Мой центр Рима. – Дворец Мудрости и Смольный собор. – Голова в чалме. – Пьяцца ди Сант'Эустакио. – Цуккари и Фарнезе. – Про базилики и церкви. – Евстафий и Дюрер. – Иво и Рогир ван дер Вейден. – Троица Новозаветная и Троица Ветхозаветная. – Σοφία. – Барокко такое, барокко сякое. – Бернини и Борромини родились. – Урбан VIII и Палаццо Барберини

Рим – центр центров и начало начал. Выбрать что-то главное в нём невозможно: каждое впечатление и каждое соображение начинают орать во всю глотку, перебивая и отталкивая друг друга. Феллини начинает Рим с Рубикона, Хозе Куитеро в «Римской весне миссис Стоун» – с панорамы Джаниколо, Гринуэй – с Пьяцца дель Пополо, Вуди Аллен – с Пьяцца Венеция. Для меня Рим начинается с Пьяцца ди Сант'Эустакио, небольшой площади в самой сердцевине древнего Кампо Марцио. На неё меня отвезли мои друзья сразу же, как только я бросил вещи в вечер первого в моей жизни приезда в Рим. На этой небольшой, стеснённой со всех сторон домами площади, в петербургском понимании не площади даже, а так, перекрёстке каком-то, расширении улицы, – я впервые встретился с реальным Римом. До того я никогда не был за границей, по-итальянски говорил еле-еле и плохо соображал, поэтому куда именно и зачем меня сюда притащили, не понял. Не очень древние колонны маленькой церковки, стиснутой обыкновенными домами, несколько кафе с расставленными прямо на мостовой столиками с сидящей за ними громко переговаривающейся публикой – что для меня, приехавшего из пока ещё Ленинграда, было непривычно – и порхающее ощущение домашней беззаботности. Приятно, а что дальше? – несколько растерянно я искал глазами, что же тут особенного. Площадь замыкала выцветшая блекло-рыжая стена какого-то палаццо средней руки, которое я и принял за главный объект внимания. Вокруг всё было живописно-непритязательно, так что меня, как гоголевского князя, уже готова была поразить мелочная и неблестящая римская наружность. Скуксившись дурацкой улыбочкой, я старался любезно выразить свой восторг рыжей стене, но, проскользнув взглядом по ней и по порталу палаццо, отделанному мрамором с нависшим над ним балконом, изящным, но ничем особо не выдающимся, я поднял глаза и застыл как вкопанный. Только голову задирал всё выше и выше.

Мой взгляд наткнулся на ослепительно-белую башню, никак не связанную с рыжеватой повседневностью окружающего, и затем, как гусеница по капусте, пополз вверх, по извивам несколько раз опоясывающей её ленты, неуклюже переваливаясь через шары, украшающие многочисленные зубцы-завитки, на ленте понатыканные. Обогнув башню несколько раз, взгляд дополз до самого верха и наткнулся брюхом на острый язык пляшущего там мраморного пламени, и, будучи не в состоянии больше двинуться с места, остановился, неуклюже дёргаясь. Взгляд, встав на короткие задние ножки и беспомощно шевеля толстеньким брюхом, тянулся к позолоченному шару на проволочном каркасе и голубю у подножия чёрного чугунного креста, но, не способный до них добраться, лишь бессильно шевелил рожками. Пришлось надеть очки. Голубь на самом вверху держал в клюве ветку оливы с чугунными листьями.

Произошла моя первая личная встреча с Франческо Борромини и римским барокко. Блекло-рыжий дворец оказался Палаццо делла Сапиенца, Дворцом Мудрости. В него встроена церковь Сант'Иво алла Сапиенца, Святого Иво среди Мудрости, самый, без сомнения, фантастический и изысканный шедевр барочной архитектуры. После первого знакомства с церковью меня повели боковым входом внутрь. Я оказался в ренессансном дворе увиденного мною с Пьяцца ди Сант'Эустакио палаццо. Двор, опоясанный с трёх сторон двухэтажной открытой галереей с мраморными пилястрами, был гораздо эффектней, чем дворцовый фасад. Ритм дворовых арок подводил к церкви, увенчанной той самой башней. Её фасад образовал во дворе нечто вроде полукруглой ниши, экседры, вогнутой стороной обращённой к стоящим перед ней. Фланкирующие его беломраморные тазы, полные каменных куличей, и мощный квадрифолий так сильно придавили церковный фасад сверху своей непомерной тяжестью, что он напрягся, как Атлант под тяжестью неба. Квадрифолий, то есть четырёхлистник, состоящий из перекрестья двух овалов, служит основанием башни. С площади он почти не заметен. Сама же башня, теперь видная во всей красе, стала совсем маленькой и эфемерной.

Пьяцца ди Сант’Эустакио c Sailko / Wikimedia Commons / CC BY-SA 3.0

Церковь была открыта, что бывает не часто, в ней как раз заканчивалась вечерняя служба. Войдя, я оказался в ослепительно-белом пространстве, торжественно и высоко вытянутом вверх, тут же отозвавшемся из глубины моей памяти звоном серебряной монеты, упавшей на дно глубокого каменного колодца. Моя школа находилась недалеко от Смольного собора. В монастырских зданиях вокруг него обосновались какие-то правительственные учреждения, но сам собор стоял закрытый и совершенно заброшенный. Как-то раз, сбежав с уроков, мы с компанией одноклассников через разбитые окна залезли внутрь. День был мартовский, хмурый, холодный. Небо было серым, сер был и ещё не начавший таять снег, лежавший вокруг. Залезть в собор было непросто, окна первого этажа находились довольно высоко, так что приходилось подставлять друг другу спину, карабкаться и втаскивать оставшихся снаружи. Спрыгнув с подоконника внутрь и распрямившись, из серого дня я попал в совершенно другой мир. Охватывающая со всех сторон холодная, огромная, тихая и белая-белая пустота оглушала. Пустота не значила Ничто, но, существуя в себе и для себя, она была исполнена света, соткана из него. Пустота была Нечто, необъяснимое, но ощущаемое. Самым простым определением Нечто, в коем я оказался, было бы слово «пространство», но оно слабо передаёт удивительное чувство не по-земному сияющей разреженной наполненности и оглушительной тишины, царившей вокруг и воцарившейся внутри меня. Купол парил невообразимо высоко, он, никак не связанный с подпирающими его сводами, казался держащимся лишь на невидимых тросах укоризненных взоров пухлых херувимов, печально глядящих из-под скрещенных четверокрылий с высоты вниз, на дно, где я стоял. Заворожённый и заколдованный, мой взгляд, соединившись с льющимся из-под купола светом и растворившись в нём, стремительно нёсся вверх, и некая сила, непонятная и благостная, полонила меня восторгом и испугом.

Всё моё религиозное воспитание состояло тогда в том, что Священное Писание для меня было лишь источником сюжетов, а наиболее посещаемым храмом был Казанский собор, в котором располагался Музей религии и атеизма. Бабушка, у которой я проводил много времени, жила прямо напротив. Она не была, как и мои родители, верующей, и выписывала журнал «Наука и религия», довольно интересный по тем временам, как я вспоминаю. О религии там говорилось лучше, чем в учебниках. В Музей религии и атеизма я ходил один лет с шести, благо он был бесплатный. Из искорёженного антирелигиозной экспозицией пространства Казанского вся божественность была вытравлена; церковность пространства даже и не чувствовалась. Меня особо влекла крипта, в которой было развёрнуто повествование о католицизме – то бишь о Риме в первую очередь, – центром которого была комната инквизиции, мрачная камера с горящим очагом, полным пылающих электричеством углей, накаляющим орудия пыток. Злодеи в чёрных долгополых сутанах с закрывающими лицо островерхими капюшонами на головах кого-то пытали, кажется Галилео Галилея, – то есть это была иллюстрация преступлений Ватикана против человечества. Сюжеты и инквизиция, пожалуй, это практически всё, что я знал тогда о христианстве, и свет Смольного собора был моим первым религиозным переживанием. Тогда я этого не понимал.

Выражение херувимов под куполом Борромини было точь-в-точь, как у их далёких собратьев в Смольном соборе. То есть, наоборот, у расстреллиевских херувимов было выражение борроминиевских, но внутри себя мы выстраиваем свою собственную хронологию и иерархию впечатлений. Осознание того, что я пережил в Смольном соборе, пришло ко мне позже, но мысль о Боге во мне теперь столь же неотделима от того, что я пережил в храме Воскресения Христова Смольного монастыря, сколь неотделим вкус прустовского печенья мадлен от Комбре и Евлалии, что по-гречески значит εὖ λαλεῖν, «хорошо говорящая». Много позже я узнал, что Бог есть Свет, но прочувствовал я это, не поняв, раньше, до того, как увидел готические соборы. После того как Смольный собор был отреставрирован, превращён в концертный зал, а потом снова освящён, я часто бывал в нём, но его новый вид никак не совпадал с далёким школьным переживанием. Моя религиозность осталась невоцерко́вленной и чуждой обряду.

Каким бы был интерьер Смольного собора, если бы он был достроен в елизаветинские времена, мы не знаем. Возможно, его белизна и пустота – следствие того, что строительство заканчивал Стасов, и позднейших утрат. Интерьер собора, несмотря на типичные барочные детали, как-то неоклассически строг. Прихотливое рококо фасада предполагает торжество завитков и позолоты внутри, но оно практически отсутствует и, судя по старым фотографиям, отсутствовало. Вместе с тем внутренний вид собора существует в полном соответствии с внешним, никак ему не противореча. В той же гармонии находятся экстерьер и интерьер Сант'Иво алла Сапиенца, хотя планировка интерьера церкви никак не соответствует его наружному виду, поэтому, когда впервые заходишь внутрь церкви, она поражает своей неожиданностью.

Для барокко интерьеры Смольного и Сант'Иво – казус. Впрочем, и Борроминева башня для барокко казус. Она производит двойной эффект. С фасада церкви, то есть со двора Палаццо делла Сапиенца, башня Сант'Иво – чистый авангард, презирающий правила: татлинская Башня Третьего Интернационала – лишь её распиаренное повторение. Витое навершие, дерзновенно стартовав со своего массивного квадрифолия, взмывает в небо, как космическая ракета. Когда смотришь на башню с узкой Пьяцца ди Сант'Эустакио, наглухо закупоренной типично римским дворцовым фасадом, кажется, что башня, никак и ничем не связанная с окружающим, лишена основания. Творение Борромини возвышается над обыденностью Пьяцца ди Сант'Эустакио, и в её чуждом окружающему одиночестве есть фатальная обречённость. Борроминева башня кажется гордой, но трагически беспомощной, как отрубленная голова восточного принца в расшитой дрожащими нитями жемчуга чалме, выставленная на всеобщее обозрение на городской стене оперного Пекина в «Принцессе Турандот».

Башня Борромини ввинтилась в мой мозг, как штопор в пробку. Для меня церковь Сант'Иво алла Сапиенца стала центром Рима, она тянет к себе, я стараюсь попасть в неё сразу, как только в Рим приезжаю. Бывал я в ней бессчётное количество раз, так что Пьяцца ди Сант'Эустакио стала знакомой до слёз.

* * *

Первое моё впечатление от неё было правильным, это образцовая площадь римского Кампо Марцио, типичная для старого римского центра, но именно тем она и типична, что на ней всё уникально: и кофейня, и церковь, и голова оленя с крестом между рогов, и прилично сохранившиеся фрески на стене дома, красиво именуемого Палацетто ди Тицио ди Сполето. Фрески, сильно смытые временем, но усердно охраняемые, так как росписей на римских дворцах до нас дошло раз-два и обчёлся, одна из самых ранних работ Федерико Цуккари, прекрасного и очень умного маньериста. На стене Палацетто ди Тицио он написал неплохо скомпонованную композицию с аллегориями и вертящими задами путти, когда-то, видно, горевшую яркими красками, а теперь изысканно-блёклую, примечательную в первую очередь тем, что она до нас дошла. Выбор ещё молодого Цуккари, затем ставшего знаменитостью, сделанный Тицио ди Сполето, характеризует его вкус, а ещё в большей степени – атмосферу маньеристического Рима 1550-х годов. Она определялась вкусом семейства Фарнезе. Лилии на стенах Палацетто говорят о том, что Тицио, будучи камергером при кардинале Алессандро Фарнезе, принадлежал к этому могущественному дому, сыгравшему огромную роль в истории папского Рима благодаря деятельности папы Павла III, также урождённого Фарнезе. Портрет Павла III кисти Тициана, изобразившего его вместе с двумя так называемыми племянниками, а на самом деле – внуками, сыновьями его внебрачного сына Пьера Луиджи Фарнезе, властителя подаренного ему родным отцом – то есть римским папой – герцогства Парма и Пьяченца. Во вновь образованном герцогстве Пьера Луиджи, утвердив свою власть, устроил порядки, напоминающие «Сто дней Содома» Пазолини, за что в конце концов и был зарезан заговорщиками, к числу которых принадлежали самые родовитые пармские и пьячентинские дворяне, ненавидевшие его до умопомрачения. По правую руку от папы – старший сын Пьер Луиджи и внук Павла III, упомянутый Алессандро, получивший кардинальскую мантию в четырнадцать лет. Алессандро Фарнезе был столь могущественен, что его прозвали Gran Cardinale, Великим Кардиналом, – положение при ватиканском дворе позволяло Алессандро ссориться с самим императором Карлом V, а богатство – быть меценатом, так что великолепная коллекция скульптуры и живописи, собранная Gran Cardinale, славилась на весь Рим. Коллекция Фарнезе, к сожалению, была увезена вместе с портретом Тициана его наследниками в Неаполь, властителями которого семья Фарнезе также стала. Слева от папы – внук младший, Оттавио, унаследовавший после убийства своего отца титул герцога Пармского, хитрый и изворотливый настолько, что, безжалостно разобравшись с непокорным дворянством, он сохранил герцогство несмотря на то, что подданные его ненавидели, а столь могущественные враги, как император Карл V и папа Юлий III, сменивший на папском престоле Павла III, сделали всё, что могли, чтобы его из Пармы вышибить. Он был женат на Маргарите Пармской, внебрачной дочери императора Карла V, но жену терпеть не мог и с тестем-императором рассорился. Портрет Тициана может считаться иллюстрацией к «Братьям Карамазовым» Фёдора Михайловича Достоевского, изображающей Великого Инквизитора, настолько хорошо венецианскому художнику в этом папском портрете удалось передать самый дух того, что Достоевский подразумевал под словом «Рим». Даже лучше, чем Веласкесу в его портрете Иннокентия X из Галериа Дориа Памфили. Для великого русского писателя Рим, в котором Фёдор Михайлович пробыл всего несколько дней без особого удовольствия, что видно по его вежливым отпискам о римских впечатлениях, был не городом, а именно словом, клеймившим в буквальном и переносном смыслах папскую жажду власти и католическое безбожие. «Портрет Павла III с Алессандро Фарнезе и Оттавио Фарнезе» Тициана и есть этой власти и этого безбожия гениальное отображение. Вот, я попытался одним абзацем кратко охарактеризовать Палацетто ди Тицио ди Сполето. Так можно писать о каждом доме на Пьяцца ди Сант'Эустакио и практически о каждом доме на Кампо Марцио. Любое здание римских риони читается, как роман прекрасного писателя Винфрида Георга Макса Зебальда.

Украшающая фронтон главного здания на площади, церкви Сант'Эустакио ин Кампо Марцио, Святого Евстафия на Марсовом поле, рогатая голова оленя придаёт ей сходство с охотничьим домиком, а площади – вид уютной опушки перед ним, заставленной переносными столиками приехавшей на пикник компании. Впрочем, слово chiesa, «церковь», не используется в наименованиях храмов Рима, носящих почётное звание basilica, «базилика».

* * *

Для того чтобы избежать путаницы, надо объяснить, что в римском понимании значит слово «базилика». Для Рима это не архитектурный тип строения, а что-то типа лычки, даваемой папой великим церквям католического мира. Всего в мире 1633 базилики, в Риме их больше всего. Звание базилики, отмечая статус в церковной бюрократической иерархии, даёт возможность и право обращаться прямо в Ватикан, минуя епископа, а также некоторые другие права, а главное – почёт. Все римские церкви и так находятся под началом римского епископа, то есть самого папы, и к тому же под особой опекой кардинала второго ранга. Всего кардиналов, составляющих кардинальскую коллегию, сегодня около двухсот, и они делятся на три класса: первый – кардиналы-епископы, второй – кардиналы-пресвитеры, третий – кардиналы-диаконы. Сформировавшаяся в Средние века коллегия кардиналов, получившая право выбора папы, включала также и такую должность, как cardinale laico, «кардинал-мирянин», то есть кардинал, не давший обета безбрачия и не имеющий права совершать таинства. Коллегия кардиналов была изначально интернациональна, поэтому получение титулярной церкви давало почётное право считаться римлянином: многие кардиналы-миряне покровительствовали тем или иным церквям. Каждый кардинал-пресвитер, будь то итальянец или уроженец Центральноафриканской республики, будучи патроном какой-нибудь римской церкви, становится и римским священником. Традиция идёт от поздней Античности, когда первые πάππας передавали римские церкви под покровительство того или иного могущественного светского властителя, в чьи обязанности входила забота и защита вверенного ему храма и прихода. Покровителю присваивался titulus (изначально так именовалась мраморная или бронзовая доска, поставленная перед воротами дома с именем его владельца), то есть титул, почётное звание, а церкви получали название титулованных (титулярных). Таким образом, большая часть старых римских церквей наделена правами базилики: в Риме около 900 католических церквей, из которых полторы сотни титулярных, и шестьдесят восемь из них – базилики. Как и кардиналы, базилики делятся на классы: Basilicae Maiores, Младшие Базилики, коих в мире подавляющее большинство, Basilicе Maggiore, Старшие Базилики, коих всего четыре, и все – в Риме: Сан Джованни ин Латерано, Сан Пьетро, Сан Паоло фуори ле Мура и Санта Мария Маджоре, – а также шесть Basiliche Papali (Basiliche Pontificie), то есть Папские Базилики, или Базилики Понтифика, к которым принадлежат как все перечисленные Старшие Базилики, так и две Младшие, обе – в Ассизи: Санта Мария дельи Анжели и Сан Франческо д'Ассизи. Запутанная церковная иерархия опять же вела к тому, что в Риме образовалось бесчисленное множество центров.

* * *

Увенчанная рогами базилика на Пьяцца ди Сант'Эустакио одна из старейших в Риме: список кардиналов-патронов Сант'Эустакио непрерывен с XI века до сегодняшнего дня. Считается, что заложена она была самим Константином Великим сразу вскоре после Сан Джованни ин Латерано, но затем перестраивалась бессчётное количество раз. Последняя, самая основательная переделка, была закончена в XVIII веке. Она полностью изменила интерьер, но оставила нетронутой готическую колокольню, практически не видную с площади, и структуру прямоугольного портика, как бы вделанного в фасад, напоминая о ранних церквях, организованных благородными патрицианскими семьями, первыми обратившимися в христианство, в своих особняках, и называемых domus ecclesiae, «дом церкви».

На месте базилики Сант'Эустакио действительно когда-то был роскошный особняк-домус, в котором обитал во времена Трояна римлянин Плакида, прославленный в войнах. Он был ценим императором, имел изящные манеры, терпеть не мог вонючих христиан, в казнях которых принимал участие по долгу службы, и очень любил ловлю зверей. Однажды, отравившись на охоту, он увидел необычайно красивого оленя, но, поскакав за ним вдогонку, никак не мог его настигнуть. Олень исчез в чаще леса, а Плакида, выбившись из сил, доехал до опушки и слез с замученного коня. В этот момент преследуемый олень, медленно ступая, вдруг появился из-за деревьев, и Плакида, в удивлении на него воззрившийся, между рогов увидел распятого на кресте Господа нашего, обратившегося к нему со словами: «Плакида, Плакида, почто преследуешь меня? Я есть Иисус, и ты чтишь Меня, об этом не зная». Плакида с тех пор уверовал, обратил в истинную веру жену и обоих сыновей, а в доме своём образовал христианскую молельню. Крестившись, он поменял имя, и отныне назвался Евстафий, что по-гречески значит «стойкий».

Альбрехт Дюрер. «Святой Евстафий»

Перемена имени была кстати, на новообращённого обрушились несчастья, он, как Иов, потерял всё: должность, дом, семью, – но, как Иов, оставался стоек, но кроток и безропотен. Бог снова вернул ему жену и сыновей, а император призвал на войну с парфянами. Одержав несколько побед – парфяне же были язычники, их убивать не грех, – Евстафий был призван в Рим новым императором, Адрианом, для того, чтобы получить высшие почести. Вернувшись в свой дом, он продолжал открыто исповедовать христианство, был арестован вместе с семьёй, осуждён и брошен на арену Колизея на растерзание диким зверям. Ни один зверь осуждённых не тронул, представление провалилось, так что Адриану пришлось сжечь Евстафия вместе с женой и сыновьями в раскалённом медном быке. Христиане похоронили пепел сожжённых во дворе принадлежащего Евстафию дома. Вскоре над могилой вырос прекрасный платан, по которому Константин Великий и узнал дом Плакиды, повелев воздвигнуть на этом месте храм, имеющий ещё и древнее имя Basilica del Platano del Costantino, Базилика Константинова Платана. Армяне, впрочем, утверждают, что Евстафий не возвращался с парфянского фронта в Рим, а был замучен на их территории, в горной области Сюник, неподалёку от монастыря Татев, рядом с которым и похоронен.

Через шесть лет после поездки в Италию Альбрехт Дюрер в 1501 году создал шедевр – гравюру «Видение святого Евстафия», с виртуозностью построенную по всем правилам ренессансной перспективы, но готически ломкую, острую, хрупкую. На первом плане – свора собак и прекрасный конь, косящий на зрителя взглядом. Животные расставлены горизонтально плоскости, подчёркнуто просто, и изображены натуралистически точно, обыденно, как на картинках в средневековых бестиариях. На оленя собаки никак не реагируют, его не замечая – то ли не видят, ибо он – мираж и фантом, то ли предоставляют Плакиде разбираться с ним самому, уже по запаху почуяв, что тут никаким реальным оленем и не пахнет. Плакида, затянутый в последний крик итальянской моды, шикарно облегающий его охотничий костюм, бухнулся, как был, не снимая умопомрачительной шапки, на колени перед субтильным не оленем даже, а оленёнком, чьи непомерно разросшиеся рога кажутся слишком тяжёлыми для его худой плоти. Заворожённый язычник широко развёл ладони и растопырил пальцы, затянутые в элегантные перчатки, обнимая и принимая в себя божественное видение. От коленопреклонённого Плакиды, вступая в противоречие с простотой расстановки фигур животных на первом плане, начинается нервное спиралевидное движение вправо и вверх, к смыслу всего, к Распятию. Задержавшись на распятом теле Иисуса, движение, выпутавшись из плетения рогов и сучьев, перекидывается налево, продолжая уже от всего свободный бег по дороге, ведущей на вершину горы, увенчанной замком с башнями. Путь в высоту: такое движение совершает взгляд любого мало-мальски умеющего чувствовать человека, когда, оторвавшись от прелестного римского быта опушки Пьяцца ди Сант'Эустакио, он карабкается по спиралям Борромини. Хочется бухнуться, как есть, на колени, и развести руками.

* * *

Борроминиев храм посвящён бретонцу святому Иво, выпускнику Парижского и Орлеанского университетов, изучившему в них каноническое право. Если в реальности святого Евстафия сейчас сомневаются даже некоторые католические историки церкви, то существование святого Иво прекрасно документировано, известны и дата его рождения – 17 октября 1253 года, и дата смерти – 19 мая 1303-го. После окончания учёбы Иво вернулся на родину и прославился тем, что, став церковным судьёй, но принимая участие и в светских процессах, он, сочетая учёность с добротой, что не часто встречается, защищал униженных и оскорблённых от сильных мира сего и никогда не брал гонораров – то есть, попросту говоря, взяток. Несмотря на это последнее обстоятельство, для современной адвокатуры малоприемлемое, святой Иво, канонизированный в 1347 году, стал покровителем адвокатов, в общем-то, сегодня самой высокооплачиваемой профессии. Кроме своего бессребреничества, он прославился ещё защитой интересов церкви как раз в то время, когда светские властители, в первую очередь французские короли, повели наступление на права пап. В середине XVII века эта сторона его деятельности была мила папскому сердцу, так что в конце 1630-х годов Урбан VIII Барберини замыслил в самом центре Рима воздвигнуть церковь, посвящённую бретонцу, популярному на севере Франции и во Фландрии, но в Италии не слишком известному. К тому же Урбан VIII в своей политике ориентировался на Францию.

Выбор был мотивирован также и тем, что Иво был университетским человеком, – церковь должна была быть встроена прямо в университетское здание Ла Сапиенца, обеспечивающего мозговую активность Ватикана. Святой изображался молодым, так как в пятьдесят уже умер: молодёжи приятней молиться его образу, чем старикам Иерониму или Августину, привычно олицетворяющим собой католическую учёность. Лучший образ святого Иво создал Рогир ван дер Вейден: в Национальной галерее в Вашингтоне находится небольшой, всего 45 на 35 сантиметров, его портрет, так сказать. Это фрагмент, написанный на дубовой доске и вырезанный из большого алтаря. На нём сохранились только лицо, плечи, ладони и прекрасный фламандский пейзаж с зелёными холмами, городами и замками, видный через полураскрытые ставни в окне над головой святого. Изображённый читает некий, явно судебный документ, на основании чего он и был определён как святой Иво. Есть, правда, неувязки. Иво был священником, а читающий одет в светскую одежду; впрочем, бретонец принял сан в 31 год, а у Рогира святой и выглядит на тридцать. Очень хочется, чтобы у покровителя выстроенной Борромини церкви было именно такое лицо: работа датируется примерно 1450 годом, но внешность рогировского интеллектуала очень современна – вылитый молодой итальянский профессор, поддерживающий левых, из фильма Джона Франкенхаймера «Год оружия» 1991 года, посвящённого студенческим беспорядкам в Риме конца семидесятых. Франкенхаймер прекрасно показал Рим, хорошо поставленные кровавые драки молодёжи с полицией на фоне древних римских церквей очень красят его несколько топорный сюжет. Участвуют же в этих драках студенты давно переставшего быть ватиканским и ставшего городским университета Ла Сапиенца, чьё новое здание также показано в фильме. Рогировский святой Иво вполне бы мог оказаться среди них или, по крайней мере, парить над ними среди плакатов с портретами Маркса и Мао Цзэдуна, чьи книжки он, судя не только по его левацкому отказу от гонораров, но и вдумчивости лица на вашингтонском фрагменте, безусловно, читал.

Рогир ван дер Вейден. «Святой Иво»

Как университетская церковь, Сант'Иво алла Сапиенца имела свой собственный статус, поэтому она – один из тех старых римских храмов, который не является ни базиликой, ни титулярной церковью и везде именуется именно chiesa, что как отсутствие титула «граф» и т. д. у высокородных римских фамилий только подчёркивает их благородство. Церковь должна была поспеть к четырехсотлетию святого, но работы начались только в 1642 году. Урбан VIII, хотя во всём предпочитал Бернини, с которым у Борромини к этому времени совсем испортились отношения, всё же главным архитектором сделал именно Борромини. В 1644 году Урбан VIII уже умер, но за два года Борромини успел насадить на стены довольно много пчёл: эти насекомые – стемма, то есть герб, семейства Барберини, к которому Урбан VIII принадлежал. На престол взошёл Иннокентий X Памфильи, продолживший строительство. Новый папа своего предшественника ненавидел, но строительство не свернул и Борромини на посту оставил. Во время правления Иннокентия в церкви появились голуби – стемма семейства Памфили. Бронзовый голубь Памфили с лавровой ветвью в клюве – голубь, принесший весть о конце Божьего гнева в ковчег Ноя и он же голубь Святого Духа – увенчал и шпиль Сант'Иво, перекликаясь с кружащим неподалёку, над Пьяцца Навона, точно таким же бронзовым голубем на обелиске Фонтана деи Кватро Фиуме, Фонтана Четырёх Рек, грандиозного творения Бернини, которое Борромини терпеть не мог и всячески поносил, чему есть документальные подтверждения. Борромини утешало, наверное, то, что его голубь смотрит на берниниевского сверху вниз: птички до сих пор не разодрались только из-за того, что им оливковые ветви в клювиках мешают. В 1655 году Иннокентий X умер и его сменил Александр VII Киджи. После этого Борромини пришлось ещё понаставить везде каменных булок, то есть холмов: стемма Киджи – шесть холмов, наложенных друг на друга. Этот папа благополучно дожил не только до освящения церкви 1660 года, но и до окончательного её завершения в 1662-м.

* * *

Растянувшееся на годы правления трёх пап строительство добавило прихотливости в декор и без того замысловатый: стемму каждого надо было куда-нибудь пристроить. То, что здание должно было быть вписано в уже существовавшее сооружение, создавало дополнительные трудности: в результате в церкви получилось множество ложных входов, боковых шестиугольных комнат, сделанных для того, чтобы план основного храмового пространства был предельно прост и ясен в своей исключительной изощрённости. Графически план церкви представляет собой сложную фигуру, состоящую из отрезков прямых линий и дуг, образуя какой-то фантастический шестилистник, секстфолий, три конца которого заканчиваются одинаковыми выпуклыми окружностями, а три – окружностями вогнутыми. Столь же необычно и внутреннее пространство Сант'Иво алла Сапиенца. Оно делится на три части: первую, тёмную нижнюю, без окон, более светлую вторую, освещённую окнами основания башни, и третью, верхнюю, залитую льющимся из фонаря светом. Сложное членение устроено для того, чтобы секстфолий, положенный в основание, чётко читался вверху, так как его форма повторена в очертаниях поставленного на пилястры архитрава, отделяющего нижнюю неосвещённую часть от залитой светом верхней. В светлой церковной выси секстфолий превращается в невиданный цветок за счёт того, что купол залит светом, а снабжённый выступающим карнизом архитрав даёт тень, резко очерчивающую его контуры и делающую их почти чёрными. По контрасту с более тёмной нижней частью купол кажется практически невесомым, но в зените, самой верхней точке свода, виден ещё один сияющий круг, которым всё заканчивается. Он образован потоком верхнего света, проникающим из окон фонаря и столь ярким, что поглощает стены верхней башни. Когда стоишь в центре храма, кажется, что голубь, олицетворение Святого Духа, помещённый под самым куполом, парит в воздухе.

В воспроизведениях плана, иллюстрирующих тексты с расшифровками идеи, вложенной в него Борромини, вогнутые концы секстфолия обычно дополняются другим цветом с целью их выпрямить и показать два воображаемых треугольника, наложенные один на другой и лежащие в основании храма, символизируя Святую Троицу. Тем самым треугольники как бы вписываются в круг, что символизирует единство трёх божественных ипостасей Святой Троицы: Бога Отца, Сына и Святого Духа. Наложенные друг на друга равносторонние треугольники имеют форму шестиконечной звезды, могендовида, Звезды Давида, в сакральной геометрии христианства называемой stella della creazione, «звездой творения».

Вот здесь мы и подходим к весьма странным совпадениям. В Святой Троице три ипостаси (ὑπόστασις, «сущности») Бога слиты в неразрывном единстве, но существуют отдельно и самостоятельно. Это – основной догмат христианства, его исповедуют и католики, и православные. В Византии установился особый иконографический тип так называемой Ветхозаветной Святой Троицы в виде трёх ангелов, явившихся Аврааму в его доме. Такой тип отличается от католического, называемого Новозаветным и представляющего Троицу в виде брадатого старца, Иисуса и голубя. Столь различная репрезентация основного догмата христианства в православии и католицизме изначально связана с понятием София (Σοφία), Премудрость, важного для Восточной церкви. София есть часть Природы Божией и содержит в себе как замысел творения, так и само творение. Величайший храм Константинополя, Святая София, был посвящён не конкретному святому, как в Риме, а отвлечённой идее – Премудрости Божией. Греки всегда были изощрённее и свободнее прагматиков римлян, с трудом справляющихся с отвлечённостями, а потому превративших где-то в VII веке греческую Софию, смысл которой до конца понять не могли, в римскую мученицу. Веру, Надежду и Любовь, то есть Fides, Spes et Caritas, они сделали её дочерьми ещё позже, в XI веке. Зато на Руси, где верили, а не понимали, первыми и главными русскими соборами, построенными по византийскому образцу, стали София Киевская и София Новгородская. Премудрость Божия София – важнейшая составляющая единства каждой из трёх божественных ипостасей. Следуя словам Евангелия от Иоанна «Бога не видел никто и никогда» (Ин. 1:18), греческим иконописцам официально возбранялось представлять Троицу Новозаветную, и они изображали в виде трёх одинаковых, но в то же время разных ангелов, каждый из которых есть Бог и воплощённая Премудрость Бога. Именно такой тип репрезентации Святой Троицы был воспринят и на Руси: изображения Троицы Новозаветной, появившейся довольно поздно, пришли с запада и церковью не приветствовались. Андрей Рублёв в своей гениальной композиции, опустив все подробности конкретного события в доме Авраама, представил Святую Троицу как олицетворение вечного бытия Бога, существовавшего до начала времён, существующего во времени, и будущего существовать, когда «времени не будет», как сказано в Апокалипсисе. Его творение – наиболее адекватное и потому – величайшее визуальное воплощение основного догмата христианства. Композиция Рублёва, простая при всей своей изощрённости, используя язык сакральной геометрии, представляет треугольник, вписанный в круг.

Над центральным окном западного крыла Палаццо делла Сапиенца вырезано латинское изречение: Initium Sapientiae Timor Domini, «Начало премудрости – страх Господень». Это слова псалма царя Давида из Псалтири, полностью звучащие как «Начало премудрости – страх Господень, и доброе разумение у всех водящихся им» (Пс. 110, 10). Надпись является прямым обращением к студентам, грозно призывающим их помнить, что Смирение – превыше всего, и Мудрость не надо путать ни с Разумом, ни со Знанием. Нет сомнений в том, что Борромини создавал свою церковь во славу Sapienza Divina, Божественной Мудрости. Понятие Sapienza близко понятию Σοφία, но ему не тождественно. Греческая Σοφία глубже и основательнее, но зато и гораздо более статична, чем римская Sapienza. Такого отчаянного прорыва, нарушающего всякие правила, как пламенеющее навершие Борроминиевой башни, Σοφία не допускает. Строя Сант'Иво алла Сапиенца, Борромини вряд ли предавался размышлениям в духе русского духовного возрождения Соловьёва, Бердяева и отца Павла Флоренского. Хотя кто знает? Борромини наверняка не только слышал о Святой Софии Константинопольской, но и знал, кому она посвящена. Связь между Sapienza и Σοφία несомненна.

Борромини оказал огромное влияние на русскую архитектуру. Так, например, было сделано интереснейшее наблюдение о схожести скромной церкви Успения Богоматери в селе Коростынь в Новгородской области с блистательным Сант'Иво. Оказалось, что в 1721 году Екатерина I специально посылает в это село работающего в Петербурге Гаэтано Кьявери, дабы он осмотрел место и приготовил для него проект церкви. Сразу же после этого Кьявери сделал чертежи плана и фасада, найденные в середине прошлого века среди рисунков, хранящихся в Альбертине в Вене. Они представляют треугольный в плане храм, столь явно инспирированный архитектурой Борромини, что церковь Успения Богоматери в Коростыни даже упоминается в итальянских исследованиях, безбожно перевирающих русские названия, как пример отголосков влияния Сант'Иво в самых отдалённых местах. Церковь Успения Богоматери намного проще проекта, найденного в Альбертине, борроминиевские мотивы в ней лишь угадываются, так как строительство началось только в 1726 году, а в 1727 году Кьявери уже уехал из России и никакого участия в нём не принимал. До Коростыни добраться нелегко, здание не могло оказать особенное влияние на русскую архитектуру, но над Невской панорамой Васильевского острова господствует башня Кунсткамеры, в проектировании которой Кьявери также принимал участие, читающаяся как прямая отсылка к башне Сант'Иво алла Сапиенца. Переживание льющегося света из-под купола Смольного собора, всколыхнувшееся во мне, не было субъективной отсебятиной, но было подготовлено всем развитием петербургской архитектуры.

* * *

Сант'Иво алла Сапиенца – центральный памятник барокко, а барокко определяет Рим, idem она и есть центр барочного Рима. Что есть барокко? В книге «Особенно Ломбардия» я написал, что барокко – это мясо и что в барокко аскеты телесны не менее гедонистов, а потому чувственность обуревает всех: соблазненных и соблазнителей, девственников и развратников, нищих и повелителей. Художники барокко способны избиение младенцев переделать в восторженное славословие разделке молочных поросят, а мясную лавку представить как трагедию массового убийства. Из всей моей книги именно эта фраза стала самой цитируемой, и никто мне не возразил. Я от неё не отрекаюсь, но, говоря о Милане, я как раз описывал то барокко, которого в этом городе нет, подразумевая, что есть и другие варианты этого стиля, более постные.

Семнадцатое столетие для Европы – эпоха барокко, так что у всех европейских художников этого века можно найти по крайней мере три общие черты: все они живут в XVII веке, все они европейцы и никто из них не пользуется компьютером. Дальше их можно делить на западноевропейских и восточноевропейских, на католических, протестантских и православных, итальянских, французских, польских, русских т. д. до бесконечности, причём при каждом новом делении в каждой новой образовавшейся группе можно находить всё новые и новые признаки общности. Это называется «идти от общего к частному». Можно и наоборот, идти от частного к общему, тогда индивидуальность художника будет нам важнее общности времени, и мы увидим, как любой, пусть даже и не самый крупный художник становится единственным и неповторимым. Говорить о «барокко Бернини и Борромини» – трюизм, но истина оттого, что она общеизвестна, истиной не перестаёт быть. Только надо учитывать, что есть барокко Бернини и Рубенса, но есть барокко Борромини и Веласкеса, и, хотя у Бернини с Борромини множество родственных черт, больше даже, чем у Рубенса с Веласкесом, они противостоят друг другу, как инь и янь. Барокко, конечно, мясо, но барокко также и кости.

* * *

Джан Лоренцо Бернини, родившийся в 1598 году, был всего на год старше Франческо Борромини. Бернини был сыном известного скульптора, Борромини, чья настоящая фамилия была Кастелли, – сыном всего лишь каменотёса, но подростком он поступил в мастерскую скульптора Андреа Биффи, так что воспитывались оба примерно одинаково. Судьба с рождения наделила Бернини бóльшими возможностями, но каждый с детства знал, что такое мрамор и как с ним обращаться. Оба с юности обосновались в Риме, главные свои работы выполнили во время правления одних и тех же пап, причём часто работая над одним и тем же заказом. Оба ходили по одним и тем же улицам, оба начали свою карьеру с одного крупного заказа – работ по отделке Сан Пьетро. Оба, однако, возненавидели друг друга лютой ненавистью как по причинам личным, так и по соображениям высшего порядка. Каждый считал как творчество другого, так и всю его самую жизнь неприемлемыми для порядочного человека. Трюизм «барокко Бернини и Борромини» оба там, наверху, могут воспринимать как оскорбление, но, скорее всего, они друг другу всё простили – много времени прошло, архитектура стала намного хуже, а неприязнь к чему-то одному примиряет.

Каковы бы ни были сегодняшние отношения Бернини с Борромини, современники воспринимали борроминиевскую архитектуру базилики Сант'Аньезе ин Агоне на Пьяцца Навона как полную противоположность берниниевскому Фонтана деи Кватро Фиуме. Уже в конце XVII века римские гиды повторяли, что Бернини не только специально придал бородатому силачу, олицетворяющему Рио-де-ла-Плата, такую позу, что он кажется охваченным ужасом от вида стоящей перед ним церкви, но и Нилу надел на голову тряпку, чтобы тот этого ужаса не видел. Повторяется эта легенда и сейчас, хотя теперь Пьяцца Навона смотрится как изумительный ансамбль, в котором фонтан Бернини – не просто сложнейшая скульптурная группа, но огромное роскошное барочное сооружение – идеально сбалансирован с изысканным ритмом здания Борромини. Гид безбожно врёт, потому что Сант'Аньезе ин Агоне была построена на два года позже Фонтана деи Кватро Фиуме, а тряпка на голове Нила говорит о том, что вопрос о его истоках – загадка для всех географов, начиная с Геродота, – будет разрешён только Джоном Хеннингом Спиком, в 1862 году открывшим озеро Виктория. К тому же фонтан находится несколько в стороне от церкви. В легенде, как в любом вранье, есть мотивация: приглядевшись и поразмыслив, понимаешь, что эти два произведения созданы по разным принципам. Борромини мыслит линией, Бернини – массой. Борромини метафизичен, а Бернини материален. Оба не просто сыновья, но творцы своей эпохи, но барокко Борромини абстрактно, самозамкнуто и сдержанно, а барокко Бернини эффектно, чувственно и физиологично. Борромини хрупкий, ломкий, прихотливый, Бернини же хлюпает, пузырится и пучится, как бьющая вода в Фонтана деи Кватро Фиуме. Борромини сух, Бернини мокр. Колоннады Сан Пьетро хватает, чтобы считать Бернини одним из величайших архитекторов Европы, так что дело не в том, что один из них скульптор, а другой – архитектор, а в том, что один – экстраверт, второй – интроверт. Оба при этом гении.

При схожести судеб обоих их с самого младенчества разделяло одно обстоятельство: Борромини родился в Ломбардии, а Бернини – в Неаполе. Бернини не был чистым неаполитанцем по крови, его отец был флорентинцем, но характер, судя по биографии, он унаследовал от матери: общительный, открытый, вспыльчивый и жизнелюбивый. Он был склонен к шуму, к общению, к говорливости, был невероятно скандален, но в то же время умел угодить, польстить и устроить свои дела. Когда Бернини застал свою любовницу, замужнюю, между прочим, женщину, с собственным братом Луиджи, он брату переломал рёбра, а любовнице велел изрезать бритвой лицо. Будучи на четырнадцать лет старше Луиджи, он его при этом любил. В дальнейшем старший брат постоянно вызволял младшего, платя большие деньги, из всяких скандалов, в которые этот гомосексуалист – а Луиджи к тому же был им, так что понятна ярость Джан Лоренцо, застукавшего с ним любимую, – постоянно попадал: то подмастерья изнасилует, то в поножовщину ввяжется. Борромини был корректен, точен и рационален без расчётливости. Жил он всегда уединённо, имел круг общения узкий, но избранный и, судя по всему, не испытывал никакого влечения к женщинам.

Нельзя сказать, что неаполитанец не может быть в хороших отношениях с ломбардцем. Очень даже может, и, судя по всему, Бернини с Борромини, впервые познакомившись, на некоторое время сблизились, но если неаполитанец с ломбардцем поссорится, то он будет считать, что виной всех недостатков его супостата является в первую очередь его ломбардскость. И наоборот. Судя по всему, у Бернини с Борромини так и вышло.

Бернини переехал вместе с отцом в Рим из Неаполя, где родился, в шесть лет. Пьетро, Бернини-старший, заботился о карьере своего сына, позиционируя его как вундеркинда. Первые статуи, что считаются подростковыми работами Джан Лоренцо, выполненными им в четырнадцать-шестнадцать лет, были сделаны с отцом совместно, причём долю участия каждого уже не определить. Слух о маленьком гении пополз по Риму, и мальчиком заинтересовался кардинал Шипионе Боргезе, племянник папы Павла V. Шипионе представил юного Джан Лоренцо своему дяде, выразившему сомнения в возможностях безусого тогда ещё существа; существо в ответ при папе нарисовало ему святого Павла так, что папа сказал «ах», погладил Бернини по головке и назвал маленьким Микеланджело. С таким никнеймом в Риме все дороги были открыты, так что вскоре вся римская знать стала стараться обременить новоявленного Микеланджело хоть маленьким, да заказиком, но Шипионе Боргезе установил на него своего рода монополию. Кардинал, поселив Бернини на Вилла Боргезе, заставил его вкалывать на себя. В результате на Вилла Боргезе теперь лучшее в мире собрание его ранних произведений. Шипионе пришлось выпустить скульптора из своих лап после смерти дяди, когда папой стал Григорий XV. Новый папа посвятил Бернини в рыцари в благодарность за свой скульптурный портрет, что помогло ему добиться некоторой независимости. Отныне он стал горд и подписывался только Cavaliere Bernini.

Имя двадцатилетнего Джан Лоренцо уже гремело по всему городу, когда в 1619 году из Милана в Рим приехал Франческо Кастелли. Первоначально он остановился у архитектора Леоне Гарове, своего родственника по матери. Тогда же он, видно, и поменял свою фамилию на Борромини, произведя её от фамилии своего знаменитого соотечественника Карло Борромео и тем самым стремясь подчеркнуть свою миланскость, а заодно и преданность борроминианству, довольно влиятельному в начале XVII века. Его никто не знал ни под той, ни под другой фамилией, но Гарове вскоре устраивает племянника в мастерскую Карло Мадерно, ведущего архитектора Рима, работавшего над окончанием базилики Сан Пьетро, тогда всё ещё строившейся. Борромини вскоре делается не просто любимым учеником, но ближайшим помощником Карло Мадерно и участвует во всех проектах, что вёл этот мастер, в том числе и работах в Сан Пьетро.

* * *

В 1623 году Григорий XV умирает, папой под именем Урбана VIII становится кардинал Маффео Барберини, который уже давно мечтал переманить к себе Бернини от всесильного Шипионе Боргезе. При папе Павле V это было невозможно, но теперь, сам став папой, он просто призвал скульптора к себе. Когда Бернини пришёл к новоизбранному папе на аудиенцию с поздравлениями, он произнёс, как утверждают биографы, фразу: «Это Ваша удача, дорогой Кавалер, что Вы увидели на папском троне Маффео Барберини, но гораздо более счастливы Мы тем, что Бернини живёт при Нашем понтификате», – и осыпал его почестями и должностями. Урбан VIII воображал себя Юлием II, благодетельствующим нового Микеланджело. В 1625 году папа решил возвести себе новый фамильный дворец. Это должно было быть чем-то небывалым и невиданным. Проект он заказал знаменитейшему и влиятельнейшему на то время римскому – а значит и мировому – архитектору, то есть, само собой разумеется, Карло Мадерно, которому уже стукнуло 69 лет. В помощь Мадерно взял Франческо Борромини, но к работам также был привлечён и кавалер Бернини. Историки архитектуры до сих пор не разобрались, кто за что был ответственен и какова доля участия каждого в окончательном результате. Общий план явно принадлежал Карло Мадерно, поручившему разработать детали фасада своему любимому ученику и помощнику, а две великие лестницы, находящиеся по разные стороны дворца, создали молодые гении: западную, женственно овальную и изысканно закрученную, – Борромини, восточную, мужественно квадратную и, так сказать, кубистическую, – Бернини.

Обе лестницы, разительно отличаясь друг от друга, существуют во внутреннем взаимодействии: сдвоенные гладкие колонны – главный архитектурный мотив как творения Бернини, так и Борромини. Внутреннее сродство при полной разности – это, наверное, то, что определило на первых порах их отношения. Джан Лоренцо был знаменитостью, карьера Франческо только начинала складываться, но при этом в области архитектуры и строительства кавалер Бернини плавал, а Борромини уже многому успел научиться в мастерской Мадерно, так что кавалер нуждался в его советах и в его сотрудничестве. Чувствовать себя необходимым знаменитости всегда лестно, пусть даже тебя и раздражает, что знаменитость всего на год тебя старше и везде упоминается прежде тебя, хотя, по-твоему, в деле, в котором пыжится быть поставленной на первое место, ничего не смыслит. Бернини умел обворожить, когда надо было, к тому же оба были талантливы, молоды и обаятельны, каждый по-своему. Дружба не дружба, но явно родилась какая-то, хотя бы поверхностная, симпатия.

Палаццо Барберини, лестница Борромини c marcovarro / shutterstock.com

Строительство Палаццо Барберини было выполнено за довольно короткое время, уже в 1633 году все основные работы были закончены, осталась только отделка интерьера. Что бы кто ни делал, но альянс двух молодых гениев под руководством старого аса произвёл нечто фантастическое. Палаццо Барберини – дворец-сказка, дворец La Belle au bois dormant, Спящей в лесу красавицы, зачарованный, балетный, воздушный. Особенно хорош и необычен он с фасада, когда поднимаешься в сад, разбитый на холме, из-под подножия которого растёт дворец, и оказываешься напротив его окон. Чарующее место. Египетские обелиски, висячие мосты, ведущие из сада прямо на дворцовый балкон, скульптуры, руины. Околдовывающая архитектура Палаццо Барберини чем-то неуловимым напоминает о елизаветинском Царскосельском дворце. Тем, наверное, что при всей пышности и величественности дворец изыскан в каждой своей мельчайшей детали. Вообще-то, честно говоря, в деталях он более изыскан, чем царскосельский гигант, намного превосходящий его размерами и яркостью. Портит Палаццо Барберини только идиотская решётка историзма, установленная в 1865 году по проекту архитектора Джованни Адзурри, да высаженные, наверное, в это же время, пальмы, которые столь навязчиво экзотичны, что, когда сквозь решётку и пальмы на дворец смотришь, он выглядит как эклектика дорогущего отеля на Кот-д'Азур.

К двум гениям в работах в Палаццо Барберини присоединился третий, Пьетро да Кортона. Он родился в 1596 году и был несколько старше обоих архитекторов. Будучи уроженцем Тосканы, он переехал в Рим около 1622 года. Известности в Риме он добился росписями Палаццо Маттеи, одного из красивейших дворцов Рима. После интронизации Маффео Барберини, ставшего Урбаном VIII, он стал чуть ли не таким же любимцем папы, как и Бернини. Папы всегда покровительствуют своим соотечественникам. Известный больше как живописец, он проектировал и архитектурные сооружения, причём одно из них, церковь Санта Мария делла Паче недалеко от Пьяцца Навона, – одно из прекраснейших римских зданий барокко. Пьетро да Кортона также принимал участие в строительстве Палаццо Барберини и спроектировал несколько залов, но славнее его архитектурных работ украшающая потолок главного салона дворца фреска «Триумф Божественного Провидения», чудо иллюзионизма. Плафон был расписан уже после окончания стройки, в 1633–1639 годах. Теологический термин католицизма Provvidenza обычно переводится как Промысл (Провидение), но он не совсем совпадает с православным термином. Для православных Промысл Божий – высшее действие Бога, направленное на Благо, у католиков Provvidenza Divina – Благо верховной власти Бога. Промысл связан с Софией, Provvidenza с Sapienza; в том и другом случае они различны и едины. Как различие, так и единство между Provvidenza и Sapienza столь же существенны, сколь и труднопостигаемы. Сант'Иво алла Сапиенца славит Sapienza, фреска Пьетро да Кортона – Provvidenza. Несмотря на своё название, огромная композиция потолка Барберини восславляет в первую очередь не целесообразность и благость Provvidenza, а папское семейство, представленное в виде трёх геральдических пчёл. Огромные и брюхастые пчёлы, окружённые хороводом из ангелов, весело жужжат в самом центре плафона, а оттеснённой в сторону бедной женщине, олицетворяющей непрестанное действие всеблагой и всемогущей воли Божией, ничего не остаётся, кроме как в одиночестве разводить руками, удивляясь их беспардонности. В Палаццо Барберини я попал на интересную выставку: в салоне под плафоном Пьетро да Кортона был выставлен огромный занавес к балету «Парад» Пабло Пикассо из Центра Помпиду в Париже. По сравнению с барочным залихватским авангардом неоклассицизм Пикассо выглядел более чем скромно, прямо как Provvidenza Divina рядом с пчёлами Барберини.

Балдаккино ди Сан Пьетро c Nejron Photo / shutterstock.com