Есть особое томительное состояние в канун большой работы, либо в осознании ее величины, ответственности, предельности полагаемого усилия, либо в особом предвкушении безотносительно-любопытного, светлоожидаемого, душевно-притягательного, что манит и ускользает, роится и расползается в назойливой повседневности обыденных занятий, в то же время изменяя их ощущение, содержательность, надвигаясь на них вторым планом, который по слишком яркому, образному, влекущему тревожит опасением утраты этой приподнятости мысли и чувства, погружению их в серо-деловое, удручающе-вязкое при непосредственном его исполнении.

Да, заявляю сразу, я принимаюсь с удовольствием за эту работу, предчувствие погружения в мир людей столь отличных и близких, ровно– глубоких и просто-основательных вдохновляет не по одному познавательно– любопытному, по приязненно-личному; я не буду насиловать или даже ограничивать себя какими-то рамками прилично-академической чопорности, связностью текста более понимания вкладываемого смысла, укрытия пристрастий или антипатий; я обращаюсь к иному веку и часу, но реалии Подлого времени будут побудительно врываться в текст о минувшем – я не стану их приглушать, хотя этого боюсь, не по выявившейся злободневной партийности – по потере того светло-приподнятого настроения, которое поднимает во мне эта тема. Тоска по возвышенному – желание ухода и шаги на его зов; обращение в нынешнее их перерыв, но уйти-то можно только человечеством, на меньшее, самим к себе – нацией, все иное самообман… Да, я хотел бы уйти в эту тему как в сновидение – но тогда только сновидением она и будет…

В то же время есть и более значительные основания на проведение этой работы, которые следовало бы огласить – увы, более широкий дискурсивный текст на основе относительно нейтрального материала славяно-русской мифологии давно и безнадежно застрял в «Вопросах истории», к сожалению или к счастью, сказать затруднительно, скорее к последнему, как позволяющее заново к нему обратившись, снять все покровы, недомолвки, и убрать сохраняющие плоскую преемственность мазки и детали, оформив его в жесткой определенности вводимого представления, обратится ли оно против ак. Рыбакова, ак. Токарева, проф. Лосева – или иной, уже малопочтенной компании – хотя бы и против всех.

Уже несколько лет во мне складывается нарастающее убеждение, что Русь – Евразия – Монада Дуальностей, проходящая испытание огнем Дуальности Монад и раз в век-два-три встает перед ней великий Искус-Выбор, Выбор-Мука, Великая Евразийская Дилемма, и сумеет ли она его сделать, в уме гения, в сочувствии народа – живет и полнится, ошибается – гибнет, уклонится – пропадет, и ныне он стал где-то рядом с нами. Подобно тому как толкователь-герменевт из слов Писания пытается извлечь замысел бога, а из миллионов живых языков смысл Жизни, и уже обращает на поиск истины толщи народных масс и национального опыта, отложившихся в языке и в нем присутствующих, я вглядываюсь в поле исторического, где вьются-переплетаются начала и середины того, чем мы являемся и где-то меж ними положен указатель-намёк на сторону наличия Великого Выбора.

В конкретной форме, исторически персонифицированной, проблемно-сходной она вставала в 1812 и 1941 году:

– Что важнее, Москва или Армия? – ошибочно! ошибочно! – и герой моего повествования в сердцах напишет «мы меряли Москву не Армией, а Россией!»

– Что важнее: Кадровая Армия или Военно-Экономический Потенциал Страны? – но этого никогда не оглашали… А решивший её проклят, как проклинают своих богов африканцы, если чем-то не угодили – вбивают в своих истуканов огромный гвоздь!

Но книги не горят, боги бессмертны, если то воистину книги и боги! Богом становится и человек на гвоздях.

Поэтому писать о второй части великой евразийской дилеммы 1812–1941 годов в чём-то профессионально легче – это была надчеловеческая драма событий, поднятая сумеречная тема богов, рвущих мир Апокалипсисом развивающихся космогоний: она завораживает, подавляет, возносит до проникновенности, рушит в тщете, но оставляет отстранённым по особой разнице оценки богов и людей. В этом смысле мне даже нравится переиначенное редакцией «Молодой Гвардии» название вышедшей части работы «Гений Сталина» при условии понимания слова «гений» в том значении, которое оно имело в латинском языке, как смутно-стихийный прорыв неосознанной тайны души, сокрушающий порядок и строй бытия, взлетевший неистовый смерч, исторгнутый запредельной глубиной, воспринимаемый не в оценочно-уничижительном, отстраненно-эстетическом, свободно-созерцательном постижении, которое легче обеспечивает минимум беспристрастности, предохраняет от дурной предвзятости. Эпос слишком велик, поэтому отстранен и вне сопричастия, он может восхитить, но не ранить; гибель Валгаллы только величественна – и не ужасает; Валькирии прекрасны – но их не жалко.

В этом отношении демиург 1941 года весь отчеканен, выгранен в своем имени – Иосиф Сталин. А попробуйте вы испытать личное чувство к полированной стали, полюбить Александра Македонского, Юлия Цезаря, Кюль-Тегина как Сашу, Юру, Колю… Ими можно восторгаться или ненавидеть по невыносимой тяжести их присутствия, но никогда не сливаться – тигр всегда держит в отстранении. Он весь в своем движении, и по его следам узнается цель его охоты. Его суть в совершенстве зримого. Он тигр, это его данность, он даже не может ее скрыть; он не таится – не верят явленности его натуры, предельную выраженность которой воспринимают как нарочитость; он не прячет сокровенного: ослепляет, завораживает, умопомрачает; он не обманывает – превосходит рамки представимого. Он бог, чья мысль – действие, но попробуйте вы охватить замыслы бога…

Здесь же наяву – Михаил Илларионович Голенищев-Кутузов, сын инженер– генерала Иллариона Матвеевича Голенищева-Кутузова, племянник адмирала Ивана Логгиновича Голенищева-Кутузова, отец Прасковьи Михайловны Толстой… – уже само выписывание этих простых, без затей, по святцам, как бог положил имен и отчеств, этих фамилий несущих следы едва ли не «уличных рекл», как бы погружает в иную стихию, покойно-семейную, поместительно-уютную, где нет ничего затаённого, затенённого, загадочного; все сверх этого домашне – дородного «странность», а при чрезмерности «блажь» – как будто спустился с горных вершин, гранёно-ледяных пиков, сини, солнца, холода к прогретому сереньким набухающим душным летним днем озеру, неподвижной паволоке, заснувшей истоме. Как легко и бездумно входить в эти воды, как они мягко расступаются и принимают тебя, как послушно несут – несут ли, не остановились? – покачивающая тяжесть на плечах, облака под тобой как хорошо опрокинуться в него назад головой, все тихо, покойно, неслышно, чувствуешь ровные медленные вздохи раскинувшегося исполина, засыпающего вместе с тобой… – Но что это? берег как-то сместился, какое-то неслышное течение подкралось, развернуло, несет не так и не туда…Э! да и под ногами открылась новая глубина, достающая холодом, не угрожает, но заставляет подобраться – недоступная, иная… Э! да оно большое, вон как развернулось, и совсем другое, не вокруг тебя – ты в нём, и всё меняется, растёт, охватывает… Э! да что это такое, его уже и не видно – да это уже какая-то раскрывающаяся бездна-пасть, сгущающаяся внизу и застилающая горизонт поднимающимися тёмными краями… Да что же это такое?!

– Михаил Илларионович Голенищев-Кутузов, сударь, хлебосольный сосед– помещик по имению, снисходительный партнёр по висту, склонник к прекрасному польцу по театру, добрый начальник по Присутствию, терпеливый местозаниматель генеральской очереди на производство по Армии. Гулял, любил, воевал, терпел, блистал эполетами и тянул лямку– жизнь Как у Всех, не выбитых опалой, картечью, походной дизентерией или неумеренными обедами; как залоснившийся покойный старый кафтан: и хозяина не красит и сбросить лень, да и почто, голыми пришли – голыми уйдём, скоро уж! он и сам становится распространителем навязчивой простодушно-бытовой стихии: когда приехал от Наполеона посланец генерал Лористон во всей Армии не нашлось пары пристойных эполет для Командующего: щеголь Милорадович был на аванпостах, аккуратист Барклай съехал в Петербург – воспользовались потёртыми регалиями, случившимися у Коновницына.

Чем дольше я всматриваюсь в Сталина, тем больше он сгущается в моём представлении, выдавливает из себя всё несвойственно-личное, всё привнесённое порывами обыденного переиначивания, изживает по капле всё, что не относится к его сути, что он СТАЛИН, возрастает в глубине и единстве плана, поднимается в сложности грандиозно-одинокого.

И в то же время все более множится, расплывается, распространяется, дразнит веселенькими бликами и ускользает между пальцев второй. Это же какая-то извивающаяся стихия-осьминог, во все стороны свой лик и глубина, одно имя чего стоит – Михаил Илларионович Голенищев-Кутузов – и полное отсутствие великости, если понимать под ней обще-заявленое, сумрачноотъединенное… Вот только слышится в конце фамилии что-то глухо звенящее:

– Голенищев

– КутуЗОВ!

– Голенищев

– КутуЗОВ!

– Голенищев

– КутуЗОВ!

Как точится сталь на оселке…

Все же остальное – одна и та же добротная извивающаяся кожа, барабанно-звенящая

– Ил-ла-ри-о-но-вич

и лакированно-сияющая

– Голенищев!

Прямо таки физическое удовольствие потянуть эти вкусно пахнущие упруго охватывающие ногу офицерские сапоги. И чирк! лемешек по камушку

– …ЗОВ!

и этак невидно, припрятано, прикрыто, обложено сверху темно-глухим пластом, как в отвале пашни

– Куту…

а под ним

– …ЗОВ!

Наваждение какое-то…. А как же они начищены, наполированы, отсвечивают даже на батально-надуманых картинках, как бы переходя с фамилии в сознание художников – Постойте, постойте, и эти роскошные сапоги при мундире 3-го, 4-го срока, казачьей нагайке, бескозырочке?…. А Михаил —… бархат, поле… далекое эхо МИ-ХА-ИЛ! – и неслышное вступление, шелест ночных крыл, вздох ветра… Архистратиг небесных сил!

Как много всего, это не один удар кованой стали – Александр Суворов! От втягивающего, с придыханием – Михаил —, к дробно-переливчатому, звонко– балалаечному – Илларионович —, до сумрачно-протяженного, в воронении – Голенищев —, с тупым завершающим ударом на конце – Кутузов!

А с другой стороны Наполеон—…Леве – выгнувшийся хищник, холодный отблеск моря, полированная стальная полоса, отрубленная одним взмахом– Бонапарт, пока разрастающаяся опухоль мелкотравчатой натуры не рассыплет всё это богатство в непередаваемую пошлость самовлюблённой номерной дроби—1-й, 2-й, 3-й…

Они прямо-таки были рождены для встречи-противоборства, даже своими фамилиями: Бо-на-парт! Ку-ту-зов!

– Бо-!

– Ку!

– На!

– Ту!

– ПАРТ – защёлкнул!

– ЗОВ-напильник!

С кем его сопоставить в тотемном олицетворении образа? Это не тигр– Тамерлан, не рысь-Ксеркс, не волк-Аттила… А покажи, Мишенька, как мужик с денежкой в кабак идёт… А покажи, Мишенька, как мужик из кабака в усталости бредёт… Кстати, как же близки их имена в просторечии: Михайло Потапыч – Михайло Ларионыч, только второй ндравней, поноровистей что– ли… И двусмысленность образа оттуда же, из корней, от пращуров: подтрунивание – с осторожностью, дружелюбие – с предостережением…

– Федул, что ревнул?

– Медведя поймал.

– Так веди его сюда!

– Да нейдет.

– Так ступай сам!

– Да не пускает.

***

– Ай, не прав медведь, что корову задрал!

– Ай, не права корова, что в лес зашла!

Единственный из млекопитающих хищников, что с одинаковым «улыбчивым» выражением глубоко запрятанных глазок урчит-играет на поляне и рычит– скальпирует неосторожного охотника медведь, потому считается опаснейшим в дрессировке, более трудным, чем прямодушные большие кошки; кстати этот увалень в прыжке развивает скорость большую чем лев – в каких-то отношениях медведь более подобен бесчувственным холоднокровным рептилиям, некоторым змеям и крокодилам, но в отличие от последних в устойчиво-народной традиции – добряк!

– Ми-шШш-ша, Ми-шШш-ша…, – как-то очень мягко начинается, да уж очень настораживающе кончается….

– …шШш-ша…

Ох, что-то я начинаю побаиваться вас, Михаил Илларионович…

Все так узнаваемо, доверчиво, простодушно-семейно, устойчиво-слажено, как обрядная кругооборотность быта – и вдруг шевельнется прошедшей волной скрытой энергии, зарябит иным, вне слов и предуготовлений, результатом.