У Жаллу элегантный и взволнованный вид. Время от времени он смущенно проводит пальцами вниз по своему смокингу. Мне он раздобыл не только смокинг, но и шляпу, белые перчатки и шарф, гардению в петлицу — и темные очки. Из опасения, как бы меня не узнал кто-нибудь из бывших товарищей по оружию, я намерен надвинуть шляпу на глаза и закрыть подбородок шарфом. Я похож на принца Герольдштейнского — в исполнении бакалейщика из провинциальной любительской труппы. Хорошо еще, что приятелям Жаллу из касбы не удалось достать ленту ордена Почетного легиона. Увидев меня, Нунурс ревет от восторга и сильно бьет меня кулаком в живот. По правде говоря, у меня есть брюшко, но брюшко это мускулистое. Оно выдержит, если в него лягнет мул. Я даже хрипа не издаю. Нунурс как-то странно смотрит на меня.

Жаллу повсюду разыскивает свой бинокль и спрашивает меня, надо ли взять денег на мороженое. Сафию, сидящую на своем стуле, все больше раздражают шутки и нервная жестикуляция Жаллу. Я тоже раздражен и вдобавок обливаюсь потом, поскольку Жаллу уже два дня разбавляет дозы морфия водой.

В фойе я проталкиваюсь сквозь толпу толстых белых женщин с золотыми украшениями на груди и мужчин с лоснящимися лицами. Мужчины наклоняются, чтобы расслышать слова собеседников, и отшатываются, когда я, толкаясь, иду мимо. Ах, очарование высшего общества! Ну что ж, я полон решимости не поддаваться этому очарованию. Эти люди собрались здесь в душный, знойный вечер, чтобы продемонстрировать свое превосходство над внешним миром. Ведь за тысячу триста лет своей истории арабы не создали ничего даже отдаленно напоминающего вагнеровский цикл «Кольцо». Таким образом, втискивая свои задницы в кресла, эти бездельники совершают политический акт. Безусловно, оперу я терпеть не могу. Удивительно, что они тоже ее не выносят и при этом так неумело скрывают свое отвращение. Они будут говорить о чем угодно, только не о музыке, ради которой пришли, будут беспокойно ерзать в своих креслах. И все же они готовы идти на такие жертвы, лишь бы было о чем поболтать на званых обедах, этих единственных признаках жизни, которые подает город Алжир в мертвый зимний сезон. Если социалистическая революция увенчается только закрытием оперного театра и прекращением этих званых обедов, она уже будет совершена не зря. Лично я когда-то любил те похабные песенки, что мы распевали в казарме в Камеронову ночь. Нравятся мне и песни Эдит Пиаф. Она поет для простого люда.

Публика теснится в ограниченном пространстве, точно бесчисленное множество хищных птиц, гнездящихся на отвесной скале, — птиц, с пронзительными криками выпускающих свои унизанные драгоценностями когти. Мы сидим в ложе. В свой армейский бинокль Жаллу изучает балкон, главный ярус, бельэтаж и партер. Ни Шанталь, ни ее родственников нигде не видно. Хотя генерал Шалль здесь. Жаллу засек его в первом ряду партера. Если бы мы только пронесли сегодня в театр оружие… Я тоже разглядываю публику как одержимый. После возвращения в Алжир я все время ощущаю незримое присутствие Шанталь. Куда бы я ни пошел, всюду рядом она — призрак, идущий бок о бок, в ногу со мной, — а ночами я лежу не смыкая глаз, потому что мне не дает покоя вопрос: ходит ли рядом с нею мой призрак, присутствует ли он в постели в качестве третьего, когда она лежит там с другим, — ни на что не годный, но то и дело насилуемый? От яркости этой романтической и безусловно болезненной фантазии меня пробирает дрожь, а в учении Маркса все это объясняется весьма туманно. В его «Германской идеологии» сказано: «Фантомы, рождающиеся в мозгу человека, неизбежно являются также сублиматами материальных жизненных процессов, поддающихся эмпирической проверке и связанных с материальными посылками».

Шанталь должна быть сегодня здесь. Несомненно, многое поставлено на карту. Если Шанталь так и не появится, тогда Жаллу и товарищи перестанут мне доверять. По сравнению с оперными театрами больших городов Франции этот можно считать маленьким, но он претендует на грандиозность в миниатюре. Красные с золотом обои в полоску, красная бархатная обивка на балконах первого яруса, кремового цвета имперские орлы лепной работы, сменяющиеся причудливыми кариатидами с крыльями бабочек, — кажется, будто оперная культура прекратила существование в наполеоновскую эпоху. Общее впечатление от всей этой позолоты с кремом такое, словно сидишь внутри тошнотворного свадебного пирога.

Я наклоняюсь к Жаллу и шепотом говорю:

— Скоро, мой полковник, все это будет вашим.

Он смеется, но я продолжаю:

— Нет, я серьезно. Хотите, скажу, когда я в последний раз был в оперном театре?

— Да. Скажите, когда вы в последний раз были в оперном театре, — равнодушно говорит Жаллу. Он продолжает смотреть вокруг.

— Это было в Ханое в пятьдесят пятом году. Нас всех собрали в ханойском оперном театре. Я был в последней группе людей, подлежавших репатриации, — тех, кто уцелел после битвы при Дьен-Бьен-Фу и гибельного похода в плен. Несколько сот человек, в том числе и меня, привезли из Ланг-Транга. Сейчас меня поражает то, что ханойский оперный театр отличался такой же дешевой колониальной претенциозностью, как этот. Его балконы были украшены лепными и золотыми пальметтами в обрамлении мечей, копий и тропических листьев. В партере были выдраны все кресла, и те из нас, кто еще мог ходить, бесцельно бродили по зрительному залу. На сцене стояли желтые человечки в черной хлопчатобумажной форме и выкрикивали приказания, пытаясь должным образом разбить нас на группы. (Но так я, наверно, описывал бы все это до Дьен-Бьен-Фу. После Ланг-Транга я приучился говорить о них как о нас, а о нас как о них.) Капельдинерши там не было, но по залу ходил представитель Красного Креста и раздавал сигареты. Тогда я в первый раз переступил порог оперного театра, и для меня это было кошмарное мгновение. Впервые за много месяцев я встретился с людьми, которых учился ненавидеть, и они сказали, что меня отправляют обратно — в страну, бросившую меня на произвол судьбы.

— Наверное, это было ужасно.

— Не стоит принимать все это близко к сердцу.

Впрочем, Жаллу, в сущности, и не реагирует. Неужели заметно, что я превращаюсь в нудного ветерана революции? Я принимаюсь изучать программку, и мне вдруг становится интересно. Оперу я терпеть не могу. Опера — искусство, несомненно, реакционное. Высшее общество видит в ней свое приукрашенное изображение. Идея проста: подлинно благородное происхождение не скроешь, даже если тебя подменили во младенчестве цыгане, переодели трубадуром или везут на эшафот, и собравшимся под конец копьеносцам не остается ничего другого, кроме как признать это благородное происхождение. Но сейчас, принявшись изучать либретто, я начинаю понимать, что вагнеровское «Кольцо» — это, возможно, нечто другое. Своим знакомством с музыкой Вагнера я обязан Шанталь. Самой ужасной из ночей, проведенных нами вместе, была та ночь, когда Шанталь поставила на патефон пластинку и потребовала, чтобы я занялся с ней любовью строго в ритмах «Liebestod» из «Тристана и Изольды». Двух одинаковых оргазмов не бывает… Каждый оргазм — это новое открытие, однако если что-нибудь тянется так мучительно долго, как оргазм под «Liebestod», то такое открытие оказывается весьма неприятным.

Жаллу — способный студент. Он получил степень бакалавра и знает сюжет «Кармен», но на этом его познания в области оперного искусства заканчиваются. Не так-то просто растолковать ему сюжет «Золота Рейна». Но, сидя в ложе, можно сколько угодно шептаться и после начала спектакля. Мрачные ноты лейтмотива Кольца знаменуют исходную фантазию, то есть пробуждение сознания, которое по спирали поднимается сквозь темные воды, — я бы, пожалуй, назвал это даже пробуждением классового сознания в мире первобытного коммунизма, еще до того, как человек научился дорожить золотом больше, чем любовью.

Идеология — это ключ к пониманию всех видов искусства, поэтому, пока Шанталь слушает, наверно, как рожки выражают безысходную тоску по утраченным цитаделям Европы, я слышу нечто другое — жалобную песнь о том, как ради золота приносятся в жертву люди. Альберих обманывает рейнских дев. Его обкрадывает Вотан, который, в свою очередь, обманывает великанов. Фазольт убивает Фафнира. Все они стремятся получить кольцо могущества — то есть прибыль, — золотое кольцо, которое запускает механизм власти и отправляет состоящий из карликов пролетариат под землю трудиться ради пропитания… Все имеет свою цену. Таковы взгляды Вагнера. А боги обречены. Укрепления Валгаллы не прочнее фортификационных сооружений Сиди-Бель-Аббеса. Вот почему Вагнер велик. Он понял, в чем слабость врага.

Заканчивается первый акт. Фрейе (Криста Маннерлинг) устраивают бурную овацию. То, как она смотрится на сцене, вселяет надежду в матрон, сидящих в партере. Даже очень толстая женщина с тушью, растекшейся по лицу, может стать богиней. Антракта нет, но Жаллу, помирающий со скуки, выходит прогуляться по коридору первого яруса. Я остаюсь в ложе. Покидать ложу небезопасно. Вернувшись, Жаллу велит мне успокоиться (но если кто и нервничает, так это он!). Он заметил группу людей — это явно де Серкисяны. Они сидят в той же части зала — через дно ложи от нас. По его словам, Шанталь выглядит весьма привлекательно. Он раскраснелся и возбужден еще больше, чем прежде. Часть его возбуждения передается и мне. Месть! Скоро я буду отмщен! Просто находиться в одном здании с Шанталь, в то время как она не догадывается о моем присутствии, и незаметно подбираться к жертве — во всем этом есть нечто сексуальное.

Вотан и Логе вновь поднимаются из Нибельхайма, а я внимательно слушаю, как карлики стучат молотами по наковальням, когда мне достается легкий толчок локтем в ребро. Реагирую я не сразу, но в конце концов поворачиваюсь к Жаллу, чтобы выяснить, нравится ли ему эта сцена. Меня вдруг начинает слегка подташнивать. В темноте трудно что-либо разглядеть, но мне кажется, что у Жаллу почернело лицо, а голова как-то странно наклонена. Затаив дыхание, я медленно оборачиваюсь. Теперь я вижу, что дверь нашей ложи открыта. В глубине ложи, в полумраке, стоит Нунурс. Он прикладывает палец к губам — знак, что я должен молчать. В белом смокинге с камербандом Нунурс просто великолепен. Кажется, в нем что-то скрипит, когда он наклоняется, чтобы прошептать мне на ухо:

— Приготовьтесь бежать, капитан Наркоман, когда я скажу. Уходим налево по коридору. Только не отставайте.

Он незаметно передает мне оружие. Это мой верный старый «ТТ». Нунурс на цыпочках подходит к краю ложи. Вотан и Логе готовятся торговаться с великанами. Потом Нунурс хватает труп Жаллу и взваливает его на обитый красным бархатом парапет. Он испускает оглушительный бессловесный рев, заставляющий оркестр сфальшивить, а потом и совсем умолкнуть. Тогда с криком «Алжир будет свободным!» он сбрасывает тело Жаллу во тьму партера. Из всех уголков зрительного зала взлетающими птицами поднимаются пронзительные крики. Раздается выстрел.

— Бежим, капитан Наркоман!

В коридоре главного яруса Нунурс поворачивает не к парадной лестнице, а в противоположную сторону, туда, где, как я опасаюсь, может оказаться тупик. Чтобы угнаться за ним, мне приходится бежать из последних сил. На самом деле в конце кривого коридора находится дверь с надписью: «Посторонним вход воспрещен», и, вбежав в нее, мы оказываемся на колосниках. Рабочий сцены, который возился с канатами и противовесами, вытягивается в струнку, чтобы дать Нунурсу пробежать по мостику. Но я далеко не великан, да и двигаюсь медленнее, и он, набравшись храбрости, хватает меня за лацканы. Я ломаю ему пальцы и спускаюсь вслед за Нунурсом по приставной лестнице. У основания лестницы стоят еще трое рабочих, явно готовых остановить нас. Быть может, они думают, что мы всего-навсего буйные завсегдатаи премьер? Мы с Нунурсом, заорав во весь голос, спрыгиваем с лестницы, и они отступают — все, кроме одного, который получает по переносице жестким ребром Нунурсовой ладони. На его комбинезон брызжет кровь. Я сильно жму ему каблуком на подъем ноги и, пока он стоит, шатаясь, собираюсь приставить пистолет к его ключице, но Нунурс меня оттаскивает. Мы бегом спускаемся по короткому лестничному маршу и через служебный вход выбегаем на улицу.