Эльжуня

Ирошникова Ирина Ивановна

ОСОБЫЙ ДЕТСКИЙ… ЕГО ПОСЛЕДНИЕ ДНИ

 

 

Рассказывает Олег Безлюдов

Привезли нас в детский концлагерь, кажется, в город Лодзь — Лицманштадт. Помню обычный, как будто заводской двор. Четырехэтажное здание из красного кирпича. Говорили, что раньше там был завод или фабрика.

Разделили нас на две группы по возрасту: одна — от трех до пяти лет, малышовая. Вторая — от пяти до пятнадцати. Наша, малышовая группа помещалась на втором этаже.

Первые дни я все время думал о сестренке, о Люде. Вспомню ее — реву. Спрячусь за штору и реву. Это заметил наш воспитатель, он был русский. Спрашивает: «Отчего плачешь?!» Мне показалось, что по-доброму спрашивает. Я ему рассказал про Людку. Он выслушал и говорит: «Не плачь, выздоровеет твоя сестренка, сюда привезут. Такой это лагерь…» Уж не знаю, сказал, чтобы утешить, или в самом деле что-то такое про лагерь знал.

Мы этого воспитателя все любили. Он был русский, советский военнопленный. Старшие ребята говорили, что взяли его в плен раненным. И что до войны он не то в цирке работал, не то был мастером спорта. Его к нам приставили, чтобы он нас физически воспитывал.

И был второй надзиратель, тоже русский. Но это был гад — предатель. Он числился заместителем коменданта. Мы его больше чем коменданта-немца боялись.

Этот надзиратель ходил всегда с плеткой. Плетка была у него треххвостая с металлическими шариками на концах. И он всегда громко хвастал, что с одного удара перешибает позвоночник собаке. Нас он избивал дико: и перед строем, если провинишься. И просто так, если попадешь под руку. Особенно он избивал одного парня — немого.

Коменданта лагеря мы должны были называть «герр оберштурмфюрер». Фамилии его не помню, а скорее даже не знал.

Был он высокий, поджарый, с тонкой талией… Была у коменданта любимая собака. Пока собака была щенком, мы с ней играли потихоньку. А когда подросла — комендант ее научил «брать» людей. Увидит в окно, что кто-нибудь из ребят бежит в уборную, сразу собаку натравит. А сам из окна смотрит, как она нас хватает, и хохочет, как безумный.

Все мы работали. Куда возили работать старших, я не знаю. А мы работали на плантациях у бауеров. Там все-таки можно было промыслить что-нибудь съестное. Колос ржи, например, считался у нас деликатесом. Мы собирали попорченные овощи и просили разрешения у хозяев взять с собой в лагерь для кроликов. В лагере в самом деле держали кроликов. Их держали для комендантской кухни. Но кроликам мало что перепадало из этих овощей. Мы все съедали сами. Кормили в лагере плохо, постоянно хотелось есть.

Однажды комендант приказал этому русскому воспитателю, которого мы любили (мы его звали между собой «лысый», потому что он и в самом деле был лысым), организовать из ребят кружок акробатов. Комендант вообще любил зрелища и представления.

В этот кружок акробатов «лысый» включил и меня, хотя я не то что стоять на руках, но и на ногах-то держался с трудом от истощения. И он это знал отлично, потому что на первом же занятии сказал мне тихонько: «У тебя мышцы как тряпки».

А я и в самом деле весь был как будто тряпочный. Потому что очень болел. Еще в Майданеке перенес сыпной тиф. В Освенциме кровь из меня выкачивали. Ну и голод, конечно, сказывался.

Воспитатель все это видел, но из группы меня не исключил. Я думаю, не исключил потому, что комендант распорядился давать «акробатам» дополнительный паек. И он, воспитатель, хотел, чтобы я подкормился, чтоб не умер от истощения.

Что со мной делать, он не знал и сперва отчаивался — над ним ведь тоже был постоянный контроль. Потом придумал. Сказал мне: «Ты вот что, ты не старайся с ребятами работать — работай сам. Смотри, что ребята делают, и, как можешь, сам по себе повторяй их движения». И я стал вроде как клоун у ковра. Знаете, в цирке: артисты работают, а клоун за ними, по-своему…

Как уж у меня получалось, не знаю, но коменданту правилось. На первом представлении он не так на ребят смотрел, как на меня. Всем показывал на меня пальцем, кричал по-немецки что-то. И хохотал, как сумасшедший. А воспитатель наш старался на меня не смотреть…

Не помню я ни имени, ни фамилии этого воспитателя, хоть в общем-то он, наверное, помог мне выжить. Помню, что был он невысокого роста, коренастый и лысый. Может, он и сейчас живой?! Если б можно это узнать! Ведь не только я, все мы, кто находился в этом лагере, своим спасеньем ему обязаны…

 

Рассказывает Людмила Королева

…Помню, что в том лагере, куда нас привезли, нас одели в кусачие, серые костюмы без нижнего белья. Спали мы по два человека на нарах. На работу гоняли нас всех. Что делали старшие — не знаю. Смутно помню такую свою работу: какой-то обширный двор или, может быть, сад. Деревья, цветники. Дорожки усыпаны мелким камнем. Сквозь камешки пробивается трава. Я стою на коленях и вырываю эту траву…

Помню, что я всегда хотела есть. И однажды стащила в столовой кусочек хлеба. А у входа нас стали обыскивать. И нашли этот хлеб, который я спрятала под мышкой. Немка-надзирательница сильно избила меня за это. Есть мне в тот день не дали.

За малейшую провинность очень строго наказывали. Сажали в карцер — подвал, где были крысы. Заставляли часами стоять на коленях.

 

Рассказывает Валя Булахова

В этот лагерь нас с Николаем привезли сразу же, разлучив с родными. А через год сюда же привезли из Освенцима младшего братишку Володю.

В лагере, куда нас привезли, девочек поместили в одном корпусе, мальчиков — в другом.

Все прибывшие дети были страшно худые, больные, чесоточные. Помню, что из тысячи девочек лишь одну смогли взять на кухню, потому что только она не болела чесоткой. В лагере все мы работали. Девочки шили соломенные сапоги для немецких солдат — сапоги эти для тепла надевались прямо на обувь. Шили варежки. Летом нас гоняли работать на поля к бауерам — землевладельцам.

Режим в лагере был жестокий. Ни днем, ни ночью мы не были предоставлены самим себе. Нам не разрешалось разговаривать друг с другом, собираться группами, петь песни — все это жестоко наказывалось.

Я работала санитаркой в больнице. Были там две медсестры — военнопленные, обе Дуси и обе с Украины.

Они, как могли, заботились о детях.

Сначала я работала в изоляторе, где лежали дети, больные инфекционными болезнями. Я ухаживала за ними, и мне совершенно не позволяли выходить из изолятора. Дети были в тяжелом состоянии. Многие при смерти. Помню, как умирала одна девочка. Она все просила, чтобы я написала ее матери.

Мне было очень жалко ее и, чтоб ее успокоить, я достала бумагу, карандаш. Писала, а она диктовала мне примерно так:

«Дорогая мамочка! Я скоро к тебе приеду. Ожидай меня…»

Она умерла на полуслове. Но мать ее все равно не получила бы этого письма, так как была давно сожжена в Майданеке — я-то знала об этом.

Когда все дети в изоляторе умерли (не выздоровел никто), меня перевели в нормальную лагерную больницу. Там я уже могла общаться с другими детьми.

Однажды собрали нас, старших, и к нам вместе с комендантом-немцем пришли эсэсовцы, видно было — в чинах. Они стали говорить нам, что Великая Германия растит нас, воспитывает. Дает нам пищу и кров. И что мы теперь должны отплатить за это — должны работать на Великую Германию.

В общем из слов их нам стало понятно, что нас они вербуют в разведку. Они обещали нам, что условия будут очень хорошие: будем сыты, обуты, одеты…

Мы стояли строем, а сзади, незаметно для них, крепко держались за руки, давая этим понять друг другу: я, мол, не соглашусь! Не соглашайся и ты! И действительно, никто не дал на это согласия.

Тогда они отправили мальчиков в их помещение, а девочек — в свое. И стали уговаривать мальчиков отдельно, без нас. Но все равно не согласился никто, все молчали.

Потом они пришли к нам, девочкам, и сказали, что мальчики согласились. И стали уговаривать нас. Но снова ничего не добились, мы тоже молчали.

Позже им все-таки удалось уговорить на это двух девочек. Их забрали из лагеря, а через некоторое время привезли показать нам, чтобы мы захотели, может быть, последовать их примеру.

Девочки были чисто и хорошо одеты, выглядели сытыми, здоровыми. Но одна из них, ее звали Тамара, потихоньку от немцев плакала и давала понять нам, чтобы мы ни в коем случае не соглашались. А мы не соглашались и так.

Тогда эсэсовцы отобрали около четырехсот девочек и больше, гораздо больше мальчиков. Ночью подогнали трамваи и увезли куда-то. В лагере ходили слухи, что на работу в Германию.

Помнится мне еще такой эпизод: близился рождественский вечер. И комендант-немец хотел, чтобы в этот вечер мы торжественно пели немецкие песни, которым учили нас в лагере. Но немецкие песни у нас получались плохо. Тогда комендант приказал, чтобы пели русские народные песни. Но песни, какие мы знали, были все больше про партизан, конечно, они не годились. Знали мы еще такую, довоенную песню:

Шел со службы пограничник, На груди звезда горит…

Мы спросили у воспитателя — русского, который в лагере заведовал всеми представлениями и еще кружком акробатов, можно ли эту спеть? Он подумал и говорит: «Да, наверное, можно. Только пойте, что не звезда, а крест горит. Тогда сойдет».

И вот настал рождественский вечер. И мы должны были петь перед комендантом и всем лагерным начальством. Дошли до этой строчки, а ребята как гаркнут: «На груди звезда горит…»

Комендант страшно рассвирепел. Уж какие там торжества! Нас оставили без еды, многих отправили в карцер…

 

Рассказывает Володя Булахов

Перед зданием была большая площадь, где обычно происходили разные построения и проверки. И наказания — перед строем.

Распорядок дня был в лагере жестоким. Ранний подъем. Затем аппель — в любое время года, в любую погоду. Затем утренняя раздача пищи. После завтрака нас гнали на работу. Мы — младшие, работали у бауеров, на огородах и полях. Работа была с утра до позднего вечера.

Говорить по-русски нам запрещалось. Мы должны были говорить по-немецки, между собой тоже, иначе наказывали. Нас учили немецким стихам и песням. И учили по-немецки считать. Всякое упоминание о родине каралось жестоко. А среди нас были старшие дети. Они все помнили. Знали про партизан, знали, что наша армия близко.

И был такой случай: старшие ребята раздобыли где-то тетрадку. И стали записывать туда советские песни, какую кто помнит. Потом эти песни разучивали и пели тайком, тихонько, чтоб никто из лагерного начальства не узнал.

А в лагере так было заведено, что, когда мы стояли на площади, на аппеле, в наших помещениях делали обыск. Рылись повсюду в вещах, под матрацами. И как ребята эту тетрадку ни прятали, однажды ее нашли во время обыска, в помещении старших ребят.

Этих ребят, в спальне у которых была найдена тетрадка, арестовали и посадили в подвал — карцер. Среди них был мой старший брат Николай. Затем, в течение двух недель, нас всех после вечернего аппеля оставляли на площади, выводили этих ребят из карцера и избивали перед строем на специальной скамье. Давали им от 10 до 25 ударов.

Вообще перед строем почти каждый вечер избивали ребят за любую провинность.

И вот наступило время, когда по шоссе, проходившему под нашими окнами, стали отступать немецкие воинские части. День и ночь отступали. Шоссе было буквально запружено: солдатами, техникой, машинами…

Лагерь полностью затемнили. На всех окнах спустили не пропускавшие света шторы. Нам не разрешалось подходить к окнам, за это жестоко избивали.

Через некоторое время освободили второй, третий и четвертый этаж. Мы не понимали почему это. И только после освобождения узнали, что был приказ взорвать здание вместе со всеми детьми. В подвал были спущены бочки с бензином и здание было заминировано.

Среди старших ребят были очень смелые. Двоим из них мы обязаны тем, что остались живы. Я не помню фамилий этих двоих, помню только, что одного из них звали Петр, а другого Мишка Цыган. Он и был цыган по национальности. Вот им двоим, благодаря суматохе, удалось убежать из лагеря. Говорили, что убежать им помог наш воспитатель, русский военнопленный, которого все любили. Он велел им пробраться в расположение наших войск и рассказать, что в здании бывшей фабрики — здание это было заметное, господствовало над большой территорией — детский лагерь, в нем находятся дети, которым грозит уничтожение.

Окутанные туманной сыростью ночи, ползут по мокрому снегу две маленькие фигурки: это — Мишка Цыган и паренек по имени Петр.

Тяжелой поступью танков гудит под ними земля. Вспыхивает разрывами, грохочет орудийными залпами небо там, впереди — куда лежит их дорога. А позади лагерь. Высится затемненной громадой. Ни дымка, ни дыхания. Затаившийся, приготовившийся. К чему?

…Вечер. Полночь. Глубокая ночь — ночь на 19 января 1945 года. В нижних помещениях, куда согнаны дети со всех этажей, непрочная тишина. Оборачивается тяжелым дыханьем, прерывистым шепотом, вздохом, всхлипом. Не спят дети. Сквозь наглухо запертые окна и двери настороженно вслушиваются в то, что происходит во дворе лагеря. Полон скрытым движением лагерный двор. К чему там готовятся? Что готовят им?

«Молиться давай! — прорывается к Булахову Володе чей-то шепот. — Чтобы бог нас спас…»

В освенцимском бараке польские дети молились. Володя помнит. Слова их молитвы примерно помнит: «Боже, верни мне отца, который в немецкой тюрьме! Не допусти, боже, не оставь меня сиротой. Сделай так, чтоб отец вернулся к нам живым и здоровым…»

Слова эти были такими, что и он, Володя, часто повторял их про себя. А однажды спросил у матери: «Мама, может, правда, если молиться — бог побьет немцев?» — «Батька наш их побьет, сыночек! — прижимая его к себе, шепнула мама. — Наши скоро побьют их. Только молчи!»

Дети в лагере знают, что наши войска — близко. Но знают они и то, что судьба их — вот она, под ними, в подвалах, закатана туда вместе с бочками бензина, заложена со взрывчаткой.

Дети знают, что наши близко. Только… успеют ли?!

…На территории Потулицкого лагеря тоже громоздятся взявшиеся невесть откуда бочки со смолою и нефтью.

Охрана эти бочки подкатывает к баракам. Размещает поудобней, повыгоднее — все должно быть готово, когда поступит приказ!

В бараках дети. Польские. Свезены в Потулице со всех уголков Силезии и Загреба. Втиснуты в те же бараки, на те же нары, что едва лишь успели освободить наши дети. И судьбы этих польских детей скроены по той же модели.

Гудит самолетами небо над Потулицким лагерем. Все слышнее грохот орудий. Польские дети знают: это «радзецкие».

…Стремительно наступают наши войска. Но — успеют ли?!

В Лодзи на улице Пшемысловой в бараках «Полен Югендфервандлагер» тоже заперты польские дети. И тоже не спят. Прислушиваются к тому, что за стенами, за дверями, за наглухо закрытыми окнами.

А за окнами на западе — зарево. Наплывает оттуда черный дым, ветер доносит запах гари и смрада. Это жгут лагерь в Радогощи. Жгут вместе с узниками. Детям об этом сообщил на аппеле комендант — у многих в том лагере отцы. Показал на пылающее небо над Радогощем, пригрозил: то же будет и с ними, если не будут беспрекословно повиноваться его приказам. Горючего хватит и на них!

«Начали мы страшно бояться, что будем сожжены, — вспоминает Тадеуш Рожневский, в прошлом узник «Полен Югендфервандлагер». Выбирали мы сами себе род смерти, если уж было суждено умереть. И каждый бы предпочел быть застреленным, чем жариться в огне. Эти опасения были так ужасны, что мы реагировали истерично на каждое появление эсэсмана в бараке. Одни плакали отчаянно. Другие — проклинали немцев и громко молились. У каждого на устах были его родители. Слышались возгласы: «Мамусю! Боюсь… Погибаем…» Такие же крики слышались и из других бараков.

…Наутро мы были по-прежнему заперты на ключ. А во дворе охрана делала что-то неестественное, зловещее, что-то такое, что вызывало в нас инстинктивную настороженность. Мы следили за каждым их шагом. Около барака № 1 господствовало движение. Не подлежало сомнению, что нас собираются сжечь. Этот первый барак поливали снизу из шлангов какой-то жидкостью. А грузовые машины с немцами стояли уже наготове у ворот…» [5]

Стремительно наступают наши войска. Но — успеют ли?!

Теперь я знаю, что могли бы и не успеть!

«Взятие Лодзи поначалу не входило в планы Восьмой гвардейской армии, действовавшей под командованием генерала В. И. Чуйкова на главном направлении Висло-Одерской операции, цель которой заключалась в том, чтобы, как сказано в истории Великой Отечественной войны: «освободить от немецко-фашистских войск союзную нам Польшу и создать выгодные условия для нанесения завершающего удара по столице фашистской Германии — Берлину…»

В соответствии с этим задача армии была: на Познань! Затем на Берлин!» — так рассказывал мне генерал-лейтенант Шеменков, командовавший в то время 29-м гвардейским стрелковым корпусом, участвовавшим во взятии Лодзи.

А в воспоминаниях маршала Чуйкова я читала, что согласно замыслу предстоящей операции, наши войска должны были выйти на рубеж Кутно — Лодзь примерно на десятые, двенадцатые сутки наступления, при том, что средний темп наступления предусматривался штабом фронта 10–12 километров в сутки.

Однако наступление начало развиваться так стремительно, что наши войска, взрывая оборону противника, проходили в сутки 25–30 и более километров.

Видимо, это и решило судьбу города.

«К вечеру 18 января, то есть на пятые сутки наступления, на горизонте показался большой город. В бинокль были видны дымы заводских труб. Это — Лодзь, крупный промышленный центр Польши, — пишет в своих воспоминаниях маршал Чуйков. — В тот момент связи со штабом фронта у нас не было. Необходимо было принимать решение. Остановиться и ждать указания? Двигаться на запад, оставляя у себя на фланге или в тылу город, занятый противником? Нет, и то и другое было бы неразумно. Я принял решение овладеть Лодзью».

«Мы проходили правее Лодзи, севернее километров на 25–30. Ночью остановились на отдых в лесу, — рассказывает генерал Шеменков. — В час ночи приказ командующего: дать войскам два часа отдохнуть, затем ночным маршем подойти к Лодзи и овладеть городом».

Стремительный натиск наших войск, — пишет в своих воспоминаниях маршал Чуйков, — помешал немецким оккупантам разрушить город. Не было взорвано ни одного здания…»

 

Рассказывает Володя Булахов

Лагерное начальство готовилось к бегству, сложены были вещи, подготовлены машины. Но убежать им не удалось. Кто-то из старших ребят насыпал в баки с бензином соль. И моторы не завелись. Машины так и остались во дворе лагеря.

…Вот как я это запомнил по рассказам старших детей, уже после освобождения. Когда стало известно, что приближаются советские части, охрана лагеря укрепилась на чердаке. Установили там пулеметы. Проемы окон завалили мешками с песком. Охрана готовилась к выполнению приказа — взорвать лагерь. Ожидали только, чтобы последние отступающие войска прошли по шоссе.

Оставались, может быть, считанные минуты нашей жизни, потому что на шоссе движение затихло. И вдруг снова загрохотали по шоссе танки. Охранники думали, что это их отставшие танки. Но оказалось, что танки были советские. И были посланы для того, чтоб спасти нас.

Не знаю, что стало с лагерным начальством — кажется, бежать им не удалось. А русского помощника коменданта — изменника, прикончил один наш парень — немой. Звали немого этого, как и меня, Владимир. Владимир был, наверное, старше всех в лагере. Знал многое. И умел обращаться с оружием. Когда отступали гитлеровские войска, он, воспользовавшись суматохой, бежал. И где-то ему удалось достать автомат. С этим автоматом он и вернулся в лагерь, когда уже подходили наши. И стал разыскивать этого изменника. И нашел. В подвале-карцере, где тот спрятался, там и застрелил его.

 

Рассказывает Людмила Королева

Момент нашего освобождения помню плохо. Помню только, что нас, девочек, кто-то еще до освобождения вывел из здания за территорию лагеря. И мы потихоньку разбежались кто куда.

Помню, я шла по какой-то улице, и меня привлекла кукла. Она стояла в окне и смотрела на улицу. Я побежала к ней. Вбежала во двор и увидела, что на деревьях висят люди. Испугалась ужасно и бросилась бежать со двора. И вот тут меня остановил наш советский солдат. Он был в ушанке со звездой.

Что уж я там ему рассказывала — не помню. Но помню, что он взял меня на руки и понес. Принес в жилой дом, где находилось много детей из нашего лагеря.

 

Рассказывает Олег Безлюдов

Почему я так говорю, что своим спасеньем мы, наверное, обязаны русскому воспитателю, о котором рассказывал? Вот как все получилось. Пожалуй, мы уже знали… нет! Это мы позже узнали от старших ребят, что охрана получила приказ уходя взорвать лагерь вместе с находящимися там детьми. И в подвалы уже была заложена взрывчатка.

Как все было в действительности, — я не знаю. Знаю только, что нас, малышей, этот воспитатель тайно вывел из лагеря еще до прихода наших. Вывел ночью.

Помню, что за несколько дней до той ночи уже летали советские самолеты. Город бомбили. И однажды бомба упала, видно, недалеко от лагеря, потому что в здании повылетали стекла и погас свет. Была повреждена электростанция.

Этот воспитатель тихонько пришел к нам ночью в то помещение, куда нас согнали, — вниз. Велел тихонько подняться всем, одеться, взять одеяла. Он велел: не кашлять, не шептаться, выходить по цепочке, по одному, очень тихо.

Вывел нас с черного хода на задний двор, мимо сарая, где жили кролики. И дальше, задворками, ко рву. За лагерем был большой и глубокий ров. Велел нам спуститься туда, завернуться каждому в одеяло и лежать тихо, затаиться.

Я завернулся в одеяло. И хоть лежать было мокро, холодно, страшно, потому что очень близко грохотали снаряды и вспыхивало небо над нами, все-таки я уснул.

А проснулся, наверное, от тишины. Было тихо вокруг. И было светло. Воспитателя с нами уже не было.

Я приподнялся и увидел, что во дворе лагеря стоят какие-то военные повозки. А вокруг них ходят солдаты с красными звездами на ушанках.

Я понял, что это пришли наши. И захотел поскорее выбраться изо рва. И увидел, что другие ребята тоже стараются вылезти. Тащут за собой свои одеяла все в земле, в грязи, в прошлогодней траве, карабкаются по откосам в лагерной, серой своей одежде, маленькие, серые, как мышата. И еще увидел, что на противоположном краю рва солдаты — тоже с красными звездами на ушанках. Кто наклонившись, а кто присев на корточки, они помогают ребятам выбраться, подхватывают их на руки, передают из рук в руки…

И меня подхватил один солдат. Лицо у него было заросшее и я не понял: старый он или молодой. Только увидел, что он плачет. Глядит на меня и плачет: молча, без звука. Это было так страшно, что я прижался к нему и сам заплакал…

«Когда гвардейцы с боем вошли в небольшой польской городок (в окрестностях Лодзи) на улицах их встретили радостно возбужденные малыши, приветствовавшие наших воинов на русском языке».

Сообщение из газеты 8-й гвардейской армии «На защиту Родины»

«При проезде через город Константинов (пригород Лодзи) вместе с бойцами беседовал с детьми, находившимися в концлагере для детей. В нем насчитывалось 1200 детей от двух до четырнадцати лет. Одеты, как арестанты — в деревянных ботинках с деревянными подошвами. Условия жизни этих детей были очень тяжелыми…»

Из донесения замполита 54-й гвардейской дивизии:

«Уважаемая товарищ Ирошникова!

Я прочитал в «Литературной газете» ваш очерк о детях, в свое время освобожденных нашей армией из концлагеря под городом Лодзью. Я был в числе бойцов, освобождавших город Лодзь: подступы к городу и его окраины. Мне довелось видеть этих детей в первые же часы их освобождения. — Так написал мне Андрей Александрович Статкевич. — Скажу откровенно, нельзя было спокойно смотреть на их лица, на их фигурки-скелеты в тюремных костюмах и деревянных башмаках. Многие из нас, провоевавшие всю войну и уже повидавшие всякое, глядя на них, не могли удержаться от слез.

Чтобы было понятно наше состояние, расскажу эпизод, которому был свидетелем. Когда мы, несколько бойцов, стояли у ворот лагеря, окруженные этими ребятишками, по улице, мимо лагеря наш патруль вел пленных немцев, видимо, только что схваченных офицеров с нацистской выправкой. Может быть, среди них был даже кто-то из руководителей этого лагеря, потому что, завидев их, ребята, с которыми мы разговаривали, замолкли и стали испуганно жаться к нам.

Командовал патрулем молоденький лейтенант. Увидев нас и с нами этих ребят, он сразу оценил обстановку. И, остановив пленных немцев у лагерных ворот, нечеловеческим голосом скомандовал им: «Мютцен аб! Подлецы!» И еще повторил по-русски: «Шапки… шапки долой!»

И немцы поспешно сняли свои фуражки перед нашими детьми».

Недавно мне довелось прочитать воспоминания бывшей маленькой узницы «Полен Югендфервандлагер» Евы Новаковской.

«Если говорить о светлых переживаниях того времени, — пишет она, — то это приход советских солдат, которые одаряли нас всем, что имели лучшего. Из интересных же происшествий лагерных, а верней уже после лагерных, это обязанность немецких военнопленных снимать головные уборы и низко кланяться при виде нас, маленьких польских узников…»

Это был другой лагерь. Другие — польские дети. Скорее всего, другие пленные немцы. И наверное, другие наши солдаты. Но реакция была та же: «Мютцен аб, подлецы!»

Я долго раздумывала над тем, как закончить эту часть книги. Казалось, все уже сказано. И в то же время чувствовала, не хватает того, что могло бы как-то выделить, подчеркнуть основную идею, мысль, а точнее, чувство, с которым это писалось… Мне посчастливилось. Случайно в газетном листе я нашла эпизод, рассказанный Эйженом Веверисом, латышским поэтом, бывшим узником лагерей смерти Саласпилса, Штутгофа, Маутхаузена. Вот строки из этого эпизода:

«На развилке колонна остановилась. И тогда мы увидели, как на нашу дорогу свернула другая колонна. Колонна детей — узников. Одетые в рвань, а то и вовсе голые, изможденные, с потухшими от страданий глазами, шли дети. Шли молча. Шли так, словно несли на себе все тяготы войны, все бремя мук человеческих. Шли дети лагерей смерти… И в едином порыве, не слушая криков охраны, вся наша колонна бросилась к маленьким узникам. Мы обнимали костлявые детские тельца, прижимали их к себе, прикрывая полосатыми куртками, согревая у бешенно бьющихся сердец… Наша колонна удвоилась. Теперь, по дороге на Эбензее шагали не просто узники с пришитыми на груди номерами: мы вобрали в себя удары маленьких сердец нового поколения людей…»

Это могло бы стать и эпиграфом к книге.