Горячий аккорд (сборник)

Ирбe Саша

«Горячий аккорд» – пятая поэтическая книга Саши Ирбе, в которой она решила отказаться от строго выстроенного в своей цельности полотна сборника. Стихи связаны с двумя переломными периодами в её жизни, и порой может показаться, что написаны они разными авторами. Но есть то общее, что объединяет стихи Саши Ирбе, по словам Нины Красновой, «самой трепетной и самой утонченной души в нашей молодой поэзии», – это искренность на грани исповедальности, драматизм, особый ритмический рисунок.

Многократный призёр и победитель международного литературного конкурса «Вся королевская рать», победитель литературных конкурсов «Многоточие», «Золотой микрофон» и других. Лауреат Грушинского конкурса в номинации «Поэзия». Автор текстов поэтических спектаклей «Поэзия под барабаны» и «Пять слов о прощании» по «Поэме экстаза» и «Поэме огня» А. Н. Скрябина.

 

© Саша Ирбe, 2016

© «Время», 2016

* * *

 

 

I. Картинки из жизни

 

«Он курит, долго варит чай…»

Он курит, долго варит чай, идёт домой, когда стемнеет, жену поздравить невзначай. Она от нежности немеет. Она отвыкла,     чтоб её и обнимали, и любили, в старинном шкафчике бельё, в индийском и фламандском стиле, в квартире,     где всегда одна. Почти…     А белая тарелка заморских сладостей полна – на скатерти в горошек мелкий, в груди – усталости струна: он вдруг появится – уедет. И не одна, – а всё одна – среди машин и башен бредит о том, что всё ещё придёт: любовь, восторги, восхищенье, – а время душу пьёт и пьёт и не бывает возвращенья. …Походы к маме, круг     подруг, глаза, склонённые в печали. А Новый год приходит вдруг, такой же, как и был в начале тот прошлый – позапрошлый год. И всё грядущее бессменно!.. А жизнь пройдёт обыкновенно, без всяких вздоров и забот. И вновь появится вопрос: «Не лучше ль жить грешно и круто, чем ждать кого-то, петь кому-то почти безмолвно и всерьёз?!»

 

Старики

Он улыбался, точно плыл закат лишь в первый раз     (пускай и плыл в последний). И каждый встречный     был безмерно рад его улыбке ласковой осенней. Почти до боли светлый и родной (и видно, что спадали вмиг морщины), старик с цветами нёсся к ней одной, единственной любимой, без причины. Ему в ответ     зажглись десятки солнц в её глазах     (пусть ослабели руки). Мне кажется,     что изо всех оконц к ним понеслись     торжественные звуки. И так вдвоём смеялись старики, что на скамейке палочку забыли, и так держались вместе две руки, как будто вечность неразлучны были. Им улыбался чёрствый дипломат, что по бульвару следовал картинно, и мальчик,     что всего лишь час назад влюбился в одноклассницу         Марину. И пусть на миг встречали стариков, идущих тихо     и идущих рядом, я знаю, все –     без всяких дураков – их провожали мыслями и взглядом. И каждый верил     в чудо во плоти, и каждый молодел за ними следом, и понимал,     что встретил на пути, то, что ещё не чувствовал, не ведал. И так неважно, что грядёт потом и что у них в той прежней жизни было, но счастье всё поставило вверх дном, всё разожгло, распяло, разбудило. Я знаю, каждый,         как домой придёт, тех стариков не раз с печалью вспомнит. И на покой его унылых комнат вдруг светлый луч надежды упадёт.

 

Мальчик с парада

 

«Я не знаю, как стреляет пушка…»

«Я не знаю, как стреляет пушка» (слава богу, что не знаешь ты), – шепчет мальчик бабушке на ушко на параде. (Помыслы чисты.) Этот мальчик многого не знает (и, дай бог, чтоб вовсе не узнал!), как солдат без устали стреляет, как ему становится подвал отчим домом, царствием господним, но и там боится в тишине, что ещё придут они  сегодня, давши волю горю и войне. Он не знает, как под утро к маме нету сил и незачем бежать; как кричали тёмными ночами свою боль не смевшие сдержать; и как молча близких хоронили не в могилы… мёртвых на себе на пустое кладбище сносили; как потом в квартире и в избе дети (лишь случайно уцелели) от простого щёлканья сучка вспоминали, как они гремели – пушки – напролом, наверняка, и уже в спокойной жизни нашей в страхе забивались под кровать. точно зная: нету жизни краше той, где могут вовсе не стрелять.

 

«Я не знаю, как стреляет пушка!..»

«Я не знаю, как стреляет пушка!» – хнычет мальчик, к бабке прислонясь. И глядит усталая старушка на него, родного, прослезясь. И, сутулясь, крестится победно на плакат, на красную звезду и на фото, где солдатик бледный, в сорок пятом сгинувший году.

 

Бывшему тенору

 

«Быть мальчиком на побегушках…»

Быть мальчиком на побегушках, её часами, рюкзаком, любимой плюшевой игрушкой и ночником?! Какое доброе мещанство: тебе начальница – жена. Сама из дома строит царство, во всём верна. Ты счастлив?.. Нет… Но так успешно жениться каждый норовит, чтоб жить безбедно и безгрешно, иметь значение и вид. Но как же вдруг сжимает клетка ту грудь, которой данность – петь. Как ваша вздорная соседка, готов теперь ты зареветь, вскричать без видимой причины (смирение – ценою в грош), а к векам близятся морщины и в сердце – дождь.

 

«Прости, в судьбу твою не лезу…»

Прости, в судьбу твою не лезу. Мне только жаль, что тает свет, а в тихой жизни затрапезной тебя как будто бы и нет. Я одного тебе желаю: В конце тревог не пожалеть, что там поют другой… другая… что мог бы ты их круче петь, чтоб дар Эвтерпов [1] , оживая, в тебе не сделался огнём, спокойный мир твой разрывая, переворачивая дом. Чтоб жил ты так: легко и сонно – чтоб засыпало сердце в срок, торжественно и обречённо, как в пору сорванный цветок.

 

Псковской красавице

Пока ещё, по молодости лет, пока печалей и запретов нет, твой умопомрачительный рассвет тебе, я знаю, кажется прекрасным. И принцев взгляды (тоненьких пажей), на прочих ухажёров непохожих, – тебя царицей делают уже и матушку твою царицей тоже. Но все пройдёт, лишь канет года два, в свои права войдёт провинциальность, и упадёт в подушку голова, скрывая слёзы, – вырванность, ментальность, – и принцы, воцарённые едва, отправятся в работы и заботы. Зачем же ты, красавица, жива? Зачем ты вскоре влюбишься в кого-то? Таким, как ты, не нарожать детей, не прыгать с чёрным чайником на кухне. Таким, как ты, – планету из затей. Еще?.. – Свечу, которая не тухнет.

 

Жене Авдеевой

 

«Как далека от всех причуд…»

Как далека от всех причуд, мирского блуда, сладострастья, ты, околдованная чуть желаньем музыки и счастья. А в лёгком голосе твоём звучит нетронутость любовью, её не-испытанье болью, её не-воцаренье в дом – а ожиданье. Так росы под утро ожидают травы, а вместе с ней восторгов, славы и вдохновенной красоты. Прости мне, Женечка, тоску: она, как вихрь, во мне витает, когда твой голос оживляет спокойствие и простоту.

 

«Как сладко белым быть листком…»

Как сладко белым быть листком, не зная, что грядет потом, а просто верить, как в бреду, в свою заветную звезду. Твоя звезда – в твоей груди, в твоём смущении и пеньи, завидую, что те мгновенья ещё ты видишь впереди, где рукоплещет целый зал, где всё, как сну, тебе подвластно. И шепчет Он: «Она прекрасна. О Боже!.. Это я сказал!..»

 

Прежним рабочим

Узнать хотелось, кто тому виной, что все они обмануты страной, но в ту страну ещё нещадно верят. Я слышала, как плачут за стеной за ними закрываемые двери. Не пенсии достойной, не надбавки, но свято верят, что придёт пора – и государство по архивам справки вдруг наведёт, как с самого утра всю-жизнь-весь-век без устали трудились в подсобках пыльных, в пышущих цехах, но ту страну любили, ей – гордились, лишь за неё испытывая страх; что, если добр – то добротой ответят, что, если пашешь с самого утра, то позже благодарны будут дети, ещё – тобой любимая страна. Теперь надежды канули бесследно и откричали в небе журавли. А жизнь, которой так служили верно, они в своём грядущем не нашли. Но даже в смерти, даже и в могиле не смогут вдруг подумать старики, что чуждой они Родине служили, что так они от правды далеки. Они уйдут. Пока – всего лишь в койку. И, дома, зажигая тусклый свет, винить отныне будут перестройку, что ей не дали вовремя ответ, что не спасли страну, в которой жили, но не посмеют даже в судный час задуматься, что зря они служили той Родине, в которой так дружили, которую несли, боготворили, которую оставили для нас.

 

А. Шамардину

В печальный дом из песенной страны врывается, как чашка кофеина. В его куплетах празднество страны, где все до восхищения едины. Соединенье чар в его чертах – густая гладь немеркнущего диска. В его глазах не страх – сплошное «Ах!», покой Афона, ярость Сан-Франциско… А го́лоса стремительный излом рождает ощущение побега. И, изумившись, вдруг смеётся дом вблизи церквей и «Ноева Ковчега» и смотрит с удивлением в окно… И я смотрю – мне некуда деваться. И замечаю: солнышко взошло и голуби уселись целоваться.

 

Одному другу

 

«Уезжаешь?..»

Уезжаешь?.. Прошу, уезжай!.. В новой жизни навряд ли ты вспомнишь, как в Москве брёл взволнованный май по деревьям, по зареву комнат, как на сонный рояль забегал, как на этом рояле молчали руки,     полные дикой печали, те,     которые ночью ласкал. Как потом уходила она… Пили чай без неё… Говорили… Как по миру катилась весна, и мы все в ней кого-то любили. Уезжаешь?.. Прошу, уезжай! Простотой перемен упоённый, поскорее всю жизнь поменяй на свой Раушен, тихий и томный. Дом у моря… Прости, – умирать?.. Слишком рано… Не скоро ли сдался?.. Над тобой – как бы ты ни пытался – прежних дней оголтелая рать вьётся… В небе сияют огни. Спит твой Раушен, тихий и томный, а с тобой уезжают они – дни от прожитой жизни бессонной. Потому, и приехав в свой рай, заглянув в дивных сосен ресницы, ты увидишь в них прежние лица и уже вековую печаль.

 

«И покидая снова старый дом…»

И покидая снова старый дом, с десяток дней укладывая вещи, ты думаешь теперь о часе том, непоправимом и почти зловещем, когда уходит из дому жена (она одна была тобой любима), о том, что чаша выпита до дна, о том, как годы и стремленья – мимо, о том, как от её озимых рук сходил с ума, в глазах искал прохладу. Она уходит – и уходит друг, других взамен которого не надо. Прошло лет двадцать, но глядит она из всех зеркал оставленного дома. И ты, как прежде, по уши влюблённый, теперь боишься, что сошёл с ума. И, точно ворон раненый, летишь     подальше от гнезда, от жизни светлой, чтоб умереть легко и незаметно. Так улетай! …А ты всю ночь – грустишь!

 

Три девочки

Гуляют в классе девочки, по школе тёмной – девочки. И во дворе на лавочке хоть за полночь сидят. О чём мечтают девочки? О ком вздыхают девочки? Три светлые припевочки, – о чём они молчат? Молчат они о мальчиках, о самых светлых мальчиках. Обидно им, что мальчики проходят мимо них. Но и не знают девочки, что, как они ни вырастут и что потом ни сделают для мальчиков своих, а мало что изменится. И если жизнь осветится, то только на мгновение – на год или на два. И вновь исчезнут мальчики, в работах, в дружбах – мальчики, к другим уйдут негаданно, им встретившись едва. И будут вместе бабушки, опять – три светлых бабушки, три милых, чудных бабушки сидеть, вздыхать, галдеть. И будут в небо бабушки, и будут в землю бабушки, и на соседней лавочке на трёх красивых девочек, на трёх счастливых девочек, на деточек глядеть.

 

II. Видения Маргариты

Цикл стихотворений

 

1. Видения Маргариты

Когда душа, уставшая любить, с земного пьедестала соступает, она парит, она ещё не знает, что значит верить, помнить и забыть о том, как в полночь синие огни – его глаза – в моих глазах сияли и клетки тела мерно засыпали, едва ещё успевшие остыть. Он был мне Принц, и Нищий, и Король, и тихий Мастер в комнате угрюмой, и ни о чём он, в сущности, не думал, обняв меня упрямою рукой. А на руке – прожилки (тонок свет) как реки и озера растекались, и мы вдвоём над комнатой качались, как будто бы за нами мира нет. А после, погружаясь в тишину, неслись по звёздам до погостов белых. И губы, вдруг раскрытые несмело, в губах других тревожили весну. Пробило полночь… И открылся бал… И Мастер на балу меня ласкал в фонтанах белых, в ваннах из вина, и нам опять светила тишина. И он спросил: «А любишь ли» – «Люблю.     Как жизнь свою и как печаль свою». …И было так до первых петухов, до первого прощения грехов, до скукой растревоженного дня, в котором больше не было меня. В котором больше не было меня.

 

2. «В нашем доме нет воды и хлеба…»

В нашем доме нет воды и хлеба (но совсем не в том твоя вина), только позолоченное небо в васильковой скатерти окна. Только позолоченное небо растеклось, как тоненький хрусталь. Не хватает в доме только хлеба… И воды… Но этого не жаль. Есть зато рептилии и кошки, есть зато кифары и стихи, лютни и весёлые гармошки, а ещё две ложечки тоски. Приходите ж люди, полюбуйтесь, как живу я в доме из чудес. Полюбуйтесь да и расцелуйтесь, пока он и вовсе не исчез.

 

3. Раскаянье

 

«Грешна, благослови, Господь!..»

Грешна, благослови, Господь! Грешна, глаза не поднимаю! Душа грешна, грешна ли плоть?.. не знаю, Господи, не знаю. Позволь мне землю ощутить, губами к снегу прикоснуться. Его забыть?.. Себя забыть! Очнуться, Господи, очнуться. Забыться, словно всё не так и не было объятий пленных, а что какой-нибудь чудак мне руки жал обыкновенно. А всё иное?.. Сон и бред, которым места в мире нет. Или на площади, как встарь, покаяться, пред всей толпой. Кто хочет – в грудь меня ударь, кто хочет – просто так постой. Любуйся, смейся, пой, пляши – устало тело от души всей каменной!.. – освободись!.. Мне дай, Господь, иную жизнь.

 

«Хочу я быть обычной тёткой…»

Хочу я быть обычной тёткой, пить водку с хлебом и селёдкой, как птичка утречком вставать, в метро конфетки продавать. И чтоб не думалось совсем: с кем жизнь живу я и зачем.

 

4. «В нашем доме зима не бывает зимой…»

В нашем доме зима не бывает зимой, в нашем доме простор и прохлада. Пахнет розовый кофе хурмой и халвой, а ещё тенью дикого сада. На подушках узоры пернастых цветов и лилейно дрожат занавески. И с простуженных строчек вчерашних стихов смотрят звёзды игриво и дерзко. Мы у трав и цветов, у морей на краю, нас качает тепло и прохлада, И нечаянно просится слово «люблю», и нечаянно, следом – «не надо».

 

5. Напутствие

А ты меня покачивай, руками обволакивай, туманами осенними, морозами трескучими. Неси меня под звёздами, неси меня под тучами. Углы мои все стачивай ухабами и кручами, чтоб стала я как стёклышко, прозрачная и светлая, не львица, а лебёдушка, твоя весна заветная. Чтоб стала я прекрасною Еленой из Елен, прекрасною и ясною в твой угодила плен, во всём тебе покаялась и в этом-то плену чтоб слишком-то не маялась и не вела войну.

 

6. Ты у меня единственный на свете

Ты у меня единственный на свете, Такой любимый, что не смогут вспомнить, чтоб кто-нибудь кого-то так любил. Ты у меня и дождь, и зной, и ветер, и, как ещё, наверное, заметил, дистанция, что выбила из сил. Ты у меня огонь, пусть невысокий, но впрок дающий света и тепла, и гордый муж, и отрок одинокий, с которым я и вовсе не жила. Не знала!.. И заглядывая снова в глаза твои, что в омуты, смеюсь, что я тебя, незнамного такого, люблю, жалею, знаю и боюсь.

 

III. Дому

 

В ожидании лета

Эта жизнь потускнела давно и давно уже вышла         из правил. Отчего во дворе так темно, будто чёрт в ней ловушек наставил? Впопыхах забегаю домой… На скамейке лепечут старушки. Не тверди ты теперь:         «Что со мной?!» Это, знаешь ли, куклы-игрушки… Неземная такая тоска, будто чёрт зацепился случайно. Все уедут теперь в отпуска, и над домом опустится тайна. Ты – уедешь, работы кляня. Всё прекрасно – когда переменно! Только я как в ловушке Вселенной! Этот дом не пускает меня! Этот дом – старый друг, серый пёс, он мне шепчет почти незаметно: «Ты хотела в Стамбул или в Плёс, на Эльбрус, в царство шорохов ветра? Брось, родимая!.. Дурь!.. Не мечтай! Вот – дела, вот – заботы, проблемы! Ты хотела в свой маленький рай, к новым тайнам забытой Вселенной? Ты мечтала покинуть меня, к лету вырваться к чёрту из круга?..» …Круг замкнулся!.. Теперь без огня, без любви, без надежды, без друга. Не посмела, как все, убежать! Думай, думай: за что тебе это?.. Неземная московская гладь вместо прелестей прочего света?! Неживая бетонная ширь. Точно чёрные вены – проспекты… На огромной деревне – пустырь. Дорогие, московские метры.

 

Коммуналка

Я хожу с потускневшим лицом, потому что живу с подлецом. Нет, не с мужем, не с чёрствым отцом, а с соседом в лихой коммуналке – в сером доме с шикарным крыльцом и с помойкой в готической арке. Говорят: «Коммуналка мертва!» Только лживы такие слова! В нашем доме, как будто в Содоме, всё живёт,     светлых радостей кроме. Бесконечные крутятся страсти: зависть, злоба, желание власти. За кастрюли воюем на печке, бестолковые мы человечки. Мой сосед – алкоголик и бабник: если что-то случится – дерябнет, если кто-то ему что-то скажет – кулаком со всей одури вмажет. И соседка – пропойца и шлюха – всё к дверям прижимается ухом. Нет… Она-то ни с кем не скандалит. Суп под утро в половнике варит. Просыпается с ликом мегеры, если кончились все кавалеры. А за стенкой хирурги лепечут, что всю жизнь этих идолов лечат… Дома, в морге – всё схожие морды. Наша жизнь – клокотанье аорты. Мировые решаем задачи: кто на что сколотил себе дачу, кто ведро своровал, кто пелёнку, кто дал водки грудному ребёнку. А хирург двадцать лет как мечтает: «Коммуналки Господь расселяет!» Уже выросли дочки и внучки, поколенье четвёртое кошек, а в сознанье его хоть бы тучка, хоть сомненья мельчайший горошек!.. В нашем доме с шикарным крыльцом ходят все с посеревшим лицом.

 

Облако покоя

Меня пленило облако покоя такой неотвратимой высоты, что кажется – дом нёсся над рекою, а в этом доме были я и ты. И всё вокруг кружилось и смеялось – но только называлось тишиной. И я одна над миром оставалась – но ты над миром тоже был со мной. А дом?.. А дом?.. Он две руки подставил – две комнаты, чтоб я за них взялась. Он тоже улыбался и лукавил, и нёсся вдоль сугробиков, смеясь, и вдоль змеи – во льду затихшей речки, от всяческих там каяний и бед, а на его заснеженном крылечке виднелись твой и мой остывший след. Дом был в восторге, что к нему явились, что так, с лихвой, в нём огоньки зажглись, что, удивившись, так в него влюбились, в его покой, отчаянье и жизнь, что даже книги серые на полке, что даже гулкий звон усталых стен рождали неожиданно и колко неведомое чувство перемен. И радостно мне жить в ожившем доме, лишь прыткости его страшась слегка, под звоны ветра покориться дрёме и твоему: «Но ты поспи пока!..». …Пока-пока по миру дом летает и нет предела звучной тишине, пока на кухне чайник остывает, но – остывая – помнит обо мне.

 

Переезд

Переезжают за полночь соседи, навеки покидая старый дом. И старый дом, как будто в час последний, дубовой дверью хлопает с трудом. Глядит окно, покрывшись сонным мраком, и люстра в поседевшем хрустале. И уезжают люди виновато навстречу новой жизни и земле. С соседями не стану я прощаться: увозят память, прошлое кляня… И начинает дом меня бояться. Дом начинает слушаться меня. Фургон отъехал… Собирают вещи ещё с помойки нищие в ночи. И смотрит вдаль почти по-человечьи чердак-труба – остаток от печи. А там, вдали, виднеется иное. (И слава богу, что не сносят дом.) К нему машины гордою стеною спешат-гремят, мигают за окном. И новые уже владельцы просят Рабочих старый дом пообновить… Мешки с цементом, вёдра с краской вносят… И дом опять предполагает жить. Как жаль: дома и люди так не схожи. (С полсотни лет – а с чистого листа.) И прежние не смогут люди тоже жить там, где поселилась пустота. С соседями не стану я прощаться, но каюсь, что питаю зависть к ним, что так легко умеют расставаться с неповторимым прожитым своим!

 

Белая Холунь

Мой светлый город, Белая Холунь, отчаянное, детское житьё, я возвращусь в твою земную лунь, как в лучшее на свете бытиё. По берегам твоим шуршанье трав меня наполнит светом и теплом. И, бесконечной нежностью объяв, твой старый сквер напомнит о былом. Вот школьный сторож – тихий и седой, вот вдоль тропики белые грибы, а вот и мы, летящие гурьбой, своей судьбы и юности рабы. Мы знали всё – и нищету, и боль, и интернатских спален забытьё, но, оттого что мы неслись гурьбой, нас не смущало скудное житьё. И оттого что так, рука с рукой, плечо с плечом, могли хоть век идти, нам эта синь казалась дорогой и все казались добрыми пути. …И стук колёс, и скрипнувшая дверь – всё наполнялось тайной бытия. А что у нас подобного теперь?.. Такого нет… Есть только ты – и я. Моя пустая, Белая Холунь – заросший сквер и травы у реки, – но, видит Бог, твоя земная лунь мне светит,     словно в небе         огоньки.

 

Пращур

 

«На станции…»

На станции, где свет давно погас, где поезда и лошади не ходят, дом пращура ещё встречает нас, глазницами в ночи пустынной водит. Он был вокзалом, детским садом был, а раньше – в допотопную эпоху – в нём пращур мой винца попить любил, а за винцом и каялся, и охал. В чём каялся?.. Теперь уж не поймём. О совести его давно забыли, а вот что дом построили при нём, что табуны рысцов и русских [2] были, то помнят все из рода моего и каждый год печально приглашают: «Поедем, дескать, навестим его, пока о нём ещё в округе     знают».

 

«Так велика же память у сельчан?..»

Так велика же память у сельчан?! Домишка три от прежнего посёлка, каскад берёз да кладбища курган, на месте магазина – сруб-плетёнка, но крепко помнят: застрелился дед, мой пращур и строитель дома то бишь, когда увёл табун не раб-сосед, а те, кого кнутом не остановишь и револьвером тоже не возьмёшь, – красногвардейцы – смелая бригада. В тот день по дому пробегала дрожь, а из людской кричали вслед: «Не надо!.. Куда ведёте?.. Нас прокормит кто ж?» Лошадкам сена выдали в запас, бока и морды тряпкой обтирали, и лошади себя     в столь страшный час важнейшими на свете ощущали.

 

«За домом, что когда-то был вокзалом…»

За домом, что когда-то был вокзалом, и детским садом, и именьем был, всю ночь моя прабабушка лежала, когда прадед на небо уходил. Из револьвера застрелился вскоре, как увели с крыльца его табун: не признавал ни слабости, ни горя – ни клокотанья в сердце ржавых струн.

 

«На станции, где свет давно погас…»

На станции, где свет давно погас, где колея, поросшая травой, я знаю, в летний час и в зимний час по шпалам бродит гордый прадед мой. Он круче дома на земле стоит, пусть столько лет в аду или в раю, и дом, быть может, вскорости сгорит, но только он останется в строю. И будет жить, как эти дерева, что смотрят в небо, – хоть за веком век, – а всё под ними теплится трава, а всё их ветви радует рассвет. Но час придёт – и возродится дом на месте том,     где нынче ставен стук. И станет прадед ангелом при нём. Так разомкнётся и замкнётся круг.

 

«На белых стенах лист календаря…»

На белых стенах лист календаря. В нём первая страница января. И мир, что важно так наполнил дом, с трудом сегодня уместился в нём. С трудом поверил в то, что Новый год уже прошёл, потом – ещё пройдёт. Мне смена красок наступивших дней теперь привычней, проще и скучней. И я, и дом тоскуем об одном: не станет новый день вчерашним днём.

 

IV. Настанет день

 

«Ты меня не спрашивай отчаянно…»

Ты меня не спрашивай отчаянно: «Что случилось с нашею судьбой?» Разошлась судьба у нас нечаянно, разошлись с судьбой и мы с тобой. И теперь бездушно-половинчаты, беспардонно святы и легки. Ты меня возьми и с ходу вылечи, от моей печали и тоски. Только ты меня теперь не чувствуешь… Год промчался… Всё, что было, ложь. Ты меня во мне – родную, лучшую – никогда на свете не найдёшь.

 

«Ещё вчера, казалось, будет чудо!..»

Ещё вчера, казалось, будет чудо! Московский вечер тёмными кругами спускался с неба. Мытая посуда на двух столах сияла жемчугами. И ты смотрел задумчиво и просто, и ничего не пелось, не писалось, затем что в нашем доме были звёзды, которых больше в мире не осталось.

 

«Расставание наше случайное…»

Расставание наше случайное – как и встреча случайной была. И уже не любви, не отчаянья… Только свет на ладони стола. И уже ничего не воротится: гром не грянет и дождь не пройдёт, потому что нам больше не хочется разбиваться о стужу и лёд наших душ – беспокойных и пламенных, льющих свет и в тиши, и в глуши, а в реальности – каменных, каменных – душ таких, где не видно души. Оттого и легки эти строчечки, оттого и никчёмны слова! Между мной и тобой только точечки и несбывшихся грёз синева. Что ж, иди!.. Свет дорогою стелется… И бежит вдоль дороги вода. Только, знаешь, мне всё же не верится в то, что этот уход навсегда.

 

Случайность

Бывает, радости неспешно слегка заглядывают в дом, но в новоявленных одеждах мы их не сразу узнаём. Но всё случается: с глазами впотьмах встречаются глаза: вчера – наполнены слезами, сегодня – сосен бирюза. Рука к руке подходит тихо, и голос тихо говорит: «Смотри, как помирились лихо, а будто скромные на вид!» Но голос ошибётся тоже. И ошибается рука. Я,     ты         и радость             непохожи, несовместимы на века.

 

«Любовь к тебе останется в стихах…»

Любовь к тебе останется в стихах, и потому она живёт повечно; не то что наше тело человечье, и нам самим внушающее страх. Не разберёшь, где плоть, а где душа, и ничего, по сути, не исправишь… А только дверь незапертой оставишь, когда из дому выйдешь не спеша бродить по неизведанным мирам, которые достанутся не нам.

 

Настанет день

Настанет день – опять начнём сначала беззубую картину бытия, а ты всё хочешь, чтобы я молчала и говорила только, что твоя. Или ещё пленительней: «Навеки! Не размыкая ни сердец, ни рук». Беда лишь в том, что страсти в человеке родятся сами и уходят вдруг. И потому не будем лгать напрасно. Есть жизнь одна, но в жизни – жизней сто. У нас мгновенье есть! Оно прекрасно! А что за ним?.. Не ведает никто.

 

V. Прощание с собой

 

«Все не так, не о том и не то……»

Все не так, не о том и не то… И пиджак на озябшем пальто. Люстра дремлет светло и устало. Значит, время такое настало, что мне больше не нужен никто. Старый плед на диван положу и на кухне оставлю записку: «Не волнуйтесь, я буду так близко… Я одна по дворам поброжу!». Но в реальности будет иначе… Дом великим смятеньем охвачен. Кто-то за полночь ищет меня. Его поиск уже неудачен: нет меня, как прошедшего дня. Есть отныне такая… другая… Лишь черты да движения схожи. Она – я, но, меня избегая, будет выглядеть даже моложе… Даже жёстче… Но дело не в этом… Просто прошлые спутались мысли!.. Как и я, она будет поэтом, но в другой, мне неведомой жизни.

 

«Проживу жизнь обычной мещанки…»

Проживу жизнь обычной мещанки – мне мещанская доля верней. Раньше были глаза от цыганки – небо-росчерки чёрных бровей, намечался цыганистый норов. А теперь?.. Вышина… тишина… В полумрачном плену коридоров я сегодня гуляю одна. То ль родные меня подзабыли, быстротечие жизни кляня?.. Я мечтаю теперь, чтоб любили, пусть другую уже – не меня, чтоб собратья по цеху признали, все её – эта слава не мне – чтоб её тёмной ночью встречали, ожидая в холодном окне. Ей не знать ни вселенской печали, ни задумчивой пропасти стен. Я хочу, чтоб её обожали всем нелюбленным в жизни взамен. Я гляжу, как идёт на прогулку эта  новая , эта  она , нежно кутаясь в рыжую шубку, как над нею вздыхает луна. …………. Дай ей бог, чтоб ни сумок-котомок и ни груза обид не таскать. а ещё, эту жизнь не искомкав, только радости в жизни искать, быть, как луч, вдохновенной и тонкой, чтоб друзей и поклонников рать, а ещё – чтоб осталась ребёнком, даже, если пойдёт умирать.

 

«Устала… И еду домой…»

Устала… И еду домой… Мне больше не надо, не надо – ни зорь     над Москвою-рекой, ни встреч     у Нескучного сада, ни лёгкого здравствуй-прости, ни рук,     что ласкали мне плечи, а хочется ношу нести, которую вряд ли излечит бег времени… (бремени бег!). Все наши проколы-приколы… Нет больше ни мыслей – ни бед, осталось одно: коридоры московского, злого житья… Так рухни же всё в одночасье, чтоб лёгкая песня моя наполнилась музыкой счастья, затем что вокруг пустота (ни звука родного, ни слова…). Ты видишь, Господь, я чиста. Господь, ты роди меня снова.

 

VI. Под утро из дому

 

«Под утро из дому – как теплится зима…»

Под утро и́з дому – как теплится зима – по тонкой тропочке к церковной пустоте я прихожу, не ведая сама, что всё не так и все давно не те. Что двор закрыт и дьякон дочитал последний лист… И что ещё Дали падение Господне предвещал с небес в густые пропасти земли. Что свет погас, и некого молить, и что давно уж некому вверять ту пустоту, с которой надо жить, ту полноту, с которой умирать.

 

Петербург

Мне дивно от твоих простывших улиц, от гнущихся каналов невпопад, от чёрных львов, которые очнулись и над землёй стремительно летят. От медных струн – растянутых проспектов, от серости безмолвной синевы, от вещности бездонных километров, здесь отнятых у Бога и Невы. Мне кажется, что города иного на свете нет. Да и не может быть. Как сложно мне в тебя не мчаться снова! Как тяжело Москву не разлюбить… Мой Петербург – величие без правил! И не поймёшь: страданье или рай… Такой же ты, как Пётр тебя оставил. Ты всё такой!.. И ты об этом знай!

 

«У меня нет больше прошлого…»

У меня нет больше прошлого: прошлое осталось там, в ожидании хорошего назло звёздам и ветрам. А ещё – в сознаньи трещины, в сердце ранки продувной. А ещё – в желаньи женщиной быть обыденной, земной. Но теперь всё это попусту: путь, куда ни приведи, у меня внутри лишь пропасти. Только полости в груди.

 

На Донском

Цари давно остались за чертой: у времени свои круговороты. Да и в помине нет планеты той, где жили ожиданием охоты, где были развлечением балы (невинные, помещичьи проказы), наполненные яствами столы и наизусть заученные фразы. Теперь мы все в столетии ином. И лишь кресты надгробные и плиты шуршаньем трав нам шепчут об одном: «О Господи, неужто мы забыты?..» И ничего уже не оправдать, не воскресить, не воссоздать словами. Лишь времени чарующая гладь зияет, словно пропасть, между нами. И нам – с несметной нашей суетой – не разгадать их тайну мирозданья. И в суетный наш век из жизни той доносится лишь музыка молчанья.

 

«А любовь принесу только сыну…»

А любовь принесу только сыну, а мечту принесу только маме, потому что по плоти едины, потому что и верили сами в быстротечную рыжую осень, в ту, которая соединяет, и уже никуда не уносит, и уже ничего не узнает. Только будут все тёмные ели, только будут все бледные звёзды и в саду, на веранде, качели, и уже нам не слышимый поезд.

 

Вятке

Не сумею уже возвратиться в город мой, быстротечный и ленный, где событием кажется птица, что уселась на каменных стенах белой церкви, где тихая речка огибает колдобины парка. И не встретишь ты здесь человечка, чтоб тебе его было не жалко. Бесконечные сумки, пакеты, по карманам – заклёпки да крышки… Он живёт, будто не было лета, будто выпал из чеховской книжки. Всё о чём-то своём рассуждает. Да, мечтал… Но теперь не мечтает. В этом городе тянет ко сну – так случилось – саму тишину.

 

Маме

Обними меня, мама! Так долго хотелось тепла И хотя бы такого, пустого, забытого дома, где играют лучи на прохладной эмали стола и где вещи уже не равняются слову «знакомо». Обними меня, мама! Я долго брела в темноте. Были люди не те, и дороги пустынные были. Мы остались вдвоём на холодном и белом холсте. А что было за ним?.. Ничего… Мы забыли… Забыли…

 

«И спит Господь…»

И спит Господь, всё крепче, слаще спит, и, как его ни молишь, не услышит. Порой кричат: «Смотрите, он не дышит!» – но спит Господь. Как сладко спит Господь.

 

VII. Войне 15-го года

 

Войне 15-го года

Об этом много, но молчать нельзя. Всех чаще мы в себе не замечаем черты,     в душе которые сличаем с понятием «бездушности».         Скользя по белым спинам     стройных мостовых, по мирным кораблям,     по старым паркам, мы так спешим     скорей не слышать их, попавших в ад     или в земную варку военных действий. Выдохся пилот, в себе храня мультяшную картину: вот мост, вот – по нему народ идёт, вот – мост сгорел почти наполовину. Устал районный доктор, нездоров. Так много ран лечил он этим летом. Устал таксист: не замечая кровь, везёт убийц, не думая об этом. И мы теперь молчим про ту войну, где брат на брата на окрайне света – Укра́ине.     Мы все за тишину, за ощущенье радости и света. Вздыхаем тихо: «Это ж не у нас! Давно уже чужая – Украина!» Так и фашист смотрел,     не пряча глаз, им, в лагерь смерти уходящим, в спины. Охранник так в Майданек загонял, не думая, что это преступленье. «Обычный человек, – он рассуждал, – не вправе изменить ничьё решенье!» Спешил домой,     вино с друзьями пил, ласкал жену,     детишкам изумлялся а изумляясь,     даже улыбался, а скольких он убил –     уже забыл. Вот так и мы:     едим, смеёмся, пьём, в кино, в театры ходим,     в гости к маме И верим мы,     что не решаем сами, как  мы живём     и  для чего живём. Всего верней не слышать и не знать, о том не думать, не мечтать об этом, всё сложное оставить под запретом, а жизнь такой, как дали, принимать.

 

В посёлке под именем Счастье

В посёлке под именем Счастье, в украинской тихой дыре не люди – а чёрные власти, устроили бой во дворе. Устроили крики и споры, и в мир, где война не жила, вошли пулемёты, моторы, дыхание пушек с утра. «Со Счастьем беды не случится!», но всё же случилась беда, И плохо сегодня мне спится, и холодно, как никогда. Всё видится: в зареве сонном, за избами,     в дикой глуши, как бьются они обречённо за хлюпкие жизни гроши, как плачут – из дома уходят (я горе их слышу и тут!), как места себе не находят от этих печальных минут. Мне стыдно сидеть здесь без дела, на звёздное небо смотреть. Я с ними сегодня б хотела увидеть и горе, и смерть. В посёлке под именем Счастье нет больше счастливых минут. Неважно, какие там власти, какие – к рассвету придут, какие там танки, гранаты, но страшно: не создан запрет на то, чтоб стреляли солдаты за целые тысячи лет. И радость становится тенью, и зависть поёт соловьём. И нет нам на небе прощенья: как жили мы – так и живём.

 

Тишины…

Александр Александрович, снова пребуду я с Вами! Выпит чай, и стихи точно умерли, в горле ни зги. Отравилась я, что ли, сегодня своими стихами? Точно тучи бредут надо мною и бродят круги. Александр Александрович, сложно теперь не заметить, если что-то случится, спешу не к любимым, а к Вам. Там, за синей горой, этой ночью свирепствует ветер и задумчивый ливень гремит и гремит по гробам. Не о том я сегодня… Всё призрачно стало и больно! Там уходят солдаты, там женщин с детишками бьют. Там в кощунственный бред каждый миг превращают невольно все возможности светлых и самых счастливых минут. Александр Александрович, кончен век страшный, двадцатый… Мир не сделался проще. В нём прежний живёт человек. На полях – колеи, в деревнях – те же серые хаты, и безмолвие тел обрамляет созвучие рек. Жизнь – война. В ней, увы, кто воюет, тот чаще и правит!.. Александр Александрович, помните боль той войны?.. Александр Александрович тихо над бездной вздыхает, за Андреем Андреичем просит её: «Тишины!»

 

VIII. Ты – знай

 

«Ты можешь что угодно говорить!..»

Ты можешь что угодно говорить! Со мной о чём угодно можешь спорить! Одно не смеешь только – не любить и никогда меня не беспокоить! Мне наплевать на все твои грехи, долги, измены, совести уродство, на все твои запреты и замки, на все твои судейства-пароходства, на белый лист, что на твоей стене заплаткою в давно остывшем доме, и на трамваи, что плывут в окне, и на Москву, что блещет на ладони. Мне наплевать на то, что ты жесток, что не такой, как все, солидной масти. Меня пьянит твой внутренний восторг, твоё неописуемое счастье, верней,     уменье жить со всем в ладу (скрипят в пустынном доме половицы), бродить холодной ночью на ветру не потому, что ты сумел влюбиться, а просто     наслаждаясь тишиной, круженьем улиц, жаждущих рассвета. Мне только жаль, что это не со мной, вернее, мне совсем неважно это. Но точно знаю: жить хочу, как все или как ты,     всем сущим наслаждаясь, но только силы мне даны не те: я каждый вечер в пропасти срываюсь своих видений, ритмов, неутрат, пронзающего горло песнопенья. Мне очень жаль, что ты не виноват в моих тревогах и в моих мученьях. Мне очень жаль, и непонятно мне, откуда это светлое виденье, что образ твой стоит в моём окне, что ты ко мне приедешь в воскресенье.

 

Я не хочу!

Я не хочу, чтоб ты мне позвонил! Ты не звонишь, а значит, всё в порядке, и утра горизонт, густой и гладкий, похож на очертания перил. Пускай! Пускай!.. Ты держишься за них, чтобы пройти остаток этой ночи! Мне за тебя, больного, страшно очень и за всех тех, кого ты не любил. Они такие:     будут долго спать, за шторой не почувствуют вторженья, той женщины     над городом круженья, что в страшный мир спускается опять. А после?..     Станут чувствовать вину: «Недолюбили… да… недосмотрели…» – и говорить четыре-три недели про то, как ты не любишь тишину. Но за неё одну     мне всех страшней, – с лицом уставшим,     мягким, точно вата, глядящую     как будто виновато, но знаю точно: нет вины за ней. И лишь её молитвами из слёз (а этих слёз все матери на свете пролили столько, что не смогут дети вдруг оценить их тайный дар всерьёз) сегодня впрок утешится Она, летящая над городом несмело, забудет то, что тут забрать хотела, и превратится в облако из сна. И я, поверь, сильней всего хочу, чтоб не пришлось нечаянно расстаться с тем, –     с кем смешней смешного         мне смеяться, с тем –     с кем порой и боль         не по плечу.

 

Ты знай!

Мне холодно, если тебя рядом нет. Мне больно, когда утром еду к другому, когда поздней ночью шатаюсь по дому и вся моя жизнь превращается в бред: в забытый на площади     цирк шапито, в трамваи промозглые,     в блеск от витрины… С тобою мы стали почти половинны, но этого, жаль, не узнает никто. С тобою мы точно два серых стекла – безликого моря бесчувственной глади. Не дай же проститься с тобой, бога ради, чтоб я этой гладью вовек не была. Не дай мне проститься с тобой!.. Уходи, лишь если сумеешь опять возвратиться. Которую ночь мне твой образ не снится, и столько ненужных ночей впереди. Но даже в тот миг, когда гордо твержу: «Не надо!.. Не сбудется больше!.. Расстались!..» – ты знай: во мне прежние чувства остались, ты знай: я, как прежде, тобой дорожу.

 

«Теперь хочу…»

Теперь хочу, чтоб ты был счастлив там, где нет моих капризов и различий, где, просыпаясь с женщиной обычной, ты будешь растворяться по утрам в себе и в деле,     в детях и в жене, в покупке холодильника и крана. Хочу, чтоб больше     не ходил ко мне ни ночью поздней     и ни утром рано. Хочу тебя всей болью отпустить! (И пусть потом вовек не позабуду.) Ещё тебя мне хочется простить за то, что я той женщиной не буду, что вылепить меня ты не сумел, какой мечтал, какой всегда хотел (что мастер оказался мягче глины). Но и расставшись, мы с тобой едины.

 

Новогодняя сказка

 

«Нас разделяет ровно десять лет…»

Нас разделяет ровно десять лет, а в них – восторг, покой, паденья, страсти, в них ощущенье неизменной власти над собственной возможностью побед. Ещё нас разделяют города, сердца столиц – Москвы и Петрограда, и я к тебе спешить сегодня рада, ещё сама не ведая куда – …в огромный замок и в старинный сад, в прохладу серой потускневшей арки, вблизи проспектов и вблизи Фонтанки, где новогодних ёлок маскарад, где всё, как сотню     с лишним лет назад: наряды, кони…     Только вот машины, и серебром горящие витрины, и надписи: «Билайн», «Смартфон», «IPad».

 

«Но в белом парке через глубь-года…»

Но в белом парке через глубь-года ещё до нас доносится как чудо – она ему: «Я Вас не позабуду!»; он ей: «Не позабуду!.. Никогда!». …То было сотню с лишним лет назад. Сегодня чудо снова повторится: моя рука с твоей соединится, ты спросишь: «Рада?» – и ответишь: «Рад!»

 

«Выплёскиваю тело своё…»

Выплёскиваю тело своё в тебя! Будешь теперь по ночам обо мне молиться! Куда ни приедешь – всюду тебе приснится нежность моя и гремучая спесь моя. Куда ни приедешь – будешь искать угла, чтоб только спрятаться, чтобы освободиться!.. Но я не выйду из вен твоих никогда. Вены мои все в тебе превратятся в спицы. Колко и вёртко все будут в тебе свербеть, но не узнаешь, куда и уйти от боли. Я тебя, миленький, так научу любить, что рад проснуться ты будешь в моей неволе. Я тебя, миленький, так научу желать тела чужого, как воздуха в бездыханьи!.. А отпущу – не захочешь уже бежать, а прогоню – заскулишь и умрешь в изгнаньи. Будешь подобен лохматому псу у ног, но не пущу – никогда не пущу обратно. Буду жестокой, как ты был со мной жесток. Душу твою превращу в болевые пятна. Будешь в поту просыпаться, в аду, в бреду, будешь рычать и стонать от нещадной боли. А как иссякнешь – тогда я к тебе приду! И ты на воле уже не захочешь воли!

 

Остаток дня

Не знаю, что случилось с этим днём, но, начинаясь,     с самого рассвета, он то и дело говорил о нём, о незнакомце     беспокойном этом. И пусть была на улице зима, луч ринулся по стенам     и по шторам. И ощутила радость я сама, как будто небо     перед летом скорым. Потом – улыбку видела в метро у старика, сидевшего с газетой, и думала: «Вот дурню повезло!.. Увидеть радость на бумажке этой!» Потом – собака белая, как пух, мне во дворах арбатских повстречалась. И я уже произносила вслух: «Как мало мне до радости осталось!» Не замечая серых, нудных лиц, неслась к тебе,     не знавшему об этом, и наши взгляды молнией сплелись, стремясь к друг другу,     и сияли светом. Никто в тот миг не мог произнести, как этой встречи мы безмерно ждали, но счастье в сердце смела унести я – целый год проведшая а печали. И, наслаждаясь глупостью звонка, случившегося после скорой встречи, я говорила «здравствуй» и «пока», а ты про то, что был прекрасным вечер. Потом – всю ночь не смела засыпать, чтоб день избыть без всякого остатка. Но день прошёл – и вот его загадка: я сделалась счастливою опять.

 

«Дождался ты: я стала деревянной…»

Дождался ты: я стала деревянной. Стучи – откликнусь… Не стучи – молчу… Колодою дубовой, окаянной, – не всем придусь отныне по плечу. Возьмёшь не так – и руку вмиг поранишь, как будто вдоль руки прошёлся нож. От новодеревянной ты устанешь, но и к другой не сможешь – не уйдёшь.

 

Попытка заговорить

Со мной не встретишься, не спросишь: «Зачем живу и как сейчас?» Обиду в сердце бедном носишь не за меня одну – за нас. Идёшь куда-то ночью длинной, глядишь в холодные зрачки скользящих фар, домов старинных, на башен чёрные крючки. Идёшь безмолвно и не знаешь, что в этот день и в этот час всё безысходнее теряешь, всё больше отдаляешь нас, что наша жизнь не вечно длится: в ней миг не повернётся вспять. Тебе советую решиться со мною встретиться опять, чтоб дать судьбе возможность сжиться: твоей судьбе – с моей судьбой, чтоб смог ты заново влюбиться в мой взгляд, а я – в характер твой.

 

Неотвратимое

Рука в руке,     да только всё не впрок: не выпадет нам больше повстречаться. Бьёт времени трагический звонок, и бесполезно в губы целоваться. Сегодня пуще прежнего молчу, не обвиненья и не уверенья… Я этой ночью подарить хочу как амулет тебе стихотворенье. Пускай оно мой нежный пыл хранит, и дразнит пусть тебя, и согревает, стихотворенье пусть переживает всё,     что во мне к рассвету         замолчит. Иди к другой,     а хочешь – так к другим, но правда остаётся неизменной: один во все века,     во всей Вселенной ты был мне нужен,     важен         и любим.

 

«Мне хочется верить в тебя до последнего “nicht”…»

Мне хочется верить в тебя до последнего «nicht», до маленькой чёрточки вещего самообмана, мне хочется знать, что ночами бушующих вихрь ноябрьских ветров не развеет обрывки тумана. Под ними скрываются чёрные лужи дождя. В тех лужах – трава, что на гибель посмела родиться. Мне хочется верить, что в дом мой однажды войдя, ты будешь не тем, кто, приблизившись, вновь отдалится. Что эта трава из улыбок, признаний и слёз, из терпких «прости!» и доверчивых «ладно…», «до встречи!..» – из тонких ростков разовьётся когда-то всерьёз и вдруг превратится в волшебный и праздничный вечер. Да, я загадала, что вырастет, вырастет сад, что лето настанет, пускай за окошком метели. Ещё я хочу, чтоб ты тоже был этому рад: что наши сердца от ноябрьских ветров уцелели.

 

«Ухожу!..»

Ухожу!.. Мне не надо любви и забот твоих больше не надо. Что угодно теперь говори – я всему и покорна, и рада. Точно листья опали слова, и как ветки топорщатся руки. Опустела моя голова. Не слова во мне больше, а звуки. Я под вечер оставлю авто, заварю чёрный кофе… Не то!.. Я под вечер, вернувшись домой, в шаль закутаюсь, словно зимой, не раздевшись, улягусь в кровать – так удобнее переживать. Точно в детстве о кукле старинной, что осталась в пыли магазинной.

 

«Руки даны…»

Руки даны,     чтобы греть, губы – чтоб в ямки вдаваться, чтоб глубиной наслаждаться, кожи исследуя твердь. Ноги – чтоб были корнями! (В землю врастающий столб!) Плечи – чтоб были тенями, падающими на стол. За плечами твоими розовость старых стен, за плечами твоими гул городов, измен, женщин, гладивших руки, сходивших в ночи с ума. Так когда-то сходила с ума по тебе сама. А теперь – только вечер и розовость старых стен, руки, губы и речи всей прежней тоске взамен, чудо-выспанность кожи, усталость моей души. Свет потушен в прихожей. Теперь и меня туши.

 

IX. Поэтический серпантин

 

«Кому теперь нужны мои стишочки…»

Кому теперь нужны мои стишочки, мои детишки, видевшие ад? Я им сошью крылатые сорочки, – и пусть     они по облаку летят. У них в глазах такое огорченье!.. Но что поделать?.. Лопнула струна!.. Я им сошью сорочки в воскресенье, когда уйду на озеро     одна. Я их пущу туда, где между строчек читают боги, ангелы поют. А на земле оставлю сотни точек и сотни восхитительных минут.

 

Анне Ахматовой

 

«Что ты молчишь…»

Что ты молчишь,     в глаза взирая, Анна; неужто там тебе ещё больней лежать     на серой паперти дивана и коротать     остаток сонных дней?! Неужто там тебя за всё простили твой муж,     твой сын         и воинство твоё?! И так тревогу в сердце погасили, что даже больше     не слыхать её? Ох, Анна, Анна!.. Где твоя обитель и розы чайной терпкие цветы? Ты, как Нева,     стоишь теперь в граните, но никогда теперь не станешь ты покорной ланью     для досужих сплетен, сусальностью – для лживых языков. Скажи мне, Анна, как доносит ветер к тебе с «Крестов»     тюремный лязг         замков? Не вздрагиваешь ли в граните, словно очнулись руки?! Не звенит строка?! Здесь на тебя легко и обречённо глядит, как вечность, сонная река.

 

«Что тебе этот лёд оправданий?..»

Что тебе этот лёд оправданий?! Ты закончила с жизнью игру. Как на ко́нях на сером диване – там летишь и паришь на ветру. Поутру, жёлтый дом вспоминая, вдоль Фонтанки спускаешься вниз, и глядят в тебя бездна немая и нависший над домом карниз. В Летний сад беспокойно и стойко тихо входишь и розу берёшь у того, кто не любит нисколько (в нём и прежнем любви не найдёшь). Но тебя здесь пленяло другое. (И другое пленяет теперь.) Царство радости, царство покоя и раскрытая в прошлое дверь.

 

«Там, вдали, плывут неторопливо…»

Там, вдали, плывут неторопливо по Неве всё те же корабли. На земле ты многое любила. Многих ли ты любишь без земли? И когда взлетают самолёты над твоей Фонтанкою-рекой, смотришь в небо, долго ждёшь кого-то, поправляешь волосы рукой, к дому прижимаешься щекой. И пускай тебя уже не встретят ни твой клён,     ни дом,         ни сын,             ни муж… Здесь остался только чёрный ветер грохотать по недрам     сонных душ. Всё, что было     для тебя дороже солнца,     жизнь низринула,         дробя. Почему я,     Анна, так похожа, так теперь похожа     на тебя?!

 

Один разговор

 

«Ты думаешь, стихи приходят в срок?..»

Ты думаешь, стихи приходят в срок?! Они в меня врываются, как бог! Неважно: где рука, а где нога, не будут ждать заветного звонка. Зачем приходят?.. Знают лишь они, но ты в меня, как в книгу, загляни. Вот видишь – дом, вокруг цветы, поля… А дальше?.. Опустелая земля. А дальше?.. В старом реденьком лесу корзинку с красной ягодой несу. И бродит в том лесу счастливый дед. И светит в том лесу счастливый свет. А хочешь, на странице 35 меня своей любимой повстречать? Когда же на странице 23, то я на ней там девочкой, смотри!.. А видишь, эти рытвинки обид?.. Да ты не смейся!.. До сих пор болит… Пусть их чужая сделала рука, ты в руку ту вглядись издалека и водами души своей родной всю горечь ран и боль мою омой!

 

«Но ты уходишь!.. Страшен мой итог!..»

Но ты уходишь!.. Страшен мой итог! Сама себя не мыслю от тоски! Тебя, как странно, но пугает Бог. Сказал: «Тебе важней всего – стихи!..» И я пытаюсь книгу закрывать – зачем она, раз некому смотреть? – но начинает в книге оживать всё прежнее, что превратилось в твердь. И вот уже печальные стихи описывать готовы дом, уют… Ещё?.. Как были ночи коротки. Ещё?.. Как в небе ангелы поют. И деда… (Строчки строги и просты.) Как я за ним брела тогда в лесу… Ещё?.. Тебя, в ком столько пустоты, что больше столько не перенесу.

 

Портрету Лермонтова

 

«И кто бы знал, что так замкнётся круг?..»

И кто бы знал, что так замкнётся круг?! Любимый внук… В дому рождённый гений… В изломе лба и горделивых рук есть двадцать шесть     надписанных         ступеней. Есть двадцать шесть     внушительных         шагов, а дальше –     колыхание над бездной. Есть – полчище     написанных стихов про темноту, про сон,     про дар чудесный. Но есть и он, дуэль сокрывший куст, (вблизи – Машук,     вдали – герой Эльбрус). …И белая дрожащая рука лежит на нервной паперти курка.

 

«И кто бы знал…»

И кто бы знал,     кто б выдумал судьбу такую,     что тебе далась с наскоку? Поймал,     как будто лошадь на бегу. Поймал, смеясь,     и устремился         к Богу. Чего там Пушкин, будущий Толстой, далекий Фет?.. С тобой, я знаю, Рыжий     Борис ведёт созвучия бесед в самом аду,     а может,         даже ниже, в той сердцевине вечности и сна, энергии и бесконечной жизни… У вас в миру одна была весна, одна любовь и ненависть к отчизне, и к мертвечине всех счастливых слов, всех радостей, к земным сведённых срокам. Зачем любовь – когда мертва любовь, когда мы между дьяволом и Богом? Я знаю,     в вашем раевом аду и в адовом     подобострастном рае я вас вдвоём когда-нибудь найду, но, изумившись, тут же потеряю.

 

Бабушке Лермонтова

Баба-бабушка, как ты жила, потеряв беспокойного внука, столь ли строгой, как прежде, была, как тебе удавалась разлука? Как пила ты свой чай за столом? Чай, печалилась? Чай, голосила? И стихи его помня с трудом, ненавидела их, а любила. Всё взирала на милый портрет: мальчик в платье, по старой привычке. Двадцать шесть предназначенных лет над ним пели, как райские птички. Баба-бабушка, холод какой от твоей беспросветной печали! Ты всегда остаёшься такой, как была для нас в самом начале. Нянька гения, мамка – ферзя, сочинившего верные строки. А тебе спотыкаться нельзя. Спотыкаются лавы-пророки. Донеся свой насильственный крест, много ль в жизни ещё ты ценила, много в сердце оставила мест, где живых, а не мёртвых любила? Баба-бабушка, всё решено. (Бесконечная мера теченья.) Ты и Богу – я знаю одно – там, в раю, не простила мученья.

 

«Как лодка в море я пригвождена…»

Как лодка в море я пригвождена стихами, точно волнами, к ночлегу. Какая в небе мощная луна встаёт, чтоб моему предаться бегу! Какой пожар среди небес горит ещё в покой не впавшего заката! И лишь во мне всё море мира спит, меня в себя манившее когда-то. Я не люблю читать свои стихи! Я их вообще теперь не понимаю! В них от меня все скалы далеки, лохмотья тины бьют меня по краю. И не понять: вернутся или нет, ушли или в тиши ночной повисли – мои стихи – они собранье бед, отчаливанье от никчёмной жизни. Мои стихи – они мне не дают с реальностью хоть каплю разобраться. И кажется: они меня убьют, когда я вдруг     без них         решу остаться.

 

X. Больше нет…

 

Я не знаю

Я не знаю, с кем ты теперь и где и в какие земли теперь спешишь. Умываясь – вижу тебя в воде, улыбаюсь – чувствую, ты грустишь. Мне сулят Нью-Йорк…     И сулят Париж… Уезжать не хочется никуда! Потому что знаю, что ты грустишь, и на кухне помнит тебя вода, помнит лес за городом,     помнит сон (он под вечер в сердце моё стучит). И из всех дверей,     и из всех имён проступает образ твой и молчит. Я хочу уехать –     сбежать хочу, потому что с сердцем моим беда! Как тебя увижу – всегда молчу. Не увижу больше я никогда.

 

«Что делать?.. Меня не обманешь…»

Что делать?.. Меня не обманешь, уже не оставишь меня, мой тайный и светлый товарищ, хранитель вчерашнего дня. Глядишь в мои губы устало, пытаешься быть бодрячком!.. Что делать?.. Такое настало, что хочется в землю ничком. Что делать?.. Устлали заботы тугие колдобины лба… А ты мне опять про работу – про бренные наши дела. А ты мне опять про измены… Кого – мне скажи – и кому?.. Измены – то мест перемены, то радость больному уму. Попытка хоть как-то укрыться от мыслей, что время не спит, что жизни чудной колесница по небу всё жёстче летит. Не спрячешься, не остановишь, в любимых людей – не уйдёшь… Ты взгляд мой нечаянно ловишь, ты рядом, как Понтий, бредёшь. Прости мне!.. Отчаянно руку на руку твою положу. Пройдя по порочному кругу, я больше с тобой не дружу. Не верю я в тихое счастье и сплетен твоих хоровод. Родной, я разбилась на части, и счастье меня не спасёт.

 

«Сегодня ночью сделались чужими…»

Сегодня ночью сделались чужими. На кухне долго серый таял свет. Как хорошо когда-то мы дружили. Теперь ни дружбы – ни печали нет. Совсем одна – с утра поставлю чайник, совсем одна – в холодный мир войду, где всё до неисправности случайно, всё явственно, а будто бы в бреду. Сегодня ночью сделались чужими. И горек мне     встревоженный рассвет, невольно утверждающий: дружили… ещё вчера… сегодня – больше нет…

 

«Это – я…»

Это – я, сегодня гордая, закрываю дверь. Беспокойною и подлою сделалась теперь, вековечною и смелою (в окнах, как струна). Непонятно, что я сделала, но опять одна. Закурить?.. Ещё подумаю!.. Мне ли привыкать?.. Из себя я корчу умную, ветреную б… Угодили все затрещины в нутриё моё. А ещё – осталась женщиной, призраком её. Я от горести отчаянной больше не напьюсь: знаю, что потом нечаянно в нового влюблюсь. До рассвета руки скрещены, но настанет день – и опять любимой женщиной (дико, что не лень) побреду по сонной улице, преступая боль, чьей-то дурочки и умницы отыграю роль. Белый свет из окон стелется – плещется вода. Дай нам бог, с тобой не встретиться больше никогда.

 

Отречение

 

«Спаси нас Бог!.. Живёт непониманье…»

Спаси нас Бог!.. Живёт непониманье во мне – как червь, в тебе – как изумленье. Другим дарю заботу и вниманье, с другими вместе славлю воскресенье. Окружена толпой ненужных истин, тревожных слов, восторженных объятий, но всё к тебе меня уносят мысли, душа кричит, орать готова: «Хватит!». Уже привыкла, что всегда не с ними, не с теми, с кем мечтаю и люблю бродить с утра     бульварами шальными (быть может, позже встретимся в раю). И там, в раю, ещё, быть может, вспомним весь этот сонный и ненужный бред: холодный свет почти озябших комнат и до безумья розовый рассвет. И снова в тех очутимся объятьях, в которых, точно в лодке по волнам, готовы плыть, назло любым проклятьям, к любым, невзгодам     и любым ветрам.

 

«Попробуем пожертвовать собой!..»

Попробуем пожертвовать собой! Своим удобством, волей, равнодушьем… (Напоминает чёрное удушье моё теперь гуляние с тобой.) Суров – как ветер, ровен – как стена, не выдаешь симпатии и взглядом. И я боюсь сказать, как сильно надо мне знать, что я по-прежнему нужна. Но горек мир любовных баррикад без всяких – даже мелких – просветлений: мы ходим, а ласкаются лишь тени, неугомонно, вволю, наугад. И точно спавшей с берега волной, я ухожу, уже не понимая: зачем же, даже нежности не зная, ты всё ещё встречаешься со мной?!

 

XI. Горячий аккорд

 

«И Петербург не мил…»

И Петербург не мил. И пропастью Москва. Над Невским – купола, а на Тверской – гранита бессмысленная вязь. И просятся слова, похожие на плиты. В просторах площадей, среди густых огней порой сама себе завидую невольно, но в перехлестьи лет и в перецветьи дней от этой пестроты мне делается больно. Крик чаек над Невой, крик галок над Москвой – тугая параллель и два старинных дома, где ждут меня на чай, где приоткрыта дверь, но в каждом из домов я равно незнакома. Прости, мой Петербург, и ты, Москва, прости. Так сложно жить средь вас, не знающих согласья. И, видно, оттого меж вами, на пути я обрела покой и потеряла счастье.

 

«Я учла пару маленьких истин…»

Я учла пару маленьких истин: если «Нет!» говорят тебе сразу, а в довесок – «Никак невозможно!», это значит: «Всё очень возможно!» И они вскоре это узнают. Если «Да!» говорят тебе сразу, то делить это надвое нужно и взирать в человека устало, чтобы он поскорей отказался. Только сложное стоит решений. И за сложное только воздастся.

 

«Теперь пора учиться быть смелей…»

Теперь пора учиться быть смелей, сильней, старей, доверчивей и проще. Всё больше манят пропасти аллей и в жёлтый цвет окрашенные рощи. Вдоль по Фонтанке,     мимо арок,         вниз; вдаль от сует шипящего проспекта. (Мне виделся     в забытых рощах         принц, теперь – шуршанье     золота и ветра.) Кто остановит, и поможет кто, когда душа, не смевшая родиться, шагает в глушь в захлопнутом пальто? Ей не нужны ни города, ни лица. Душа молчит… Ей сладостно молчать… Прозрение нежданного покоя… Я мокрый гравий трогаю рукою. Я ощущаю времени печать на лёгкой ямке в середине лба, в тревоге глаз, в отчаяньи сознанья, что не нужны уже ничьи признанья и что неважно: выведет судьба в одну ли из тоскующих аллей или опять в брожение проспекта. Во мне галдят шум времени и ветра, и, Господи, чем дальше – тем слышней.

 

«Я устала быть бабой гламурной…»

Я устала быть бабой гламурной. Я скажу даже чуточку боле: мои красные ногти и пудра – это признак не глупости – боли. Моя чёлка с извилистой кромкой – жёсткий след     от чужих властолюбий. Моя вечная тяга к потёмкам меня вскоре возьмёт     и погубит. И долой     все паденья и взлёты, все мои     «Мой прекрасный!..», «До встречи!..». Жизнь такие даёт повороты: не захочешь –     запомнишь навечно. Жизнь такие даёт развороты, что себя,     точно старую куклу, ощущаешь вдруг за поворотом в ожидании сотого дубля. А когда меня больше не видят ни толпа, ни родные в кавычках, начинаю себя ненавидеть, вытекая из рамок привычных. Надеваю пальто потусклее, шарф на шею – тяжёлый и грубый, – и иду по пустынным аллеям – не на прежние встречи     и в клубы. Мне так страшно!.. Так грубо!.. Так больно!.. Впрочем, хватит об этом… Довольно… Ни к чему мне теперь перемены! Снова в жизни,     как в облаке сцены, я играю гламурную бабу. До весны доиграть бы хотя бы!

 

«Что-то сил во мне не осталось…»

Что-то сил во мне не осталось; то ли тянет ко сну усталость, то ли тёмная муть дождя болью трогает, уходя? Вдоль бульваров спешат машины. По бульварам гуляют люди… А мне холодно без причины, будто жизни уже не будет, будто всё во мне затерялось… Сон – бульвары, машины, люди… У меня такая усталость, что усталей уже не будет. Только знаю: вдоль веток длинных вновь появится жёлтый лучик. Это значит: необходимый в жизни вновь подвернётся случай улыбнуться весенним паркам, одуванчику с рыжей чёлкой и пойти на прогулку с папой, так, как будто ещё девчонкой. Только жаль, что закрою веки – вижу папу вновь молодого, а в весеннем и пёстром свете – подуставшего и седого. Только жаль, что судьбы в начале мы уже никогда не будем, что никто в ней свои печали не омоет и не искупит. Оттого и грущу напрасно, оттого и грущу несмело. День пришёл – молодой и ясный. Я не знаю, что с ним мне делать.

 

«И дом…»

И дом бесконечно пуст! И лист бесконечно бел! А мне не хватает чувств для всех накипевших дел! Я сильная –     мне силы не хватает! Я храбрая –     мне б храбрости чуток! В меня, как в землю грешную, врастает отчаянья стремительный росток. Любимые,     мою спасите душу: быть может, что жива ещё душа! Любимые     меня устали слушать… Я без души им стала хороша. Друзья, прошу,     хоть вы меня спасите: безмолвны звуки сердца моего. Я слышу плач, –     и вы меня простите – уже не ощущаю ничего. Судьбу молю,     чтоб справились с задачей, из чёрных лап чтоб вырвала меня. Судьба сидит в углу и горько плачет, фортуну, рок и замысел кляня.

 

Оксюморон

И все они пришли, чтобы расстаться. Довольно грусть любовью оттенять. Я научилась счастья не бояться. Я научилась горе принимать. Я каждому протягиваю руку, не оттого, что лжива и легка, а просто сразу верую в разлуку и в боль у беззащитного виска. А день?.. Его, как есть, но принимаю, без всяческих сомнений и обид, совсем чужих, как близких, обнимая, гляжу всё той же девочкой на вид. Но кто бы знал, кто б выдумал – как много теперь во мне пустынных, чёрных лет. Кому лишь образ то,     что жизнь – дорога, что повторенья у дороги нет. А мне – так правда. Точно лента – мчится… И я, уже не веруя в себя, прошу мне дать, мой Боже, научиться прощать – прощаясь, и любить – любя.

 

«Просто так начинается осень…»

Просто так начинается осень – беспардонно, легко, свысока. И деревьев холодная проседь мне теперь открывает века. Те же сосны, и те же осины. А машины – что призраки дней. Я рисую сегодня картины из несбывшейся жизни моей. Я рисую равнины и парки, полускаты, деревья, дома, а ещё – две огромные арки, от которых сходили с ума… Целовались на фоне заката, обнимались в желанной тени… (Смотрят окна светло, виновато, виновато мерцают огни.) Это позже… А ранее?.. С мамой шла домой среди сосен и крыш, а ещё – с одноклассницей Жанной уносилась в озёрную тишь. Эти лица с тревогой рисую. (Блекнет памяти бронзовый свет.) Я по ним каждый вечер тоскую, вспоминаю их в каждый рассвет. Пусть летит оно, время минучее, но, как прежде, – и в этом беда – светят лица их, самые лучшие. Их уже не вернуть, ни-ког-да. …В чем оно, наше счастье случайное? Может, в хмурой природы красе? Может, даже в глубоком отчаяньи, когда радости вымерли все? Но когда мы рисуем картину, мы с картиной вздыхаем светлей. В эту осень я встретила зиму в чёрных прорезях жёлтых аллей.

 

Не так!

«Когда же стерпится,     так слюбится!» – твердила мама, вторил дед, а мне порою ночью чудится их светлый взгляд… И мой сосед, с которым столько поздним вечером, в подъездной спорили пыли: решали судьбы человечьи и то, что виделось вдали. …Кино, Москва ему мерещились, и мне мерещилось кино, и быть его любимой женщиной, и с ним повсюду заодно, но угодил сосед нечаянно в наркологический барак. А дальше?.. Он твердил отчаянно, что всё не то, что всё не так. Повесился на старой лесенке мной облюбованный сосед, ему вослед слагала песенки, что счастья нет и жизни нет. Твердила мама: «Всё забудется!», и дед ей вторил: «Заживёт!.. В такие годы проще любится! И с новым сердце запоёт». И было всё, как и обещано, но вот закончилась игра, уехал новый с новой женщиной, и эта песенка стара! И покидая дом, где дедушка и мама учат наугад, я оставалась тихой девочкой десятилетия подряд. Как жаль, – бредя сегодня вечером, я понимаю: жизнь – пустяк! Так много было в ней намечено, но только вышло всё не так. Теперь что стерпится – не слюбится. (И раны старой не забыть!) Как жаль, что ничего не сбудется и снова маленькой не быть.

 

«Как мало нам надо для счастья…»

Как мало нам надо для счастья: всего только несколько слов, всего только чьё-то участье, и ты уже к счастью готов. Как много нам надо для счастья: людской непритворной любви людского простого участья и доброго слова «Живи!».

 

XII. Две встречи

 

Маленькое признание

Что без тебя Москва? Что Петербург? …Соединенье чуждых сердцу рук. Обледененье пропасти листа и мира, где зияет     пустота. Незаполнима бременем стихов, досужих дел, бессмыслицей звонков. Незаполнима – даже синевой над блекнущей Невой     или Москвой. Незаполнима – лепетом подруг, которые в мой дом приходят вдруг, и даже неизменной теплотой двух глаз,     горящих в комнате пустой, как сотни лун,     задумчивого пса (душа его открыта и чиста). И я – любя и пса,     и старый дом, моих подруг взволнованную праздность, и двух столиц отчаянную разность – себя в себе     ищу теперь         с трудом, взъерошенную память теребя. Но я незаполнима без тебя.

 

Две встречи

Слышишь шаги, милый, ты слышишь шаги?! Это прошлое, двери открыв, в сердце моё вживляет старый мотив. Это тот, кого не смогла долюбить, входит в тебя, управляет твоими руками. Это он гладит мне волосы, веки мои призакрыв лёгким движением пальцев. Это он курит в ночи, сидит на окне, смотрит на звёзды. «Поздно! – вымолвишь мне. – Поздно!» Но, знаешь, ещё в самом детстве мне кто-то сказал, что всё-всё оправдает любовь. Нет ни дорог, ни сроков ни чьих-то близких. Есть только это – дыхание губ и в губы, слияние тел с прозрачностью тишины. А после неё нет ни вчера, ни завтра. Кому мы все там нужны? Есть только миг, миг блаженства от скорой встречи. И, может, не он, а ты вошёл в мою дверь одиннадцать лет назад, чтоб так, неожиданно, снова сюда вернуться.

 

«А ранним утром вырвалась разгадка…»

А ранним утром вырвалась разгадка из тёплых рук твоих, из нежных губ. И я, в тебя глядевшая украдкой, нашла того, кто был мне раньше люб. С тобой, как будто с прошлым, повстречалась. Какая бездна – эти десять лет. И вспомнила, как с нежностью прощалась с другим в такой же розовый рассвет. Глаза в глаза.     В глазах всё то же, те же полуночные чёртики дрожат. И горизонт всё тем же цветом брезжит, как брезжил десять с лишним лет назад. А ты ещё так долго удивлялся: как приключилось – как посмело быть, что ты со мной     вчера лишь повстречался, а будто смог понять и полюбить. По бликам солнца он сегодня ходит, мой самый первый, самый нежный друг. Но в бликах тех меня он не находит – и наше время не вернётся вдруг. Тебе – спасибо!.. Ночь – напоминанье… Ты вновь зажёг такой далёкий свет!.. И ничего, что просятся рыданья, что у свиданья будущего нет. Забудешь всё,     как только попрощаюсь с тобой – как с ним, с ним – будто бы с тобой. Я с белым солнцем, с облаком общаюсь и с чайкой над распластанной Невой. Ему спасибо,     что себя не выдав, в тебе явился через прорву лет. И я уйду, не подавая вида, что сил уйти и не было, и нет. Живи себе спокойно и прекрасно… Луна в рассвет скатилась калачом… Меня жалеть не нужно и напрасно, да и любовь здесь вовсе ни при чём.

 

«Бывает: идёшь – и не видишь пути…»

Бывает: идёшь – и не видишь пути. И света в дороге уже не найти. Мир кажется ложным… И горек рассвет в мраке пустых и непрожитых лет. Но счастье случается сразу!.. Вразмах!.. В нём гаснет вчера лишь испытанный страх! А это в руке притаилась рука… А это к щеке прикоснулась щека… То белое небо плывёт над Невой. То лучик в окно просочился живой. То время мгновением вогнуто вспять… И силы мгновенья уже не отнять… И вот начинается новый разбег с невольно разомкнутых губ или век – в страну, где как в детстве светло и легко. Мне страшно, мой родный, что ты далеко.

 

«Позволь мне теперь тебя выдумать…»

Позволь мне теперь тебя выдумать. (Звук прежних имён не зови!) Чтоб я в твоём сердце увидела остаток ничейной любви. Я знаю, что всё разворовано, всё роздано в сердце твоём, но в радости часа бессонного мы точно по небу плывём, по венам, по скатам, по вечности… И гулко горят фонари. Хочу я твоей человечности. Мне нужность и нежность дари. Позволь мне скорей тебя выдумать. (Совместный наш вечер не част.) Позволь мне скорей себя выломать, чтоб стать самой светлой сейчас. И пусть всё исчезнет неведомо, как только наступит рассвет. Мной высшее счастье изведано: то счастье – чего с нами нет. И пусть всё потом позабудется, не в этом большая беда, а в том, что вдруг чудо не сбудется уже никогда, никогда. И пусть это чудо обманное, но чудо – криви не криви. Из вен твоих в утро туманное я вырву кусочек любви.

 

Заклинание

Я сохраню и вспомню десять дней любви моей и совести моей, без всякого стремительного счастья. Любовь жила, не ведая участья, и затемнялась царствием теней родных и близких.     Я тебя ждала, как будто тело в полночь два крыла… И радовалось без стесненья тело, что так легко взлететь оно сумело. День первый помню: ты пришёл один, пусть много рядом прочих, лишних было голов, имён, отчаяний и спин. И солнце в небе ясное светило. А в день второй – к руке взошла рука. И над землёй поплыли облака. И явственно сплелись рука с рукой, соединившись с миром и тоской. А день десятый?.. Что о нём сказать? Бечёвкой календарь перевязать, земному вдруг не дав календарю перечеркнуть, что я тебя люблю. Люблю – как воздух, песню.     как рассвет… Пускай тебя со мною рядом нет, пускай ты связан бытом и женой и каждый раз встречаешься со мной в надежде братство тайное разбить и не любить отныне – не любить. Пускай и я,     в потоке дел несясь, совсем иной     открыла в жизни путь: к счастливой жизни изживая страсть, чтоб и возможность счастья зачеркнуть. Но в унисон – назло календарю – восстало наше общее люблю .

Ссылки

[1] Эвтерпа  – муза лирической поэзии.

[2] Рысцы, русские  – местное название пород лошадей на севере России.

Содержание