Сидя у осеннего костра, я увидел женщину в костюме Арлекина, ходившую взад и вперед по ту сторону огня. У нее была размашистая мужская походка, но, несмотря на маску, я был уверен, что это женщина. Она всем предлагала фрукты. В оранжевом свете вечерней зари я сперва принял яблоки за апельсины. Потом она села рядом и познакомила меня со своей младшей сестрой. Тот деревенский праздник отмечали, когда мне было, наверное, лет десять. Значит, году этак в тридцать пятом? Не знаю, почему эта картина вдруг возникла у меня перед глазами.

В автобусе есть время поразмышлять. Учитывая мои наклонности, его даже многовато. Я бы предпочел действовать… И все-таки неплохо бы убедиться в том, что в убийстве Ивонны и Эжена не было ничего ни личного, ни патологического. Сосредоточившись на строгой самокритике, я принимаюсь изучать свои мотивы. В конце концов я остаюсь доволен. Я действительно испытываю ненависть ко всем старикам вообще, но это результат того, что мне представляется политической проницательностью. Да, неуклюжие, немощные старики вечно мешаются у меня под ногами — вот и сейчас, в автобусе, по другую сторону от прохода сидит пожилой бербер, который чертовски раздражает меня абсолютно беспричинными нерегулярными улыбками, и частым бормотанием себе под нос. Это старый, обнищавший представитель угнетенного народа. В его положении улыбаться просто глупо. И все же в отвращении, которое я питаю к старикам, отсутствуют личные причины. Взаимная ненависть стариков и молодежи во многом имеет под собой политическую подоплеку. Проще говоря, старики — это препятствие на пути революционных перемен, балласт для светлого будущего.

Я не дурак. Разумеется, и я когда-нибудь состарюсь. Надеюсь, тогда у меня хватит мужества себя возненавидеть. Если мы не научимся ненавидеть старость, бедность и болезни, мир никогда не изменится. Революция совершается ради Арлекина и яблок, которые сверкают, как маленькие солнца.

Но я не собираюсь четыре или пять часов подряд думать только о стариках. Мои мысли одновременно сосредоточены и на других проблемах. Что, если за нашим автобусом следят? Я не вижу явного хвоста, но это ничего не доказывает. Что, если хвост, ищейка, находится в автобусе? Им может оказаться этот полоумный старый бербер. Что, если Шанталь — а с ней и весь Отдел контрразведки, — полагая, что я еще жив, установила мое место назначения и доступные мне транспортные средства? Значит, когда автобус подъедет к конечной остановке, там уже будут ждать члены комитета по организации торжественной встречи — ждать и терпеливо постукивать дубинками по ладоням? Что, если, все-таки выйдя из автобуса в Алжире и попытавшись связаться со своими, я обнаружу, что ячейка, с которой мне необходимо установить контакт, уже расформирована? А что, если, когда я все-таки свяжусь с Тугрилом, окажется, что он перевербован Отделом контрразведки, — или — что еще хуже — мне так и не удастся это обнаружить?

Предусмотрительность — штука полезная, и в моей профессии желательно учитывать все возможные случайности, но зацикливаться на этом я не намерен. Стараясь отбросить мрачные мысли, я думаю о том, как хорошо, что, так долго проработав в одиночку, смогу теперь покончить и с одиночеством, и с ложью, смогу шагать плечом к плечу со своими товарищами. Как тяжело было играть все эти годы роль солдата и шпиона. Нельзя отчуждать от человека продукт его труда, да и индивидуалистом быть небезопасно. Люди должны трудиться сообща, подавая пример друг другу и приходя друг к другу на выручку. Я устал бороться в одиночку против всех. Хочу участвовать в общей борьбе. Мне нужно немного человеческого тепла.

Алжир, белая столица!

Автобус останавливается в районе под названием Нижний Мустафа, неподалеку от площади Раймона Пуанкаре. Перво-наперво необходимо отыскать туалет, где я смогу еще разок уколоться морфием — дело непростое, учитывая то, что в спешке можно уронить сумку или шприц. На стене туалета висит новый список разыскиваемых преступников с фотографиями. Моей физиономии там еще нет. Сколько же лет я прожил в этой стране? Кажется, почти восемь, и еще ни разу мне не приходилось пользоваться общественным транспортом. Через некоторое время я все-таки ухитряюсь разобраться в том, на каком трамвае можно доехать на другой конец города. Ждать на трамвайной остановке непривычно. Я чувствую себя жалким хромым оборванцем. Некогда коротко остриженные волосы стоят теперь торчком, словно колючки морского ежа, к тому же отросла клочковатая борода. Радует лишь то, что я не такой уж нудный тип, каким кажусь, — ведь у меня есть пакетики с морфием и хлористая взрывчатка.

В кафе напротив сидит за столиком человек, который, похоже, за мной наблюдает. Вскоре я убеждаюсь, что это отнюдь не так. Он любуется рыжеволосой еврейкой, стоящей в очереди рядом со мной. Кажется, его взгляд устремлен на швы ее чулок. Сейчас время пить анисовку, и почти все столики рядом с кафе напротив заняты. Счастливые минуты, как называют это время мерзкие американцы, однако мало кто из этих обывателей выглядит счастливым. Почти все сидят молча и попросту глазеют друг на друга. Между столиками бродит седобородый старик, пытающийся продать посетителям кафе нечто похожее на рисунки. Выбранные стариком жертвы поднимают на него взгляды, посетители, сидящие за другими столиками, с удовольствием наблюдают за тем, как они выпутываются из этого неприятного положения, а на этих посетителей с другой стороны улицы глазеют, в свою очередь, опершись на ограждение балкона, две женщины. А с улицы смотрят на балкон сбившиеся в стайку фатмы, и глаза их горят под чадрами то ли завистью, то ли злобой. Взгляды перекрещиваются. Вдруг мне ни к селу ни к городу вспоминаются Ивонна с Эженом и Эженов пердеж.

В конкурирующем кафе, через несколько зданий от этого, внимание пьяниц в основном сосредоточено на прохожих; одни мужчины глазеют на женщин, которые идут мимо, стуча высокими каблуками, а другие следят за взглядами своих собутыльников, выясняя, что за женщин те провожают глазами. Неподалеку стоит официант, готовый принимать новые заказы, но, по-моему, он то и дело перестает смотреть на посетителей и окидывает взглядом пол кафе и тротуар снаружи, проверяя, не оставил ли кто подозрительных свертков. Все это стало настолько неотъемлемой частью его жизни, что он уже не осознает собственных действий. Мимо слишком торопливо проходит какой-то человек, и даже с такого расстояния видно, что он обливается потом. Теперь все взгляды устремлены только на него. Направление всех взглядов в этом городе обусловлено праздностью, вожделением, а теперь и страхом. Город в страхе — мне это нравится, ведь страх — моя стихия, я живу со страхом, внутри страха, с того самого утра одиннадцатого марта пятьдесят четвертого года, когда был открыт орудийный огонь по крепости Габриель в долине Дьен-Бьен-Фу. Стоит мне посмотреть на этих жалких людишек, тоже живущих в страхе, как мое сердце начинает биться немного чаще!

На трамвае я доезжаю почти до самого входа в спортивный клуб «Гидра» на краю парка Маренго. Я покупаю временный членский билет, но сейчас мне не до плавания. Надо связаться с Тугрилом, явиться к Тугрилу, и тогда мое задание будет выполнено, но сделать это нелегко. Даже я не знаю, кто такой Тугрил и как с ним связаться напрямую. Конечно, «Тугрил» — не настоящее имя этого руководителя ячейки. Однако не исключено, что один из связных работает здесь, в клубе, спасателем. Мне известно, что через него передавались донесения Тугрилу, но настоящего имени даже этого человека, здешнего спасателя, я не знаю — знаю только кличку, поэтому придется попросить кого-нибудь из ребят позвать «Нунурса». Я останавливаюсь, залюбовавшись пляской бликов света, золотых лучиков на поверхности воды, а потом окликаю одного из мальчишек. Чтобы спросить «Плюшевого Медвежонка», мужчине надо собраться с духом, но, к счастью, улыбку это не вызывает. Мальчишка понимает, кто мне нужен.

Мальчик подходит к бортику бассейна. Впечатление такое, будто он зовет из пучины некое морское чудище. Громадная тень выскакивает из воды, поднимается, подтянувшись, на кафельный бортик и размеренной поступью направляется ко мне. Нунурс — настоящий великан с бородой и мощной мускулатурой — весело улыбается, что не мешает ему походить на свирепого берберийского пирата. Приветливая улыбка, однако, исчезает, когда до него доходит, что я не клиент, которому полагается улыбаться, а товарищ. Я вполголоса произношу опознавательный код и прошу связать меня с Тугрилом. Мы договариваемся встретиться в парке Маренго через полчаса, когда он сможет уйти с работы. Потом, еще раз расплывшись в ухмылке, обезобразившей лицо, как рана, он вновь принимается учить белых детей плавать. Эта ухмылка напоминает мне знаменитую «кабильскую улыбку». И в самом деле, кабильская улыбка тянется от уха до уха, но возникает она на горле, причем с помощью ножа.

У ворот парка Маренго я покупаю газету «Echo d’Alger». Про Форт-Тибериас ничего не пишут, впрочем, прошло столько времени, что эта история, разумеется, уже не новость, даже если военные и сообщили что-то журналистам. Не пишут и о «Зверском преступлении в Лагуате», но завтра сообщение о нем, несомненно, появится на видном месте.

Наконец у меня на плече возникает громадная лапа. По-моему, такой груды мяса на костях я еще за пределами мясной лавки не видел.

Голос Нунурса звучит как страшное рычание:

— Встретимся еще раз на северной стороне площади Дю-Лир. Идите туда немедленно.

На площади Дю-Лир Нунурс так и не появляется, но торговец спичками передает мне записку: «Через пятнадцать минут уходите с площади Дю-Лир, поднимитесь по улице Рандон и через контрольно-пропускной пункт «Медея» войдите в касбу. Потом налево, далее — по улице Афревиль до завии Сиди М’Хамеда Шерифа, потом вверх по лестнице Барбароссы на улицу Абдалла, оттуда, через улицу Нфисса, — в тупик Рамадан. Напрямик нигде не идите. За вашей сумкой я присмотрю».

Разумеется, мне мучительно жаль расставаться с сумкой. Но я приучен соблюдать дисциплину и избегать ненужного риска. Я отдаю сумку товарищу, предупредив его, что нельзя допускать, чтобы в ней рылись контрразведчики. Думаю, некоторое время можно обойтись без морфия, ведь, в конце концов, вряд ли я уже стал наркоманом.

Касба низвергается с холма водопадом лесенок и узких улочек. Улицы с домами и внутренними двориками извиваются, переплетаясь. Победа в битве за город Алжир была одержана французами почти два года назад. Десантники Массю больше не охраняют входы в касбу. На контрольно-пропускном пункте «Медея» стоят лишь скучающие жандармы. Комендантский час отменен. Несмотря на это, когда начинает темнеть, я прибавляю шагу, да и те немногие люди, что встречаются мне в касбе, тоже торопятся так, точно пламя страха лижет им ноги. Даже до войны — хотя это и не война — ночами в касбе было небезопасно, и базары закрывались перед вечерней молитвой. В этом тесном лабиринте переулочков и крытых галерей с гладкими стенами — если не считать массивных раскрашенных и обитых гвоздями дверей, которые открываются, чтобы выпускать или впускать фигуры в чадрах и капюшонах, — человеку, наделенному воображением, может пригрезиться, будто он стоит или прогуливается в Каире «Тысячи и одной ночи» и упивается его тайнами. Мне недосуг заниматься подобной чепухой. Да и что интересного может быть в зловонии нищеты? А касба, безусловно, смердит — воняют гниющие овощи и дерьмо, воняет дезинфицирующее средство, сочащееся из огромных металлических бочек, которые под присмотром солдат в стальных касках катят по узкой улочке мальчишки в синих комбинезонах. Что за дерьмовый любитель литературы сможет получать удовольствие от пребывания в касбе, этом расовом гетто и лагере дешевой рабочей силы? Тоже мне зачарованный мир Гарун аль-Рашида! А что за человек станет всматриваться в эти украшенные многочисленными гвоздями двери и в окна, закрытые тесно переплетенной машрабийей, всерьез полагая, что там, за ними, творится некое волшебство? А на самом деле за дверью творится то, что там живет мужчина, у него слишком мало работы, слишком много детей и невежественная, неграмотная жена, смертельно боящаяся взбучки, которую муж непременно задаст ей вечером, прежде чем вспахать ее, как плодородное поле, а дети будут жаться по углам, все видя и слыша. Эти живописные домики являются цитаделями тирании, тюрьмами для женщин, а касба — местом заключения для алжирского народа. Касба — это место, где привольно живется преступникам и крысам, это рассадник душевных болезней.

Рядом с лестницей, ведущей наверх, к завие Бен М’Хамеда, я становлюсь свидетелем одной сцены.

Жандарм останавливает старуху, слишком дряхлую, чтобы ей нужно было прятать под чадрой покрытое татуировкой и бородавками лицо. В руках у нее горящий факел и ведро с водой. Куда она идет? Что замышляет? Пытаясь пройти, старуха визгливо кричит на ломаном французском, что она очень спешит. Факел нужен для того, чтобы поджечь рай, а вода — чтобы погасить геенну огненную, ибо нельзя жить ни в предвкушении первого, ни в страхе перед второй. Жандарм, улыбнувшись, пропускает ее — и многозначительно стучит себе по лбу. Потом, заметив меня, кричит, что мне следует побыстрее выбираться из этого района, и спрашивает, не нужен ли провожатый. Я энергично качаю головой и спешу дальше, в ту сторону, куда направилась старуха, но она исчезла.

Наверно, я уже минутах в десяти ходьбы от тупика Рамадан, но добраться до него мне так и не удается. Не успеваю я миновать тупик Гренады (где два года назад вел свой последний бой с десантниками Али ла Пуант), как некий тип плечом вталкивает меня в открытую дверь. Двое других, дожидавшихся в полумраке, валят меня на землю и после недолгой борьбы связывают мне руки. Огромная ручища закрывает мне рот. Потом долго ничего не происходит, слышно лишь, как люди в темноте пытаются перевести дух. Рука по-прежнему зажимает мне рот, и я знаю, что это рука Нунурса. Я боюсь задохнуться.

На крыше кто-то свистит. Во дворе становится светло, Нунурс волоком тащит меня в уже освещенную жилую комнату и бросает на диван, единственный в комнате предмет мебели. Нунурс осторожно опускается на диван рядом со мной. Изо рта у него пахнет хлоркой плавательного бассейна.

В комнату входят трое других. Двое подходят поближе и принимаются внимательно меня разглядывать. Наконец один говорит:

— Он самый, с бородой. Это товарищ «Ив», а точнее, раз уж его опознали, пускай будет капитаном Филиппом Русселем.

У меня вырывается громкий вздох облегчения.

Второй, улыбаясь, ставит на пол мою сумку:

— Это ваша сумка, товарищ?

Едва не расплакавшись от облегчения, я киваю.

— Слава Богу! — говорю я. — Теперь вы должны устроить мне встречу с Тугрилом. У меня есть для него информация из Форт-Тибериаса.

— Всему свое время, товарищ. Все можно устроить. Но сначала займемся тем, что наверняка имеет к вам более непосредственное отношение.

Сумка открывается, и хлорид осторожно кладется рядом. К дивану подходит человек с пакетиками морфия. Другой уже сел рядом со мной, и теперь я сижу между ним и Нунурсом. Он вертит пуговицу на моей манжете.

— Это ваше, товарищ капитан?

— Да. Это… Я это украл. Мне…

— Вы сами это употребляете? Зачем вам это вещество?

Прежде чем я успеваю ответить, раздается глубокий, низкий голос Нунурса:

— Товарищ капитан! Согласно статье пятой Устава Федерации национального освобождения, следующие преступления против морали, совершенные членами партии или военнослужащими Армии национального освобождения, будучи раскрыты, караются смертной казнью: педерастия, употребление алкоголя и употребление наркотиков. Эта статья отдельно обсуждалась и была утверждена всеми вилайями во время совещания на высшем уровне в Суннаме в тысяча девятьсот пятьдесят шестом году.

— Ладно, только подождите, пока я…

— Смягчающих обстоятельств быть не может.

Человек, стоящий передо мной, принимается жонглировать пакетиками с морфием. Я не могу понять, зачем он это делает, пока, проследив за его взглядом, не прихожу к выводу, что он пытается от чего-то меня отвлечь. Я поворачиваю голову налево, но уже не успеваю помешать Нунурсу резко опустить руки и набросить мне на шею удавку.