Незадолго до того как мой отец совершил последнюю свою поездку на Антильские острова, умерла жена его двоюродного брата Саломона, которого он горячо любил с детских лет. Совсем юными они вместе приехали в Южную Америку; во время своих странствий отец мой влюбился в дочь испанца, отважного морского капитана, который, оставив на несколько лет военную службу, в 1819 году был вынужден снова взяться за оружие, защищая испанскую корону, и погиб, расстрелянный в Махагуале в мае 1820 года.
Мать юной избранницы моего отца, прежде чем согласиться на их брак, поставила условием, чтобы он отказался от иудейской веры. Отец стал христианином в возрасте двадцати лет. Его кузен тоже был увлечен католической религией, но, несмотря на все настояния друга, не крестился, так как понимал, что отцу совершенный им шаг дал желанную супругу, а ему самому перемена веры помешала бы жениться на девушке, которую он полюбил на Ямайке.
После нескольких лет разлуки друзья встретились снова. Саломон был уже вдовцом. Сара, его жена, оставила ему дочь, которой было тогда три года. Горе сломило Саломона и нравственно и физически, но отцу, воодушевленному своей новой верой, удалось принести ему утешение, которого напрасно искала вся родня, стараясь спасти его. Он уговорил брата отдать девочку на воспитание в нашу семью и решился спросить его согласия на то, чтобы крестить ее. Саломон согласился. «Говоря по правде, – сказал он, – только из-за дочки я не смел отправиться в Индию, где я мог бы прийти в себя и вырваться из нищеты; она – единственное мое утешение после смерти Сары; но раз ты этого хочешь, пусть будет она твоей дочерью. Христианки добры и ласковы, твоя супруга, наверное, прекрасная мать. Если ваша религия могла облегчить даже такое тяжкое горе, то я хочу, чтобы и моя дочь стала католичкой. Не говори об этом моим родным, но, когда пристанешь к первому же берегу, где будет католический священник, пусть он окрестит ее и вместо имени Эстер даст ей имя Мария». Так говорил бедняга в глубоком волнении.
Через несколько дней в бухте Монтего поднимала паруса двухмачтовая шхуна, которая должна была увезти моего отца к берегам Новой Гранады. Легкое суденышко взмахивало белыми крыльями парусов, словно цапли нашей сельвы перед долгим полетом. Отец уже был в дорожном костюме, когда появился Саломон, держа на одной руке Эстер, а в другой – чемодан с ее пожитками. Малютка потянулась ручонками к своему дяде, и Саломон передал ее в объятия друга, а сам, рыдая, упал на маленький чемоданчик. Это дитя, на чью головку пролились слезы крещения скорбью раньше, чем вода святого крещения, было небесным даром; мой отец понял это всем сердцем и никогда не забывал. Прыгнув в шлюпку, он перед расставанием дал брату торжественную клятву беречь ребенка, и тот ответил прерывающимся голосом: «Молитвы моей дочери за меня и мои молитвы за дочурку и ее мать вознесутся вместе к ногам Христа!»
Мне исполнилось восемь лет, когда отец вернулся из путешествия, и я был так восхищен прелестной, нежной, улыбающейся девочкой, что забросил все привезенные мне дорогие игрушки. Моя мать осыпала ее ласками, а сестры приняли с любовью, едва лишь отец, посадив девочку на колени к жене, сказал: «Это дочка Саломона, он передает ее тебе».
Во время наших детских игр Мария начала учиться испанской речи, столь пленительно звучной и в прекрасных устах женщины, и в смеющихся устах ребенка.
Пробежали четыре года. Войдя как-то вечером в комнату отца, я услышал рыдания: он сидел у стола, уронив голову на скрещенные руки; рядом с ним плакала мама, а у нее на коленях, удивленно склонив головку, сидела Мария, не понимая причины горя и почти не обращая внимания на жалобы своего дяди. В полученном из Кингстоуна письме сообщалось о смерти Саломона. Я запомнил слова, сказанные отцом в тот вечер: «Если все покидают меня, не сказав даже последнего прости, зачем мне возвращаться на родину?» Увы, его праху суждено было покоиться в чужих краях, и ветры океана, на берегах которого играл он ребенком, чьи просторы пересек отважным юношей, не сметали с его могильной плиты сухие цветы акации и пыль прошедших лет!
Мало кто из знавших нашу семью мог тогда подозревать, что Мария не дочь моих родителей. Она хорошо говорила по-испански, была мила, резва и сообразительна. Когда мама ласкала ее, меня и сестренок, никому не удалось бы угадать, кто из нас сирота.
Марии исполнилось девять лет. Пышные, в то время светло-каштановые волосы, свободно падающие до тонкой и гибкой талии; выразительные глаза; чуть грустные интонации, несвойственные нашим голосам – вот какой образ унес я с собой, покидая родительский дом. Такой была она в то печальное утро, когда стояла под вьюнками, обрамляющими мамино окно.