Лондон, декабрь, 1952.

Кэролайн снится мне редко. Однако вчера мне приснилось, что мы с ней гуляем по луна-парку в Баттерси. Она сказала, что хочет нарядиться молочницей. Я пообещал подарить ей миниатюрный дворец Трианон. Потом я встал перед ней на колени. Она торопилась, ей надо было вернуться в контору, но все же она снизошла до того, чтобы накормить меня пастилками от кашля.

Где сейчас Кэролайн? Куда все пропали? Я брожу по знакомым до боли улицам Сохо и Блумсбери и не встречаю вообще никого. И не только в Сохо и Блумсбери. Я бываю в других местах тоже – в Илинге, Сент-Олбансе, -в предместье Сен-Жермен – везде улицы неизменно пустынны, за исключением толп коммерсантов в элегантных костюмах и котелках, спекулянтов и уличных торговцев в мягких фетровых шляпах и костюмах попроще, и солдат и матросов, отпущенных в увольнительную. Но все они – мертвые. Только женщины представляются живыми. Я пристально вглядываюсь в лица женщин, ищу Кэролайн, а если не Кэролайн, то кого-то другого – просто какую-нибудь женщину, – в надежде ее изучить и тогда, может быть, лучше понять Кэролайн.

Никого нет. Ни Кэролайн. Ни Неда Шиллингса. Ни Оливера Зорга. Ни Дженни Бодкин. Ни Маккеллара. Ни Феликс. Ни Хорхе. Пропала даже Памела, а ведь каждый вечер, когда она пела, ее приходили послушать сотни человек. Куда все подевались? Может быть, я на минуту отвлекся, и за эту минуту, пока я стоял к ним спиной, они заключили тайное соглашение и разом подались в хранители маяков, ушли в монастырь или завербовались в иностранный легион? Быть может, они успокоились, остепенились, поселились в каком-нибудь тихом предместье, устроились секретарями, страховыми агентами, внештатными оформителями и т.д. Хотя в последнее как-то не очень верится.

Передо мною лежит фотография, на которой заснята часть нашей группы. Снимок сделан в 1936 году, месяца через два после закрытия Первой международной выставки сюрреалистов в галерее Нью-Барлингтон. Мы стоим перед входом в галерею Винкельмана на Риджент-стрит. Все щурятся на яркое солнце – все, кроме Неда, который бесстрашно таращится в объектив со своего места в центре. Блестящие белки его глаз всегда ассоциировались у меня с чем-то хищным. Большинство из нас улыбается робкой, несмелой улыбкой. Дженни Бодкин в полосатой матросской тельняшке машет одной из своих знаменитых кукол для кукольного театра абсурда – той самой, в виде прожорливого волосатого влагалища. Джордж стоит на коленях в первом ряду и неубедительно изображает борьбу с концертино. Бокалы с вином и дымящиеся сигареты представлены в полном объеме. Бокалы подняты в тосте, предназначенном Неду, поскольку мы как раз отмечали его выставку. Феликс сидит у ног виновника торжества и тянется шаловливой ручонкой к его промежности.

Я стою с самого края, в тени под навесом у входа в галерею. Сейчас я смотрю на себя на снимке и вспоминаю, чем были заняты мои мысли в тот день. Я хотел уговорить Винкельмана, чтобы он сделал выставку моих иллюстраций к Маккелларову «Детству и отрочеству Гагулы». Но я, видимо, был недостаточно убедительным. Оливер обнимает меня за плечи одной рукой, а другой рукой прижимает к себе Монику. Кэролайн на фотографии нет. «La femme trouvee»*, она не входила в наше объединение. Но это она нас снимала. Позже, значительно позже, уже после войны, на основе именно этого снимка я написал ретроспективный портрет нашей группы. Я ничего не менял, только нарисовал всех присутствующих с закрытыми глазами, как будто они крепко спят и поддерживают друг друга в своем коллективном сне. Единственный человек на портрете, который не спит – это я сам. Я стою с широко распахнутыми глазами и смотрю на зрителя с края холста. Теперь картина находится в собственности лондонской Национальной портретной галереи и, должно быть, лежит у них где-то в запасниках в качестве резервного экспоната.

* Найденная женщина (фр.). По аналогии с objet trouvee – найденным предметом, вещью из повседневного обихода, которую сюрреалисты использовали в качестве материала для создания своих произведений. Обыкновенный предмет, часто промышленного производства, представленный в определенном контексте, становился произведением искусства и приобретал новый смысл.

В наш кружок «Серапионовых братьев» входило человек двадцать-тридцать, плюс восторженные почитатели и всякие сопутствующие товарищи. За последние несколько лет до начала войны не проходило буквально ни дня, чтобы ты не встретил кого-то из них на улице или в клубе. Заходишь вечером в «Дохлую крысу» и видишь, как минимум, с полдюжины «своих». Если ты был в центре Лондона и случайно не встретил кого-то из братьев – это считалось едва ли не странным. На самом деле, мне кажется, что до войны даже случайности проявляли себя по-иному. Мы, члены братства, были уверены, что сможем все изменить. Искусство, литературу, политику -все. Теперь бары и клубы Сохо принадлежат новым людям. Более шумным, более пьяным и более уверенным в себе. Мак-ларен-Росс. Тамбимутту, Колкахун, Макбрайд, Дилан Томас, Нина Хамнетт. Старая гвардия исчезла почти без следа. Я изредка вижусь с Полом Нэшем и Дэвидом Гаскойном. Пару недель назад я приметил в витрине какого-то магазина одну из игрушек Дженни Бодкин. Того самого плюшевого медвежонка с молотком в лапах, который, если взять его в руки, рычит: «Поставь меня на место». Нед Шиллинге умер, как и обещал. Мы до сих пор переписываемся с Гербертом Ридом, хотя в последнее время тон наших посланий становится все более язвительным. Я слежу за публикациями Оливера Зорга в «Горизонте» и других литературных изданиях, но не знаю, где его можно найти, а все письма на имя Сирила Коннолли для последующей передачи Оливеру Зоргу остаются без ответа. Сам Сирил божится, что не знает, где сейчас живет Оливер.

Оливер Зорг, Пол Нэш, Хорхе Аргуэльес, Герберт Рид. До меня как-то не сразу дошло, что все упомянутые имена, и мое – в том числе, могут создать у читателя в корне неверное представление, о чем эта книга. Это не история «Серапионовых братьев». И ни в коем случае не автобиография. Я сам ненавижу автобиографии, все эти скучнейшие подробности из жизни родителей автора, его бабушек и дедушек, его прадедушек и прабабушек, воспоминания (чаще всего неприятные) о школьных годах и лирические пассажи о том, как автор все же расправил крылья, когда стал студентом университета, и т.д., и т.п. Меня это не вдохновляет. Я не вел дневников, которые могли бы послужить основой для монументальной автобиографии. У меня есть только дневник сновидений, куда я записываю те немногие события, которые происходят со мной во сне. Если вас интересуют мои родители, достаточно будет сказать, что мой папа – Лотреамон, а мама – Алиса в стране чудес. Что касается моего детства, то оно продолжается до сих пор. В плане познания мира, бутылка виски служила мне микроскопом, а бордель был единственной лабораторией.

Эта книга – не мемуары художника. Я пишу ее не для того, чтобы рассказать о себе. Мое участие в организации Первой международной выставки сюрреалистов в Лондоне, наша ссора с Андре Бретоном, мой разрыв с сюрреализмом, моя карьера военного художника, мои работы, мой психованный психоаналитик, из-за которого я угодил под суд – все это упоминается здесь лишь постольку поскольку. На самом деле, эта книга не обо мне. Мало того, я пишу не для вас – если только вы не Кэролайн. Вещь, которую вы сейчас держите в руках, это не литература. Это магическая ловушка. Она создавалась с единственной целью: найти Кэролайн. Разумеется, книга должна выйти в свет. Каждый ее экземпляр – как послание, закупоренное в бутылку. Мне представляется множество этих бутылок, плывущих по странным, далеким морям. Собственно, в этом-то и заключается парадокс. Для того чтобы «Изысканный труп» исполнил свое единственное предназначение, необходимо, чтобы он разошелся многотысячными тиражами, хотя эта книга – действительно очень личная, и сделана для одного человека, и адресована только ему. То есть, ей. Если вы все-таки соберетесь ее прочесть, вы очень скоро поймете, что как литератор я полностью несостоятелен. У нас в братстве были свои писатели, Оливер и Маккеллар. Я же, художник, затеявший делать книгу, вторгаюсь сейчас на незнакомую территорию. Мне действительно проще думать, что я пишу очередную картину, только не красками, а словами; и под мазками из слов, вымыслов и неправд лежит темный грунт меланхолии и жалости к себе. Эта книга, мне кажется, выйдет похожей на печальные, сумрачные полотна генуэзского живописца Алессандро Магнаско – унылые и хмурые пейзажи в тусклом свете вечерних сумерек, на которых с трудом различаются расщелины в скалах и безбрежные болота, и посреди этих пустынных ландшафтов, наполовину сокрытые листвой или завалами камней, иной раз проглядывают одинокие фигуры бледных и изнуренных отшельников или печальных шутов, их измученные тела словно высвечены вспышкой молнии.

Закончив этот абзац, самую длинную цепочку слов из написанных мною с тех пор, как я бросил школу, я пошел прогуляться по Южному берегу. Там как раз проходил «Фестиваль Британии», и я решил заглянуть на выставку. В экспозиции были представлены очаровательные и донельзя изысканные механические конструкции Эммета, очень английские нелепости Джона Пайпера, зловеще-футуристический Скайлон и не особенно захватывающая коллекция мебели серии G-Plan. Меня особенно удручали явные признаки доместикации сюрреализма, встречавшиеся повсеместно. Сейчас стало модным писать пейзажи с завышенной линией горизонта, размечающей пустое пространство, где нет ничего, кроме нескольких загадочных объектов, разбросанных как попало, а на рекламных щитах сплошь и рядом красуются изображения вырванных глаз и отделенных от тела рук. Сюрреализм утратил свое изначальное предназначение: провоцировать, эпатировать и удивлять. Былая сила его обаяния теперь стала более чем сомнительной. Фестиваль – это праздник. Ничего себе праздничек!

Даже во время войны настроение у нас было более праздничным. Оно было по-настоящему радостным. Пробираясь сквозь толпы людей на выставке, я весь пылал, словно заряженный пламенем, и мне представлялось, что если сейчас кто-то дотронется до меня, он тут же сгорит и осыплется пеплом, поглощенный огнем моей жгучей души.

Вернувшись домой, я открыл очередную бутылку виски, а потом долго сидел и смотрел на стену. Мне все равно, на какую из стен смотреть, потому что однажды, в краткосрочном припадке вдохновения на trompe d’oeil*, я нарисовал на трех стенах фальшивые окна, и теперь эти стены стали точно такими же, как и четвертая, в которой действительно есть окно, выходящее на запасные пути у вокзала. Дверь в мою комнату почти невидима, потому что раскрашена под обои. Своим искусством я сотворил для себя тюрьму.

Хотя я работаю в этой комнате, как рабочая студия она подойдет далеко не для каждого живописца. Настоящее окно выходит на юг, а все мои братья-художники, или будет вернее назвать их соперниками, ратуют только за северное освещение. Однако меня не заботит проблема света, поскольку я не пишу «из жизни» и предпочитаю работать при желтом свете голой электрической лампочки, который как нельзя лучше подходит для моих ослепительно ярких и пестрых цветов. Я пишу исключительно «из головы». Все происходит само собой. Я закрываю глаза и погружаюсь в поток гипнагогических образов. Фигуры людей, звери, здания, символы и пейзажи как будто гоняются друг за другом в безмолвном пространстве за закрытыми веками, а потом исчезают в неосвещенных зонах сознания. Когда я спросил доктора Уилсона, своего психоаналитика, об этих странных картинках из головы, он заверил меня, что гипнагогические образы – явление достаточно распространенное, даже обычное, связанное с пропуском каких-то там импульсов на фоторецепторах сетчатки глаза. То ли на палочках, то ли на колбочках, я уже точно не помню.

Я посмотрел в словаре, что означает слово «гипнагогический». Вызванный, порожденный сном. Но здесь явно какая-то неувязка, поскольку я определенно не сплю, когда наблюдаю за этими образами, что заполняют все поле зрения, кружатся в вихре бредового танца и перетекают друг в друга, создавая поистине фантастические сочетания. Собака, лежащая на траве, превращается в вазу для фруктов, хвост, согнутый колечком, вдруг проступает изгибом жемчужины, а красавец Нарцисс, завороженный своим отражением в зеркальной воде, стоит только немного сместить угол зрения, вдруг обращается в белую руку скелета, держащую яйцо – в соответствии с параноидально-критическим методом видения мира и построения художественной реальности, разработанным моим старым другом (я имею в виду, бывшим другом) Сальвадором Дали. Сам Дали определил его как «спонтанный метод непосредственного изложения иррационального знания, рожденного в бредовых ассоциациях, а затем критически осмысленного. Осмысление выполняет роль проявителя, как в фотографии, нисколько не умаляя параноидальной мощи». Это полностью согласуется с Манифестом сюрреализма, поскольку мы следуем рекомендации Бретона, пытаясь творить под «диктовку мысли вне всякого контроля со стороны разума, без каких бы то ни было эстетических или нравственных ограничений».

* Оптическая иллюзия; изображение, создающее иллюзию реальности (фр.)

Как бы там ни было, я не верю, что гипнагогические образы связаны со сновидениями, поскольку с тех пор, как исчезла Кэролайн, меня мучает бессонница. Иногда я лежу на полу с закрытыми глазами и бездеятельно наблюдаю за текучими образами, колышущимися в пространстве: пламенеющие зигтураты обращаются огненным ветром костров, языки пламени извиваются побегами виноградной лозы, виноградник простирается до стены, в стене есть дверь, но когда я подхожу к этой двери, она превращается в озеро, по которому плавает утка, только это уже не утка, а перевернутая стопа, и так – без конца, с неослабной энергией. Бредовый, бессмысленный фильм без сценария и сюжета.

В другие разы я не столь безучастен и не довольствуюсь ролью пассивного наблюдателя, поскольку эти текучие образы можно менять произвольно, и у меня разработан комплекс упражнений на концентрацию и построение заданных видений. Я вызываю буквы алфавита. Одна за другой, они неуверенно поблескивают на экране закрытых век, страстно желая стать чем-то иным. Потом я слегка ослабляю контроль, и их очертания растекаются, и они, преисполненные благодарности, превращаются в страусов, окна и банджо – в любую вещь по их выбору. Или я вызываю в сознании образ Гитлера и заставляю его расхаживать с важным видом, потом – бегать, потом – стоять на голове, причем я могу сделать так, чтобы его голова раздулась наподобие воздушного шара, и стала в три раза больше нормальных размеров. Однако подобные визуальные построения требуют немалого напряжения. И самое сложное – это добиться портретного сходства при создании образа определенного человека.

Как правило, гипнагогические фигуры крайне неустойчивы и быстро выходят из-под контроля. Когда я вызываю образы обнаженных или полуодетых женщин, эти женщины отчаянно корчатся и извиваются, сливаясь друг с другом и деталями окружающего пейзажа. Они так застенчивы и стыдливы, им так не хочется подчиняться моему богоподобному произволу. Оберегая свое целомудрие, они превращаются в миртовые деревья, или в коров, или во что-то еще. Иногда мне удается зафиксировать какой-то из этих образов, и захваченная мною женщина застывает на середине волшебного преображения: у нее на руках распускаются листья, ее нос превращается в птичий клюв, ее стройные ноги растекаются струями дыма. Эти причудливые фигуры напоминают «изысканных трупов», небывалых созданий, составленных из разнородных частей, которых мы производили в неимоверных количествах в наших сюрреалистических играх во «Что получилось?». Один художник рисовал голову, потом загибал листок и передавал его другому участнику, который рисовал торс, не видя головы, вновь загибал листок и передавал его дальше. А потом мы разворачивали рисунок и рассматривали получившегося удивительного гибрида.

Кстати, писатели-романисты тоже пользуются приемом «изысканного трупа». Помню, Оливер был убежденным сторонником такого подхода. Стелла, героиня «Вампира сюрреализма», его самой известной книги, и есть в своем роде изысканный труп, поскольку ее ослепительно-белая кожа и черные волосы списаны с Феликс, остроумие, задница и бедра позаимствованы у Моники, а грудь – у какой-то женщины, которую Оливер мельком увидел на Кингс-роуд. Во всяком случае, он так говорил.

Разумеется, я пытался призвать гипнагогический образ Кэролайн, но мне было страшно. Мне почему-то казалось, что я совершаю какое-то святотатство, и, наверное, поэтому у меня ничего не вышло – ни разу. Волшебства не получилось. Заклинание не сработало. Сейчас я хочу попытаться снова, и я не знаю, насколько удачной будет эта вторая попытка. Подчинится ли Кэролайн магии букв, ложащихся на страницу? Она придет, если я позову? Может быть. Но допустим, ее нет в живых. Допустим, что как-то под вечер, я буду сидеть и писать эту книгу в своей комнате с четырьмя окнами, в доме на задворках вокзала Ватерлоо, и вдруг услышу негромкий, но все же настойчивый стук, и спущусь вниз по лестнице, и открою входную дверь, и нечто выйдет из серого смога, и упадет мне на грудь. Я прижму к себе это гниющее существо в корке влажной земли. Ее зубы, расшатанные и желтые, прижмутся к моим губам. Ее синее платье, сгнившее наполовину, будет испачкано грязью. И все-таки я обниму его с радостью, это тело, восставшее из могилы. Мне будет страшно, по-настоящему страшно. Но сейчас мне страшнее во сто крат. Да, вполне вероятно, что она мертва. Вполне вероятно, что ее убили. Не исключена и такая возможность, что убийцей был я.