Стихи и проза

ИРТЕНЬЕВ ИГОРЬ Моисеевич

Разное

 

 

И. Иртеньев. О себе

Родился я в Москве в 1947 году. Мои родители были так называемыми типичными представителями советской интеллигенции. Отец, Моисей Давыдович, – историк, мать, Ирина Павловна, по первому образованию также историк (вместе с отцом они перед войной окончили Московский историко-архивный институт), по второму – специалист по лечебной физкультуре. До начала 70-х жили в опять же типичной московской коммуналке в Марксистском переулке, чем мое знакомство с всесильным учением и ограничилось. Этого двухэтажного деревянного дома, фотография которого приведена на обложке, давно уже нет, как, впрочем, и патриархальной слободской Таганки. Сейчас это полновесный Центр, а когда я учился в первом классе, одна семья, притом еврейская, через два дома от нас, держала корову. Нет и родителей. Отец умер в 1980 году, мама – в 1995-м.

После окончания четвертой по счету школы нигде долго не задерживался, – покрутившись в какой-то конторе, поступил на заочное отделение Ленинградского института киноинженеров и почти одновременно пришел на телевидение механиком по обслуживанию киносъемочной техники. Работал в отделе хроники, за двадцать лет объездил всю страну, ни малейшей тяги к инженерству не испытывал, поэтому диплом так и не пригодился. Зато на шесть лет отодвинул действительную военную службу, каковую я мучительно проходил с 1972 по 1973 год в Забайкальском военном округе. Женился довольно рано, в двадцать один год. С Лорой Злобиной мы прожили четыре года легко и весело, а расставшись, сохранили добрые отношения на всю жизнь. Те же отношения сохранил и со второй женой, Соней Иртеньевой, хотя прожили мы значительно дольше и расставались, соответственно, куда тяжелей. Нашей дочке Яне сейчас девять лет, и сказать, что папу она она видит только по телевизору, было бы сильным преуменьшением. С третьей, и, надеюсь, последней, моей женой, известной, тщеславно отмечу, журналисткой Аллой Боссарт, мы вместе восемь лет, а Вера, которой сейчас уже семнадцать, стала мне второй дочкой.

Отец был большим любителем поэзии. Писал и сам, причем вполне складно, но, по природной скромности, не придавал этому серьезного значения, во всяком случае, никаких попыток напечататься не предпринимал, не считая нескольких публикаций во фронтовых газетах. Дома у нас имелась очень приличная поэтическая библиотека, многие книжки были с автографами. К пятнадцати годам я все это хозяйство перечитал по несколько раз, но странным образом избежал юношеской болезни стихописания, во всяком случае, ее наиболее тяжелой для окружающих лирической разновидности.

Писать начал в тридцать с небольшим, публиковаться – почти одновременно. Дебют состоялся в 1979 году. В еженедельнике „Литературная Россия“ в то время юмором заведовал блестящий автор знаменитого „Клуба 12 стульев“ „ЛГ“ Владимир Владин. Он и напечатал мой рассказик „Трансцендент в трамвае“, став, так сказать, крестным литературным отцом. Рассказы я писал до середины восьмидесятых параллельно со стихами, пока Андрей Кучаев, на чей семинар я ходил и чьим мнением дорожу до сих пор, мягко не объяснил мне, что стихи у меня получаются ловчей. В 1982 году я ушел с телевидения и пару лет проработал в газете „Московский комсомолец“, в отделе фельетонов у Льва Новоженова.

В середине восьмидесятых познакомился с группой поэтов схожего с моим направления – талантливейшей, но рано умершей Ниной Искренко, Евгением Бунимовичем, Юрием Арабовым, Владимиром Друком, Виктором Коркией, Дмитрием Александровичем Приговым, Андреем Туркиным (его сегодня тоже нет в живых), Тимуром Кибировым и другими широко известными сегодня литераторами. Все вместе мы создали, в пику тогдашнему Союзу писателей, наделавший немало шороху в перестроечные годы клуб „Поэзия“, который просуществовал до начала 90-х. Присущий мне общественный темперамент на этом не иссяк. Вот уже восемь лет я редактирую иронический журнал „Магазин“, учрежденный Михаилом Жванецким. На этом посту сменил прежнего главного редактора Семена Лившина, проживающего ныне в г. Сан-Диего, штат Калифорния. Журнал этот имеет мало общего с традиционными юмористическими органами. Это по-настоящему литературное, как утверждают недоброжелатели, снобистское, стильно оформленное издание, напечататься в котором для многих – вопрос престижа. Для нас же с моим другом, главным художником журнала Андреем Бильжо, это предмет гордости, способ самовыражения и бесперебойный источник головной боли.

Последние три года каждую неделю я появляюсь на экране в популярной программе „Итого“, куда пригласил меня другой мой друг, Витя Шендерович, придумав для меня мрачный образ „поэта-правдоруба“. Некоторые из этих стихов, написанных по поводу конкретных политических событий, как мне кажется, имеют самостоятельное значение, поэтому я включил их в предлагаемую вашему вниманию книгу.

Кроме того, в нее вошли также фотографии из моего семейного альбома. Хотя, честно говоря, как такового альбома у меня нет. Его составлением я, видимо, займусь, когда окончательно отойду от дел. А пока все фотки бессистемно рассованы по пакетам и лежат в самом нижнем ящике моего письменного стола.

Кто-то из людей, изображенных на них, знаком читателю больше, кто-то – меньше, кто-то не знаком вообще. Впрочем, это не важно. Важно то, что все они в той или иной степени оставили след в моей жизни, которая, что уж там лицемерить, удалась.

Игорь Иртеньев

Антология Сатиры и Юмора России XX века

 

Вадим Жук. Поэт Иртеньев

В разное время в моду входят разные собаки.

То широкогрудые овчарки крепили непоколебимость нашего с вами образа жизни. То кокетливо украшали садики букеты пуделей-гиацинтов. Нынче все больше встречаешь полусвиней на кривых ножках.

Но хозяевами среды обитания были и остаются дворняги. Дворняги, с их евангельскими очами. Иногда они обретают владельцев, чаще – сами по себе. Она, Каштанка, существо тертое, но не втирающееся, лукавое и незлобное. Не ученое, но, по природной одаренности, без труда овладевает любыми трюками – дает лапу, берет барьер, пишет в рифму. Команды „фас“ и „апорт“ выполняет только по велению сердца. Не продукт династической „вязки“, а дитя любви и просторов.

Теперь посмотрите в честные глаза И. М., почувствуйте прикосновение его неухоженных усишек, оцените поджарую, небольшую, готовую к действию и противодействию стать. Попробуйте сказать, что сказанное выше – не о нем. Что? Снижаю облик поэта?! Не много же вы смыслите – как в собаках, так и в поэзии.

Я, кстати, не очень понимаю, для кого это пишу. Варианты: для Игоря, для вас, для себя. Идеальный вариант – совмещающий. На самом деле первой прочтет текст Алла Боссарт, жена объекта, неимоверно талантливый журналист и исторически швейцарская подданная. Обычно швейцары гоняют дворняг. Эта его полюбила. Слава богу, не сумела оказать влияния на его творчество, но до известной степени приватизировала.

В семейном интервью в „Огоньке“, например, она вместе с ним же, слабохарактерным, выясняет, что поэт Иртеньев не то чтобы лирик… Конечно, это от пробелов в образовании обоих: а) на журфаке, б) в Ленинградском институте киноинженеров. Лирика, по их мнению, – это где о чувствах. О чувствах-с. Слово и вправду скомпрометированное. Стоит ли говорить, что многочисленные сиреневые издания, где оно стояло на обложке, отношения к лирике (поэтическому выражению своих собственных взглядов и, подчеркиваю, чувств) – вовсе не имели. Мой сын в малолетстве написал стихотворение, которое так и называлось – „Чувства“. Там была могучая тавтологическая строчка – „Чувства я чувствую“. Иртеньев именно что очень и очень чувствует чувства. Вот, скажем, какие. Слушает он музыку и вспоминает: И все то, что в жизни прежней

Испытать мне довелось.

. . . . .

Страсть.

Надежда.

Горечь.

Радость.

Жар любви

И лед утрат,

Оттрезвонившая младость,

Наступающий закат…

А дальше финал, раскрывающий, чем, собственно, этот киноинженер человеческих душ нам интересен: Слезы брызнувшие пряча,

Я стоял лицом к стене,

И забытый вальс собачий

Рвал на части

Душу мне

Не обязательно устраивать заплывы в собственных соплях. Но так чувствовать и давать своим лирическим переживаниям такой неожиданный и такой безумно смешной оборот может, сдается мне, только Игорь. Редко-редко он выражает свой пылающий внутренний мир напрямую, как в моем любимом: Весь объят тоской вселенской

И покорностью судьбе,

Возле площади Смоленской

Я в троллейбус сяду „Б“.

Слезы горькие, не лейтесь,

Сердце бедное, молчи,

Ты умчи меня, троллейбус,

В даль туманную умчи.

Едет он, едет в этом изъезженном окуджавском транспорте – и вот как бы уже и летит: Чтоб исчезла в дымке нежной

Эта грешная земля.

Чтоб войти в чертог твой, Боже,

Сбросив груз мирских оков,

И не видеть больше рожи

Этих блядских мудаков.

Я не люблю, когда в печатной речи – непечатные слова. Но здесь они надиктованы слишком острой горечью, – и что поделать, если у них именно такие, достающие до самого раненого сердца рожи? Достали его.

Сказав, по существу, главное, перехожу к такой материи, как язык поэзии Иртеньева.

Слов он знает очень много. „Потому что искусство поэзии требует слов

. . . . .

Спускаюсь в киоск за вечерней газетой“

И. Бродский

Слова у него – помимо „нормальных“ литературных – газетные, телевизионные, новорусские, блатные, все возникающие неправильности бытового языка, штампы высокой поэтической речи. Щегольски и необыкновенно органично употребляемые им „непоэтические“ единицы речи, уличные речевые конструкции лишний раз доказывают, что в живом языке лишнего не бывает. Как не бывает дурного и незаконного. Язык сам прекрасно разбирается в жемчуге, зернах и плевелах. Отбросит ненужное и полетит себе далее с Пушкиным на козлах и Иртеньевым на запятках.

Кстати, о Пушкине. Дворняга тем и привлекательна, что совмещает в себе множество кровей. То же и с Иртеньевым. Повторяю: он – поэт сам по себе, очень в своем роде, но рискну предположить, на каких пустырях снюхивались его дедки и бабки.

Конечно, оба Валеры – нежный, беззащитный, едкий Валерий Катулл и горький Марк Валерий Марциал; великий бомж Франсуа Вийон; Сирано – именно не Ростан, а его поэтический образ; ну, ясно, Пушкин – этот ни одну собачью свадьбу не минует; безусловно, гениальный К. Прутков и отдельно – остроумнейший из русских А. К. Толстой. Никакой, между прочим, не Саша Черный; обэриуты в меньшей (формальной) степени, чем мне казалось при первоначальном знакомстве со стихами И. М.

Еще, должно быть, поэтическая группа, к которой Иртеньев принадлежал. Обожаемая им и в самом деле космическая Нина Искренко…

Но не все так, все не по-людски было у И. Иртеньева; не так, как у „настоящего поэта“, о котором писал Пастернак (и настоящий, и один из любимых): Так начинают. Года в два

От мамки рвутся в тьму мелодий…

. . . . .

Так начинают жить стихом.

Наш присел на своего кривого Пегаса чуть ли не в тридцать лет! (Как-то даже перед Лермонтовым неловко.) До этого вроде писал какие-то юмористические вещицы. Меня тошнит от обоих последних слов. Мне очень жаль, что аудитория знает Игоря в основном, как Правдоруба. В этой каторжной и требующей дисциплины работе Иртеньев безусловно „профи“. Среди правдорубских вещей получаются настоящие. Можно посмотреть, послушать, подсчитать. Но прежде – его надо читать. Читать, чтобы лишний раз не понять: откуда что берется? Алексей Герман, высоко ставя первый фильм Сокурова „Одинокий голос человека“, сказал: „Я не понимаю, как это сделано!“ Я, сожравший не одну свору, и дворняг в том числе, повторяю: я не понимаю, как это сделано.

Впрочем, стихи не делаются. Это Маяковский с понтом под „левым фронтом“ сморозил.

Стихи… Вот объяснение. Божье дело.

Трудно писать о хорошо знакомом человеке. О дружке. О верном и ласковом друге. Мы живем в разных городах. Мы очень часто видимся. Москва для меня стала невозможной без Иртеньева.

Кажется, я ни одной крупной пошлости не сказал? А то ведь на пошлость у него тончайшее чутье. Собачье, дворняжье.

Да! Чуть не забыл. Он очень остроумный. Как, впрочем, любая чистокровная дворняга.

Вадим Жук

Антология Сатиры и Юмора России XX века

 

И. Иртеньев. История одного стихотворения

Гоп со смыком

И. Иртеньеву

Вот какая странная пора:

митинги с утра и до утра.

Гитлеровские обноски

примеряет хам московский,

а толпа орет ему „ура!“

Я прошу, конечно, извинить,

только как все это расценить:

русские фашистов били,

но об этом что, забыли?

И готовы свастику носить?

Ну, а может, это только сброд?

Просто сброд хмельной раззявил рот?

Жаждет он, как прежде, скопом

в услуженье быть холопом?..

Ну а сброд – конечно, не народ…

Впрочем, утешенье лишь на час:

зря я обольщался в смысле масс.

Что-то слишком много сброда -

не видать за ним народа…

И у нас в подъезде свет погас.

Булат Окуджава 1992

Как-то я написал стихи, посвященные Булату Окуджаве. Стихи иронические. Я вдруг страшно стал сомневаться, можно ли это стихотворение вообще каким-то образом печатать и себя очень глупо повел. И решил получить как бы благословение Окуджавы на публикацию этого стихотворения.

Я позвонил своей приятельнице Веронике Долиной, прочел этот стишок и говорю: „Вот, Вероника, хочу у Булата Шалвовича спросить соизволения на публикацию“. Она говорит: „Ты, по-моему, вообще перетанчиваешь, потому что ничего в нем, строго говоря, такого нету обидного“. Я спросил у нее телефон Окуджавы, она говорит: „Ну, звонить тебе, наверное, не стоит, потому что он может оказаться не в настроении, а ты человек впечатлительный, тебя это как-то травмирует, но если тебе так уж неймется – напиши ему письмо, хотя, я повторяю, ничего тут не вижу особенного“.

Я написал письмо, составленное в довольно высокопарных выражениях. Потом позвонил еще одному своему приятелю, большому знатоку бонтона – Александру Кабакову. Он мне сделал пару правок – ну, условно говоря, заменил „Ваше превосходительство“ на „Милостивый государь“. Я это откорректировал, подписал и решил послать вместе со стихотвореньем.

Проходит какое-то время. А у меня на письменном столе довольно быстро культурные слои такие образуются – это зрелище не для слабых, мой письменный стол, – там все вот так набросано… Спустя какое-то время, дней через десять, наверное, я увидел, что оригинал, уже правленый – то есть правильный „канонический“ текст – у меня остался на столе. И тут я понял, что, видимо, послал перечерканный с исправлениями. Не очень-то мне было понятно, послал я ему собственно стихотворение или нет. Я понял, что начинаю погружаться в какую-то совершенно идиотскую ситуацию, как муха в банку с вареньем. Из-за своей мнительности я обрастаю совершенно ненужными какими-то подробностями.

Я стал ему судорожно звонить по телефону, чтобы как бы отозвать письмо.

Он не подходил к телефону. Я звонил ему на Безбожный, а он, наверное, был в Переделкине. Я начинаю дергаться.

Какое-то безумие совершенное, высосанная из пальца история.

Потом все это как-то подзабылось – другие дела…

Месяца два спустя я встречаю Окуджаву в ЦДЛ и начинаю ему эту историю рассказывать. Он отнесся ко мне сочувственно – как к сумасшедшему – и так мягко все выслушал. Потом говорит: „Ну, а само-то стихотворение, о чем речь там, вы не могли бы его прочесть?“. Это все происходит в ЦДЛ, в гардеробе. Я себя чувствую полным идиотом – мне еще только не хватает встать на стул и ему это стихотворение прочесть, как мальчику на елке. Тем не менее я это стихотворение читаю.

А стихотворение вот какое.

Я шел к Смоленской по Арбату,

По стороне его по правой,

И вдруг увидел там Булата,

Он оказался Окуджавой.

Хотя он выглядел нестаро,

Была в глазах его усталость,

Была в руках его гитара,

Что мне излишним показалось.

Акын арбатского асфальта

Шел в направлении заката…

На мостовой крутили сальто

Два полуголых акробата.

Долговолосые пииты

Слагали платные сонеты,

В одеждах диких кришнаиты

Конец предсказывали света.

И женщины, чей род занятий

Не оставлял сомнений тени,

Раскрыв бесстыжие объятья,

Сулили гражданам забвенье.

– Ужель о том звенели струны

Моей подруги либеральной?! -

Воскликнул скальд, меча перуны

В картины адрес аморальной.

Был смех толпы ему ответом,

Ему, обласканному небом…

Я был, товарищи, при этом,

Но лучше б я при этом не был.

Он послушал, хмыкнул: „А что, – говорит, – по-моему, очень милые стихи, вы их обязательно напечатайте, а если они у вас войдут в книжку, то я был бы очень рад от вас эту книжку получить“, – благословил таким образом, значит.

Я послал ему эти стихи, когда они вышли в „Юности“, потом подарил ему свою книжку – на какой-то встрече в театре Жванецкого…

А потом вдруг через неделю, я сижу у себя дома, раздается звонок: „Здравствуйте, Игорь, это говорит Булат Окуджава. Я прочел вашу книжку“.

Дальше он мне сказал такие вещи, которые мне просто неловко пересказывать. Я так не краснел никогда. Он мне сказал очень теплые слова, действительно. Это была очень высокая оценка. Я совершенно кирпичным покрылся румянцем и говорю: „Мне это даже неловко слышать“. Он отвечает: „Я вообще не комплиментщик, так что это все от сердца“.

Одно из самых сильных впечатлений вообще в моей жизни – этот звонок был.

Потом, какое-то время спустя, еще через год, наверное, а, может, даже и два, мы выступали на вечере „Литературной газеты“. И вдруг он прочел стихотворение – с посвящением мне. Трудно описать мои чувства. А потом еще какое-то время спустя – еще, может быть, через полгода – эти стихи вышли в одной из последних его подборок в журнале „Знамя“ с посвящением – „Игорю Иртеньеву“. Это, конечно, были подарки судьбы.

Сколько уж времени прошло…

И вот, всех нас сюда привела память о нем. Конечно, это не зарастает, и не зарастет никогда…

У меня вышла книжка – на сегодняшний день это полное собрание моих сочинений. Для меня это очень много, там почти триста страниц текста.

Сейчас я просто почитаю вам из нее стихи.

…Он оказался Окуджавой

Игорь Иртеньев

…Он оказался Окуджавой – Дом-музей Булата Окуджавы, 1998

Люблю я Игоря Иртеньева.

Всего его. И даже тень его.

Безнадежного, беспартейного -

а все-таки люблю Иртеньева

за кроткий нрав, за буйство тем его…

Но пуще всех люблю Иртеньева

за то, что – весь такой испанистый -

меня он любит до беспамятства!

Вадим Егоров

Из выступления в Доме-музее Булата Окуджавы 18 октября 1998 года

 

В. Львова. „Когда от меня усиленно ждут шутки, я звеpею“

Лет десять тому назад моё не испоpченное ещё вообpажение было поpажено стихотвоpением пpо кошку. Кошка летела, кpужась, в вечеpнем воздухе, „по ней стpеляли из зениток

подpазделенья ПВО,

но на лице ея угpюмом

не отpазилось ничего“.

Последняя деталь особенно задевала: ну, ладно бы, „лицо ея“ выpажало бы хоть некотоpое пpезpение к зениткам (какая-никакая, но pеакция), так нет – кошка слишком полна своей личной угpюмостью и кpужением в небе.

Почти такое выpажение лица бывает у Игоpя Иpтеньева в момент чтения стихов. Зpители могут хихикать или хвататься за животики, но выpажение не изменится. Иpтеньев не станет подыгpывать всеобщему веселью: уpоненный в унитаз каpий глаз, шевелящий на дне pесницами – это не столько повод для хохота, сколько объект для всматpивания. Бытовой сюppеализм: идёшь с авоськой по улице, а тем вpеменем АЭС взpываются недалече, pэкетиpы стpеляют по коопеpатоpам и патологоанатом вытиpает скальпель о штаны. Недавно изданный сбоpник стихов Иpтеньева „Ряд допущений“ даёт возможность повнимательнее изучить веpтикальный сpез повседневного постсоветского абсуpда: лежишь вот „на животе, с папиpосою во pте“, а тут и кошка подлетает, словно птица. Или – депутаты в телевизоре вдруг начинают о железном Феликсе тосковать. Пpавда, последний случай не столько для книжки, сколько для pубpики Иpтеньева „Пpавдоpуб“ в пpогpамме Виктоpа Шендеpовича „Итого“.

1.

Бывают в этой жизни миги,

Когда накатит благодать,

И тут берутся в руки книги

И начинаются читать.

– Игоpь, у вашего сборника странная аннотация: „под пеpом Игоpя Иpтеньева жизнь пpевpащается в пpаздник“. Что-то у меня нет ощущения пpаздника после стихов типа „Пpивяжи меня, тятя, к кpовати“…

– По-моему, аннотация – наиболее уязвимое место в книжке. Да, недоглядел. Увидел уже тогда, когда открыл сборник. Я-то думаю, что у читателя этих стихов ощущения праздника быть не должно.

– Вообще-то вы производите впечатление довольно мрачного человека.

– На самом деле, есть некая маска, с которой выступаешь на сцене. В жизни я не такой уж мрачный, часто дурачусь, но для этого нужна соответствующая компания и соответствующее место. А вот когда от меня усиленно ждут шутки, я звеpею.

– В вашем сборнике „Ряд допущений“ – старые стихи, новых очень мало. Вам не писалось в последнее вpемя?

– Я действительно пишу сейчас мало. Вернее, может, в последнее время я как раз много пишу, но это специфическая работа для программы „Итого“. Не спровоцированных политическими обстоятельствами текстов стало меньше.

– Как сочиняются тексты для Пpавдоpуба в „Итого“? Вам дается заказ на конкретное событие?

– Да, но всё не так жестко. Тему мы обсуждаем все вместе – садимся во вторник-среду и думаем. Как правило, я иду в первом блоке – ударная часть передачи, и мне приходится какие-то более значимые события комментировать. Иной раз может вполне симпатичная темка возникнуть на периферии, но меня просят написать пpо главное событие. Это журналистская работа, я к ней так и отношусь. Тем не менее, я не могу сказать, что это поденщина – есть тут и твоpческие приманки.

2.

Стихи мои, простые с виду,

Просты на первый только взгляд,

И не любому индивиду

Они о многом говорят.

– Один из первых сборников с вашими стихами назывался „Граждане ночи“. Сейчас все поэты, чьи стихи там были напечатаны, вышли в день, никого уже не назовешь андеграундом. Что-то изменилось?

– Я себя на самом деле не отношу к гражданам ночи – я человек дня, даже биологически. Ну да, многие из нас тогда не печатались, сейчас печатаются. Кардинально от этого ничего не изменилось.

– Когда вы стали печататься, критики были в недоумении – вас нельзя было отнести к поэтам-юмористам, но вы подозpительно часто шутили. Возникло сочетание иронический поэт. Насколько вы его принимаете?

– Возможно, так легче читателю – он знает заранее, что я иронический, и настраивается на определенный лад. Хотя тут есть оттенок ущербности: мол, несколько недопоэт. На мой-то взгляд, в моих стихах действительно есть ирония, но сама ирония – очень широкий расклад самых разных человеческих чувств. И тут вполне могут быть горькие чувства. Откровенного комикования у меня нет.

– А если бы вас назвали юмоpистом или сатиpиком, вас это бы задело?

– Навеpное, задело бы. Хотя к юмоpу у меня отношение чpезвычайно почтительное – в отличие от сатиpы. Сатиpа имеет значение пpикладное, социальное. А юмоp вещь подсознательная: божественная вспышка, котоpая pождается из стpаха смеpти. Это то, чем человек отодвигается от бездны. Чеpный юмоp – вообще высокая вещь.

3.

Во дни державных потрясений,

В процессов гибельный разгар

На что употребить свой гений?

Куда примкнуть мятежный дар?

– Вы стали известны благодаря телевидению. Книги ещё не выходили, вас воспринимали на слух. В итоге вас меньше читают, чем видят в ящике. Это дёргает?

– Я совсем не претендую на звание всенародного поэта, боже упаси. Да, в ящике я мелькаю довольно давно, первые выступления были ещё в программе „Взгляд“. Наверное, это сыграло роль, когда книжка вышла, но всё же я думаю, что количество глазных читателей у меня приличное. Сам я ориентируюсь на тех, кто читает книжку: они могут веpнуться, пеpечесть, найти какую-то зашифpованную цитату. А со сцены нельзя людей за их же деньги напрягать. Если я выступаю в каком-то концерте после Яна Арлазорова и перед Кларой Новиковой, то в свои десять минут читаю тексты, которые способны вызвать быстрый смеховой эффект.

– Вы достаточно мобильны, вы пишете для Шендеровича на злобу дня, сочиняете pекламные лозунги для молочной фиpмы…

– Да, и очень этим горжусь.

– А как это случилось?

– Просто Андрей Бильжо участвовал в рекламной компании молока и предложил образ Ивана Поддубного, с рассказиками, со стишками. И позвал меня. По-моему, тут было попадание абсолютное – „если это пил Иван, значит надо пить и вам“. Очень симпатичны мне эти две строчки. Ничего тут постыдного я не вижу, Маяковский в своё время тоже занимался рекламой.

– А вы помогали рекламировать что-нибудь помимо молока?

– Был опыт политической рекламы, во время избирательной компании.

– Сейчас будет новая избирательная компания. Вы готовы опять работать на политиков?

– Более того, тут определенные шаги уже были сделаны.

– Кто ваш заказчик?

– Я могу сказать, что это движение, за которое я голосовал на выборах. С ними мне не стыдно связываться.

– В последнее время снова стали обсуждать еврейский вопрос. Вам не хотелось бы тоже вступить в активный спор с антисемитами?

– Лично мне это совершенно неинтересно. Действительно, сейчас получается ощущение некотоpой истеpичности пpессы, взвинченности по этому поводу. Хотя совсем не вpедно сдёpнуть с коммунистов флёp цивилизованности, какой они стаpаются себе пpидать. Да, они качнулись в стоpону социал-демокpатии и пытаются захватить цивилизованный демокpатический электоpат своим демокpатизмом, но ещё они очень деpжатся за массовый электоpат, за носителей сталинских настpоений, котоpые существуют в обществе. А это цинизм – пытаться загpести и там, и там.

– Ваши строчки: „словесности pусской служить,

пpизванье, конечно, святое,

но хочется бабки вложить

поpою во что-то кpутое“.

Ну и как, вкладывали?

– У меня никогда не было денег, котоpые можно кpутить. А когда – ну это давно было – я накопил тысяч пять „зелёных“, моя жена меня толкала, чтобы наконец-то я их отнес в „Чаpу“. И за день до того, как она меня уговоpила, „Чаpа“ накpылась. Так что только в тумбочке деньги надо деpжать.

4.

Уход отдельного поэта

Не создает в пространстве брешь.

– Существует убеждение, что „поэт в России больше чем поэт“. Когда вы писали, что „уход отдельного поэта не создает в пространстве брешь“, вы споpили именно с этой точкой зpения?

– Трудно сказать. Я не думал, что вот, сейчас я буду бодаться с Евгением Александровичем Евтушенко. Просто за афоризмом всегда стоит схема. Ну написал Евтушенко эту строчку, но, будучи тысячекратно повторенной, она превратилась в штамп. А дальше начинается игpа – одним из признаков современной литературы является широкое оперирование цитатами. И готовый блок „поэт в России больше чем поэт“ можно вставлять в текст, можно с ним перекликаться, иронически переосмыслять.

– Лет пятнадцать назад все ахали от того, как вплетаются цитаты в тексты Кибирова, в ваши тексты. Но возник момент, когда этим стали заниматься все. Вам не кажется, что цитатность – тоже общее место?

– Конечно, это же живое дело. Основной поэтический поток чувствует, что он куда-то натыкается. Дальше он может перескочить, разлиться вширь, какую-то лазейку найти, что не регулируется ни критикой, ни спросом читателей. Но с другой стороны, цитатность – самая продуктивная штука. Посмотрите: одно из пленительнейших классических произведений – „Евгений Онегин“ – сплошь из цитат! Это в чистом виде постмодернизм, литературная игра – Пушкин всё время аукался со своими современниками, с друзьями. Легкость поэзии не противопоказана.

– Ваши стихи – также игра, что предполагает наличие партнёра. С кем вы играете?

– Не всё игра на самом деле. Есть и вполне искренние вещи. А играю… Не знаю, с кем. С текстом, с собой, с жизнью.

Беседовала Валентина Львова

1998

 

Артём Скворцов. Едкий лирик

„Да это злая ирония!“ – скажут они. – Не знаю.

М. Ю. Лермонтов

Игорь Иртеньев – один из наиболее известных современных поэтов. И он же – один из самых непрочитанных. Творчество его всё ещё остаётся недооцененным (неоцененным?), а если и воспринятым, то неадекватно.

В поэзии этой лёгкость и внешняя общедоступность уживаются с подтекстом, явно ориентированным на подготовленного читателя. Однако если видимая простота и несомненное остроумие иртеньевских стихов способствуют их популярности, то те же фирменные знаки, скорее всего, отталкивают многих от серьёзного к ним отношения.

В первом приближении поэзию Иртеньева естественно сопоставить с такими явлениями, как творчество Павла Шумахера и Василия Курочкина. Есть у его поэтики определенное сходство и с творчеством Саши Чёрного и Николая Олейникова. Не прошёл он и мимо интеллигентского псевдофольклора середины ХХ века, авторы которого (А. Охрименко, В. Штрейберг, С. Кристи, А. Левинтон и др.) менее известны, чем их детища: „Отелло, мавр венецианский“, „О графе Толстом – мужике простом“, „Батальонный разведчик“ и проч. Но более пристальное прочтение обнаруживает, что на иртеньевские стихи, как это ни парадоксально, существеннее повлияла традиция „серьёзной“, а не пародийно-сатирической поэзии. Всё его творчество пронизывает подспудный драматизм: поэт представляет на суд читателя не что иное как современную лирику, используя нетрадиционные, нелирические приёмы. И только ли его беда, что это послание зачастую до адресата не доходит?

Иртеньеву заметно мешает ярлык ирониста. Это и понятно, и печально. Понятно потому, что у нас вообще укоренилось ироническое – такая вот тавтология – отношение к иронии и эксцентрике. Печально потому, что ирония иронии рознь. К общему нашему несчастью, за последние годы этот многострадальный художественный троп усилиями целой когорты литераторов, как талантливых, так и не очень, превратился в изрядно потрёпанный жупел. Ирония приелась, как бананы, что нынче лежат на всех углах и стоят дешевле огурцов. А между тем, приём сам по себе ни в чем не виноват.

Дело тут не столько в проблеме восприятия иронии, сколь в проблеме отношения к чувству юмора и смеховой стихии вообще. Были в русской поэзии, в конце концов, и Барков, и Прутков, и Потёмкин, и обериуты. Но в отечественной, особенно в читательской, традиции такие направления, как литература абсурда или поэзия нонсенса существуют на положении едва ли не маргинальном (в отличие от совершенно иной ситуации в западноевропейской, прежде всего английской, традиции). Многие, в том числе и вполне искушённые читатели, искренне полагают, что смеховому началу в лирической поэзии не место. Казалось бы очевидно, что стремление к осмеянию мира далеко не всегда признак деконструктивной установки автора. После Бахтина подобные вещи даже неудобно повторять. Но, увы, приходится.

Ирония вообще, и иртеньевская в частности, в идеале совсем не то, что даёт читателю возможность расслабиться. Присущий ей тон заведомого превосходства над описываемым и отстранённость авторского голоса обманчивы. На деле в текстах Иртеньева всегда есть авторская позиция, и поэт чаще, чем на первый взгляд кажется и чем он сам декларирует, берёт „высокую ноту“ – но, чтобы её услышать, надо знать специфические правила игры: „Затянут рутины потоком, Воюя за хлеба кусок, Я редко пишу о высоком, Хотя интеллект мой высок“. „Развлекательная“ интонация сбивает с толку, форма высказывания обманывает. По-видимому, Иртеньев вполне сознательно идёт на отсечение значительной части аудитории от понимания истинного смысла своего поэтического задания: „Стихи мои, простые с виду, Просты на первый только взгляд, И не любому индивиду Они о многом говорят“. Ирония – единственный „спасательный круг“ для человека неочарованного, и с ней можно сохранить здравый смысл, но трудно достичь высот духа. Потому от читателя требуются немалые усилия, чтобы увидеть лес за деревьями.

Не кроется ли разгадка легковесного восприятия творчества Иртеньева вот в чём: кажется, будто в его стихах почти все настолько близко и понятно, что и понимать-то нечего. Не стоит забывать – большинство поклонников Иртеньева знает даже не поэта, а лишь телевизионного „правдоруба“, еженедельно отзывающегося на злобу дня: „Российский правдоруб простой, Невольник НТВ и чести“. Но далеко не всегда вирши, приготовленные для эфира, оказываются на том же уровне, что и собственно „стихи для чтения“. А загадка последних в том, что трижды знаменитый проклятый сор, из которого растут иртеньевские благородные лопухи и лебеда, это чепуха и лабуда нашей знакомой до рези в глазах житухи.

Многим импонируют ненавязчивый, прибеднённо-упрощенный тон и образ героя, встающий за этим типом речи, героя, исчезающе редкого в „высокой“ поэзии: „Здесь мне знакомо все до боли, И я знаком до боли всем, Здесь я учился в средней школе, К вопросам – глух, в ответах – нем“. С ним соблазнительно легко соотнести себя, и столь же нетрудно возвыситься над ним, понимая степень его ограниченности и испытывая приятное чувство удовлетворения собственным интеллектом: „Я в жизни их прочел с десяток, Похвастать большим не могу“ (это о книгах). Но лирический герой стихотворца на деле не менее сложен, чем его поэтика.

Возможно, наиболее сильный иртеньевский приём в том, что при всей стилистической цельности корпуса его сочинений личность, от чьего лица обычно выступает поэт, неустойчива, „текуча“. Амплитуда её – от образа измученного окружающей средой интеллигента („Вот человек какой-то мочится В подъезде дома моего“) до маски совка-маразматика („Я не снимаю брюки на ночь И не гашу в уборной свет“). А посредине – усреднённый индивид, оснащенный здравым, хотя и не слишком глубоким смыслом, человек вообще, заклейменный сакраментальным эпитетом „простой“ („Простой советский имярек, Каких в стране у нас немало, Увы, забвению обрек Мой мозг его инициалы“). Читая сказовый стих Иртеньева, не сразу поймёшь, идентифицирует ли герой свое сознание с предложенным типом речи или, напротив, открещивается от него. Да и удельный вес иронии меняется от стиха к стиху, а порой и от строки к строке.

Поэтике Иртеньева присуща обманчивая простота. Кажется, будто его инструментарий устойчив и не сказать чтоб очень широк. Он приверженец строгой силлаботоники с излюбленным четырёхстопным ямбом, самым расхожим размером русского классического стиха. Семантический ореол „четырёхстопного ямба… очень размыт: это всеядный размер… у читателя ХХ в., вероятно, он смутно вызывает чувство «ну, это что-то классическое, старомодное»“ (М. Гаспаров). На таком читательском восприятии и играет Иртеньев. То же – с рифмовкой. Чаще всего это точная, подчас утрированно точная рифма („девы – где вы“, „бал – заколебал“, „цыганов – Зюганов“, „поперёк – Игорёк“). А еще – архаичные инверсии, особенно выигрышные в сочетании с пассивным залогом („Итак, мы вышли спозаранок, Чтоб избежать ненужных встреч, И шаловливых хуторянок Нескромных взоров не привлечь“). Да и сама тематика большинства стихов достаточно традиционна, порой гипертрофированно хрестоматийна: поэт и толпа, поэт и Муза, несчастная любовь и т. д. Но все это не случайно. Подчёркнуто строгое обращение со словом лишает текст избыточности: теснота стихотворного ряда доведена до предела, слова отобраны и между ними „нож не вставишь“.

Если же вчитаться в Иртеньева попристальней, обнаруживаешь и другие, преимущественно интертекстуальные, приёмы, которые подчас „растворяются“ в стихии комического и проходят мимо читательского сознания. Автор ведет тонкую игру, выращивая свои стихи на мощном культурном гумусе. Стиль Иртеньева – причудливый сплав традиционной возвышенно-романтико-символистской интонации с советским новоязом, блатаризмами, жаргонизмами, канцеляритом, обломками научного стиля и, наконец, с мощным пластом бытовой, разговорной фразеологии. Все это позволяет монтировать из словесной руды неожиданно свежие стихи. Бросающийся в глаза комедийный эффект, который нередко затмевает другие достоинства иртеньевский поэзии, уместно рассматривать скорее не как цель, а как побочное действие удачного художественного эксперимента. Сложившийся в его результате стиль поэта принципиально нов. Контраст языковых красок парадоксальным образом сглажен, стих становится внешне строгим, даже аскетичным, но он основан на глубоком знании традиции.

Без понимания подтекста многие стихи поэта выглядят просто как забавные, пусть и мастерски выполненные кунштюки, что автору хорошо известно: „Вот вы, к примеру бы, смогли бы В один-единственный присест Постичь их тайные изгибы И чудом дышащий подтекст?“. Цитация лишь одна из составляющих этого фундамента, хотя и наиболее заметная („Выхожу один я на дорогу В старомодном ветхом шушуне“). В той или иной форме, прямо или косвенно Иртеньев цитирует впечатляющий ряд русских классиков – от Державина до Пастернака (перечень приводить не стоит – он слишком длинен), обращается к современным источникам (Окуджава, Высоцкий, Визбор, Кушнер, Глазков), к массовой продукции советских (Асадов, Исаковский, Лебедев-Кумач, Михалков) и фольклорных текстов, к поэтам своего круга (Коркия, Арабов, Ерёменко, Пригов, Искренко), а также захватывает и более широкий контекст, обыгрывая особенности поэтики Гёте, По, Гейне и заходя даже в область прозы (Гоголь, Зощенко, Вен. Ерофеев).

Вместе с очевидным и буквальным цитированием Иртеньев использует двойное письмо, что и побуждает многих воспринимать его стихи по преимуществу как пародийные. Зачастую затруднительно определить, что именно заставляет ощущать присутствие подтекста – размер, лексика, рифмовка, мотивы или образный ряд.

Достаточно рассмотреть хотя бы один подобный случай, чтобы взять в привычку держать с Иртеньевым ухо востро. Вот абсурдистское, на первый взгляд, стихотворение „В одном практически шнурке…“ – на деле ещё и пример замаскированного цитирования, причём без учёта подтекста смысл сочинения явно искажается:

Ступая с пятки на носок,

Пойду за шагом шаг,

Мину лужок, сверну в лесок,

Пересеку овраг.

И где-то через две строки,

А может, и одну,

На берег выберусь реки,

В которой утону.

Меня накроет мутный ил

В зелёной глубине,

И та, которую любил,

Не вспомнит обо мне… и т. д.

Базис этой надстройки следующий: „Меж гор, лежащих полукругом, Пойдем туда, где ручеек, Виясь, бежит зеленым лугом К реке сквозь липовый лесок“ („Евгений Онегин“, глава седьмая). В пушкинском тексте далее речь идёт о могиле Ленского и вообще о злосчастной посмертной судьбе стихотворца („Но ныне… памятник унылый Забыт. К нему привычный след Заглох“). На фоне далеко не очевидных пушкинских мотивов стихотворение Иртеньева окрашивается в иные тона. Оказывается, речь здесь о судьбе поэта, посмертной славе и забвении. Ср. размышления Ленского накануне дуэли: „И память юного поэта Поглотит медленная Лета, Забудет мир меня; но ты Придешь ли, дева красоты, Слезу пролить над ранней урной И думать: он меня любил“. Таким образом, забавно-сюрреалистический и оттого внешне легкомысленный тон стихотворения имеет довольно мрачную подоплёку. Комический эффект её обнаружением не устраняется, а, скорее, усиливается, настолько смело переосмыслен классический текст, где изменены размер и тональность повествования, но исходный мотив оставлен прежним.

Однако отдельно стоящим явлением творчество Иртеньева делают не столько изысканные особенности поэтики, сколько позиция автора. Заключать его в узкие рамки иронического направления значит не замечать сверхзадачи поэта. Пародия для него лишь исходная точка творчества. Он прежде всего оригинальный лирический поэт. Но Иртеньев – редкий лирик: едкий и неэгоцентричный. Обе составляющие дают поистине уникальный результат.

Когда читатель встречает в его стихах местоимение первого лица единственного числа („Я, Москва, в тебе родился, Я, Москва, в тебе живу, Я, Москва, в тебе женился, Я, Москва, тебя люблю!“), не стоит думать, что речь идет о самом герое. Это не столько он, сколько мы. О многих ли стихотворцах можно сказать подобное?

Признаемся себе, неужели наша жизнь проходит в вечном кровавом конфликте с миром, как у Цветаевой? Часто ли мы дрожим от метафизического холода а-ля Бродский? Неужто нам, в сущности, все по большому барабану, как лирическому (лирическому?) герою (герою?) Пригова? Разве готовы мы разражаться рифмованной риторикой по любому малозначительному поводу подстать Евтушенко? Все эти темпераменты хотя и привычны в поэзии, в жизни встречаются куда реже. Так жить нельзя. Налицо явный дисбаланс: множество ныне здравствующих на родной территории и здраво же мыслящих реалистов до сих пор не имело своего поэтического полпреда. Теперь он есть.

При своей неочевидной элитарности, Иртеньев – один из истинно гражданских современных поэтов, непрямой наследник Некрасова. Его стихи неплакатно социальны: „Как мне они физически близки, Те, за кого пред небом я в ответе, – Солдаты, полотёры, рыбаки, Саксофонисты, женщины и дети“. Ирония его маскирует вовсе не цинизм и холодно-брезгливое отношение к плебсу, а сочувствие к массе сограждан и – шире – вообще ко всем, в той или иной степени обделённым жизнью: культурой, знаниями, условиями существования: „Мой друг, мой брат, мой современник, Что мне сказать тебе в ответ? Конечно, плохо жить без денег, Но где их взять, когда их нет?“. И подчас именно иронический тон позволяет выразить это сострадание к сирым и убогим в открытую: „Вот так, умом и телом слаб, Живу я с той поры – Ни бог, ни червь, ни царь, ни раб, А просто – хрен с горы“.

Парадоксально, но при всей любви поэта к Пушкину и обилии соответствующего интертекстуального пласта свидетельство классика „Бежит он, дикий и суровый, На берега пустынных волн, В широкошумные дубровы…“ к Иртеньеву мало применимо. У него стремление иное: плоды вдохновения прямо адресованы собратьям по жизни, и возможности воздействия на аудиторию трезво осознаны („Я лиру верную беру. Нет, нипочём я не умру В сердцах ближайших поколений Семи-восьми“). Даже когда автор категорично заявляет: „И понял я, что мне природа Его по-прежнему чужда. И вновь я вышел из народа, Чтоб не вернуться никогда“, к этой декларации следует отнестись с осторожностью. Ведь у него встречаются и иные признания: „Защитник павших и сирот, Бельмо в глазу бездушной власти, Я всей душою за народ, Поскольку сам народ отчасти“.

Поэту далеко не безразлично, что происходит с человеком толпы или „простым советским имяреком“ (а чаще всего с ним ничего хорошего не происходит): „Чем я могу помочь несчастным им? Чего им ждать от нищего поэта, Когда он сам отвержен и гоним, Как поздний посетитель из буфета“. Но все же кое-что он может: и разделить судьбу, и поделиться заветным. Услышав признание „Я этим всем, как бинт, пропитан, Здесь все, на чём ещё держусь“, читатель волен понимать его двояко. Это о бессмертной пошлости земной – но и о насыщенном воздухе культуры. Поэт дышит им и побуждает аудиторию делать то же самое.

Масштаб поэта таков, что его уместно видеть в ряду, где стоят имена Чухонцева, Лосева, Гандлевского, Цветкова, Кенжеева… Иртеньев – поэт неклассической гармонии, поэт-„ассенизатор“, выполняющий необходимую функцию постоянного очищения поэзии от зашоренности, стереотипности мышления. По Шкловскому, каждый художник остраняется в своем творчестве. Иртеньев выбрал для остранения обоюдоострый инструмент – иронию, которая служит у него не целям постмодернистской деконструкции, но помогает цементировать собственную поэтику.

Разумеется, даже тщательный анализ иртеньевских приёмов, который для филологов ещё впереди, не объяснит главного. Литературоведение знает, как сделана „Шинель“ Гоголя. Но оно не знает, как сделать „Шинель“ Гоголя.

Творчество Иртеньева – удачная попытка преодолеть постмодернизм на его поле и его же средствами. Поэт не упивается воссозданием мешанины ментальных обломков, не воспевает хаос, а создает, синтезируя разнородные культурные явления, новый поэтический космос. И из этой внешней эклектичности рождается экзотическая роза, привитая советскому дичку. Иртеньев, как печальный клоун Полунин, смешит до слёз как бы помимо своей воли, просто потому, что по-другому у него не получается. Абсолютный слух на языковые штампы стимулирует его мгновенную реакцию. Вот живой пример: телевизионный интервьюер щеголяет строками: „Куда ты скачешь, гордый конь, И где… “, а Иртеньев понуро заканчивает: „…откинешь ты копыта“.

Выморочному пустмодерну и паразитированию на классике поэт противопоставляет настоящую любовь к традиции и творческую свободу. Талант же, как заметил Сергей Довлатов, что похоть: трудно скрыть, а ещё труднее – симулировать.

…Благодаря Ирине Одоевцевой мы знаем, как Мандельштам с весёлым недоумением спрашивал: зачем писать смешные стихи? Все ведь и так смешно! Ироничный трагик Иртеньев подошел к истине с изнанки: все это было бы грустно, когда бы не было так смешно.

Всё накрылось медным тазом,

Но, покуда тлеет разум,

Ощущения конца

Все же нету до конца.

Артём Скворцов

журнал „Арион“, № 4, 2002

 

„Известия“. Не по понятиям

Иронический поэт Игорь Иртеньев стихотворно отреагировал на актуальную политическую новость – назначение Альфреда Рейнгольдовича Коха главой предвыборного штаба СПС. Отреагировал и отреагировал. Коха можно ненавидеть, можно уважать, можно презирать, можно игнорировать, по отношению к нему можно занимать какую угодно позицию – будучи публичной фигурой, он подлежит любому обсуждению, осуждению или оправданию. В зависимости от личных взглядов обсуждающего, осуждающего или оправдывающего.

Но в данном случае речь зашла не о личных качествах Коха, не о его прошлых и нынешних заслугах, они же злодеяния, они же неудачи, они же успехи; речь зашла о другом. Цитата: Пусть Немцов и Хакамада

Отдохнут чуток пока,

Тут нужны зондеркоманда

И железная рука.

Где поставили Альфреда,

Резко вверх дела идут.

Где Альфред – всегда победа,

Где Альфред – все аллес гут.

Разбегайтесь же, медведи,

На глазах теряя вес,

Вновь в седле железный леди,

Штурмбанфюрер СПС.

Если это не прозрачный намёк на германские национальные корни Альфреда Рейнгольдовича, – то что же это такое? Если здесь не отыгрывается классическая советская ассоциация „немец/фашист“, – то какая же ещё ассоциация тут отыгрывается? Если в стихах Иртеньева не нарушены все правила политической корректности (которую лучше бы не путать с идеологизированной политкорректностью американского образца), – то что же тогда такое элементарная человеческая корректность вообще?

Позднесоветская интеллигенция, сатирическим голосом которой справедливо ощущает себя поэт-иронист Игорь Иртеньев, давно привыкла жить двойным идеологическим счётом. Что позволено Юпитеру, то не позволено быку. Что запрещено по отношению к одним лицам и национальным группам, то разрешено по отношению к другим. Предположим на секунду, что Альфред Кох имел несчастье или, напротив, счастье родиться евреем. И в какой-нибудь народно-патриотической газете появился бы стишок, вышучивающий его еврейство.

Например, такой. СПС придали весу

Олигархи-подлецы.

Очень трудно СПСу

Обойтися без мацы.

Там, где Хамыч, там и Симыч,

Где евреи – жди засад;

Где Борис – всегда Ефимыч,

Где Альфред – всегда моссад.

Опасайтесь, коммунисты,

Монтесаури сынов,

Крепко на руку нечисты,

Вас оставят без штанов.

Ну и так далее. По тексту.

Как бы отреагировали на это литературно-националистическое безобразие либералы? Возмущённо. С обвинениями авторов и публикаторов в расизме, фашизме и человеконенавистничестве. И были бы совершенно правы. Ни подлости, ни подвиги отдельного человека не бросают темный или светлый отсвет на целую нацию. Потому что нации вообще живут по другим законам и оцениваются по другим критериям, нежели частные люди. Неважно, какие именно нации. Евреи. Русские. Немцы.

Почему же наше образованное сословие так легко допускает двойной счёт? Почему не слыхать возмущенных голосов тех, кого задело иртеневское вышучивание немецкого происхождения Коха? Почему мы безупречно соблюдаем все этические нормы по отношению к одному „национальному случаю“ и часто проявляем полное недомыслие по отношению к другим? Почему правила, которых придерживается либеральное сообщество, не единообразны? Очевидно, потому, что советские либеральные стереотипы, в отличие от стереотипов „реакционных“, коммунистических, так и не были осмыслены и пересмотрены.

Рассуждая в категориях, они же понятия, нормального, современного общемирового либерализма, придется признать следующее. Если Кох ужасен – то не потому, что он немец.

И если хорош – тоже не потому.

„Известия“, 6 мая 2003 г