Я слезаю со своего выступа. Наверху, рядом с лестницей, есть офицерский туалет. Отливаю. Так нервничаю, что брызгаю себе на брюки. Пересчитываю патроны.

Когда я выхожу на плац, уже вечереет. Неподалеку стоят и курят несколько солдат. Стараюсь на них не смотреть. Прислоняюсь к дверному косяку в тени. Я пока не знаю, что делать, но жду, когда снизойдет вдохновение — или что-нибудь достаточно близкое к таковому. Вижу капрала Бучалика, который лениво копается в одном из джипов. Засовываю руки в карманы и не спеша подхожу. Придаю своему голосу грубоватые нотки.

— Что с этим джипом, капрал?

— Да сцепление слегка заедает. Наверно, я мог бы… Бог ты мой! Капитан Руссель! А я думал, вас…

— Нет, я, как видите, жив-здоров. Учения службы безопасности уже закончились. Ключи у вас? Я реквизирую джип.

— Да, но…

— Давайте ключи, капрал! Джип мне нужен немедленно.

Не дожидаясь ответа, сажусь в машину. Он протягивает мне ключи, но при этом мнется, одолеваемый подозрениями.

— Нам сказали, что вы убиты… и полковник тоже. Прежде чем забрать джип, вам необходимо поговорить с майором. Впредь до особого распоряжения никто не должен выезжать за ворота. Не могли бы вы…

— Учения закончены, капрал. — Я уже включил зажигание. — Завтра утром вы с вашими людьми получите инструкции в отношении всей операции. Я жив-здоров, как и полковник.

— Постойте! Минуточку! Я же видел труп полковника, это было… Капитан, подождите!

Напрасно он это сказал. Джип, накренившись, мчится через внутренний двор, а капрал Бучалик бежит вдогонку. У ворот препирательства возобновляются.

— Сержант Хьюз, случилось нечто непредвиденное. Немедленно откройте ворота! Как только я уеду, позаботьтесь о том, чтобы они были закрыты, и обратитесь к майору Леви за дальнейшими распоряжениями.

Сержант принимается отпирать ворота, но с самого начала его гложут сомнения. Потом подбегает Бучалик. Он так взбешен и взволнован, что первым делом начинает орать на Хьюза по-польски. Хьюз совершенно обескуражен. Он явно колеблется. Распахивать ворота перед моим джипом он не намерен.

— Лучше утрясти этот вопрос с майором Леви, сэр. Кажется, у нас небольшое недоразумение.

Тяжело вздохнув, я вылезаю из джипа и подхожу к сержанту Хьюзу. Я сую ему в руки клочок бумаги — это повестка дня совещания по безопасности. Потом, пока он ломает над ней голову, я в него стреляю. Бучалик зайцем скачет по направлению к караульному помещению. С ним я возиться не намерен. Зато принимаюсь возиться с массивными воротами и открываю одну половину. Мне уже целую вечность не приходилось самому сидеть за рулем, и рычаг переключения передач слушается с трудом. Машина, накренившись, ползет вперед и слегка задевает за вторую половину ворот. Вот я снова в джипе и направляюсь в глубь пустыни.

В воздухе свистят камни, вылетающие из-под колес. Как я уже сказал, на полмили вокруг форта — изрытая колеями каменистая почва. Такого рода почву с мелким камнем мы называем «рег». Джип, подпрыгивая, преодолевает выбоины, и зубы выстукивают во рту барабанную дробь, но по такому грунту можно двигаться быстро. Кажется, я еду на север. Фары не включаю. Через несколько минут я оказываюсь в местности, которая уже ближе к представлению большинства людей о настоящей пустыне. От форта, скрещиваясь и перекрещиваясь, тянутся во все стороны по затвердевшему песку глубокие колеи — следы, оставленные грузовиками. Если возможно, при езде по пустыне обычно стараются двигаться по старому следу, но если колея делается слишком глубокой, возникает опасность, что центральный гребень повредит поддон картера. Так прокладывается новая колея, а потом еще одна. Глядя в зеркало джипа, я вижу, что на стенах форта уже зажглись прожекторы, но так далеко их свет не проникает, к тому же я все еще еду с выключенными фарами. Кажется, организовать погоню пока не пытаются. Наверно, утром поднимут в воздух самолеты-корректировщики. Это не к спеху. Сейчас они отправят телеграмму в Лагуат. Капрал Бучалик, похоже, решил, что я был одним из пострадавших в перестрелке во время совещания по безопасности. Что же все-таки там у них происходит?

Я направляюсь на север, к Средиземному морю. Можно, конечно, вести машину, ориентируясь по звездам. Найти Большую Медведицу, после чего нетрудно установить местонахождение Полярной звезды. Это возможно, однако при быстрой, нервной езде все звезды кажутся мне одинаковыми. Стоит мне только решить, что я уже засек эту треклятую путеводную звездочку, как джип начинает с глухим стуком дергаться на новых выбоинах. Поэтому я определяю направление, попросту полагаясь на интуицию. На север — но зачем? Я себя не обманываю. Утром начнется преследование, и меня найдут. Я уже почти покойник. Все, чего я добился, все, что у меня в жизни осталось, — это ночная езда по пустыне. Капитан Филипп Руссель — покойник, зомби.

В течение следующих двух часов дела идут неплохо. Через час кончается бензин, но есть еще канистра сзади. Потом изрытый колеями грунт сменяется чем-то другим — судя по атмосфере местности, я въезжаю в район песков, приближаюсь к границам Больших Восточных песчаных массивов.

Жутковато ехать в кромешной тьме, среди вздымающихся волнами высоких, змеистых дюн, не видя их, но зная, что они никуда не делись. Чувствуя, как джип, едва не опрокидываясь, кренится и скребется на ходу о песок. Я крепко держусь за баранку и молюсь, чтобы скорее наступил рассвет, но до него мы так и не дотягиваем. Поднявшись, наверно, на четырехсотый (наш с джипом) гребень, который внезапно начинает осыпаться, я сильно ударяю ногой по педали акселератора, но уже поздно. Колеса беспомощно вращаются в песке. Так, конечно, нельзя, но после нескольких осторожных попыток выехать из образовавшегося наноса я отказываюсь от всех попыток проявлять осторожность и сильно жму ногой на акселератор, все глубже и глубже зарывая колеса в песок. Потом опускаю голову на руль и начинаю ждать рассвета.

Когда я просыпаюсь, солнце исполняет у меня на лице огненный танец. Оно уже почти в зените, и лучшее для путешествия время дня я упустил. В подобных случаях, если, к примеру, заглох мотор, ни при каких обстоятельствах нельзя бросать машину, иначе надежды на спасение никакой. Я готовлюсь бросить джип. Отвинчиваю компас от коробки передач и с трудом засовываю увесистый прибор в один из карманов. Потом шарю под сиденьем в поисках фляжек с водой. Ну и говно этот Бучалик! Во всех автомобилях всегда должны быть наполненные фляжки, но в этом их нет. Правда, есть еще вода для заливки в радиатор. Я надолго прикладываюсь к канистре. На вкус вода отвратительна, и я чувствую ржавчину на зубах, но ржавчина успокаивает. Значит, я пью не ядовитую антикоррозионную жидкость. Я выпиваю почти весь литр, но тут ничего не поделаешь. Оставшуюся воду выплескиваю на себя.

Стоя на том, что осталось от гребня дюны, я без особого энтузиазма принимаюсь забрасывать джип песком, но вскоре бросаю это дело и пешком направляюсь на север. Скоро зима, но в полдень по — прежнему, наверно, не меньше ста градусов по Фаренгейту. В сущности, я не преследую никакой цели, кроме как уйти подальше от джипа, от той его части, что еще видна. Я сам волен выбирать себе смерть. Шансы засечь меня с воздуха невелики. Даже тому, кто хочет быть спасенным, трудно привлечь внимание самолета-корректировщика. Эти «Пайпер кабы» рассчитаны только на боковой обзор поверхности земли. Но даже если меня обнаружат, разве сможет самолет найти место для посадки среди этих громадных сыпучих дюн? Дважды в течение дня я слышу в воздухе слабый гул, бросаюсь на землю и зарываюсь в обжигающий песок. Ничего не происходит. В этих краях звуки распространяются на очень большое расстояние, но увидеть самолет невозможно.

Прекрасная Франция, единая и неделимая от Дюнкерка до Таманрассета. Франция — это страна, две части которой соединяет Средиземное море. Шагая по этим сыпучим, волнистым дюнам, выгоревшим до белизны на полуденном солнце, я искренне радуюсь тому, что прогуливаюсь по французской метрополии. Вон там, слева, можно было бы увидеть ратушу, табачный киоск, парочку кафешек и нескольких стариков, играющих во время обеденного перерыва в шары, — но вид заслоняет огромная песчаная дюна. А прямо впереди, там, куда я сейчас иду, вне всяких сомнений, расположен виноградник и бригада рабочих чистит канаву. Как жаль, что песчаная дюна чуть меньших размеров заслоняет вид! Куда ни глянь, куда ни повернись — всюду прекрасная, чудесная, процветающая, беспокойная Франция. Весь этот песок заслоняет ее, и она скрыта от взора, но она существует. Наши законодатели и картографы утверждают, что она существует, значит, скорее всего, так и есть. Я должен взять себя в руки.

Нет, дюны действительно очень красивы. Чтобы оценить их красоту по достоинству, надо взобраться на гребень одной из самых больших. То есть, поднявшись не меньше чем на сотню метров, можно получить более или менее истинное представление о масштабе их красоты. Я нахожусь в краю дюн, называемых барханами. Барханы имеют форму полумесяца и изогнуты в соответствии с направлением ветра. Они тянутся во все стороны сколько видит глаз, покрываясь рябью и наползая друг на друга. В хаотичных контурах пустыни человек, наделенный воображением, мог бы увидеть узоры, даже предметы и лица, но я не из таких. Нет, я просто пытаюсь идти по стрелке компаса прямо на север, но, что самое неприятное, едва заметное воздействие дюн, плавные изгибы то в одну сторону, то в другую делают это невозможным. Нельзя держать путь прямиком на север, если приходится преодолевать дюну за дюной. По наветренному склону бархана можно пройти без труда. Это пологий, довольно плотный песчаный откос, но для того, чтобы направиться на север, надо сперва подняться по крутому подветренному склону, который оседает от каждого шага. Хуже того — на подветренном склоне случаются внезапные оползни. Того и гляди будешь похоронен заживо в этих зыбучих песках. Однако обходить дюны вокруг их подошвы не менее утомительно, к тому же, отмахав полкилометра на восток или на запад, можно обнаружить, что один бархан сливается с другим и пройти между ними напрямик нелегко, после чего возникает подозрение, которое невозможно проверить: а вдруг неощутимые изгибы на самом деле завели тебя обратно на юг?

Впрочем, какое это имеет значение? Приходится постоянно напоминать себе, что я уже покойник. Каждый мой шаг — это огромное достижение. Без воды я протяну еще самое большее четыре дня, причем не следует забывать, что перед смертью я начну бредить и перестану понимать, жив я или мертв. Правда, существует вероятность смерти от теплового удара, особенно если продолжать путь под палящим солнцем. Это может случиться внезапно — хоть завтра. К жаре я уже привык. Ходьба в такой зной утомляет, но в остальном это пекло меня не беспокоит. Я наслаждаюсь строгой чистотой моей жизни. Строгой, безграничной, безмерной. Я именно тот человек, которым хочу быть, именно в том месте, где хочу находиться. Я, несомненно, умру, но не вызывает сомнений и то, что дело мое восторжествует. Чтобы это понять, надо лишь знать законы истории, каковые, безусловно, существуют. Разумеется, с помощью марксистских законов исторического развития нельзя с точностью до минуты предсказать поведение каждого отдельного человека, ведь и геолог не в силах проследить за движением отдельной песчинки, но форму этих дюн, общее поведение почти бесконечного множества отдельных песчинок можно предсказать при наличии сведений о преобладающем направлении ветра. Подобным образом обстоят дела и с историей: направление можно определить, стоит лишь понять суть трудовой теории стоимости. А поняв, в каком направлении движется история, надо быть глупцом, чтобы не двинуться туда же самому. Мы сражаемся на стороне пролетариата не потому, что это страдающий класс, а потому, что в конечном счете это класс победителей. Какой болван станет сознательно поддерживать сторону, терпящую поражение, то есть буржуазию? Поэтому даже сейчас меня ничто не тревожит. Да, я вынужден спасаться бегством, но это бегство на уровне отдельной песчинки. В неизмеримо большем масштабе спасаться бегством вынужден мировой капитализм.

Ближе к вечеру ветер начинает усиливаться. Становится прохладно. Солнце садится на юге. Я в изумлении смотрю на компас. Потом, постепенно сообразив, в чем дело, принимаюсь рычать на прибор. В кузовах этих джипов полным-полно стали, которая обладает довольно сильным магнитным полем. Этот компас был настроен по магнитному полю джипа. Треклятый прибор уже ни на что не годен. Начав рассуждать более здраво, я осознаю, что он был бесполезен с самого начала. Это попросту лишний груз. Я вдребезги разбиваю стекло прибора, при этом порезавшись. Пью свою кровь. Потом выпиваю ничтожное количество спирта, на поверхности которого плавала стрелка компаса, и выбрасываю треклятую окровавленную штуковину. Ветер спадает, и примерно на час снова становится жарко и влажно, однако песок сейчас достаточно прохладный, чтобы на нем растянуться. Я ложусь и почти мгновенно погружаюсь в беспокойную, полную сновидений дремоту. Мои сны истерзаны болью тела. Когда жара вновь начинает спадать, сон делается все более чутким. В конце концов я лежу с закрытыми глазами, но совершенно очнувшись от сна, и дрожу от холода. Пошатываясь, я встаю и мочусь в сложенные чашечкой ладони. Там остается не много, но я пью. Знаю, пользы от мочи никакой, но она увлажняет рот и к тому же воскрешает в памяти срок, который я отбыл в лагере для интернированных на берегу Тонкинского залива. Потом, перед самым рассветом, я отправляюсь в путь. Лицо у меня обгорело до волдырей, но я стучу зубами от холода. По крайней мере песок ранним утром холодный и твердый, и по нему легче идти. Чтобы согреться, понадобится еще часа два или три.

Где-то в середине дня в голове у меня возникает бессмысленное и непрошеное воспоминание. Нынче лето пятьдесят третьего, и я сижу развалясь в плетеном кресле на лужайке за домом, на семейной ферме в Нормандии. В тех краях вечерняя роса выпадает рано. Солнце заходит, и воздух, кажется, зеленеет, пока я неотрывно смотрю на увитую плющом стену за огородом и на фруктовый сад за стеной. Я чувствую запах бокала перно у меня в руке. Аромат и сейчас ничуть не слабее. Мне точно известно, что представляют собой звуки, которым я тогда внимал, — дикие голуби во фруктовом саду, лающая собака вдали на дороге и громыханье глиняной посуды на кухне у меня за спиной. То было лето пятьдесят третьего. Неделю спустя я сел на корабль, отплывавший в Индокитай — и в Дьен-Бьен-Фу. Потом воспоминание во всей его непрошеной яркости развеивается, а я, оказывается, поскальзываясь, спускаюсь с очередной песчаной дюны лишь с воспоминанием о воспоминании в голове. Я продолжаю идти, хотя и осознаю, что на самом деле уже скорее не иду, а просто шатаюсь. Мысли сменяют одна другую сами собой. Если подняться на гребень огромной дюны, то видно очень далеко, но потом, когда снова спустишься вниз, почти ничего не видно. Ни наверху, ни внизу смотреть в общем — то не на что. В сущности, довольно скучно умирать, когда приходится топать к смерти так долго.

Ближе к концу дня я вижу людей. По гребню песчаной дюны вереницей движутся арабы со своими верблюдами. Удивительный случай. Зачем кому-то понадобилось путешествовать по Большим Восточным песчаным массивам? Едва завидев людей, я сажусь. С какой стати я буду выбиваться из сил, чтобы к ним подойти? Любопытство наверняка приведет их ко мне. Что и происходит. Четверо мужчин, двое мальчишек и десять верблюдов.

Когда они подходят поближе, я издаю звуки, которые, надеюсь, похожи на фразу: «Помогите, прошу вас!» Говорить трудно, ибо не только потрескались и кровоточат губы, но и язык распух, заполнив собой весь рот, но я продолжаю:

— Я дезертировал из Легиона. Отведите меня к феллахам. Хочу вступить в ФНО. Я позабочусь о том, чтобы вам заплатили.

Они озадачены и подозревают неладное. Эти арабы, живущие в пустыне, — примитивный народец с примитивным отношением к территории, которую они населяют. Как сказано у Маркса, «перед кочевыми пастушескими племенами земля, как и все прочие природные условия, предстает в своей первозданной беспредельности». Они живут при дофеодальном способе производства. Когда начнется революция, эти кочующие анахронизмы будут уничтожены. После ликвидации последствий их беззакония они будут вынуждены вести оседлый образ жизни. Особо нежных чувств по отношению к этим благородным бедуинам я не испытываю.

Некоторое время они громко спорят между собой. Поскольку я говорил с ними по-французски, они предполагают, что арабского я не знаю. До меня долетают обрывки спора. Вертолеты Легиона могут помешать им добраться до феллахов… А может, я лазутчик… и меня отправили в пустыню, чтобы заманить их в ловушку… Как бы там ни было, они идут не в ту сторону, где находятся феллахи. Они опять поворачиваются ко мне:

— Мы мирные беду. Не хотеть неприятности. Французы — хорошо. Легион — хорошо. Мы лояльные граждане генерала де Гу-уля…

— Мы тебя не знаем, мы тебя не видели, — встревает один из них.

— Нет, вы меня видите, — возражаю я.

— Мы тебя не видели.

— Немного воды, прошу вас! — Я показываю на флягу, висящую на боку Хамидова верблюда. Фляга брошена к моим ногам.

— Ты брать вода. Не мы давать.

(Насколько я понимаю, это значит, что они не возьмут меня под свое покровительство.)

Они вновь начинают переговариваться между собой. Разгорается довольно глупый спор о том, могут ли у меня быть при себе сахар или сигареты. Один из них, круглый идиот, похоже, считает меня богатым американским туристом, который каким-то образом заблудился в пустыне. Кретин безмозглый! С тех пор как началась война, здесь не было ни одного туриста. Хамид, главный в группе, налагает вето на предложение перерезать мне горло и посмотреть, что у меня имеется при себе. С замиранием сердца я узнаю, что они направляются в Форт-Тибериас, где рассчитывают уговорить «синие кепи» продать им немного керосина и медикаментов. Хамид предлагает спасти мне жизнь — посадить меня на верблюда и отвезти обратно в Форт-Тибериас. Я достаю свой пистолет и целюсь в них. Мне бы хотелось, чтобы они пошли со мной. На север. Бесполезно. Они просто потихоньку отходят. И без прощальных церемоний уезжают верхом в ту сторону, где, судя по всему, находится Форт-Тибериас. Я смотрю, как они постепенно скрываются в дымке на горизонте.

Порой мне интересно, умеют ли кочевники читать чужие мысли и удается ли им в таком случае по незначительным изменениям интонации догадаться о моем презрительном отношении к их примитивному образу жизни. Арабы, живущие в пустыне, считаются знатоками сыскного дела. По маленькой кучке верблюжьих экскрементов они могут определить пол, возраст и состояние здоровья животного, какому племени оно принадлежит, когда и на каком выгоне питалось в последний раз и в каком направлении движется. Впечатляет, конечно, однако это мастерство анахронично. И их самих, и их средневековые ремесла искусственно хранят под защитой Легиона в интересах капиталистического туризма. Когда мы уходим, уходят и они. Самое обидное в том, что, судя по составленным мной досье, Хамид почти наверняка является посредником между ФНО и племенами, мало того — одним из связных аль-Хади. Жаль, я никогда не вел с ним дел напрямую. Треклятая ирония судьбы.

Неожиданно для себя я опять начинаю думать о роскошной жизни в Нормандии. Та жизнь не имела ко мне никакого отношения. Ее вел другой человек, тот, кто занимал тогда мое тело. Что до меня, то я родился в Индокитае. Наверно, я бы не отказался стать тем другим, что сидит в безопасности в своем обнесенном стеной саду. Надо было демобилизоваться из армии в пятьдесят третьем. Выпускнику Сен-Сира было бы нетрудно найти работу. В крайнем случае я мог бы устроиться кем-нибудь вроде торговца-международника в фармацевтическую фирму с главной конторой в Гренобле. Как ни странно, даже теперь я все еще думаю (а мыслю я, надеюсь, ясно), что для того, чтобы стать таким торговцем, потребовалось бы больше мужества, чем для того, чтобы пойти тем путем, которым я следую до сих пор. Когда я пытаюсь представить себе все сложности коммерческой корреспонденции и деловых свиданий, а также все сопутствующие обязанности, которые появляются вместе с неминуемой женитьбой, с детьми и ссудами из банка на покупку дома, то при одной мысли об этом у меня от страха сосет под ложечкой. Требуется мужество, чтобы пудрить людям мозги и продавать новую продукцию, ничего о ней, в сущности, не зная, чтобы уволить некомпетентного подчиненного, чтобы заботиться о престарелом родителе, лежащем на смертном одре, а может быть, и для того, чтобы наблюдать, как твой старший сын катится по наклонной, становясь сперва ворчливым безработным, а потом неизлечимым алкоголиком. Когда я думаю о том, какое огромное мужество нужно, чтобы до конца дней своих выносить пустоту буржуазной семейной жизни, меня прошибает холодный пот. Зато армейская жизнь отличается приятной простотой, а что до риска, которому подвергается действующий в рядах армии предатель — коммунист, то с такого рода риском свыкнуться нетрудно.

Пока я продолжаю брести без цели по пескам, возникает множество подобных мыслей. На такие обобщения и размышления наталкивают безлюдье и умозрительность пустыни. С наступлением вечера белые пески середины дня облачаются в красные, лиловые и синие наряды. Пока я за этим наблюдаю, мне начинает казаться, что моя голова превратилась в ком затвердевшей соли. Вчера я плохо видел из-за соленого пота, заливавшего глаза. Сегодня пота меньше и он стал угрожающе беспримесным. Завтра, наверное, начнутся судороги. Мое внимание уже почти все время сосредоточено лишь на том, чтобы, правильно шевеля руками и ногами, преодолевать очередной короткий отрезок пути по песку, однако по-прежнему сами собой возникают обрывочные мысли и воспоминания.

Эти сраные арабы — надо было всех перестрелять, как только они повернулись ко мне спиной. Неужто я обманываю, убиваю и пытаю людей ради того, чтобы стали свободными подобные типы? Да насрать на них! Да здравствует революция, долой арабов! Очень надеюсь — для его же блага, — что в моей части пустыни не появляется этот распроклятый Маленький Принц из книжки Сент-Экзюпери. В моем нынешнем состоянии я прострелил бы малышу башку, едва успев на него взглянуть. Трудно ли было убить Жуанвиля? В сущности, пара пустяков. Не труднее, чем пытать аль-Хади. Прошло так много времени с тех пор, как я впервые убил — да и пытал — человека, что я уже почти не помню, какие чувства при этом испытывал. Человек привыкает ко всему, и Маленькому Принцу незачем сейчас появляться и возмущенным тоном уверять меня, что пыткам и убийствам нет оправдания. Это же неправда. Гнусная религиозная демагогия. Лично я считаю, что жить надо в полном соответствии со своими убеждениями и либо судить обо всем согласно своим собственным моральным критериям, либо попросту от них отказаться.

Впрочем, правда ли то, что я убил полковника? По-моему, моих врагов едва ли можно считать живыми. Все офицеры в Форт-Тибериасе — это люди, вылепленные по правилам, выполняющие то, что, как их заверили, является их долгом, и постоянно проверяющие, все ли их подчиненные выполняют свой долг так же добросовестно, как они. Шанталь, с другой стороны, — отъявленная распутница, но она по крайней мере живая. Помню, когда она впервые за время своей службы приехала в Форт-Тибериас, Жуанвиль, который, как и большинство его соратников-офицеров, не доверяет развязным эмансипированным женщинам, вызвал ее к себе в кабинет, чтобы прочесть ей лекцию о том, как надо себя вести. Шанталь все выслушала и одарила его такой ласковой улыбкой, на какую только была способна. Она сказала ему, что тоже не любит развязных эмансипированных женщин.

«Я тоже полагаю, что мужчины от природы стоят выше женщин, полковник. Просто я пока еще не нашла мужчину, ниже которого стою».

Полковник страшно разнервничался. Вспомнив ее рассказ об этой встрече, я сажусь, и меня разбирает смех. Потом растягиваюсь на песке и хохочу до слез.