Я, пожалуй, не буду подробно описывать оргию в «Дохлой крысе». Отчет об этом событии можно найти в любом более-менее полном исследовании по социальной истории, наряду с остальными сенсационно-скандальными происшествиями в период между Первой и Второй мировыми войнами: делом Стависки, убийством Билли Коллинза, похищением сына Линдберга, лишением духовного сана Гарольда Дэвидсона, печально известного священника из Стиффкея, и убийством на представлении «Чу-Чин-Чоу». Я лишь перескажу свои собственные впечатления о странных событиях той злополучной ночи, приведших к не менее странным последствиям.

Из задней комнаты клуба, снятой на всю ночь специально для этого случая, убрали всю мебель и застелили пол толстым черным ковром. Комната была небольшая – там едва хватило место, чтобы вместить всех участников оргии, которых набралось человек тридцать-сорок. Пока все собирались, Норман подавал в баре шампанское и устриц. «Серапионовы братья» пришли почти в полном составе. Поскольку женщин у нас было мало, Нед с Хорхе привели проституток – разумеется, высшего класса. В ожидании начала мы много курили и много смеялись, но это был нервный смех. Особенно нервничали проститутки. Вполне очевидно, что это затея казалась им крайне странной и подозрительной. Среди людей, пожелавших участвовать в оргии, было несколько человек, чье появление стало для нас неожиданностью. Скажем, Памела и Норман. Так же пришел репортер с Би-Би-Си, с которым Маккеллар познакомился на Выставке сюрреалистов – причем пришел не один, а с подругой. Но самым главным сюрпризом было явление Честного Чена, который угощал всю компанию кокаином и бензедрином по принципу «кто первый пришел, того первого и обслужат». Чен был красивым и элегантным мужчиной, и я заметил, что многие женщины поглядывают на него с нескрываемым интересом.

Кое-кто захватил с собой дополнительный инструментарий. Дженни Бодкин ворвалась в клуб, размахивая огромным искусственным членом в форме черной крысы, вытянутой в длину. Маккеллар с Брайони притащили поднос с чайными чашками, как они объяснили, для сбора и последующей дегустации спермы. От первоначальной идеи о масках для сна и протезов давно отказались, сочтя ее глупой. Вместо этого было условлено, что в комнате плотно занавесят все окна и выключат свет, а участники оргии разденутся снаружи и будут входить в темную комнату «вслепую».

Перед началом Нед произнес краткое похвальное слово групповому сексу в темноте: сексу, который освобождает сознание и является самым демократичным способом плотской любви, поскольку при этих условиях и толстые, и тощие, и красивые, и безобразные, и молодые, и старые – все получают равные шансы в сексуальной лотерее. Однако Нед подчеркнул, что не ставит перед собою задачу провозгласить эротическую демократию. Его амбиции шли много дальше: по его мнению, наше безудержное групповое совокупление должно высвободить божественное безумие, которое явит себя всем участникам оргии и размоет границы между рациональным и иррациональным, и тогда нам откроется некая высшая истина из высшей реальности. Пока Нед говорил, его била дрожь. Помню, я еще подумал, что никогда в жизни не видел его таким возбужденным. Должно быть, он наслаждался своей демонстрацией власти над нами.

Потом мы все разделись и, побросав на пол одежду, один за другим проскользнули за плотную черную занавеску, скрывавшую вход в темную комнату. (Входя в эту комнату, я подумал, что это немного похоже на смерть.) Я вошел сразу следом за Памелой, надеясь, что мне удастся перехватить ее первому. Однако она словно растаяла в темноте, и я, схватив пустоту, вжался в стену спиной и пошел по периметру комнаты прочь от двери. Не успел я пройти и пяти шагов, как чья-то рука схватила меня за лодыжку, а потом две руки обхватили меня за талию и увлекли на пол. Я не сопротивлялся. Я просто упал, прижавшись лицом к чему-то, что вполне очевидно было мягким и гладким женским бедром, и я принялся целовать и облизывать это бедро, неспешно продвигаясь все выше и выше. Но когда я уже приближался к самому интересному, на другом конце комнаты вдруг раздался пронзительный крик. Помню, первой моей реакцией было неподдельное раздражение на какую-то глупую сучку, у которой, по всей вероятности, сдали нервы, но крик не стихал – он заполнил собой темноту, и как будто метался затравленным эхом от стены к стене, и вскоре я различил, что кричал не один голос, а несколько. Кто-то крикнул: «Включите свет!»

Свет включили. Я посмотрел в тот конец комнаты – и тут же зажмурил глаза, но жуткая сцена уже отпечаталась в памяти, и стояла теперь перед мысленным взором в обрамлении расплывающихся световых пятен: Нед сидит, привалившись к стене, а перед ним на коленях стоят две женщины. Его голова вывернута под странным, неестественным углом. Из разрезанной шеи фонтаном бьет кровь, густые красные брызги летят на стены и на двух обнаженных красавиц, словно окаменевших от ужаса.

Когда я снова открыл глаза, оказалось, что моей невидимой (впрочем, так и не состоявшейся) любовницей, которой я целовал бедро, была Феликс. Ее всю трясло. Она с трудом поднялась на ноги и бросилась к Неду, спотыкаясь о тела, распластанные на полу. Она кричала:

– Козел! Вот козел!

Из всех потерь и упущенных возможностей, случившихся у меня в жизни, я, конечно же, больше всего сокрушаюсь о потере Кэролайн, но второе, о чем я больше всего жалею и чего больше всего стыжусь – что бросил Феликс, когда она рыдала над телом Неда в ту жуткую ночь. Мне надо было остаться, но я сбежал, и теперь уже ничего не поправишь, время не повернешь вспять – и слава Богу! Норман кричал, чтобы все расходились: хватали одежду – любую одежду, – одевались и уходили, потому что Памела уже пошла звонить в полицию.

В дверях образовался настоящая давка. Я боялся, что никому не удастся уйти до прихода полиции, но не прошло и минуты, как я уже был одет и мчался по улицам, не разбирая дороги. Когда я более-менее пришел в себя, оказалось, что я стою перед входом в кафе у «Ковент-Гардена». Я вошел, заказал себе чаю и просидел там, наверное, около получаса, прислушиваясь к разговорам привратников и таксистов. Потом я вернулся к Сент-Джеймсскому парку и бродил там до рассвета. Хотя ночной парк казался пустынным, я не обманывался на сей счет. Глаза были повсюду: глаза «Наблюдения масс», а в последнее время – еще и зоркие глазки нацистских шпионов. Угроза войны становилась все более явной, и все знали, что в Лондоне действуют тайные агенты нацистской Германии. Я был начеку, я сознавал всю опасность их взглядов, и все-таки не боялся, потому что мой собственный взгляд тоже таил в себе силу. Когда я смотрел в зеркало при должном настрое, под моим взглядом дымилось стекло! Ближе к рассвету я понял, что надо делать. Предложение Неда насчет испытательного опроса коллективного бессознательного было во всех отношениях безумным, как и многие его проекты, которые теперь уже никогда не воплотятся в жизнь. Но оно навело меня на дельную мысль: ведь не зря же я тренировал силу взгляда, может быть, мне удастся заставить кого-нибудь близкого к Кэролайн рассказать мне о том, что они скрывают намеренно, или даже о чем-то таком, что они бессознательно знают, не подозревая о том, что они это знают.

Бренда пришла на работу рано – контору еще не открыли. Она стояла у входа, ждала. Я выскочил из-за мусорных баков, за которыми прятался.

– Привет, Бренда! Помнишь меня?

Она закричала, и я попытался ее успокоить.

– Я тебе ничего не сделаю. Я просто хочу, чтобы ты посмотрела мне в глаза. Посмотри мне в глаза, Бренда.

Но эта дурочка даже не слушала, что я говорю. Она продолжала вопить дурным голосом, и меня это бесило. Криков мне было достаточно еще с ночи.

– Бренда, будь умницей. Я тебя очень прошу, посмотри мне в глаза.

Хотя я старался, чтобы мой голос звучал спокойно и ровно, мне самому было слышно, какой он раздраженный и злой. Я не знаю, быть может, в конечном итоге я бы сумел загипнотизировать Бренду, но мне помешали. Кто-то набросился на меня сзади. Это был мистер Мейтленд. Будь он один, я бы справился с ним без труда (он был уже пожилым человеком), но на шум прибежал полисмен.

Меня привели в участок на Боу-стрит и заключили под стражу, предъявив обвинения в попытке изнасилования и оказании сопротивления при аресте. Когда в суде магистратов был поднят вопрос о том, чтобы выпустить меня под залог, я решил, о сейчас лучше не упоминать никого из «Серапионовых братьев», и единственным человеком, не связанным с группой, к кому я мог обратиться, был Клайв. Клайв приехал вместе с адвокатом, а чуть позже привел в полицейский участок врача. На самом деле, я не очень уверен в очередности тогдашних событий, и даже не знаю, был ли выплачен залог.

Помню, мы с Клайвом и доктором ехали в Хэмпстед в лимузине. Клайв буквально дрожал от восторженного возбуждения. Может быть, это маленькое приключение для него было чем-то сродни побегу из дома с бродячим цирком? Он сказал, что нам надо поторопиться, пока мое имя не связали с «Кровавой трагедией в клубе «Дохлая крыса». Вот так и вышло, что по совету его врача я подписал обвинительное заключение, и меня поместили в Милтонскую психбольницу.

Сейчас я на пару минут прерываю повествование, иду вниз, на первый этаж, захожу в ванную в своем доме в Ватерлоо, опускаюсь на четвереньки и нюхаю линолеум на полу. Если мне надо вспомнить свои ощущения в клинике, мне достаточно просто понюхать линолеум. Его запах переносит меня назад во времени – и особенно вкупе с запахом мочи, – стоит просто закрыть глаза, и вот я снова в Милтонской лечебнице, гуляю по коридорам ядовито-зеленого цвета. У меня было стойкое ощущение, что коридоров там больше, чем комнат, и действительно – многие двери открывались не в комнату, а в очередной коридор.

Про коридоры мне стало известно не сразу, потому что первые пару недель я провел под воздействием сильных успокоительных в своей одиночной палате или, наверное, будет правильнее сказать – в камере. На меня надели смирительную рубашку, хотя в этом не было необходимости. Врачи и медсестры, когда заходили ко мне, старались держаться у самой двери, подальше от меня, и шепотом обсуждали мой случай. Они не знали, что я умею читать по губам, и поэтому «слышу» все, что они обо мне говорили. Слово «параноик» всплывало достаточно часто, и я вспоминал в этой связи знаменитый параноидально-критический метод Сальвадора Дали и его поразительное умение превращать лебедей в слонов буквально двумя взмахами кисти. И еще мне вспоминались слова Дали: «Единственное мое отличие от сумасшедшего – то, что я не сумасшедший». Со мной было так же, поскольку, по мнению врачей, в моем случае присутствовали все симптомы безумия, и в то же время, раздумывая о себе объективно, я приходил к однозначному выводу, что я не нисколько не сумасшедший. На самом деле, мне представлялось крайне несправедливым, что я, безусловно, талантливый гипнотизер, должен терпеть унижения, запертый в психушке и затянутый в смирительную рубашку, в то время, как другой великий гипнотизер, герр Гитлер, не только разгуливает на свободе, но и правит Германией при поддержке восторженных толп.

Мои первые «вылазки» из палаты проходили на больничной тележке, на которой меня отвозили в пустой кабинет электрошоковой терапии. В первый раз я сам рвался на процедуру, горя нетерпением, поскольку за последние месяцы у меня из глаз истекло столько энергии, что мне действительно не помешало бы пополнить запасы внутреннего электричества, и в этом смысле электрошоковая терапия представлялась мне неплохим способом подзарядиться. Быть может, она таковой и была, но после этих сеансов у меня в памяти образовались провалы – огромные дыры, окна, глядящие в пустоту, люди без лиц и имени, названия улиц без улиц, с ними соотносящихся. (Я бы назвал эту книгу «Воспоминания потерявшего память», но музыкант и композитор Эрик Сати уже использовал это название для своего абсурдистского текста.) У меня было чувство, что я теряю энергию вместо того, чтобы накапливать, и очень скоро сама мысль о близящемся сеансе электрошоковой терапии наполняла меня инфернальным ужасом. Предполагалось, что во время этих процедур я должен быть без сознания (каждый раз перед тем, как подключить электроды к моей голове, мне давали наркоз), но какая-то часть моего словно впавшего в кому разума все равно сознавала, что происходит, и я чувствовал и холодок электродов на коже, и вкус резинового кольца, которое клали мне в рот, и конвульсивные судорога, сотрясавшие все тело, когда боль вонзалась мне в череп обжигающей шаровой ¦вишней. К концу этой пытки я бы сознался в любых прегрешениях, ко я был недостаточно в сознании, чтобы формулировать мысли и произносить их вслух, и к тому же моих мучителей не интересовали признания.

Была еще одна вещь, помимо электрошоковой терапии, вторая пугала меня безмерно: книга доктора Акселя «Гипноз. Практическое руководство» и сам доктор Аксель. Я рассуждал так: если бы я не взялся практиковать гипноз по его пособию, я бы сейчас не сидел в дурдоме. Тем более, не исключалась возможность, что когда врачи разберутся с моим странным случаем, они свяжутся с доктором Акселем, признанным авторитетом в области практического гипноза и в каком-то смысл.: виновником всех моих бед. Мне представлялось, как доктор Аксель сидит в кабинете в той части клинике, куда у меня нет доступа, и читает мою историю болезни, прожигая листы своим пламенным взглядом. А потом он заходит ко мне в палату, погружает меня в гипнотический транс и смотрит в меня, как иные смотрятся в бездну.

Пока я пребывал на лечении в Милтонской клинике, в моих собственных занятиях по гипнозу наступил вынужденный перерыв. Когда я чуть выше писал о своем отражении, это была просто фигура речи, поскольку на протяжении целого года я ни рл ;у не видел зеркала. В клинике не было зеркал – во всяком случае, в тех местах, куда мне разрешалось ходить. Вероятно, врачи опасались, что кто-нибудь из пациентов разобьет зеркало и вскроет вены осколком. Я пытался смотреться, как в зеркало, в воду в ванной, но поскольку я всегда принимал ванну под присмотром кого-то из персонала, сосредоточиться не получалось.

Буквально через несколько дней с меня сняли смирительную рубашку, а через месяц разрешили принимать посетителей. Самым первым был Клайв, потом пришла Дженни Бодкин, которую Клайв разыскал по моей просьбе, а по прошествии еще нескольких месяцев Клайв иногда заходил ко мне вместе с Салли, своей молодой женой. От Клайва с Дженни я узнал, чем закончилась эта кошмарная история в «Дохлой крысе». Полиция прибыла минут через десять после того, как основная масса участников оргии покинула помещение, и тех, кто еще не успел уйти, взяли под стражу по подозрению в соучастии в убийстве. На следующий день все газеты пестрели безумными предположениями о ритуальном убийстве художника и философа-сюрреалиста толпой оргиастов, одуревших от наркотиков. Однако бритва, обнаруженная рядом с телом Неда, принадлежала Неду, а после обыска в его квартире и осмотра оставшихся после него бумаг стало вполне очевидно, что он уже больше года планировал самоубийство и искал способ, как наиболее эффектно уйти из жизни.

Нед тщательно изучил Театр Жестокости и, находясь под впечатлением изученного предмета, рассматривал собственное самоубийство как эпизод в своем роде образовательный. Одна из его записных книжек открывалась цитатой из Андре Бретона, написанной красными большими буквами: «СЛОВО «САМОУБИЙСТВО» ПО СУТИ НЕВЕРНО: НЕВОЗМОЖНО УБИТЬ СЕБЯ. ТОТ, КТО УБИВАЕТ, И ТОТ, КОГО УБИВАЮТ – ЭТО ДВА РАЗНЫХ ЧЕЛОВЕКА». Находясь в Милтонской клинике, я много думал об этой фразе Бретона, но так и не понял ее до конца. Также мне не давали покоя слова из заявления Феликс в полиции. Она сказала, что, как ей кажется, Нед покончил с собой, потому что боялся смерти. Я этого не понимал, но, насколько я это себе представлял, такой страх был чем-то сродни головокружению, которое, собственно и порождает страх высоты, хотя на самом деле люди боятся не высоты как таковой, а, скорее, боятся себя и своей потенциальной готовности броситься вниз с высоты. Среди невнятных, запутанных записей Неда относительно самоубийства, постоянно проскальзывала мысль о том, что самоубийство составляет одну из основ философии и практики сюрреализма -естественное окончание жизненного пути, к которому тяготеют все сюрреалисты. Ранние литературно-художественные работы французской однозначно указывают на то, что Бретон, Арагон и Элюар были патологически очарованы зловещим мостом самоубийц в парке Бют-Шомон. В «Парижском крестьянине» Арагон высказывает мысль о том, что многие самоубийцы, которые бросались с этого моста, вовсе не собирались покончить с собой, просто их «вдруг потянуло в бездну, и они не сумели противиться искушению». Чуть дальше в той же главе Арагон рассуждает о таинственном сходстве головокружения и желания…

В 1919-ом году ушел из жизни Жак Ваше, смерть наступила от передозировки опиума. В 1929-ом застрелился Жак Риго, в 1933-ом Раймон Руссель покончил с собой при загадочных обстоятельствах; два года спустя Рене Кревель отравился газом, оставив записку: «Мне все опротивело». А потом, в 1937-ом, долгий и страстный роман Неда Шиллингса с Чудесным завершился кровавым acte gratuit*. И если как следует поразмыслить о событиях, предшествовавших его самоубийству, и особенно – о нашем с ним разговоре в «Геркулесовых столпах», получается, что Нед, вероятно, и вправду не верил в самоубийство как в способ свести счеты с жизнью, и представлял себе вечность непрестанно длящейся оргией в компании тридцати голых мужчин и женщин, совокупляющихся в темной комнате, из которой нет выхода. Кто знает?

Разумеется, у меня, пациента Милтонской психбольницы, была своя точка зрения на историю сюрреализма, отличная от точки зрения Неда, как она видится мне. Может быть, мой подход отдавал чрезмерным солипсизмом, но для меня сюрреализм начинался и заканчивался в дурдоме, поскольку изначально он зародился в психиатрическом отделении военного госпиталя в Сен-Дизье, где Андре Бретон работал санитаром во время Первой мировой войны. Именно там он проникся завораживающей красотой безумного бреда душевнобольных, после чего принялся изучать труды Пьера Жане об истерии и подготовил обширную базу для создания эстетики конвульсивной красоты и почти предрешенной безумной любви с сумасшедшей девушкой по имени Надя, которую Бретон встретил в 1927-ом году.

Но вернемся к последствиям оргии. Норманна обвинили в содержании публичного дома и присудили к двум годам тюремного заключения. Честного Чена, причем совершенно несправедливо, признали виновным в торговле наркотиками, и он получил десять лет. Нескольких проституток в судебном порядке выслали из Парижа. Хотя Феликс была среди тех, кто остался у тела Неда, она не присутствовала на суде. Как оказалось, ее отец был большим начальником в британских ВВС, и ее увезли в «родовое гнездо» где-то в Северной Ирландии. С тех пор я ее больше не видел.

* Беспричинный поступок (фр.)

Помимо Клайва и Дженни меня посетил Дональд Мелдрум. Сперва я его не узнал.

– Зачем вы сбрили усы?!

– Во-первых, я ничего не сбривал, это были фальшивые усы. – Он улыбнулся, словно извиняясь. – Меня не хотели пускать, но я назвался вашим кузеном. Так что вы меня не выдавайте. Я подумал, что должен представить отчет о проделанной работе, хотя отчитываться, собственно, не о чем. Родители Кэролайн не захотели со мной разговаривать, как и эта истеричка, Бренда. Но мне удалось поговорить с Джимом и Энид, с ее сослуживцами. Также я разговаривал с мистером Мейтлендом по телефону – представился служащим Министерства труда. Я расспросил всех соседей Бигли, но, похоже, родители Кэролайн живут замкнуто и не распространяются о своих семейных проблемах. Я нанял мальчишку следить за их домом, но безрезультатно. Я также проверил больницы и морги, и дал объявление в «Chronicle» с просьбой ко всем, кто обладает какой-либо информацией, обращаться ко мне. Никто не обратился. Существуют другие способы расследования, но при сложившихся обстоятельствах, я полагаю, что Дело об исчезнувшей машинистке можно считать закрытым.

Потом я узнал, что Мелдрум вернул мой аванс в десять гиней, оставив их на хранение в регистратуре.

У меня были еще и другие посетители. Хорхе однажды пришел вместе с Дженни. Он был очень нервный, и мне показалось, что он убежден, будто безумие заразно и передается воздушно-капельным путем. Он пришел попрощаться.

– Возвращаюсь к себе в Аргентину. В Англии уже не так весело.

Когда я это услышал, мне стало грустно. Хорхе был самым преданным поклонником моего творчества и всегда хорошо покупал мои картины. От Хорхе я узнал, что Антонена Арто, большого друга сюрреалистов и пионера Театра жестокости, также заперли в психбольнице буквально через пару недель после меня. По доходившим из Парижа слухам, его, как и меня, подвергали лечению электрошоком. Я написал ему р клинику в Руане, а потом – в Родезе, гю ответа так и не получил. Мои письма к Арто были впоследствии опубликованы в одной длинной статье в «Times Literary Supplement», так что я не буду пересказывать их содержание.

Самым странным визитом был визит Маккеллара. Он ввалился ко мне в палату, распространяя тяжелый дух сидра.

– Доброго утра, Каспар! – сказал он. – Вот, прими в дар бананы.

И он вручил мне связку бананов.

– Маккеллар! Как я рад тебя видеть. Как ты? Как остальные? Есть какие-то новости от Оливера?

– Информация о том, как я живу-поживаю, очень малоприятна, – сказал он. – Отхожу от оргии. Брайони сказала adios*. Что до книг, созданных мною, тот, кто мог бы их выпустить, говорит, что они страсть как плохи. Нашим друзьям настал полный kaput**, или они отбыли в даль, а наш добрый друг, он до сих пор там, в Испании, я думаю.

Выслушав эту тираду, я всерьез испугался за Маккеллара и подумал, что, может быть, его тоже определили в дурдом в качестве пациента, и теперь мы с ним соседи. Или же кто-то ему сказал, что с сумасшедшими следует разговаривать на языке сумасшедших и никак иначе?

– Спасибо за гостинец, – сказал я. – Но почему бананы? Маккеллар сосредоточенно наморщил лоб, подбирая слова для ответа.

– Я прихожу к продавцу фруктов и смотрю, что надо купить. Я собирался купить другой фрукт, такой… круглый и рыжий, из которого выжимать можно сок. Он яркий и сочный, окраски заката над жаркой саванной. Но сказать продавцу, каково имя фрукта, было с трудом исполнимо, и я, поэтому, купил бананы. Сказать «бананы» я мог.

– Замечательно. Большое спасибо, – сказал я. – Как я понимаю, «Слепой Пью глядит в прошлое» не пошел, и ты сейчас пишешь другую книгу?

* До свидания (исп.)

** Конец (нем.)

Он с воодушевлением закивал.

– Да, пишу. Назову новую книгу «Триумф Абсурда». Она про китайского мандарина, которому… можно, но наоборот, произносить одно слово… два слова, три слова… потому что он сразу даст дуба, когда эти слова будут сказаны вслух. Выпустив эту книгу про заколдованного мандарина, я стану богатым. Книгу купят, я знаю. Но, Каспар, расскажи, как твоя духовная хворь? И эта клиника, как она?

С тупым, сонным недоумением я слушал странные речи Маккеллара, удивляясь его странной лексике и корявому построению фраз. Мой мозг, одурманенный сильными успокоительными и потрясенный воздействием электрошока, работал с большим напряжением, и лишь минут через двадцать до меня начало доходить, что после своих неудач со «Слепым Пью» и «Дантистом с Дикого Запада» Маккеллар затеял новый проект – роман о Китайской Империи, в котором не будет ни единой буквы «е» – иными словами, он замахнулся на липограмматический роман. В качестве тренировки Маккеллар старался не произносить слова с буквой «е» и в обычной речи. Он принес мне бананы, потому что не смог попросить апельсины у торговца фруктами. К тому времени, когда я это понял, Маккеллар уже полностью выдохся, пытаясь строить беседу в подобной манере. Он ушел очень скоро, не пробыв у меня и получаса. Кстати, он так и не снял пальто, от которого также шел крепкий дух сидра.

– Скоро приду опять, – солгал он на прощание.

Маккеллар не пришел больше ни разу. Это была наша последняя встреча, и я очень жалею, что почти ничего не запомнил. Это так больно – терять друзей. Нед, наш вождь и учитель, ушел из жизни по собственной воле, превратив свою смерть в кровавый спектакль, и мне так хотелось об этом поговорить, но полупьяный дурачащийся Маккеллар с его добровольно возложенной на себя «е»-немотой” был непригоден к нормальному разговору.

И, наконец, был один посетитель, который так и не пришел. Каждый раз, когда мне говорили, что у меня будут гости, я начинал волноваться. Думал, а вдруг это Кэролайн?! Вдруг она все же придет, и возьмет меня за руку, и отведет домой на Кьюбе-стрит, и уложит в постель, и останется у меня. Но это волнение неизменно сопровождалось страхом – мне было страшно и стыдно, что она увидит меня в таком жалком, отчаянном положении.

Я забыл сказать, что месяца через два меня перевели из одиночной палаты в палату на семь человек. И хотя меня поощряли играть в пинг-понг или в карты с другими пациентами, я предпочитал сидеть в одиночестве и раскладывать долгий пасьянс собственного изобретения, в котором, прежде чем перевернуть каждую карту, я старался воздействовать на нее силой мысли – нет, не угадывая ее масть и достоинство, а назначая их по собственному произволу. Я прожигал взглядом карты, мысленно повелевая, чтобы следующей открылась, скажем, четверка пик.

Еще я подолгу сидел у окна, глядя на облака и пытаясь заставить их приминать нужные мне очертания и формы. Быть может, скульптуры из облаков – это искусство будущего, думал я. В принципе, подобные упражнения практически не отличались от работы с гипнагогическими видениями, ускользающим текучими образами, практически не поддающимися волевому контролю. (На самом деле, я давно начал подозревать, что главный смысл этих образов – навести человека на мысль, что вопреки своему кажущемуся постоянству, реальный мир столь же изменчив и зыбок, как и гипнагогические видения, и также послушен велениям натренированной воли и разума, научившегося управлять своей силой.) Однако на практике у меня редко когда получалось подчинить себе облако или карту. Своевольные и непослушные, они жили собственной жизнью, независимой от моего желания. Как сие ни прискорбно, но по прошествии нескольких месяцев мне пришлось признать свою полную несостоятельность в данном аспекте. Рискуя повториться, я все же хочу еще раз подчеркнуть, что сюрреализм, вопреки общему мнению, это отнюдь не художественное движение; это научный метод исследования реальности, в котором ведущую роль играет эксперимент. Неудачные эксперименты в лечебнице привели меня к объективному заключению, что я все же не центр вселенной, как мне представлялось вначале. Признаюсь, это открытие стало для меня настоящим ударом, от которого я оправился далеко не сразу.

Врачи настоятельно мне советовали пройти курс арт-терапии, и, как оказалось, не зря. Даже запахи красок и масел уже поднимали мне настроение. Я ничего не писал с самого отъезда в Германию. Последнее, что я сделал – это миниатюрный портрет Кэролайн. А потом мои мысли были заняты совершенно другим, и еще у меня постоянно тряслись руки – я просто боялся, что не смогу удержать кисть. Однако в клинике дрожь унялась, видимо, благодаря сильным успокоительным, на которых меня там держали.

Итак, после долгого перерыва я снова взял в руки кисть и с удивлением обнаружил, что мои стиль и техника изменились. Мазки стали мягче, свободнее, манера письма напоминала манеру импрессионистов, а сами картины обрели некий налет почти детской наивности. Теперь я уже не старался копировать фламандскую технику миниатюры, хотя все равно продолжал писать мелкие детали, заполняя пространство картины крошечными предметами и обрывками фраз. Большинство моих работ того периода сейчас хранятся в собрании Принцхорна*.

Самая известная из этих картин – также и самая большая. Приступая к работе над «Схемой проезда по Лондону», я тешил себя совершенно безумной мыслью, что мне, быть может, удастся продать ее Лондонскому департаменту транспорта, и что плакаты с ее репродукцией развесят на станциях метро, и мне предложат работу художника по рекламе. Однако, пока я трудился над этой поистине монументальной картиной, меня захватила другая идея. «Схема проезда по Лондону» – это огромная карта, снабженная множеством иллюстраций, в самом центре которой, сквозь клубящийся серый туман в лабиринте улиц проступает лицо Кэролайн. Оно расположено примерно в районе Холборна. Себя я нарисовал за решеткой в психиатрической клинике в Хэмпстеде, и еще одного себя – курящего опиум на Кейбл-стрит и рисующего в воображении эту автобиографическую карту. Хребет Лондона на моей схеме проходит через Трафальгарскую площадь, по Чаринг-Кросс-роуд и Тоттенхэм-Корт-роуд, к Юстону и дальше. Улицы, не заполненные туманом, расписаны цитатами, сложенными из микроскопических букв, причем фразы пересекаются на перекрестках. Например, «Интеллектуал -это такой человек, у которого есть дела поинтереснее, чем думать о сексе» Олдоса Хаксли проходит вдоль Оксфорд стрит до самой Чаринг-Кросс-роуд и смыкается на слове «секс» с цитатой из Андре Бретона, протянувшейся по Чаринг-Кросс-роуд до Тоттенхэм-Корт-роуд: «Сексуальные желания мужчины и женщины устремятся навстречу только в том случае, если между ними появится завеса из неопределенностей, постоянно возобновляемая».

* Принцхорн Ханс (1886-1933) – немецкий психиатр и психоаналитик. Изучал, в частности, “патологическое искусство” и собрал обширную коллекцию произведений душевнобольных. В настоящее время это собрание (около 5000 работ) находится в Гейдельбергском университете.

Или, скажем, поверх перекрестка «Семи циферблатов» написано достаточно крупными буквами: «Истина очень проста», – и от этой центральной фразы лучами расходятся семь улиц-цитат. «Истина очень проста: у меня в жизни был только один идеал – стать мужем, жить исключительно для того, чтобы жениться. Но смотрите, что получилось: пока я отчаянно стремился достичь своей цели, я стал писателем, и кто знает, быть может, даже великим писателем» (Кьеркегор); «Истина очень проста: необходимо мыслить вопреки разуму» (Гастон Башлар); «Истина очень проста: стоит ли жить, если надо работать?» (Андре Бретон) и так далее, по кругу. Я нарисовал несколько станций метро, но вместо надписи «Лондонской метро» поместил над входом высказывание Пьера Реверди: «Сон – это тоннель под реальностью».

Цель этих цитат – помочь иностранцу, впервые попавшему в Лондон, найти нужное место в городе. Я горжусь этой работой и считаю ее шедевром, новаторски соединившим в себе картографию, литературу и мои личные воспоминания. Например, на моей схеме присутствует паб в Сохо, где Де Квинси встретил проститутку Анну, а я – Кэролайн. Дом Кэролайн в Патни закрыт, его дверь заколочена досками. Алистер Кроули ждет кого-то у входа в «Пшеничный сноп». Прекрасная женщина-вампир выглядывает из окна квартиры Оливера на Тоттенхэм-Корт-роуд. На Бонд-стрит обозначена галерея Нью-Барлингтон. Клайв машет рукой из окна своего кабинета на Бромптон-стрит. Мелдрум, Фрейни и Хьюджес проводят совещание у себя в конторе на Грейт-Портленд-стрит. Неподалеку от входа в Грин-Парк стоит «Колесница» Хорхе. На общем фоне выделяются две детали: музей восковых фигур мадам Тюссо к северу от лица Кэролайн, а к югу, в том месте, где должен располагаться клуб «Дохлая крыса» – голый холм с пустым крестом на вершине, под которым рыдают коленопреклоненные женщины. Сент-Джеймсский парк сразу под этой Голгофой из Сохо имеет округлую форму. Этот круг можно крутить и тем самым содействовать осуществлению случайных встреч. И, наконец, во всех четырех углах карты стоят архангелы с надутыми щеками. Смысл в том, что когда они дуют, создается божественный ветер, который толкает людей друг к другу и разносит их в разные стороны.

Существует еще одна, как бы сопутствующая картина под названием «Лондон после бомбежки», на которой я изобразил себя в компании женщины в белом, чье лицо скрыто густой вуалью. Мы с ней стоим перед моей схемой Лондона, только все ее персонажи мертвы, большинство зданий разрушено, а цитаты на улицах перемешались и превратились в бессвязную мешанину из слов. Другие работы того периода включают, в частности, «Совокупление мыслеформ», где каждый квадратный дюйм на пространстве картины покрыт обнаженными человеческими телами, сплетенными в безупречной органической мозаике, и «Мистер Зорг сражается против фашизма», на которой я изобразил Оливера в цилиндре и черном плаще фокусника: он стоит на подступах к светлому замку и готовится принять бой с тучей клубящейся темноты, в которой едва различимо проглядывает фигура закутанной в черное женщины. И, наконец, стоит упомянуть «Глаза доктора Акселя», на которой мужчина и женщина пойманы, словно в ловушке, в огромных полукруглых глазах безумного доктора.

После того, как мне отменили электрошоковую терапию, я вдруг осознал, что мне в этой клинике не хорошо и не плохо -вообще никак. Я не пытался сбежать, хотя более чем уверен, что моих гипнотических способностей на это хватило бы. К концу первого года мне разрешили свободно ходить по зданию и по саду, но зеркало дали только на втором году «заключения». То, что я в нем увидел, меня встревожило и напугало: лицо – точная копия моего, но я знал, что это чужое лицо, не мое. Там, в зеркале, был не я. Не настоящий я. В отражении напрочь отсутствовала моя личность. Я не знал, чье это лицо – вероятно, лицо моего двойника, – и поэтому оставил его запертым в толще зеркального стекла, и больше к нему не возвращался. Это была небольшая потеря, поскольку к тому моменту я уже отказался от мысли об усовершенствовании своих гипнотических способностей. Вместо этого я самозабвенно писал картины, проявлял терпение и впервые в жизни читал газеты. С нарастающим беспокойством я следил за развитием событий в Европе: спешная эвакуация испанского правительства в Барселону, «Берлинский пакт» между странами Оси, присоединение Австрии к Германии, кризис в Чехословакии, Мюнхен, падение Испанской республики, кризис в Данциге, вторжение немцев в Польшу, вступление Великобритании в войну и период странной войны. К зиме 1939-40 годов у меня было только одно желание: выбраться из лечебницы, – потому что я хорошо представлял себе, что будет, когда немецкие войска войдут в Лондон. Врачи, связанные с СС, прочешут все психиатрические больницы, соберут в одном месте всех дегенератов, кретинов и психов и умертвят их посредством инъекций цианида.

Ударившись в панику, я принялся рисовать самые обыкновенные портреты персонала клиники и деревья-цветочки в больничном саду. Если я был уверен, что за мной никто не наблюдает, я разговаривал сам с собой, усердно практикуясь в поведении нормального человека.

– Как поживаете?

– Спасибо, хорошо.

– Как сегодня чудесная погода!

– Да, погода интересует меня чрезвычайно… нет, я хотел сказать, что, как и всякий нормальный человек, я обращаю внимание на погоду.

И так далее, и тому подобное.

Но, как оказалось, я зря волновался. В самом начале 1940-го года нам объявили, что Милтонская больница будет преобразована в военный госпиталь. Все, кого можно было отправить домой, были отправлены домой. Я попал в число тех, кого посчитали условно пригодными для жизни в нормальном обществе.