До заката солнца висело тело Козины. Ходов уже не было в Пльзне. Они хотели, но не смогли помолиться у тела своего защитника. Отряд солдат, по приказу краевого гетмана, сопровождал ходов далеко за город. Огорченные, усаживались они на телеги, но гнев их был направлен не против гетмана, а против Ламмингера. Они возвращались домой печальные и подавленные. Если Ломикар хотел, чтобы сегодняшний день врезался им в память, то он этого достиг. О, да, никто из ходов не забудет двадцать восьмое ноября, и память об этом дне будет переходить из поколения в поколение, пока останется на свете хотя бы один ход.

Весь Ходский край содрогнулся от возмущения и горя. У мужчин, бывших в Пльзне и рассказывавших теперь о виденном и пережитом, навертывались слезы и дрожал голос, а слушатели горько плакали. В течение нескольких дней во всех ходских деревнях было точно после похорон. Никто не ходил на барщину, и панская дворня не отваживалась принуждать крепостных барона, как раньше. Точно так же не осмелились они сказать хоть слово, когда из всех ходских деревень мужчины и женщины, старики и дети, все в траурных одеждах, сошлись в Домажлице и отправились в загородную ходскую церковь отслужить панихиду по Козине. В готическом храме, стены которого были расписаны старинной иконописью и в плиты которого были вмурованы камни со старыми надписями и гербами, собралось множество людей — не только ходов, но и домажлицких горожан, пришедших отдать последний долг казненному. Впереди всех стояли на коленях мать, жена и дети Козины. Они горячо молились за того, у могилы которого они не могли преклонить колени. А в самом дальнем углу, под хорами, стоял на коленях, молился какой-то маленький невзрачный человек. Когда он по окончании панихиды родные Козины проходили мимо, он низко опустил голову, чтобы его не узнали. Это был токарь Юст. Он только что отбыл наказание за подстрекательство и всего лишь несколько дней как вернулся из тюрьмы домой.

Ламмингера в это время в Трганове уже не было. Он не вернулся в замок, а послал туда нарочного за женой, чтобы она тотчас же приехала в Пльзень. «Страх и нечистая совесть гонят его отсюда», — говорили в городе и в деревнях.

Снег в этом году выпал рано. Зима была печальнее, чем обычно, особенно в Уезде. Старый Пршибек опять впал в оцепенение. Не оживился он и с наступлением весны, не повеселел, даже когда после страды пришел в Уезд отсидевший свой срок молодой Шерловский и посватал Манку. Старик дал свое согласие, так как в доме нужен был хозяин. Свадьбу решили сыграть осенью.

С приближением осени старик начал как бы приходить в себя. Он все чаще выходил за ворота и медленно шагал к пригорку, откуда был виден Трганов. Было начало осени. В Трганов неожиданно приехал Ламмингер. Старик ждал божьей кары, — обрушится ли она на голову жестокого пана? Часто во время грозы следил он с пригорка, не поразит ли молния Ламмингера. А если Манка во время бури не выпускала его из дома, старик молча сидел на лавке, прислушивался к вою ветра, покачивал головой и беспрестанно поглядывал на дверь, словно ожидая, что кто-нибудь войдет и скажет, что меч правосудия нашел и поразил рыжего злодея.

Барон фон Альбенрейт приехал в этом году в Трганов поздно, прежде он приезжал сюда ранней весной, а теперь прибыл после жатвы. Говорили, что он приехал поохотиться. Но вот уже которую неделю жил он в замке и только раз побывал в лесу. Охота перестала его развлекать. Он нисколько не изменился, как всегда был холоден, строг, даже, пожалуй, строже обычного, но в то же время проявлял большую настороженность, никуда не выезжал. Старый камердинер Петр замечал, что барон, оставаясь наедине, подолгу расхаживает у себя по комнате и о чем-то размышляет. Как будто и здоровье стало ему изменять. Не раз Петр видел, как барон, проходя по комнате, вдруг хватался за спинку кресла или за край стола, и придя через минуту в себя, проклинал головокружение. Барон жаловался иногда жене, теперь более печальной, чем в прошлые годы, на зрение, что часто какая-то радуга заволакивает все перед его глазами, а ночью, если он внезапно просыпается, в глазах у него мелькают искры и молнии. Жаловался он изредка, мельком, сердито, умалчивая при этом, что часто мучают его по ночам кошмары. Все же старый Петр, который спал в коридоре, рядом с комнатой барона, слышал, как стонет и кричит барон во сне. Однажды, отвернув портьеру, он подглядел, как при свете ночника его господин, привстав на постели, озирается вокруг вытаращенными от ужаса глазами.

Однажды ночью — это было в конце сентября, когда на дворе лил дождь и свистел ветер, — Петра разбудили стоны Ламмингера. Вскоре барон позвал его. Петр вошел к нему. Барон, весь в поту, прерывающимся голосом сказал:

— Подай мне календарь…

— Календарь, ваша милость? Сейчас?..

— Да… сейчас… я хочу знать, какое у нас сегодня число.

— Завтра двадцать восьмое. Я знаю, ваша милость, без календаря.

Барон вздрогнул и быстро спросил:

— Какого месяца?

— Сентября, ваша милость.

— Ах, да… Этот сон меня запутал. Даже в пот бросило. Дай мне другую сорочку.

Старый камердинер вернулся к себе в коридор испуганный. «Что это мерещится барону? Двадцать восьмое сентября, — ну, так что же? — И вдруг он вспомнил. — Тогда в Пльзне… это было двадцать восьмого числа. Да, немудрено, если это не выходит у него из головы», — подумал старик и начал молиться за умерших.

Болезненные припадки никогда не продолжались у барона долго. Но они повторялись в последнее время все чаще, и барон становился более угрюмым, раздражительным и молчаливым. Тщетно жена его допытывалась, что с ним, тщетно уговаривала посоветоваться с врачом.

Тяжело и скучно жилось в эту зиму баронессе. Гостей в замке не бывало, а неприветливый, молчаливый муж едва ронял несколько слов за день. Тем более была она обрадована, когда пришло письмо от младшей дочери, в котором она сообщала, что скоро приедет в Трганов вместе с мужем. Баронесса встретила этой новостью вернувшегося из поездки в Кут супруга. Ламмингер выслушал ее сообщение спокойно, но вдруг криво усмехнулся и сказал:

— Дождусь ли я их…

— А что такое? — удивилась баронесса.

— А разве вы забыли, что тот мужик, Козина, позвал меня на божий СУД?

Ламмингер засмеялся, но от его смеха баронессу бросило в дрожь.

Наступили сырые, туманные дни. Почти все время моросил мелкий дождик. Барону опять нездоровилось. Появился шум в ушах, и часто ему чудилось, будто он слышит звон колоколов. «Похоронный звон», с усмешкой объяснял он жене. Казалось, он много думает о смерти, хотя и гонит эти думы от себя и подсмеивается над смертью, а все же боится ее. Бывало, младшая дочь его Мария, ныне графиня фон Вртба, в присутствии сурового молчаливого отца роптала на эти бесконечные тоскливые вечера в Тргановском замке. Что она сказала бы теперь, если бы видела мать в обществе отца, еще более замкнутого, раздражительного!

В один из таких долгих, скучных октябрьских вечеров баронесса сидела с мужем в столовой и, стараясь как-нибудь скоротать время, нагнулась над вышиваньем. Барон читал. Вдруг баронесса подняла голову: ей показалось, что муж порывисто дернулся в кресле. И как он вдруг побледнел! Барон бросил книгу на стол и уставился перед собой невидящим, неподвижным взглядом.

Несколько мгновений длилось томительное молчание. Наконец, встревоженная баронесса отважилась спросить супруга, что с ним. Голос жены заставил барона очнуться. Он вздрогнул, потянулся к брошенной на стол раскрытой книге и слабым голосом произнес:

— Прочтите это…

«Стоя на костре, уже подожженном рукой палача, — читала про себя баронесса, — гроссмейстер ордена храмовников, Жак Моле, обратился громким голосом к папе Клименту и королю Филиппу и вызвал их до истечения года и одного дня на божий суд, как виновников смерти его и ста его братьев по ордену. И удивительно! Не прошло года, как оба они отошли в вечность — и папа и король, скончавшийся в 1314 году, в 29-й день ноября».

Баронесса уже давно прочла это место, но глаза ее все еще были устремлены в книгу. Она боялась взглянуть на мужа. Когда баронесса в конце концов подняла голову, она встретила холодные затуманенные глаза.

— Прочли? Что вы на это скажете? — спросил барон, пытаясь улыбнуться. — Можете готовить себе вдовье платье, — добавил он, но вдруг оборвал себя на полуслове и прижал ладони к вискам.

Баронесса тщетно пробовала успокоить его.

— Может быть, вы что-нибудь сделаете для них? Окажете им какое-нибудь благодеяние? — сорвалось у нее с губ. Она часто думала об этом, но никогда не решалась сказать это мужу.

— Кому? Ходам? Им, этим мятежникам? — закричал Ламмингер, точно ужаленный. — Им? Я понимаю вас. Вы всегда были их защитницей.

— Нет, нет, не им… — спешила поправиться испуганная баронесса.

— Кому же тогда? Кому, я вас спрашиваю?.. — настаивал Ламмингер.

— Я думала… только… той вдове…

— Жене Козины? За все, что он сделал мне? Надеюсь, вы не думаете, как эта глупая чернь, что он невиновен?.. И сейчас у меня тоже все из-за него, из-за его дурацких слов… — выпалил вдруг барон.

В эту ночь Ламмингер ни на минуту не сомкнул глаз, и несколько дней потом он жаловался Петру на головную боль, говорил, что у него холодеют руки и ноги. Но когда прекратились дожди и наступили прозрачные, ясные дни поздней осени, ему стало лучше. А когда приехала молодая графиня фон Вртба, тихие покои замка оживились. Вскоре прибыли и гости, приглашенные на охоту.

Баронесса была несказанно рада приезду дочери, своей любимицы. Ламмингер тоже хмурился меньше обычного. Он стал общительнее и принимал участие в охоте. Как-то в разговоре с зятем он даже похвастал, что чувствует себя лучше и спит немного спокойней. Но дочь, давно его не видевшая, находила, что он сильно изменился и похудел. Она сказала об этом матери. Баронесса только вздохнула.

— Ах, дитя мое, сейчас ему лучше. Это ваш приезд его вылечил. А если бы ты знала, что было раньше! Всему виной его нелюдимость. Он избегает общества, и у него появляются всякие странные мысли…

— И речи у него бывают странные, — сказала дочь. — Вчера утром, когда собирались в лес, он сказал графу: «Сегодня первое ноября, значит, я дожил все-таки до ноября, ну, а раз так, то…» Он не договорил и засмеялся. Все смотрели на него, ничего не понимая. А он заговорил уже о другом.

Баронесса снова вздохнула. Она поняла, что муж подумал о сроке, назначенном ему тем несчастным мужиком. Скорей бы миновал этот месяц! Пройдет год, и тогда он наверняка успокоится.

Молодая графиня успокаивала свою мать или говорила, что отцу уже легче, что он повеселел, не понимая того, что матери не по душе эта странная его оживленность, казавшаяся ненатуральной.

Охотники вернулись поздно вечером с богатой добычей. Нескольких оленей и даже медведя они сложили на дворе замка. Всюду в панских покоях было шумно и весело. Сияли огни, свет яркими потоками лился из окон в ноябрьскую тьму. После всех охотничьих приключений, после целого дня, проведенного в лесной чаще, столовая казалась всем особенно милой, уютной.

Весело потрескивал огонь в большом камине. Стоял шумный говор гостей, преимущественно окрестных дворян. Они расположились за богато убранным столом. На главном месте восседала хозяйка дома, рядом с пей — муж, как раз напротив окна, выходящего в сад; из окна был виден кршижиновский лес, Уездская гора, Градек, закрывавшие своими склонами несчастный Уезд. Зал был наполнен ароматом тонких кушаний. Слышался приятный звон бокалов и посуды. Золотистое и красное вино искрилось в хрустальных бокалах. Лихие охотники и пили лихо.

Разговоры, вначале сдержанные и чинные, становились все более оживленными, все чаще раздавался смех. Ламмингер был разговорчивее, чем всегда, и даже смеялся вместе с другими. Пил он также больше обычного. Это не ускользнуло от внимания его жены; последнее время она замечала за ним эту новую слабость. Говорили больше всего об охоте, о различных приключениях.

— Эх, хороши загонщики у вашей милости! — обратился к Ламмингеру один из гостей, аристократ-иностранец, приехавший с графом фон Вртба.

Ламмингер залпом осушил полный бокал красного искрящегося вина, усмехнулся и сказал:

— Хороши-то хороши, только и упрямцы же! Мне пришлось их долго дрессировать. Немало я потрудился, пока вельможные паны — ходы соизволили привыкнуть.

— Так это ходы? Те самые? — заинтересовался граф.

— Да, те самые. Недавние бунтовщики. Краевой гетман мог бы рассказать вам, сколько войск он должен был послать против них…

Баронесса была недовольна этим разговором, видя, как ее муж, разгоряченный вином, багровеет.

— Я и до сих пор не знаю, чем это кончится для меня, — пошутил Ламмингер и рассмеялся. — Что вы так на меня смотрите, граф? Мне ведь дали точный срок: год и один день… Их предводитель… Поразительная гордость, поразительное мужицкое упрямство! Стоит уже на эшафоте…

Баронесса заметила, что у Ламмингера вздулись вены на лбу, и осторожно коснулась его руки, прося замолчать. Но он, не обращая внимания, продолжал, возбуждаясь все больше с каждым словом:

— …с петлей на шее и осмеливается вызывать меня на суд божий! Нет, Козина, плохой ты пророк! Год уже кончается, и ты там, а я все еще здесь…

Он вдруг умолк и откинулся на спинку кресла. Раздались крики. Опрокидывая кресла, гости бросились к хозяину. Ламмингер полусидел, полулежал в своем бордовом кресле, он был без чувств. Глаза его были открыты, неподвижные зрачки расширены. Он несколько раз протяжно вздохнул, из горла его вырвался хрип, и прежде чем столпившиеся в испуге гости успели опомниться, он уже перестал дышать.

Граф фон Вртба коснулся его лба. Лоб был липкий. Граф положил ему руку на сердце. Сердце не билось.

Напрасны были все попытки привести барона в чувство. Напрасно рыдали и ломали руки напуганные дамы. Напрасно послали верховых в город за врачом. Тргановский пан был там, куда позвал его Козина. Внезапная смерть привела в ужас всех присутствующих.

Врач только подтвердил догадку, передававшуюся шепотом из уст в уста.

— Все кончено. Удар.

Да, удар, но все сейчас думали о том, о чем рассказывал только что сам покойный.

В страхе гости растерянно расходились по своим комнатам. Пиршество оборвалось, умолк веселый смех, погасли яркие огни. Только в двух окнах мерцал слабый свет. Это горели свечи у изголовья мертвого барона. А в передней сидел старик Петр и, сжав в волнении руки, испуганно шептал:

— Суд божий, суд божий!..

Когда на следующее утро старый, убеленный сединами Пршибек, опираясь на чекан, вышел за ворота, ему еще издали что-то закричал Искра Ржегуржек. Пршибек не расслышал, но Искра уже подбежал к нему и, еле переводя дух, крикнул:

— Ломикар умер!

И он вкратце рассказал, что барон умер в тот самый момент, когда бросил вызов Козине.

Старик молитвенно сложил руки и, не в силах что-либо выговорить, поднял глаза к небу. И только спустя немного он воскликнул:

— Есть еще справедливость! Есть еще бог! Теперь я могу умереть.

В доме Козины, узнав новость, плакали в это время Ганка и старая мать.

А весть летела все дальше по широкому Ходскому краю. Всюду славили божий суд и вспоминали Козину. Весть летела и разрасталась в легенду, в предание, рассказывавшее, как Ламмингер кощунствовал на пиру у себя в замке и вдруг поднялась буря, с громом и треском распахнулись разом все двери и окна, и среди застывших в ужасе гостей медленно прошел по столовой бледный призрак…

Барона фон Альбенрейта похоронили в склепе, в маленькой кленечской церкви. Но проклятия ходов неотступно следовали за ним. В день его похорон старый Шерловский был в Уезде в гостях у сына, который женился на Манке и вошел в дом Пршибека. Когда раздался похоронный звон, он сказал Пршибеку, стоявшему вместе с соседями на пригорке и смотревшему в сторону Кленеча:

— Много ли взял этот зверь? Выиграл наш Козина, а с ним и мы.

Вдова Ламмингера с семьей уехала тотчас же после похорон и больше в Трганов не возвращалась. В течение года она продала Тргановское поместье, а затем Кут и Риземберг.

Печаль не покидала дом Козины. Только много лет спустя, когда Павлик начал хозяйничать, а Ганалка стала невестой, вернулась в дом жизнь.

Ни Павлик, ни кто другой не пытался больше восстановить старые ходские вольности, и в Ходском крае действительно наступило. Печально было в Ходском крае, и все же несколько свободнее, потому что им более не владел Ламмингер. Но память о былой ходской славе осталась жива, и когда народ томился в рабстве и унижении, эта память поддерживала веру в лучшие времена.

На забыли ходы и Яна Сладкого, по прозвищу Козина. Из поколения в поколение передавались и будут передаваться рассказы о нем, пока на прекрасной Шумаве, в тех краях у Домажлице, обильно орошенных ходской кровью, живут еще потомки мужественных псоглавцев — славное племя, верное языку, обычаям и костюмам своих предков.

* * *

Странствуя в тех местах, я побывал и в Уезде и пошел посмотреть усадьбу Козины. Я встретил там дряхлую старушку и в разговоре спросил ее о Яне Сладком. Она исподлобья взглянула на меня и, видимо, не доверяя, ответила:

— Я ничего не знаю. А вот у нашего настоятеля все записано. Знаю только, что Козина был невинно казнен и теперь стал святым.