Перевод А. Эбаноидзе

Я сдал последний экзамен, попрощался с друзьями, сложил в чемодан все свои вещи: зубную щетку, земляничное мыло, бритву, карманное зеркальце, пузырек с чернилами и маленькие ножницы со стершимся никелем. Книги и общую тетрадь с лекциями перетянул шпагатом. Сел на первый попутный грузовик, пересел на другой и к вечеру с волнением открыл калитку своего дома. Вошел и тихо шепнул на ухо обнявшей меня маме:

— Вот я и вернулся*

...Председатель принял меня радушно, — дружески похлопал по плечу и, словно доверяя какую-то тайну, сказал:

— А знаешь, что мы сделаем?

Я отрицательно покачал головой,

— Назначим тебя бригадиром. Ты — молод, техник-агроном. А старина Гермоген пусть отдохнет... Ну, как?

Дела у Гермогена шли из рук вон плохо. Он постарел, и председатель уже не мог на него положиться. Полевые работы еще кое-как шли, но по сбору чая его бригада заняла последнее место.

Я взялся за дело с душой: встаю с первыми петухами и до поздней ночи — на ногах. Бегаю как угорелый — то в гору, то под гору. То у одного двора кричу:

— Сардион!..

То у другого:

— Ивлитэ, Ивлитэ!.. Не подведи, ради бога, не зарежь без ножа!

— А этот чертов Бесо! И зачем только завел он такого пса, когда у него жених дочь похитил?..

— Двигайся живее! Ты что тащишься, как черепаха!

— И не думай, милая! Не то что сыр — если душу свою на базар повезешь, — все равно не отпущу…

...Наконец всех обошел. Теперь — в поле. Оттуда — на плантации. А там весь день мотайся... Сами понимаете: определить сортность, взвесить, погрузить и отправить чайный лист на фабрику — обо всем надо позаботиться.

...Иду и думаю: давай напрямик махну — канал, наверное, обмелел. Свернул с проселочной. Иду и радуюсь, не знаю чему... Не тому ль, что впереди много работы, что я бригадир, техник-агроном… что совета у меня спрашивают. И очень хорошо на душе. Может, оттого, что моя мама никак не придет в себя от счастья, дождавшись наконец сына, или оттого, что наберу трудодней и куплю себе новый костюм, переложу подгнившую от дождей стену...

Шагаю себе между заборами.

Красивое у нас село! Тополя растут... Уже в феврале цветут ткемали. У каждого свой виноградник, а перезревших груш на земле даже поросята не трогают. Все дома стоят на высоких сваях. Скоро построим свой клуб.

Вышел я за село, и тут начались кочки, овражки, ухабы. Перепрыгиваю через овражки, обхожу промоины. Вот ручей бежит. Здесь всегда грязно — и в дождь, и в жару. По обочине дороги растут гранаты.

Раньше село было здесь, и было все равно, где жить — везде бездорожье. Но потом поднялись все и переселились ближе к новой дороге — так было лучше.

Да... Вдоль обочины растут гранаты.

Чтобы не угодить в грязь, отклоняюсь в сторону, еще, еще, и «бух» — гранат по голове, как здоровенный кулак. Что за черт! И кто только гнал меня сюда!.. Грязь, кочки... да еще какой-то лохматый пес выскочил на дорогу.

Ах, да! Где-то в этой стороне живет Тебро... Вот и старенький домик, без окон, крытый тесовой крышей. Бедная Тебро. Только сейчас я о ней вспомнил. Да и не мудрено: в эти края и раз в год не забредешь. Даже собака отвыкла от прохожих. Не устоишь перед такой.

Бедная Тебро!.. Наверно, ей помогает колхоз. Иначе, что бы она делала. Мужа у нее нет, да и детей тоже... Хотя что я — ведь у нее была дочка... Конечно, помню, помню...

Ее звали Циала или Цицино...

— Пшел, дурной!

Цицино, конечно, ее звали Цицино... Она была на два класса младше меня. Худая, бледненькая девочка. Часто болела и без конца пропускала занятия. Так она доучилась до пятого или шестого класса. А потом зимой был страшный снегопад...

С тех пор я ее больше не видел... Хотя, нет. Однажды я встретил ее в городе, тщательно закутанную, ее куда-то вела старенькая Тебро.

— Пшел, говорю! Да что ты прицепился ко мне!

В школе Цицино всегда жалась в сторонке. Стояла где-нибудь у стены на солнышке и оттуда наблюдала, как играли дети. Никогда никого не обижала... да и не могла обидеть. Однажды кто-то сорвал с нее косынку и выбросил. Цицино не погналась за обидчиком. Ни слова не сказав, продолжала стоять у стены. По ее бледному лицу прозрачными струйками текли слезы. Учение давалось ей с трудом. Она часто плакала из-за этого.

После занятий мы с криком и шумом выбегали из школы, пели, смеялись, дразнили друг друга. А Цицино возвращалась одна. Медленно, опустив голову, бледная и печальная.

Что за пес у этой Тебро! С цепи, что ли, сорвался!

Где сейчас Цицино? Уже две недели я здесь. Каждый день в поле, в конторе — везде успел побывать, а ее нигде не встретил. Может, уехала? Но куда она могла уехать? Может, вышла замуж?

— Батура, сюда! Сюда... на место, будь ты неладен!

Во дворе старушка собирает в корзину опавшие груши, Тебро всегда была очень сутулой, а теперь совсем сгорбилась.

Постарела, бедная...

— Здравствуй, тетя Тебро!

Она медленно выпрямилась, посмотрела в мою сторону и стала неловко потирать руки. От смущения, что ли...

— Дай бог тебе здоровья, сынок! — она снова взялась за корзину.

— Как себя чувствуете, тетушка?

Она выпрямилась, медленно направилась к забору, потирая руки, тихо запричитала:

— Постарела, сынок, постарела, дай бог тебе счастья... до времени постарела.

Я поравнялся с калиткой.

— Заходи, сынок! Мужчина — дорогой гость в нашей семье.

— Не могу, тетушка. Тороплюсь по делу.

— По какому делу? — посмотрела мне в глаза, покачала головой и, словно извиняясь, сказала: — Не узнаю я тебя. Стара стала...

Я назвал свое имя.

— Наконец-то мать тебя дождалась. Заходи же, сынок. Мужчина войдет во двор — дерево улыбнется. Если бы и моя мальчиком родилась.

— Да. В самом деле... Цицино…

— Ты не забыл ее?

— Где она? Не больна ли?

— Дома она. Где же ей еще быть...

— Отчего же я ее до сих пор нигде не встретил?

— Будь счастлив, сынок, спасибо, что спросил о ней. Заходи, дорогой. Нет у меня ничего, но хоть груш отведай. Или, может, холодной воды выпьешь?

Мне не хотелось ее обидеть, и я не стал отказываться.

— Да, тетушка, конечно. Холодная вода, по мне, лучше любого вина.

Я шагнул во двор и замер.

В приоткрытых дверях старого дома стояла женская фигура, вся в белом. Только я взглянул, она исчезла.

Тебро поставила передо мной табуретку, принесла воды в глиняном кувшине. Кувшин местами был залеплен воском. Не отрывая взгляда от дверей, я выпил два стакана студеной воды. В доме было темно. Я сел под деревом, прислонился к стволу. Тебро протянула мне грушу. Я долго держал ее в руках, словно никак не мог сообразить, что же с ней делать. Что-то меня беспокоило, что-то тревожило, казалось, чьи-то глаза неотрывно следят за мной.

— Что, сынок? Или груша тебе не понравилась? — услышал я голос Тебро. — У нас в конце двора сливы растут... Ты любишь сливы? Я принесу.

— Нет, нет, тетушка. Не беспокойтесь. Груша очень вкусная...

Я еле проглотил непережеванный кусок.

— Тетушка, а ваша дочь... она здорова?

— Нет, сынок, не здорова. Если б здорова была, то горя у меня никакого не было бы.

— А что с ней?

— Не знаю. С детства она у меня слабенькая была да так и не окрепла...

— А врачи?

— Врачи? — Тебро махнула рукой. — Врачи... не знаю... говорят, малокровие, затемнение легкого. Ты, наверное, сам знаешь, что это такое.

— Затемнение... Это не страшно... сейчас это лечат.

— Твоими бы устами мед пить, сынок. Но есть ничего не ест, от друзей-ровесников отстала. Одно время навещали ее, веселее она была, потом надоело им по этой грязи добираться. Недавно, правда, доктор сказал, что ей лучше, а только она все плачет по ночам. Тихо так, не хочет, чтобы я слышала. Но разве от материнского сердца скроешь?!

— Где она, можно ее повидать? — спросил я.

— Сейчас… сейчас она, — Тебро замолчала, смущенно отвела взгляд. — Сейчас... Не убрано у нас.

— Хорошо, я ухожу, — я повернулся к калитке, — ухожу, но вечером обязательно зайду еще раз.

Я приподнял покосившуюся калитку, закрепил ее, посмотрел на двери старого дома и вышел на дорогу. Собака было бросилась на меня, но я не обратил на нее внимания.

Спустился в долину. Канал совсем обмелел, но я все же промочил ноги. Выйдя на плантацию, я едва не наступил на отдыхающего в тени колхозника, потом ушиб ногу о культиватор. Несколько раз сообщали мне вес собранного листа. Я не запоминал. Сбегал к навесу, отправил машину... Все еще утро — до вечера далеко. До вечера — целая вечность...

Привезли воду. Повар не торопясь принимается варить обед.

— Эй, шевелись, уже полдень!

Он лениво щурится на солнце, потом на меня.

Сборщицы опорожняют корзины, оправляют платья, косынки. Кто-то поет, кто-то хохочет, прямо заливается.

Повар не спешит.

— Вот увидишь, опоздаешь с обедом, — тороплю его я.

Он опять щурится, вытирает руки о белый передник, вытаскивает большие карманные часы, потом смотрит на меня и все так же лениво продолжает работать.

Я проверяю, как собран лист. Меня зовут:

— Бачуа, сюда, Бачуа!

Опять кто-то хохочет, до слез, до обморока... В тени, под эвкалиптами поют.

— Бачуа-а-а!..

...Вечером я не стал дожидаться машины и пошел напрямик огородами.

Перешел вброд канал и взбежал на пригорок. Иду… продираюсь сквозь кусты, прыгаю через овражки. Тороплюсь. И кажется мне, что кто-то давно, очень давно ждет меня...

А вот и дымок из трубы, дом, старенький, ветхий дом под тесовой крышей. По мне, тесовая крыша лучше. В дождь целую ночь стучат по ней тяжелые капли и рассказывают подслушанные у моря сказки... По мне, тесовая крыша лучше.

Где-то здесь, из земли, сочится ручей. Тут всегда грязно, и в непогоду и в жару.

Собака отвыкла от прохожих, кидается, лает.

Двери дома открыты. Кто-то сидит на балконе.

— Цицино?!

Увидела меня, встала... Я подошел к калитке. Девушка скрылась в дом.

— Батура, сюда! Сюда, негодный пес. — Это вышла Тебро. Я открыл калитку осторожно, чтобы опять не завалилась. Нет, не завалилась. Я удивился, прикрыл ее и увидел: одна створка проволокой привязана к столбу.

— Дай бог тебе счастья, сынок, и в самом деле пришел!

— А как же... — говорю, придерживая калитку спиной.

— Падает... все время падает, чтоб ей сгореть!

— Да, нет, тетушка, она хорошо привязана.

— Привязана?.. — удивилась Тебро и начала причитать. — Не слушалась она меня сегодня, совсем не слушалась. В конце двора у нас сливы растут. Так она взяла корзину, да и на дерево... До сих пор сидела на балконе и даже платка на плечи не накинула.

— Ничего, тетушка, ведь не холодно.

— Это-то так, но ведь на одних лекарствах держится.

Вместо лестницы к балкону был приставлен плоский камень. Я ступил прямо на старый пол, и он недовольно заскрипел.

В комнате уже зажжена лампа. В углу, на высокой кровати я увидел Цицино. Вся в белом, она словно светилась в полумраке. Я шагнул к ней и подвернул ногу: пол был очень неровным.

И словно откуда-то издалека до меня донеслось:

— Войдите...

— Мир этому дому, — почему-то тихо ответил я.

Тебро подвела меня к кровати.

Цицино поднялась, и в мои протянутые к ней руки легла маленькая, хрупкая ладонь.

— Здравствуй, Цицино...

— Здравствуй, — опять будто донеслось откуда-то.

— Как ты себя чувствуешь?

Я хотел еще что-нибудь сказать, хотел пошутить, но не смог.

— Спасибо...

— Цицино... Я давно тебя не видел. После семилетки я поступил в техникум... если приезжал, то раз в год... А теперь я уже окончил техникум, совсем окончил. Теперь...

— Садись, дорогой, садись, — пододвинула мне стул Тебро.

Цицино тоже присела на кровати. Тебро накинула ей на плечи темную шаль и вышла.

— Теперь... — бессвязно продолжал я начатые извинения. — Я буду часто заходить к тебе... А что тебя беспокоит?

Цицино молча посмотрела на меня. Никогда я не видел таких длинных ресниц. Она ничего не сказала, но ее глаза словно доверили мне какую-то большую тайну.

— Цицино!

Она опять не сказала ни слова, опустила голову, перебирая бахрому шали.

Стало тихо. Лампа тускло освещала темные стены. Белая как полотно Цицино, в белом сатиновом платье со следами голубых узоров казалась на фоне ветхих стен сказочной.

— Цицино! — я хотел сказать, что сейчас ей, конечно, лучше, но передумал. — Да... ты знаешь, — я поднялся, потом опять сел, — я сегодня здорово устал...

Цицино взглянула на меня.

— Тысяча дел, черт побери! Каково одному за всем поспевать, — я вдруг почувствовал, что начал хвастаться. Но сидеть так молча было еще хуже, и я заговорил опять. — Что делать с чаем, Цицино? План выполняем, но и перевыполнить было бы не худо. Чаю много — рабочих рук не хватает. Нет... хватать-то, конечно, хватает, но если б их было больше, это совсем не помешало бы, — и не знаю, откуда взбрела мне в голову такая мысль, но я добавил: — А ты нам не помогаешь...

И прикусил язык.

Цицино сперва удивленно посмотрела на меня, потом вдруг улыбнулась, обнажив ряд таких ослепительных зубов, что я зажмурился. Эта улыбка прибавила мне сил. Заложив руки в карманы, я стал вышагивать по комнате.

— Да, да, не помогаешь... Все ленитесь, товарищ, все ленитесь!

Цицино вновь улыбнулась.

— А почему? Кто знает почему. Просто не хотите нам помогать, и все.

Улыбаясь, Цицино тихо сказала:

— Не хочу.

— Вот, вот именно не хотите, — продолжал я, обрадованный, — работать, так у вас желания нет, а если бы, — и черт знает откуда опять взбрела такая мысль в мою голову, — а вот если бы вас спросили о замужестве, если б жених хороший нашелся..

Цицино опустила голову, но было видно, что улыбка не сошла с ее губ, и я заторопился.

— Конечно, скажете, работа вас не достойна! А мы что?.. Чем мы хуже вас?

Цицино подняла голову, продолжая улыбаться... Никогда я не видел таких длинных ресниц.

— Ведь ничем не хуже. — Я встал перед ней, подбоченился. Она смерила меня взглядом с ног до головы. — Как видите — не хуже.

Я чувствовал, что ей очень хочется посмеяться над моим дурачеством. Но она опять только улыбнулась.

— Не хуже, — повторил я.

На этот раз она не выдержала, откинула голову и расхохоталась звонко, весело. Темная шаль сползла у нее с плеча. Переводя дух, она взглянула на другое плечо и легким движением освободилась от шали...

Мне вдруг захотелось обнять ее, сильно прижать к себе и бежать... бежать с нею, не знаю куда. В поле, к морю, в лес, к черту, к дьяволу, — все равно куда. Но бежать... бежать... и чтобы Цицино смеялась, смеялась...

Поужинали. После ужина Тебро принесла сливы. Никогда я не ел столько слив!..

Поздно вечером Тебро провожала меня до калитки. И в десятый раз благодарила.

— Дай бог тебе, сынок, многих лет жизни... ведь не забыл... и в самом деле пришел!

— Я и завтра приду, тетушка...

...Утром я встаю, когда кричат первые петухи. И — сразу за работу. То в гору бегу, то под гору. То у одного двора кричу:

— Сардион!

То у другого:

— Ивлитэ! Ивлитэ! Не подведи ради бога! Лучше уж своей рукой зарежь!

А этот Бесо! Чего ради он такого пса держит, когда у него дочку похитили?..

— Эй, выгляни, где ты там!..

— Что такое... столько свадеб — и в самый разгар работы.

Красивое у нас село. В каждом дворе растут тополя. Весной цветет белая акация. Виноградники — голубые, мы их опрыскиваем купоросом... А перезревших груш даже поросята не трогают. У каждого свой дом, утопающий в густой, сочной зелени, и мы уже начали строить клуб.

...Радуюсь я, не знаю чему. Наверное, тому, что не бездельничаю, тому, что я бригадир, совета у меня спрашивают, тому, что мама наконец дождалась меня. Осенью куплю себе новый костюм и подремонтирую дом...

Сворачиваю с проселочной, выхожу за село... и начинается бездорожье, шагаю, прыгаю, карабкаюсь.

Вот пробивается ручей... Хочу обойти лужу, отклоняюсь в сторону, еще, еще и... бух! — гранат по голове, как здоровенный кулачище.

Собака бросается на меня, лает до хрипоты. Она отвыкла от прохожих.

— Цицино-о-о!

В первый день — молчание. В первый день даже не ждала.

На второй:

— Цицино-о-о!

Она приоткрывает дверь и улыбается.

На третий день:

— Цицино-о! Довольно спать, выходи!

И она выходит. Улыбается, смеется.

— Цицино, выйди же во двор!..

И Цицино выходит во двор, неслышно ступает по росистой траве, выходит за калитку и идет вдоль забора, провожает меня.

— Цицино-о-о!

Цицино у калитки.

— Цицино-о-о!..

Цицино на дороге.

— Цицино-о-о!..

— Цицино-о-о!

— Цицино, пойдем на плантацию! Мы будем идти медленно, будем часто отдыхать... Ты поработай чуточку... а если хочешь — совсем не работай, просто так пройдись.

И, представьте себе, Цицино идет. Даже корзинка у нее готова.

— Осторожно, Цицино, осторожно... не надо так быстро... вот сюда, здесь сухо. Ты не устала? Выйдем на поляну, и ты отдохни... и у канала отдохнешь. Я перекину доску через канал... тебе нельзя мочить ноги... Ты отдохни.

Я нащупываю твердую землю, но Цицино не дотягивается до кочки, и... ноги у нее по щиколотки в воде.

— Цицино... что это? Цицино... ведь ты простудишься, Цицо, вернись.

Она улыбается.

Мы выходим на поляну. Слава богу, хоть отдохнет сейчас, снимет тапочки, высушит... куда торопиться?

Она смотрит на меня и улыбается.

— Отдохни, Цицино.

— Нет, — она качает головой.

— Ты не устала?

— Нет!

— Переверни корзинку и сядь на нее. На траве роса — ты простудишься.

— Нет! — снова отказывается Цицино.

— А что же мы будем делать? — беспокоюсь я.

— Побежим!

— Побежим?!

Она хватает меня за руку.

Я не успеваю произнести ни слова. Мы уже бежим. Несемся как ветер.

— Цицино! — шепчу я.

Цицино смеется, тянет меня, и мы бежим, несемся, легкие как ветер...

— Упадешь! — кричу ей громко.

Цицино смеется, прыгает через овражки, кусты, летит как белая бабочка и смеется. Вот обежали колючий куст. Нет. Я обежал, а она не смогла, задела… выронила корзину, зацепилась платьем...

— Цицино, платье! — закричал я испуганно.

Что же нам теперь делать!

...Стой же, Цицино... Остановись! Цицино, Мы угодим в канал! — И угодили.

Студеная вода перехватила дыхание. Я словно проглотил язык. До нитки промокшая Цицино хохочет звонко-звонко.

— Бачуа... Бачуа! — зовет меня и смеется...

Я тяну ее к берегу, тяну, насильно сажаю на пригорок, на яркую траву и прошу ее успокоиться, прийти в себя, прошу, уговариваю...

— Да, Бачуа... да, Бачу, — и смеется.

Потом ложится, раскинув руки, на траву, на цветы. Забыла, что платье у нее порвалось. Ее щеки пылают, и дыхание частое. Она смотрит на меня... Я никогда не видел таких длинных ресниц...

А Цицино смеется... смеется...