Всего какие-нибудь десять шагов, и я оказался уже совершенно в иной обстановке. Сверху пекло жаркое, но, в отличие от июньского, мягкое солнышко, под ногами была влажная земля. По сторонам — культурные насаждения узловатых плетистых растений, которые я незамедлительно классифицировал как виноград. Сочные, плотные, иссиня-черные кисти «Изабеллы», прозрачно-розовый «Мускат», крупные, с фалангу пальца, продолговатые янтарные ягоды «Дамских пальчиков». Других я не знал, а может, и эти не так назывались, я просто довольствовался осенними ассоциациями отечественных прилавков.

Я стоял на пологом склоне холма, и видно было далеко вниз и вперед. В долине, по берегам широкой реки сгрудились белые домики под зелеными крышами. Можно было бы предположить, что на сей раз меня забросило на Кавказ, однако какое-то подсознательное впечатление протестовало. Вероятно, я разлакомился, и мне просто хотелось оказаться где-то в такой загранице, какой в грубой реальности мне не увидеть никогда. Когда еще мне представится возможность именовать места согласно своим представлениям о них? Перпендикулярным курсом двигался тип в противогазе, с баллонами на плечах. Должно быть, опрыскивал от вредителей или болезней. Я решительно обозвал местность Шампанью и потихоньку пошел вниз, по тропе, пересекавшей борозды, ожидая встретить на пути хозяина или хозяйку здешних мест.

Я увидел ее издали, а она меня — нет, и пока я ожидал ее, то нашел, что более всего она походит на Марину Влади. В отличие от прочих встреченных на пути дам, исключая, может быть, одну Мидори, эта не была праздной. Среднего роста и, возможно, средних лет, хотя я не дал бы ей больше тридцати. С длинными волосами цвета сливочного масла, забранными в пучок, но не слишком-то покорно в нем пребывающими. На ней была длинная синяя юбка, подоткнутая сбоку для удобства ходьбы, и она, что ни шаг, взбивала ее вверх круглыми крепкими коленями. Светло-голубую блузку она завязала под грудью узлом. Не тоненькая, вся как яблочко наливное, с блестящими глазами в цвет блузки и маленькими ступнями босых ног. Шагала она легко, как песню пела, будто корзина винограда, которую она несла за плечами, на ремнях, как школьный ранец, вовсе ничего не весила.

— О! — воскликнула она, едва завидя меня. — Вот кто мне поможет!

И не успел я глазом моргнуть, как уже оказался при деле, попросту впряженным в лямки ее ноши. То есть, я не имел ничего против.

— Это, наверное, вам, — сказал я, передавая из ладони в ладонь теплый комочек вертящейся канарейки.

Женщина засмеялась, разжала ладонь, птичка тут же снесла пестрое яичко, вспорхнула, и только мы ее и видели. Жестом фокусницы Королева Августа сомкнула ладонь, дунула в кулак и снова разжала. Вместо яичка на маленькой ладошке, бывшей как средоточие мира, разевал клюв довольно-таки гадкий птенец, покрытый младенческим пухом.

— Недодержала, — с притворным огорчением констатировала она, после чего весь процесс повторился вновь, и с раскрытой руки сорвалась и улетела в лес здоровенная пестрая тварь, напоследок одарившая нас громогласным «ку-ку».

— А логика? — спросил я.

Она — кстати, ее звали Латона — отмахнулась, и я принял ее правила игры.

На весь этот нескончаемый день я поступил в ней в добровольное рабство. Не сказать, чтобы мне пришлось привыкать, все ж таки у тещи сад, и я уже научился находить в такого рода хлопотах своеобразное удовольствие. "День год кормит, " — приговаривала моя теперешняя хозяйка, и я мотался за нею как привязанный. Не могу счесть дел, которые я переделал. Всего понемногу, но… как всего много! Наверное, отработал ей все, что задолжал Вегару.

Ну, во-первых, мой визит Дама Урожай сочла достаточным основанием для того, чтобы покинуть виноградник. Повинуясь ее указаниям, я вывалил корзину в возок, стоявший у края посадок. Там же шевелилось еще некоторое количество виноградарей, все с запаренными, суматошными лицами — день год кормит! А потом мы пошли по дороге в деревню, пыля ногами и останавливаясь то здесь, то там, чтобы проследить, посоветовать, помочь… Меня несло, как на крыльях, а спутнице моей кланялись в землю.

Все-таки для шортов был уже не сезон, Латона сунула мне какие-то старые джинсы и клетчатую рубашку, я переоделся и, вымыв ноги в тазу, под хоровое пение, задававшее ритм, давил вместе с ней виноград. Собирал яблоки и таскал корзины с ними. Ставил сыры, пек хлеб, катал к амбару огромные, как кареты, тыквы, сбивал масло на льду. Кое-что из сельхозработ, правда, показалось мне относящимся к более позднему сезону, но, очевидно, они все ей подчинялись, а я не был персоной того ранга, что устанавливает законы в чужих монастырях. Скажу только, что за всеми этими заботами нам с Латоной было вовсе не до разговоров.

Утверждая последнее, я на самом деле не совсем прав. Сведений, полученных от нее за этот краткий срок, было бы достаточно, чтобы убедить мою тещу до конца жизни ходить за Латоной с блокнотом. Но у нее совершенно не хватало времени точить лясы на чужой счет, на то, что я еще в мае обозвал фольклором, и у меня не было никакой возможности узнать ни ее мнение о тех, кого я оставил позади, ни о том, что ожидало впереди.

Лишь когда сумерки начали липнуть к земле, она позволила мне присесть на ее просторной кухне в безукоризненном провансальском стиле. Любой журнал выложил бы безумные бабки только за то, чтобы сфотографировать эти интерьеры: медную посуду, сияющую как солнце, шторы, скатерти и салфетки в мелкий блеклый цветочек, гнутую старомодную мебель темного дерева, плетенье из лозы.

То есть, это я присел, а Латона неугасимым пламенем металась туда-сюда, укладывая здоровущую корзину. Из печи в нее отправился золотистый, еще пышущий жаром каравай, с ледника — горшочек масла, добрых полкруга овечьего сыра из сыроварни, фляга красного вина в плетенке, запечатанная крынка молока, немного ароматного меда, а уж молодой картошечки, вареной в мундире, с лопнувшей кожицей, пупырчатых огурчиков, щекастых помидорчиков, золотистых луковок и аметистовых чесночинок — от сердца! Добавила соли в чистой тряпочке, накрыла все вышитой салфеткой.

— Пойдешь вниз по улице, — распорядилась Латона, — к реке. Там перейдешь мост, и с другой стороны будет кузня. Передашь Ригелю, — она кивнула на корзину. — У него много работы, домой зайти некогда.

— Ригель — это муж?

Она кивнула, на бегу подвязывая волосы в узел.

— А дети есть? — осторожно поинтересовался я. Черт их знает, этих бессмертных, вдруг любимую мозоль отдавишь. Но она сделала руками широкий всеохватывающий жест.

— Да вот все они откуда, по-твоему, взялись? — и хлопнула себя по животу. — Неужто, ты думаешь, через имантов кордон ко мне кто-то из Внутренних пробьется? А ежели уж пробился, то останется, чтобы прожить жизнь в трудах? Сам-то небось не останешься? Не-ет, вначале нам с Ригелем пришлось постараться, а потом уж они сами… Вон они, — она кивнула в окно на тянущийся с полей люд, — мои дети, внуки, правнуки… А дальше я не считаю, чтобы не чувствовать себя очень уж старой.

Поставив корзину на плечо, я пробирался изгибистыми, бегущими под уклон улочками. Отдыхающие после страдного дня лениво оглядывались на меня. Сценки деревенского ухаживания через плетень одинаковы, должно быть, в сельских местностях всего мира. Меня сопровождала мирная размеренная тишина, окрашенная в разные оттенки синевы. Обессилевшие за день собаки валялись в пыли, положив головы на лапы и провожали меня скорбными глазами. Роса была холодной, и никто не сказал мне вслед ни слова, только у самого моста кто-то съязвил в спину:

— Красная Шапочка!

Я напрягся, но обошлось без волков. Длинный изгибистый язык грунтовой дороги спускался к мосту и пересекал его, а на той стороне, как форпост при въезде в деревню, вросла в землю приземистая основательная кузня. Еще издали я услышал характерный звон металла о металл, и с некоторой опаской заглянул в распахнутую дверь.

Распахнута она была, разумеется, недаром. В нее выходили ядовитые испарения, в том числе сернистые газы, высвобождающиеся при плавке железа и горении угля. Согласно Макнамаре бессмертный не может угореть и задохнуться, но… кто сказал, что сам процесс доставляет ему удовольствие? К тому же днем в дверь вливался дополнительный солнечный свет. Сейчас, правда, в нее уже ничего не вливалось, хоть глаз выколи. Внутри, в пламени горна виднелся четко обрисованный силуэт Повелителя Огня, Вулкана этой кузни, без устали, как механизм, вздымавшего и опускавшего молот. Он один был различим в круге красного огня, все остальное до завтрашнего утра потонуло в непроглядном мраке. Да сказать по правде, у меня не отыскалось достаточно желания знакомиться с объектом и обстановкой. Я и без того знал, что здесь грязно, душно и шумно.

— Вы — Ригель? — крикнул я.

Он мельком глянул в мою сторону и сделал знак, что не слышит. Пришлось его ждать. В левой руке у него были щипцы, которыми он удерживал поковку, в правой — молот. Я думал, он кует подкову, но оказалось — пятипалый кленовый лист, докрасна раскаленный и зашипевший, когда его сунули в бадью с колодезной водой.

— Вы — Ригель? — повторил я в тишине.

Он кивнул, не тратясь на слова.

— Латона ужин послала.

Он вновь кивнул, отвязал тесемки кожаного фартука, не спеша умылся в лохани, вытер ветошью лицо и руки, вышел ко мне и, сложившись втрое, опустился на порог, лицом к реке.

— Давай, — сказал он. — Присоединяйся.

И то, припаса здесь хватило бы на роту. Я никогда прежде не ел сидя на пороге, лицом к неторопливо проистекающей жизни, держа позади свое обустроенное бытие. Наши спины омывала волна уютного жара, от реки, напротив, веяло серебряной прохладой. Поднимался туман, и в ином месте, возможно, ужинать на улице было бы уже совсем не так приятно. Но — не здесь. Есть на пороге, макая картошку в соль, густо намазывая мед на хлеб поверх масла… В этом чудилось что-то толкиеновское. Я молчал и исподтишка разглядывал своего сотрапезника.

Он показался мне моложе Латоны, но меж богами это не имело смысла, да и вовсе ничего не значило. А вообще Сентябрь выглядел рослым молодцем, что называется — косая сажень, с гривой длинных иссиня-черных волос, разметавшихся по плечам и связанных шнурком надо лбом, придававшими ему сходство с индейцем. Грудь и плечи его лоснились от копоти, смешанной с потом. Лицо у него было продолговатое, красивое, с неподвижным взглядом темных глаз под тяжелыми веками. Такой обращенный внутрь взгляд встречается у тех, кто, занимаясь творческим трудом, остается наедине с собой даже в самой шумной и многолюдной компании. У него и в самом деле было много работы: ведь он ковал осенние листья, медные — кленам и осинам, золотые — березам, серебряные росы и яркие новые звезды на весь год вперед до следующего сентября. Да мало ли чего еще, кроме обычных сельских работ. Что там, он бы и гвоздь ковал, как стих. И мало ли о чем он там думал, сдвигая густые сросшиеся брови, но, впрочем, выражение лица у него оставалось самое умиротворенное. Лишь спустя некоторое время я смекнул, что корзина со снедью сыграла роль Ключа.

Мы молчали, курили. С огородов тянуло горьким дымом от сжигаемых растительных остатков. С начала моего приключения это была самая божественная минута. Самое волшебное время суток, самое волшебное время года. Мне, правда, вспомнилось, что до сих пор никто ни единым словом не обмолвился при мне об Октябре, и я совершенно не представлял себе, что меня там ожидает. Я мог бы попытаться выяснить у Ригеля, но… мне было, во-первых, лень. А во-вторых, неудобно. Он казался таким далеким от суеты. Гораздо дальше, чем Палома. Я бы даже сказал, он вообще был недостижим.

Так проходило время, мир умолкал и погружался в сон. Сентябрь ни о чем не спрашивал меня, а я — его. Я не испытывал никакого нетерпения до тех самых пор, пока он, крякнув, не поднялся и, поковырявшись в ящике с железом, не вытащил из него новенькую блестящую подкову.

— Вот, — сказал он. — А направление — любое. Мимо Октобера не пройдешь, даже если захочешь. Он сам тебя настигнет.

В моих руках она была сияющая и живая. Романтическая функция ее намекала на пути-дороги, а символика — на обещание счастья. Если же ее перевернуть, она становилась похожа на лиру, чьи невидимые струны пели о томительной и тягучей нежности ожидания, о волшебных вечерах и посиделках у порога. Наверное, это был самый удивительный и самый памятный по состоянию души Ключ. Направление любое, сказал он? Верно, ведь это всегда будет — вперед.

— Эгей, трудяга! — донеслось из-за порога. Ригель порывисто развернулся и вышел. Он был подвижен и строен, этот верзила, и тонок в талии. Я инстинктивно притаился за мехами. Узнал голос Латоны, и сообразил, что подзадержался. Наверняка она не ожидала напороться здесь на меня.

— Здравствуй, мое индейское лето, — услыхал я оттуда.

— Пришла узнать, сильно ли ты притомился за день.

И смех. Низкий, горловой. Женщина не смеется так, когда ее целуют в щечку. Вряд ли, не при моралистах будь сказано, богиня, вокруг которой все рождается и плодоносит, станет держать колени сомкнутыми. Этим богам, подумал я, по вечерам нечем заняться.

Итак, направление любое. Я взялся обеими руками за подкову, как за маленький штурвал, и практически вслепую сунулся в самый дальний и темный угол, на каждом следующем шаге рискуя зацепиться за что-нибудь железное и причинить себе телесные повреждения различной степени тяжести.