Ходские деревни, которые Ламмингер, сжигая старые грамоты, думал обречь на вечное молчание, недолго хранили спокойствие. Тихая гладь, под которой дремала буря, подернулась рябью и вздыбилась волнами.

На тайном собрании у волынщика были представители почти всех ходских деревень; но и те, кому не удалось попасть в ту ночь к Искре Ржегуржеку, одобрили принятые решения. Вскоре ходоки, во главе с Юстом, отправились тайком в Вену. Юст всю дорогу распространялся о своей опытности и о том, как трудно добиться доступа ко двору. Но он с помощью денег и своих знакомств все устроит. Ходы скоро убедились, что в одном отношении он во всяком случае не врал: в Вене действительно надо было иметь много денег. И Юст то и дело требовал их у постршековского Псутки, распоряжавшегося деньгами, собранными участниками тайного собрания.

Торжественное обязательство хранить полное молчание строго соблюдалось. Ходоки давно уже были в пути, а в замке еще ни о чем не догадывались. Да и никто в Ходском крае ничего не знал, пока весть о ходоках не пришла в замок… из Вены!

Придворный советник фон Саксенгрюн, неизменный доброжелатель Ламмингера, не замедлил сообщить ему об этой новой дерзости ходов.

После этого о депутации заговорили во всех ходских дворах и в халупах. Ходы не удивлялись так, как барон и его чиновники, решимости своих старост. Им уже было известно, что при дворе спрашивали о них. Сперва рассказывали, как тот важный пан, что выше всех после императора, справлялся о ходах, а еще охотнее передавали, будто сам император сказал, — что у ходов, должно быть, хороший пан, раз они не дают о себе знать. Затем пронеслась весть о том, что не все старые грамоты погибли в огне. Некоторые как будто остались в Уезде. Но об этом говорили только люди постарше и, говоря, оглядывались — не подслушивает ли кто. Где могут храниться спасенные грамоты — об этом речи не заводили. Все боялись за них. В разговорах часто произносилось имя Козины, то громко, то шепотом, но всегда с большим уважением, как и в тот раз, когда в сельском правлении он так смело выступил против Ламмингера и когда там и в Тргановском замке столько выстрадал за старые права ходов.

Повеяло новым ветром. Люди всюду подняли головы. Даже те, кого сначала пришибла весть о сожжении грамот, разговаривали теперь по-иному. Вспоминали и о большой комете, озарявшей недавно в течение многих ночей небо.

— Разве она всегда предвещала только дурное? — рассуждали люди. — Разве она не может быть добрым знамением?

Лишь старый Пршибек при этих разговорах качал головой и отвечал:

— Комета всегда что-нибудь предвещает. Это правда. Я не одну комету видал на своем веку, и всегда за ней шла ибо война, либо голод и мор.

Но остальные были полны надежд и с доверием встретили новый год, тем более, что как раз к этому времени из Вены пришло первое известие от земляков. Писал Юст. Оно было адресовано его соседу в Домажлице, а тот уже передал письмо Козине. Юст сообщал, что все они благополучно добрались до Вены и он тотчас же начал хлопотать об аудиенции при дворе. К сожалению, как раз сейчас император в отъезде, но Юсту все же обещали устроить для ходов аудиенцию, когда он вернется. А кроме того, Юст нашел отличного прокуратора, родом чеха, и тот, ознакомившись с делом, сказал слово в слово то же, что и он, Юст, говорил у Ржегуржека: ходы свое дело безусловно выиграют, но процесс продлится немало времени, так как дело давнее, а у Ламмингера тут много друзей.

Все ходы смотрели на тяжбу как на свое кровное дело. Ни один голос не поднялся против. Известий о первых шагах ходоков все ожидали с нетерпением. И сообщенные Юстом новости мигом разнеслись из Уезда по Ходскому краю. Всюду они были встречены с восторгом и всюду расцвели еще более радужные надежды.

Вскоре такое же письмо, только менее многословное и хвастливое, прислал сам прокуратор Штраус. Сдержанность Штрауса особенно понравилась Сыке и старому драженовскому старосте Криштофу Грубому, на чье имя пришло это послание. А спустя некоторое время Штраус прислал второе письмо, в котором сообщал о предпринятых им шагах и снова повторял, что ходские права нисколько не утратили силы, несмотря на то, что Ламмингер и сжег старые грамоты. Этим он только повредил самому себе, так как злоупотребил своей властью краевого гетмана, и Штраус прекрасно использует это против барона.

Полученные вести мгновенно разлетелись по всем ходским деревням. Их передавали устно и письменно, и всюду только о них и толковали. А когда из Вены одно за другим пришло сразу несколько писем, даже старый Пршибек позабыл о комете и готов был позабыть свои сомнения. Одно из этих писем было от Юста, который сообщал, что аудиенция у императора уже назначена. Другое, полное надежд и призывавшее к стойкости, было от прокуратора. А третье было написано неуклюжей рукой постршековского Псутки, который, по поручению всех ходоков, рассказывал, как они были ъ императорском дворце, как предстали пред самим императором, как он милостиво выслушал их и обещал, что им будет оказано правосудие. Псутка расписывал при этом роскошь императорского дворца и много говорил о самом императоре; слова его совпадали с тем, что рассказывал Юст на тайном собрании, и это укрепило в их глазах авторитет домажлицкого ад воката.

Все с радостью и рвением передавали друг другу эти рассказы. Только жена того, кто был среди главных зачинщиков этой борьбы, кому все были признательны, только жена Козины, Ганка, избегала этих разговоров. Она боялась. Как ей стало легко в тот вечер, когда ее муж вернулся из Тргановского замка, а кирасиры покинули Уезд! Как она утешала себя тем, что теперь наступит мир и покой и Ян будет всецело принадлежать ей и детям! А теперь… Теперь она понимала, почему в последнее время Ян так часто уходил из дому под вечер и почему он так часто встречался с Сыкой; она понимала, о чем он подолгу беседовал со старухой матерью и почему они всегда умолкали или меняли разговор, когда появлялась она, Ганка. Ее как огнем обожгло, когда она услышала о начатом процессе, но еще большим ударом для нее был поступок свекрови, которая припрятала-таки один или два старых пергамента! Жестокая женщина, жестокая мать! Не успокоится, пока не погубит собственного сына! Как она решилась на это? Что может быть для матери милее и дороже родного сына? И зачем она вмешивается в дела, которые пристали только мужчинам? Да еще впутывает сына? Мало ей того, что она видела в сельском правлении, когда его так избивали, а потом еще истязали в замке? Всякая другая на ее месте всеми святыми заклинала бы сына бросить эти дела, не губить себя и свою семью! А она!..

Так думала Ганка в тот день, когда до нее дошли беспокойные вести, так думала она и потом. И только из любви к мужу она не давала воли своему гневу. Она даже сделала усилие над собой и однажды, в воскресенье, зашла после обеда в домик свекрови, зная, что застанет старуху одну. Но с какой горечью она возвращалась оттуда! Не ожидала она такой награды за все свои добрые намерения! Как сурово уставилась на нее старуха, когда она спокойным голосом завела речь о Яне и о той опасности, которой он снова подвергает себя и семью! И договорить ей не дала свекровь, когда она хотела попросить, чтобы та как мать подействовала на Яна. Ведь мать он скорее послушает, чем жену!..

— Да ты очумела, что ли? — набросилась на нее старуха. — Чего скулишь раньше времени? Точно панская дочка! Ты хотела бы только жить, наслаждаясь, и держать возле себя Яна? Он любит тебя больше, чем надо. Но он мужчина, а не старая баба. И на свете, кроме жены, есть еще много кое-чего и другого, о чем не вправе забывать человек Что ты мне все твердишь, что я мать? Да, мать, а не волчица, и я тоже люблю детей, и не тебе меня учить! А если я забочусь об этом деле, так потому, что это нужно для твоих же детей. Чтобы им жилось лучше, чем нам, старикам. Чтобы им не приходилось плясать под панскую дудку…

Ганка не помнила, как она добрела через двор домой… Едва перешагнув порог, она опустилась на лавку и разрыдалась. Ей было обидно, что свекровь так отчитала ее, а еще больше она боялась за мужа. Когда Ян вернулся домой, он сразу же заметил ее заплаканные глаза и спросил, что с ней. Она хотела промолчать, но не выдержала, заплакала снова и стала умолять его помнить о себе и о детях. О матери она ничего не сказала. Ян успокаивал ее, но сказал решительно, что сделанного не воротишь, и он рад этому.

— Уже началось, и назад пути нет. Да так оно и лучше. У меня словно гора с плеч. Ничто меня не грызет, и я не боюсь больше смотреть людям в глаза. А какой камень лежал у меня на сердце раньше — сама знаешь. Не будь глупенькой! Худшее уже позади.

— Это вас тот проклятый горожанин попутал!

— Молчи, Ганка! Не будь Юста, я бы сам начал суд с панами. Еще есть у нас грамоты…

Ганка ничего не ответила, только глубоко вздохнула. Она не рада была спасению грамот и вспоминала слова, которые сказала старухе на прощанье: «Лучше жить теперь в страхе, чем жалеть потом! Как бы и вы не пожалели, да только поздно будет!»

Молодой Козина стал спокойнее. Миновала пора мучительного внутреннего разлада. Решение принято. Бой начался. Всеобщее уважение и доверие были для него наградой за прежние косые взгляды близких знакомых и самой матери. Вновь обрел он свое мужественное сердце, которым раньше всецело владели жена и дети. Он готов был идти на все, лишь бы довести борьбу до конца. Начало было тяжелое, но теперь дело принимало благоприятный оборот. Одно только сильно тревожило его — это вести из деревень о том, что постршековские не вышли на охоту, несмотря на барский приказ, а за ними и ходовские отказались дать подводы для замка. Беспокоило сто то, что и в других деревнях начались такие же дела; а в Страже и Тлумачеве не заплатили к рождеству оброк и не выслали на баронские гумна людей для молотьбы. Козина считал, что, пока дело не решено, такие действия большая ошибка. Они дают оружие в руки тргановского пана. «Прокуратор» Сыка полностью соглашался с ним.

— Судимся с панами из-за неправды, а как бы нам самим не пришлось отвечать, — говорил он Козине в тот воскресный вечер, когда они были вместе в правлении, а Ганка сидела у свекрови. Оба сошлись на том, что надо внушить людям благоразумие и сказать старостам, чтобы они не допускали таких поступков.

В это время в горницу старосты вошел Матей Пршибек. Лицо его было менее сурово и хмуро, чем обычно, и глаза его заблестели, когда он еще на пороге начал:

— Не умер еще ходский дух!

Козина и Сыка догадались, что он имеет в виду. А Пршибек стал рассказывать новости, принесенные им из города: в Поциновице молодой Шерловский сцепился с барским лесничим и чуть не убил его.

— За что? — спросил Сыка.

— Хотел отнять у него ружье.

Сыка молчал, почесывая затылок. Козина же решительно осудил Шерловского.

Лицо Пршибека омрачилось. Он взглянул исподлобья на обоих и, немного помедлив, сказал:

— А по-вашему, он должен был отдать ружье и подставить спину под палки и только потом идти к прокуратору?

— Не надо было ходить в лес. Матей ударил кулаком по столу.

— И это говоришь ты, Козина?

— Да, я. Нечего нам сейчас ходить в лес. Это значит лить воду на панскую мельницу. Процесс еще не выигран… И пока…

— Пока всех нас не перебьют. Ой, Козина, в Вене нам не помогут, только за нос водить будут. Вот наша помощь, — и Матей Пршибек потряс в воздухе своим внушительным чеканом. — Вот от чего затряслись бы паны, а не от каких-то там прокураторских бумажонок.

— Ну, это от нас не уйдет, — ответил Козина, — поверь, что сейчас такими поступками мы можем испортить все дело.

Сыка одобрительно кивал головой и собирался тоже сказать что-то, но в это время перед домом остановились сани, и в комнату вошел драженовский староста Криштоф Грубый.

— Эй, вы, тут! — весело начал он. — Ты чего, Матей, хмуришься, а ты, Ян, красен, как пасхальное яичко?

Сыка рассказал, о чем спор. Беловолосый старик положил руку Пршибеку на плечо и ласково сказал:

— В тебе говорит добрая ходская кровь. Но сейчас другое время. Чеканом не все сделаешь. Да, может, он и вовсе не понадобится.

И Грубый вытащил из-под плаща письмо, говоря, что, как только он получил его, он сейчас же велел запрягать, чтобы поделиться новостями с друзьями. Письмо было из Вены от постршековского Псутки с припиской от Юста. «Прокуратор» Сыка даже прищелкивал пальцами, когда читал. При дворе приняли жалобу ходов и назначили комиссию для рассмотрения их тяжбы с бароном фон Альбенрейтом. Козина, тоже склонившийся над письмом, покраснел от радости. Старый Грубый, хотя и знал уже, о чем говорится в письме, затаив дыхание слушал Сыку, читавшего вполголоса. На лице его играла улыбка. Только Пршибек не выказал ни малейшей радости.

— Это не конец. До решения еще далеко, — сказал он. — И что такое эта комиссия?

— Что такое эта комиссия? — вскочил Козина и начал с увлечением объяснять Пршибеку: —А вот что. Ты помнишь регрейшт зПепНит, когда нашим отцам и дедам объявили, что наши права — ничто, что их не существует и что мы не смеем ссылаться на них? Помнишь, как старики хватались за голову, как плакали и рыдали, проклиная эти два латинских словечка? Спроси у своего отца! А не помнишь, так вспомни, как усмехался Ломикар, когда наши грамоты горели в огне! Он думал, что теперь конец. Да не тут-то было!

— И, бог даст, не будет! — торжественно добавил седовласый староста.

Пршибек молча слушал, сжав губы и угрюмо уставившись на чекан, на который опирались его могучие мускулистые руки.