести прямую нить от экономических процессов к событиям духовной либо культурной жизни общества. Тем не менее в африканской деревне можно было наблюдать, как развитие земледелия, появление новых культур и новых сельскохозяйственных орудий, определенная экономическая и финансовая политика колониальных властей создавали повторяющиеся до чрезвычайности социальные ситуации, вызывающие в людях сходную психическую реакцию, родственные мысли, близкие этические оценки. Было очевидно в то же время, что под воздействием колониализма шло мучительное, крайне болезненное перемалывание всего того, что создавало этический фундамент родо-племенного общества.
Этот бурный рывок вперед был, несомненно, прогрессивен, но прогресс этот достигался бесконечно высокой ценой. Ведь в племенном обществе отношения строились на узах крови, и, когда такие отношения приходилось разрывать, конфликт возникал между отцом и сыном, между женой и мужем, а его поводом бывали земля, право на независимость (выделение из рода, из большой семьи, собственное хозяйство).
Повторяясь, хочу подчеркнуть, что это придавало большой драматизм становлению новых порядков, новых связей между людьми.
Вера в магию и пришлась так кстати в этом мире: ведь считалось, что колдовством можно причинить зло прежде всего своему сородичу. А кто был чаще всего обвиняем? Да те группы деревни, которые были угнетены, задавлены племенным механизмом эксплуатации — женщины и молодежь. Они же и бунтовали, они же и видели в колдовстве надежду, надежду добиться своего…
Так из магических представлений соткалась фантастическая оболочка стремлений к изменению, но одновременно и к сохранению давних общественных структур. Страсти, разбуженные борьбой вокруг земли, вокруг будущего общины, вокруг будущего семьи, переносились в область воображения, но в то же время это воображение населялось столь чудовищными, столь страшными образами, что люди больше были не в силах выдержать этого развертывающегося перед их умственным взором зрелища. Исповеди ведьм или колдунов о якобы совершенных ими злодействах были красноречивым симптомом душевного надлома.
И наступал момент, когда общество в целом начинало испытывать желание возможно быстрее перешагнуть эту стадию своей истории.
Когда я работал в Гане, то часто слышал от знакомых врачей странные истории о знахарях-исцелителях. Их было известно много, мне называли десятки имен. Излечения же искали у них сотни тысяч.
Мне рассказывали также, что особенно значительного успеха деревенские исцелители добивались с душевнобольными людьми.
Среди пациентов, страдавших душевными заболеваниями, многие жаловались именно на то, чем в недавнем прошлом они наверняка гордились бы, — одержимостью силой, которая давала им способность губить здоровье, благосостояние, покой других людей. Приходили женщины, говорившие, что они ведьмы, и обвинявшие себя в десятках воображаемых убийств. Мужчины утверждали, что они оборотни, ночами превращающиеся в леопардов или крокодилов.
О чем же они просили? Да о том, чтобы их избавили от этих страшных способностей. Они хотели защиты от этого наваждения, и знахари умели им помочь.
— Дело в том, — говорил мне один из опытнейших врачей Аккры, Марк Дэви-Хейфорд, — что мы предлагаем больным только лекарства. Если они нас знают давно и между нами установились отношения доверия и уважения, то у врача появляются дополнительные шансы на успех. Деревенский исцелитель не отгорожен от больного образованием, положением, пугающей обстановкой клиники. Он говорит с пришедшим на одном с ним языке. Кроме того, к нему и стремятся уже потому, что в него верят. Верят в его способность защитить.
Марк Дэви-Хейфорд добавил:
— Замечено также, что в своем большинстве деревенские знахари наделены сильным характером. Очень часто это люди и редкой целеустремленности, поражающие окружение незаурядностью своего морального облика. А это исключительно важно, особенно когда больному нужна в первую очередь духовная опора, психологическая поддержка.
Я соглашался с Марком Дэви-Хейфордом, который хорошо знал и как сильно подорваны основы его родного общества, и как взбудоражено народное воображение, и как мучительно душевное напряжение, испытываемое каждым человеком в этом терпящем крушение мире.