Русская война: Утерянные и Потаённые

Исаков Лев Алексеевич

Утаённый свидетель эпохи

 

 

Краткое предуведомление

Эта работа – затрудняюсь определить ее форму: эссе, статья, привходящее умствование – возникла из частного хода к другому материалу, условно называемому мной «Курс великорусской истории в концептуальном изложении» или «Историософия великорусской истории» по двум точкам зрения на него, профессионально-специальной и отвлеченно-спекулятивной.

В рамках этого материала мне понадобились частные данные об установлении национальной традиции взаимодействия Власти с Наукой и Культурой, столь отличной от новоевропейской: ученый – образованный ремесленник; поэт – версификатор на сдельщине; в то время как в России ученый – Служитель Истины; поэт – Пророк; чем восторгаются подворотно-либеральные шавки, пока они обижены; и от чего они немедленно призывают отречься, как только начинают получать построчно и суточно.

Естественно было обращение к знаковым в русской науке и культуре, которая преимущественно были литературой, фигурам М. В. Ломоносова и А. С. Пушкина, заложивших и определивших направления этой традиции – но насколько неожиданным оказался результат от работы, исходно полагавшейся, как некоторое малотворческое преобразование наличного материала к удобству обоснования другой темы…

 

Поэт и Государь

Загадка придворного чина

А занятное, право, положение, когда идешь за одним, а сваливаешься на другое, как там у Грибоедова – Шел в комнату, Попал в другую… Эта глава не задумывалась, была не с руки, скорее не проясняет работу в направлении ее главной темы, но как-то развивает, оживляет ее в новом постижении Эпохи-Власти; ту сторону отношений, что возникали в преломлении Власть-Наука, теперь трансформируясь в осмысление Власть-Искусство; Власть и Ограничения разума Пан-Логического в направление Власть и Беспредельность гения творчества: первое всегда с привкусом рассудочной легитимности, второе с оттенком надбытийного безумия; чем принципиально отличны восхождения познания от постижений искусства.

Можно полагать, что работа над традиционным корпусом материалов по биографии М. В. Ломоносова, заложившего основы отношений Русской Науки и Российской Государственности, внутренне подталкивала к обозрению таких же отношений между Двором и А. С. Пушкиным, как родоначальником нововеликорусской культуры… Но вторая часть казалась так непроходимо заезженной, захватанной, измызганной, что и браться то за нее не хотелось – разве что ерзнешь по какому-нибудь пушкино-ману или фобу в лекции, освобождая Александра I или Михаила Воронцова от арапских злопыхательств; или Александра Сергеевича от очередного сексопатолога по литературному цеху – и полезно, и времени не отнимает, но писать…

…Нет уж, увольте! Хотя бы потому, что не моя епархия; и чтобы не попасть впросак с великими географическими открытиями типа «Волга впадает в Каспийское море» надо слепо доверяться чужой фактологии. А прозрение, что это не Волга, а Кама впадает в Каспийское море само по себе не приходило.

В общем, все как всегда: гений, но с придурью; честнейший человек, но с возвратом долгов тянет; предан друзьям, но волочится за их женами; демократ, но протестует против возведения в дворянство по выслуге чина и проявленную доблесть и т. т. т. Мутноватый компотец.

Конечно, в филологической среде опровергать мнение, что Пушкина не приняли в декабристские «Общества» по причине его национальной значимости не буду; хотя кулуарно, среди своих, как историк не могу не признать, что не взяли его туда по причине крайней невыдержанности – просто сказать, был болтун; как вот и Николай Гумилев, принятый болванами-монархистами в «Дело Таганцева», стал немедленно разъезжать по знакомым со страшными рассказами о терактах, поджогах, налетах; а обалдевшим гостям под «величайшим секретом» показывал пачки денег, «спрятанных» в письменном столе «на возрождение монархии» (свидетельства Одоевцевой и Владиславлева). Власти долго не верили – наконец поверили… Сейчас не верим, «что такой опереточный заговор был» – да в том то и дело, что кроме опереточного заговора ничего более русский монархизм произвести не мог, не может, и если народились у нас гороховые шуты, герцоги Бруммели и графини Пугачёвы – никогда не сможет.

Последнее дело, если в заговоры тащат поэтов – Кондратий Рылеев не в счет, в жизни он был состоявшимся администратором Русско-Американской компании.

Ладно, это так, отголоски аудиторий, лекторское позёрство, всегда замешанное на толике огрубления самого исторического под простоустроенные головы.

Но вот держу я в руках 86 выпуск научных докладов Московского Общественного Фонда с изрядным «докладцем» В. Ф. Миронова (9 учетно-издательских листов – ну-ну!) под заглавием «Дуэли в жизни и творчестве А. С. Пушкина» и вяловато перелистываю: набор все тот же… Шепелев против Голицына, Шереметев против Завадовского, Чернов против Новосильцева, Киселев против Мордвинова, Пушкин против всех – правда, дуэли не складываются, противники почему-то особой доблести застрелить дурно воспитанного мальчишку не видят; он же хорохорится, но более счастлив, что его, вот, считают за взрослого; в то же время обнаруживая особую храбрость, храбрость мгновения, как молодой петушок набрасываясь на огромных псов Толстого-Американца, Ф. Орлова, Старова, так что те чуть пятятся «эк его разбирает»… И до последней: снег, санки; встреча с неузнавшей близорукой женой… Черная речка – Белый человек…

«27 числа сего Генваря между Поручиком Кавалергардского ея Императорского Величества полка Бароном Геккерен и камергером Двора Вашего Императорского величества Пушкиным произошла Дуэль…» (рапорт командующего Отдельным Гвардейским Корпусом генерал-адъютанта Н.И. Бистрома 1-го е.и.в.) – Стоп, это что такое Ка-Мер-Гер?!?!?! Он же везде КАМЕР-ЮНКЕР!!??

Это, это… – перехватило дыхание…

Но следующий документ утверждает то же: Командиру Гвардейского Резервного Кавалерийского корпуса генерал-лейтенанту и кавалеру Кноррингу предписано «Объявив сего числа [29 янв] в приказе по Отдельному Гвардейскому корпусу о предании военному суду Поручика Кавалергардского ЕЯ Императорского Величества полка Барона Геккерена за бывшую между ним и КАМЕРГЕРОМ ДВОРА ЕГО ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА Пушкиным дуэль…». Над припиской Миронова «(здесь допущена ошибка – Пушкин был камер-юнкер)» даже не смеюсь – он юрист, т. е., говоря словами Ф. Энгельса, неизлечимо болен «юридическим идиотизмом» видеть юридическую формулу вместо дела; и просто не может себе представить, что значит 2-х кратная ошибка в текстах всеподданнейших бумаг; да еще какая – огласить штабс-капитана генерал-майором (соответствие военных чинов дворцовым камер-юнкеру и камергеру).

Следующий документ уже от производившего дознание полицейского офицера полковника Галахова, снимавшего показания с Георга Карла де Геккерена (Жорж Дантес после усыновления), начинается так «27 числа Генваря Г. Поручик Де Геккерен действительно дрался на пистолетах с каммергером (так в тексте) Пушкиным, ранил его в правый бок и был сам ранен в правую руку…» И полиция ошибается?!

19 февраля созданная военно-судная комиссия (суд) утвердила общее заключение по делу:

«Сентенция.

По указу ЕГО ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА Комиссия военного суда, учрежденная при Лейб Гвардии Конном Полку над Поручиком Кавалергардского ЕЯ ВЕЛИЧЕСТВА полка Бароном Де Геккереном, КАМЕРГЕРОМ (курсив мой) Двора ЕГО ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА Александром Пушкиным и Инженер Подполковником Данзасом, преданными суду по воле высшего Начальства первые двое за произведенную 27 числа минувшего Генваря между ними дуэль, на которой Пушкин будучи жестоко ранен, умер, а последний Данзас за нахождение при оной посредником или Секундантом…» Служаки, написавшие такое, могли ошибиться? И при этом в единственной, всей России заметной персоне; и сразу на 4 класса???

11 марта дело поступило в Генерал-Аудиториат, сопровождаемое мнением полковых командиров Резервного Гвардейского Кавалерийского корпуса, которые ВСЕ заявляют А. С. Пушкина КАМЕРГЕРОМ, как и сделавший общее заключение по делу вместо великого князя Михаила Павловича его заместитель ген. Н. И. Бистром.

Только решение Генерал-Аудиториата от 17 марта поставило все на хрестоматийные круги своя «…поручика Барона Егора Геккерена [признать виновных] в противузаконном вызове Камер-Юнкера Александра Пушкина на дуэль…».

А вот здесь позвольте задать риторические вопросы:

– Что, Николай Павлович, знавший Пушкиных и по отдельности и четой, запамятовал, в каком звании находится великий поэт при его дворе, если «не обратил внимания» на ошибку в рапорте ген. Бистрома о дуэли. И это он, как-то заметивший отсутствие Пушкина на рауте в толпе из 3-х сотен лиц? И не поправил, и в резко-грубоватой форме, характерной для него в случае служебных упущений, подчиненного?

– Что, гвардейские офицеры, по службе присутствующие при дворце, так и не определились в дворцовом чине Пушкина, камер-юнкерский он или камергерский?

– Откуда взяли этого КАМЕРГЕРА офицеры полиции, на дворцовые рауты не допускаемые, и должные пользоваться не домыслами, а основательными источниками?

Поразительно, но во всем военно-судном деле, опубликованном в 1900 г., Пушкин ТОЛЬКО ОДИН РАЗ указан Камер-Юнкером – в заключительном постановлении Генерал-Аудиториата.

А не это ли и есть та самая «ошибка», но уже не канцелярская, а политическая?

Допросы снимаются с многочисленных близких Пушкину людей: К. Д. Данзас, лицейский товарищ; П. Вяземский; Ж. Дантес (как-никак был членом семьи); форма обращений преимущественно письменная или немедленно протоколируемая под роспись – и никто не заметил неправильности указания придворного чина поэта?

Г-да пушкинисты, имя вам легион, неужто вы не заметили этого кричащего противоречия в документах – не в вымыслах разметавшихся умов и языков? Что вы вообще знаете о Пушкине, если даже не можете сказать, в каком чине он был при дворе: камер-юнкером на побегушках, «что неприлично моим годам» (А. С. Пушкин) или камергером с правом личного доклада императору?

Вот держу я в руках книжицу Л. Аринштейна «Пушкин. Непричесанная биография» – М., Муравей, 1998 г. Действительно, непричесанная, есть даже «вычисления», с кем из великосветских женщин поэт дружил, а с кем «был близок» (спал, что ли…?). Удивительное сочетание квасно-русского монархического озёва и еврейско-европейской предусмотрительности: Николай Павлович и Александр Пушкин богобоязненные консерваторы, но на всякий случай русско-турецкая война 1828–1829 гг., вернувшая свободу Греции и положившая начало освобождению Балканских народов названа «николаевской экспансией». Как говорится – и вашим, и нашим. Глубочайшие прозрения, как например то, что героем стихотворения «Пророк» является не Господь Бог, а государь Николай Павлович – именно он

…К устам моим приник И вырвал грешный мой язык, И празднословный и лукавый, И жало мудрыя змеи В уста замершие мои Вложил десницею кровавой» Именно так!

Под стихотворением стоит дата 8 сентября 1826 года, т. е. день встречи с Николаем Павловичем в Кремле после возвращения из Михайловской ссылки. И вот на основе этого г-н Л. Аринштейн приходит к выводу, что вразумляющий пророка-Пушкина шестикрылый серафим… Николай Павлович!

Браво!

Вот только доведись Н. П. прочитать это стихотворение, он бы себя точно серафимом не признал и крепко бы задумался, что это за «жало мудрыя змеи» положил для себя поэт после встречи с ним: змеи, как известно, ядовиты, и только биологи не говорят, что змея жалит языком – и недаром Пушкин строжайше берег тайну своего авторства при жизни.

М. И. Стеблин-Каменский, учеником которого заявляет себя г-н Аринштейн, был крупнейшим специалистом по скандинавским и исландским сагам, герои которых верили, что ум и сила в волосах – глядя на гладкую как колено голову г-на Аринштейна, воспроизведенную на суперобложке, я начинаю подозревать, что это иногда очень верно… Впрочем, т. к. другим своим учителем он называет арабиста Б. Томашевского, то голый череп может быть и ничего…, только широта необычайная.

В то же время даже набор пошлостей, если они изложены фактологически, может давать и полезный материал. Интересуясь генезисом «смердяковщины» – тип, не известный ни Востоку, ни Западу, от Катошихина, Овцына, Печерина до Берберовой – я не мог обойти и образцовых мерзавцев 19 века: В. Ф. Раевского, А. Н. Раевского (однофамильцы, не родственники), П. В. Долгорукого – и не могу не согласиться с обоснованностью гипотезы об авторстве пресловутого «диплома», ставшего затравкой дуэльной осени 1836 г. А. Раевским. Но в то же время она как-то косвенно выдвигает «камергерскую линию» – пределом служебного продвижения А. Раевского было именно дворцовое камергерское звание, и мысль, что малозначительный Пушкин сравнялся с ним и идет на превышение была бы ему поистине невыносима – дальше просматривалось и высшее отличие: обер-камергер, полный генерал по фронту; в камер-юнкерском звании 35-летний поэт был скорее смешон.

На службу не напрашивайся, от службы не отказывайся

За пределами же собственно конкретных эмпирий исторического хода можно заметить следующие: с 1826–1828 гг. Николай I нуждался в А. С. Пушкине, как минимально необходимой величине для успокоения общественного настроения – ведь по делу «14 декабря» оказалось причастно до 2000 лиц привилегированных сословий; его приходилось не столько разворачивать, сколько свертывать и топить. Трещина раскола наметилась по столбовой русской знати: Алексей Орлов водил конногвардейцев в атаки на восставшее каре – Михаил Орлов готовился стать толи президентом новоявленной республики, толи регентом оконституированной монархии; Муравьевы разделились пополам; Бестужевы уклонились все – это надо было не столько искоренять, сколько прятать. В 1828–1829 гг. представления Николая I и Александра Пушкина сближаются настолько, что один отправляется на Балконы в армию Дибича, другой на Кавказ к Паскевичу. Николай выразил мелочное недовольство своеволием поэта – но не может не понимать, насколько это важно для утверждения общественного единства в стране.

Нечто большее обнаруживается в 1830 году: с началом Польского восстания позиции А. Пушкина и Н. Романова совпадают; для Пушкина будущее славянских народов слиться в Русском Море, чему препятствует польская инсургенция – для Николая это вопрос об нерушимости империи. Здесь, в этом пункте, отечественная Интеллигенция (умствование) совпала с практическими целями отечественной государственности. Пушкин осознает себя представителем того же круга, что и Денис Давыдов, добровольно вернувшийся в армию. И носитель власти, и выразитель национального гения не могли не видеть своей общности – поэтому так ненавистно стихотворение «Клеветником России» всей перебесившейся в 19–20 веках сволочи, от Печериных, Г. Федоровых до Синявок-Даниэлей.

Здесь было много несовпадений, непонимания; от случайных и мелких расхождений до крупного и важного: А. Пушкин открывал врата новой, надъевропейской, гипернациональной культуре, которая еще долго не будет осознавать себя таковой, даже сейчас – Н. Романов 1-й закрывал эпоху исторической воли Романовых, был последним из «Первых» – Павел, Александр и вот Он – кто мог и должен был вскинуть 3-континентальную государственность на новый исторический виток; не смогли, не возобладали – и покатилась она под откос… Но пока еще на подъеме, в новизне ожившего после мертвечины Александровского «европеизма» государственного тела; до 1840 года, т. е. до отказа от условий Ункияр-Искелесского договора, еще в порыве. Мог ли это не почувствовать поэт, не осознавать государь?

Характерно, что именно в 1833 году, в пик своих наивысших политических достижений Николай I настоятельно добивается вступления А. С. Пушкина в дворцовую службу; но принципиальный формалист – в чине камер-юнкера.

Пушкин поморщился на невысокий чин, Николай Павлович морщится на частое манкирование службой г-ном камер-юнкером; но близко-верные, чуткие к внутренним настроениям властелина А. Х. Бенкендорф, А. Ф. Орлов уже демонстрируют необычайную симпатию к поэту: Пушкину МНОГОЕ ДОЗВОЛЕНО.

Идет игра – но с очень серьезным подтекстом: Пушкин чуть фрондирует – власть слегка хмурится; кто этого не понимает, хотя бы вдруг ставший усердным сверх ума С. Уваров, разгоревшийся упечь поэта за пародию в ссылку, получают назидания, мягкие, приватные, но когда их читает Александр Христофорович Бенкендорф…

Странные события, соединения и переливы переполняют последнее 7-летие жизни Пушкина.

1830год – Польское восстание и второе сватовство к Н. Н. Гончаровой; и прямая поддержка двора в этом деле. А. Х. Бенкендорф свидетельствует политическую благонадежность и благорасположение властей; Николай… как-то странно намекает на симпатию к этому браку, хотя бы к его женской половине, на что обратил внимание, но в узком интимно-личном плане, Л. Гроссман.

1831 г. осмысление антирусского, а может быть, и антиславянского характера полонизма; знаменитый патриотический цикл, так бесивший еврофилов П. Вяземского, А. Герцена, П. Чаадаева; семейное сближение с царской фамилией.

1833 г. Путешествие через всю Россию, какой она видится из столиц в Оренбургские степи. Мир иной – порог Сердца Азии; дружба, проницательная и подозрительная с В. Перовским, героем надрывной любовной истории – и проконсулом Дороги Народов, готовящем завоевание Средней Азии. До Гиндушука, Памира… Куда дальше? Знакомство и скрыто-приязненные разговоры с А. Ф. Орловым, через облик которого проступают черты других былинных Орловых; как и опального гиганта А. П. Ермолова – странная судьба, предельная вознесенность и… невостребованность: дважды, в Ункияр-Искелесси и на Парижском конгрессе явил изумительное политическое дарование…, а в десятилетия промежутка конюшни Конного полка и чтение филерских донесений о великосветском разврате – самый информированный человек в империи, Шеф корпуса жандармов.

1834 г. – вступление в придворную службу; принятие Ж. Дантеса в русскую гвардию; неудачи с «Современником»; припадки ревности: к Безобразову, к Императору…; дети, дети…

1836 г. – «Дантесовская история»; дуэльное бешенство, 4 крупных истории: с В. Соллогубом, Н. Репниным, С. Хлюстиным, Ж. Дантесом.

В той клоаке, которая разверзается вокруг Пушкина есть какая-то закономерность: в предельной ненависти и глумлении поэта соединяются европейское болото, кооперирующееся в кружке графини Нессельроде и ее мужа «австрийского министра русских иностранных дел»; и охвостье боярско-княжеских родов: Пашка Долгоруков, Сашка Раевский, Сашка Гагарин – в стороне с постными лицами В. Соллогуб и П. Вяземский, А. Тургенев и Оленины (друзья-с? – но сколько же подноготной грязи выплеснут они на «любимого Сашу» в своих записочках и мемуарцах). Борются и отчаянно В. Жуковский и, и…и больше никого – это так потрясло В. А., что по концу истории он уезжает в Германию; там, по примеру Ф. Тютчева, женится на немочке; и покойно доживает, сторонясь русских…

Слухи о мстителях с кинжалами; офицерах сговорившихся ехать в Париж довершить дело – только россказни раздраженных обывателей. Самая пикантная из них та, где «русским мстителем», карающим злодея назван поляк Адам Мицкевич.

Все кончается лермонтовским «Убит поэт», где все перекладывается уже на «божий суд», что весьма обогатило русскую поэзию, но и высветило нечто в генезисе национально-русского интеллигентского пустозвонства: мы ведь, если влюблены, дарим своим подругам не перстенек, а Млечный Путь, на худой конец Моря и Звезды, никак не меньше; и уж точно уверены, что они по гроб жизни должны быть счастливы, когда им на шею сваливается хомут нашего Неповторимого Духа; а на разводах считаемся наволочками и ложками… Сам по себе «божий суд» убийцу оправдал – Жорж Дантес на склоне лет писал, что по отъезду из России жизнь его вступила в колею счастья: преуспевающий негоциант, сенатор империи, владелец процветающего майората в Эльзасе, любящий и любимый муж и отец. В 1838 (Л. Гроссман относит к 1837 г.) он получает теплое участливое письмецо от Натальи Николаевны Пушкиной, далее переписка и встречи, не прекращающиеся по самую ее смерть – что же, чисто русское – И кому какое дело, что кума с кумом сидела.

Это обстоятельство, вне зависимости, потоптал ли французский петушок восторженно квохчущую курочку на эльзаском лужке, или дело ограничилось элегическими воздыханиями двух стареющих красивых животных обращают весь наведенный и устоявшийся лоск сентиментальных оценок Натальи Николаевны в творениях Ю. Лотмана, Л. Гроссмана, Л. Аринштейна, С. Абрамович в совершенную чушь и галиматью. Все получилось по-русски: грязненько, тепленько, ни богу свечка ни черту кочерга. Вот только неизбывная короста Александровой крови выпучила все это на совершенно неподобающее, недостойное место; завязала иным узлом.

Право, он сам своим максимализмом: либо храм, либо бордель; отчаянная эскапада морали и слезы исповеди был невместен среди них, немножечко беременных девственниц – как белая ворона, как черный арап.

Даже честная ненависть Идалии Полетики выглядит как-то возвышенней на фоне этого тепло-вонючего клоповника. Над этой линией литературоведы и пушкинисты запинаются, не могут ее объяснить, не видят причин и оснований – просто они проглядели крайне любопытный национально-отечественный типаж, своеобразную идеосинкразию к большому. Я бы сравнил ее с острейшей неприязнью А. Панаевой к И. Тургеневу, ненавистью средности к необычности; преимущественно и принципиально беспредметную и без повода; даже зачастую и в ущерб себе; так сказать святую ненависть. Типаж этот относительно новый, отличный от смердяковского юродствования и преимущественно развившийся в новоевропейских образованных кругах, проходящий отчетливой линией от той же Полетики через Зинаиду Гиппиус к Н. Берберовой; впрочем, проявляющийся в любом околотке, где возникает талантливый, даже без издержек внешней экстравагантности человек, порождающий движение, т. е. беспокойство, неудобство, раздражение, не материальным поползновением – фактом своего инобытия; и кто-то крайний, невыдержанный, более чувствительный, даже не худший, обращается на источник этого раздражения; смутно и тупо поддерживаемый окружением, немножко впрочем обращающемся и на него – ведь тоже раздражает, выносит сор из избы…

Что такое сделал А. С. Пушкин князю, выдающемуся специалисту по генеалогии и замечательному дирижеру П. Долгорукову, что тот на цыпочках бегает за ним на балах и строит ему рожки? – А ничего, свет застилает… А и не сам ли Пушкин о том же проговорится, когда после «Капитанской дочки», предуведомленной святоотеческим неразложимо общим назиданием «На службу не напрашивайся, от службы не отказывайся» вдруг разразился

Иные, лучшие мне дороги права: Иная, лучшая потребна мне свобода: Зависеть от царя, зависеть от народа Не все ли нам равно? Бог с ними, Никому Отчета не давать, себе лишь самому Служить и угождать…

Ай, пискнулось:

– Свобода жить козявочкой!

Что так восхитило Л. Аринштейна «это… правовая декларация, к которой потомки Пушкина подошли только сегодня, пренебрегая ею или даже действуя в прямо противоположном направлении на протяжении более полутора столетий…»

Подошли? Или подползли?

Ну, что тут скажешь – иначе он бы не был Пушкиным, из которого все исходит: и Лермонтов, и Гоголь, и Ахматова, и Гиппиус; и соколы взлетели, и поползли козявочки…

И соколы взлетели, и поползли козявочки…

Любопытно, кто же так преуспел в изучении А. Пушкина; точнее, в перекраивании под свою худобу или дородство, рост или мизерность: Ю. Лотман, Н. Эйдельман, Л. Гроссман, Ю. Левкович, Н. Эткинд, Л. Аринштейн, Стелла Абрамович (это гаерствую – не только у нас бывают Афродиты Пенкины) и чуть-чуть, сбоку-припеку М. Алексеев и Гейченко. Прямо какая-то юдо-золотоносная жила. Вот любопытно, около Лермонтова и Гоголя, с их надрывом, мистицизмом как-то такой толчеи не наблюдается; чем-то они отстранены, как-то неудобны, чтобы распоместиться на «Герое Нашего Времени» или «Старосветских помещиках», а вот «Повести Белкина» прямо-таки обратились в еврейский завод. Не в том ли дело, что чем-то они отразили черту национального интеллекта народца тихого, вкрадчивого, стелящегося, теплолюбивого: его бытовизм, стеганые ватные одеяла, немножко с душком, отчасти с клопиками – но уютно, покойно, все до стеночки видать, до всего по улочке дойти… Узнаете? Еврейская местечковость, сиречь русское мещанство.

Гробовщик, Станционный смотритель – занятия, как аттестация социальной несостоятельности, но в своем кругу делающие невозможным никакие другие занятия; единственно «истинные», так как очищены от всего наносного, сверх простейше-позвоночного «кормимся».

Если вы не лавочник в простонародье, не бухгалтер в образованщине, не столоначальник в средних классах – только власть, государственная власть может извлечь вас из-под ног российского обывателя, повернуть его внимание на вас: поэта, учителя, ученого, инженера, офицера – вы ей единственно и нужны, как оформляющие контур духа и тела нации, вводящие ее в государство.

Преуспевающему агроплантатору А. П. Меншикову государственная власть, внешнепринудительная составляющая его операций как таковая, как не его единственная, не нужна – государственной власти генерал-адмирал А. Меншиков, одинаково плохой как генерал и адмирал, не нужен.

Александр Пушкин может беситься на нее – издатель национального литературно-публицистического журнала «Современник» не может без нее обойтись: 1-й и 2-й нумера при тираже 2400 экз. реализованы не более чем на 1/3; 3-й нумер (с «Капитанской дочкой»!) сокращен до 1200 экз.; 4-й до 900… число подписчиков не более 700. Запросы общества, т. е. потребу обывателя вполне удовлетворяет куда как более тиражный Бенедиктов.

Значимость А. Пушкина как явления интеллигенций национального духа впервые признали Александр I и статс-секретарь граф Каподистрия; утвердил Николай Романов, вечером 8 сентября 1826 года в некотором удивлении сказав М. Блудову:

– Сегодня я разговаривал с самым умным человеком России…

Общественно-прямую оценку дарования и таланта в России дает недавно читанное мной объявление в журнале брачных знакомств, где не очень молодая, не слишком красивая, без чрезмерного достатка претендентка завершила свое расписание предлагаемых достоинств и благ фразой «признанных и не признанных гениев и членов творческих союзов прошу не беспокоить».

– Я Пушкин!!!

– А нам плювать.

Только казарменный окрик Николая Павловича вытянул в струночку m-lle Гончарову:

– Через право плечо в церковь – Арш!

вероятно, не без умысла в сторону Пушкина: «женится – переменится».

Ведь до этого Александр Сергеевич за 3 года (1827–1829) получил 3 отказа на предложение руки и сердца (по Л. Аринштейну – по Л. Гроссману даже 5). От этого, право, можно было тронуться умом: сделавший выдающуюся карьеру Н. Муравьев-Карский после такого афронта от Мордвиновых 20 лет бегал супружества, и женился только на сивый ус, полным генералом; В. Перовский, граф, полный генерал и министр так и не смог пережить воспоминания об унижении молодости и умер холостым.

Кстати, и сама вдова-красавица Наталья Николаевна Пушкина вышла замуж только через 8 лет и тоже не лучшим образом за несостоятельного Ланского, породив уничижительную светскую сентенцию:

– Повенчалась голота с нищетой.

Лишь производство Ланскова в полковники Кавалергардского полка дало им средства на существование – подарок Николая Павловича «молодым».

Но кому именно?

Нравящейся молодой женщине? (О какой-то особой связи Ланского с императором нет никаких свидетельств).

Или иной, вырастающей за ее спиной тени, возвращение некоего подспудно осознаваемого долга?

Поведение Николая после гибели Пушкина было необычным: насколько сдержан он был в проявлении особой поддержки при жизни, настолько щедр оказался после смерти, что породило даже светский каламбур:

– Если другие обеспечивают своих детей жизнью, то Александр Сергеевич обеспечил их смертью… Но вот что любопытно, никто не сомневается, даже в подступающих разночинских рядах, что царь выплачивает долг поэту, а не авансирует (или проплачивает) хорошенькую вдовушку. И в последующие 8 лет, когда Наталья Николаевна жила в отдалении столиц – ничего подобного не было, так что она к концу этого срока почти разорилась и вынуждена была взывать к помощи императрицы Александры Федоровны (sis! – что сразу отдаляет муссируемую версию об особой доверительности с императором). Помощь была оказана, но опять особым образом, «на обучение детей», т. е. как бы минуя вдову, в след Александра Сергеевича.

Престол определенно осознавал это как некий долг, не явный, но ощутимый. Можно полагать, что это чувство обязанности возрастало по мере того, как в деятельности преемников: Лермонтова, Гоголя, Гончарова, Некрасова, Тургенева, расцветавшей русской журналистики раскрывалась национальная значимость Пушкина; когда он становился эталонным в сравнениях, даже у сановных и высочайших лиц, и близостью с поэтом начинают играться и Блудов, и Корф, и Горчаков, и… даже Николай Павлович, через 11 лет в письме к брату Михаилу вдруг вспомнивший последний разговор с А. С. Пушкиным, во время которого тот благодарил за добрые наставления жены и признался, что подозревал императора в ухаживании за ней…

Пушкин не ушел из сознания венценосца, и прорывается наружу в моменты душевного раскрытия, как например при получении известия о гибели ненавистного Лермонтова:

– Жил и умер как собака; вот Пушкин жил плохо, а умер, как подобает христианину…

В этой фразе присутствует какой-то элемент сожаления… О Пушкине? Или о неиспользованных возможностях, которые раскрываются по мере все более широко развертывающейся исторической перспективы? Интересно, что в том же письме к М. П. Николай совершенно не переменяет дворянско-положительной оценки поведения Дантеса на дуэли, но предельно непримирим к Геккерену – «мерзавец» – оценивая дуэль уже особым образом, с точки зрения общественно-политической подоплеки, и гибель Пушкина не только как смерть знаемого лица – как потерю какой-то политической нити, уже чувствуемую, хотя, кажется, не понимаемую. Сравнивая Пушкина и Лермонтова, Николай, кажется, смутно осознает, что в чем-то он окончательно разошелся, что ознаменовано Вторым, и что можно было утвердить с Первым. Что-то неуловимо важное, витавшее в воздухе в 1826–1837 гг., рассеялось…

Вот любопытно, от кого и от чего так истерично защищалась власть в дни похорон Пушкина?

От дворян-карбонариев? – Они в Сибири…

От Виссариона Белинского? – Он еще гегельянствует «все действительное – разумно».

От Герцена? – Он усердно просиживает штаны в Московском Университете.

Да от того гула, что вдруг раздался, свидетельствуя о расколе, расхождении власти и культуры; о грядущем возмездии за таковой, что сверкнет первой молнией строк через 5 дней:

Погиб поэт, Невольник чести Пал, оклеветанный молвой . . . . . . И вы не смоете Всей вашей черной кровью Поэта праведную кровь.

За что хватался государь Николай Павлович, набрасываясь на новый голос, что ловил? Ведь по смыслу-то стихотвореньице было достаточно пережевываемо: при прочей эквилибристике, ну, там «сению Закона» – но не трона!; «наместники разврата» – а где их нет, в Англии? Франции? – все ведь кончается «божьим судом».

А не так ли в Писании?

А не на то ли, что отныне жало мудрыя змеи обратится на власть, и вновь и вновь избиваемые и разбиваемые «петрашевцы», «землевольцы», «народовольцы», «черно-передельцы» снова и снова будут возрождаться по слову Тургенева, Толстого, Чехова, Горького; в красках Перова, Репина, Сурикова, Серова; в звуках Бородина, Мусоргского, Скрябина; октаве Шаляпина.

Ее ловили, улавливают теперь – поздно, улетела!

Носитель русского духа

А Пушкин? Что он нёс и не явил власти, или она не приняла, через эти 10 лет сентября 1826 – января 1837 года?

К началу этого периода Пушкин подходит вполне сложившимся глубоким политическим мыслителем; после «Бориса Годунова», коснувшись реально-исторического, изжившим его европейский перепев как и Карамзинскую тягучую сентиментальщину, во всяком случае осознавшим наличие и иной правды, т. е. несводимой ни к какому частно-честному мнению истины, той, что лишь проступает в разноречиях, не является в них: Правд много – Истина одна; вполне чувствует себя общественным, а не единственно литературным деятелем – в жизни и творчестве при всех «…иди свободно…», «…добру и злу внимая равнодушно…» это было всегда: политический нерв в нем сидит неискоренимо. И власть, судя по оценке Николая Павловича 1826 года «…умнейший человек России…», это уже знает, ценит, только никак не может примериться – слишком большая величина, это ведь не плата построчно за статейки и помесячно за доносы Фаддею Булгарину. Любопытно, что в давнишнем эпизоде после триумфа на выпускном экзамене 1814 года, когда он впервые потряс российский небосклон своими «Воспоминаниями в Царском Селе», власть прямо подталкивала эту новую величину в политическую публичность когда устами Александра I, политического практика, рекомендовала ему заняться прозой и восстал Гаврила Романович Державин:

– Оставьте его поэтом!

Браво!

Вполне согласен с восхищением Леонида Гроссмана величественным старцем – но не могу не заметить, что в русском сознании тот отложился только поэтом, литератором, автором «Фелицы», «Водопада»; экземпляром Екатерининского века, – не постигающей интеллигенцией «Арапа Петра Великого» или «Бориса Годунова».

В 1833 году ситуация повторяется: убедившись после 1831 года, что в стратегическом плане различий между ними нет Власть– Николай дает добро на издание Пушкиным ежедневной литературно-общественной газеты: все же пробавление в качестве публичности грязненькой «Северной пчелой», куда почтенные люди брезгуют являться, неудобоваримо… Не состоялось: Пушкин– Культура навязывал новые непривычные отношения Силы и Мнения, усложнял жизнь, порождал новые тревоги – ну их к бесу… Бурно радуются только Фаддей Булгарин – не будет конкурента, и… Василий Андреевич Жуковский – солнце русской поэзии не утонет в грязной земле ножками!

В 1836 году не газета, а журнал, пока еще незнаменитый «Современник», начинает издаваться. Аринштейны-Абрамовичи это похваляют – свободное предпринимательство, свобода духа продаваться построчно… Но вот что любопытно: «Современник» совершенно не следует своим состоявшимся, успешно-продажным предшественникам, блестяще окупившимся журналам Булгарина-Марлинского, а до того И. А. Крылова, Д. Ф. Фонвизина, т. е. литературно-художественным, на потребу небесполезного заполнения случившегося досуга, который бывает не только у барина – у мужика; в котором оказался столь сподручен незабвенный Александр Николаевич Бестужев-Марлинский, высокий предшественник будущих «писателей» с Никольского моста, еще не родившего своих шедевров «Страшный колдун или Ужасный чародей»…, и до номерных «Банда-1», «Банда-2», «Банда-3»…

Что же предлагает своим читателям г-н Пушкин? Статью о Джоне Теннере; обозрение политэкономии г-д Смита и Рикардо; о новых паровых машинах, производимых на заводах Модеслея (Лондон); о новых способах строительства комфортабельных дорог, называемых макадамовыми – естественно на фоне широкого обозрения литературно-словесного моря: Шекспир, Байрон, Альфред де Мюссе, Констан, Гюго, Баратынский, Катенин, Крылов, Шаховской, Гоголь; но в особом освещении, лучше всего выраженном заглавием его редакторского предуведомления «В зрелой словесности приходит время».

Джон Теннер – о жизни европейца среди ирокезов… это важно, у нас тоже есть Русская Америка; Смит и Рикардо в эпоху становления фабричной промышленности – это насущно…;…паровые машины выходят на дороги, вплывают в моря – это необходимо…;…а дороги? Две напасти у России: дураки (неустранимая) и дороги… – это все важно, государственно важно, но интересно ли г-ну Обломову с Гороховой улицы, прямое покушение на его покой и прекраснодушное безделье?

Пушкин, по своему ближайшему окружению, определенно переоценил состояние русского общества, заказав 2400 экземпляров 1-го номера: реализовано оказалось 800; из них едва ли число привлеченных статьями 1-го плана превысило и две сотни человек. С 3-го номера пришлось начать отступление перед читательской потребой.

Но мог ли пропустить это мимо своего внимания Николай I, в 1833 году впервые пригласивший на встречу в Зимний дворец сапоги и чуйки Российской промышленной ярмарки и вышедший к ним с императрицей и наследником престола? Не должен ли за то ухватиться; подпереть государственным плечом; приохотить к такому чтению, пока принудительно, как искренне почитаемый в память отца Петр Великий – в чем Николай Павлович решительно отличается от мышино-ненавидящего Николая Александровича – приохачивал палкой и солдатскими караулами высшие сословия к учению. Не сошлись… Все спустилось на самотек, т. е. на «свободу».

Создавая систему высшего технического образования в России Николай оформлял материально русского инженера, но только Пушкин обращал это социально-базовое явление в общественно-субъективный фактор – не обратил: в России инженер, не болтун, не образованец типа Б. Немцова, присутствует социально-невидимо.

А и шире, к кому адресовал публикуемые обширные философские и социологические обзоры, написанные уже не им, А. С. Пушкиным, кого будил и звал? Кого понуждал к делу? Философа, обществоведа, специалиста в совокупной области своих интуиций.

Пробудил? Дозвался?

Кто поскользнулся на гнилой кожуре

В 19 веке немецкий специалист-философ совершил грандиозную работу, уяснив себе и обществу, для чего и что есть Германия и Немец, вооружив этим знанием гимназического учителя и инженера, лавочника и политика, промышленника и офицера.

Немецкий офицер и солдат, инженер и рабочий узнали, что они представители нации средней и французскому остроумию, итальянской тонкости, английской выносливости, русской широте они могут противопоставить только простые, обозримые формы конкуренции и борьбы, охваченные в параграфы уставов и инструкций, экстазам чувства методический труд; следование и соблюдение правил становится священным национальным долгом, обращающим экстатизм в методизм. За спинами средних немецких солдат и простоманеврирующих немецких офицеров, входящих в Париж, Брюссель, Амстердам, Афины витают тени Гегеля, Фихте, Наторпа, Виндельбанда.

Кто с 1866 по 1945 год гнул мир, туповатые мекленбургско-прусские поросята или Германская Классическая Философия от Канта до Адорно? Победителем во Франко-Прусской войне, лучшей войне германского милитаризма, справедливо называют германского учителя, который в германских университетах узнал чему надо учить германский народ – но и когда возгордившийся боров-Михель вообразил себя волком-Вилли и львом-Адольфом и вдребезги разлетался на французской стали и русской степи, в момент величайших национальных катастроф раздавался им голос надежды: письма Фихте «К немецкой нации» возродили германский дух в 1808 году; две статьи Карла Ясперса «Современная Германия» возродили Германию в 1946 году…

Кто же стал выразителем русского национального духа, евразийски-американского, трехконтинентального, от Варты до Юкона, в 19 веке? Литератор, истончающееся, а сейчас и пресекающееся продолжение А. С. Пушкина.

Хорошо это или плохо, что в России вопросы Гегеля, Маркса, Шопенгауэра, Ницше, Дильтея, Шелера решают Пушкин, Лермонтов, Достоевский, Толстой, Леонов, Розанов? Для литературы – хорошо! А для вопросов? Экзальтированная литератка Криста Вульф, расплескавшаяся в политику, пришла в ужас от содеянного по итогу погрома ГДР и бросилась в петлю – но лучше ли от того поверившим ей восточным берлинцам? Русская коза, Юлька Друнина запустила мотор в гараже, увидев воочию «мир свободы», в который зазывала миллионнозёвые Лужниковские сборища – вернуть ее с того света, пусть домучается! 80-летний пес Даниил Гранин визжал о «моральности свободы» – притащите собаку на Московский вокзал, пусть посмотрит на 11-летних проституток!

Все, положившиеся на полученные таким образом прогнозы, подскользнулись на них как на гнилой кожуре. А. П. Чехов в конце декабря 1904 года в частном письме с сожалением пишет, что ни война, ни холера, ни голод не пробудят Россию – до 9 января остается 2 недели… В 1940 году синклит германской науки, собранной в Институте Буха под Берлином для оценок перспектив войны с СССР, на основе материала русской классической литературы приходит к выводу о низкой устойчивости русского национального характера. Напрасно русский участник семинара А. Солоневич взывает к коллегам:

– Вы подменяете реальный национальных характер его Достоевско-Толстовской карикатурой!

Его доводы опровергают цитатами из тех же Достоевского, Толстого; а еще Розанова, Гончарова, Тургенева… Гитлер ринулся в Россию, но встретил там не князя Мышкина и Алешу Карамазова, а злого рязанского мужика.

А не стоит ли нам провести расследование степени вины русской классической литературы в нападении Германии на СССР 22 июня 1941 года – оценкам Института Буха придавалось большое значение, на заключительное оглашение результатов работы семинара прибыли Иодль, Геббельс, Риббентроп, 4 из 10 командующих армиями будущего Восточного фронта; их внимательно читал А. Гитлер. И к чему бы он склонился, если бы полагал встретить на русской равнине не Платона Каратаева вкупе с Федькой Смердяковым, а Козьму Минина – Ферапонта Головатого, и Михаила Шеина – Василия Чуйкова?

Как оценивает А. С. Пушкин свое занятие журналистикой, новорусское приискивание денег, что приписывает ему Стелла Лазаревна Абрамович и за что похваляет; или старорусское дворянское государственное служение по всю жизнь, как вечная крепость у мужика? Ответ очевиден, и не увидеть этого Николаю Павловичу непростительно. Заталкивать же Пушкина в кормящийся ряд от Фаддея Булгарина до Пашки Гусева – подло.

Вот образчик такой подлости у той же Стеллы Абрамович: выражая буржуазно-стадное чувство ненависти к восстаниям низов, она помещает их в узкую щелочку неприязни к угнетающей буржуазный беспредел государственности – конечно, русской – и нехотя признает оправдание фабулы «Дубровского» до тех пор, пока вопрос идет об отстаивании частных прав одного протестанта против «наличной тотальности»; но впадает прямо-таки в неприличный раж, изъявляясь в ненависти к кистеневским мужикам, «бандитам», «шайке», «грабителям с большой дороги»; а кризис, охвативший А. С. Пушкина при написании последних глав, связывает с осознанием им «порочности насильническо-исторического хода».

Вот это уже подлость, т. е. честно-злонамеренное приписывание исторически реальному лицу своих мнений. С. Абрамович может много не знать, по скудоумию не понимать, по инородности не чувствовать в чуждой нации – замечательный образчик знания русского являет ее «крыжовенное варенье», посланное Надеждой Осиповной Александру Сергеевичу.

– Сударыня, «Крыжовенное варенье» пошлет тетя Сара племяннику Мойше; Надежда Осиповна пошлет Александру Сергеевичу «крыжовное варенье» – бог с ним; но профессиональный литературовед, филолог не может не знать сентенции Пушкина в его записной книжке: «В России счастливы только поэты и революционеры». Даже будучи дурой, но филологической дурой вы обязаны знать строки стихотворения «Денису Давыдову»:

Вот мой Пугач, В твоем отряде Урядник был бы он лихой…

Да, у А. С. Пушкина наступил длительный кризис при написании последних глав «Дубровского»; но не потому, что он усомнился в основном ходе, а потому, что барин и дворянин он знал и описывал народ внешним, инородно-обособленным образом, как действия и проявления иной, не своей силы – и это коренное во всей высокой культуре 19 века; то продолжение духовно-культурного раскола нации, что начался в 17 веке, когда разошлись пути Аввакума Петрова и Стеньки Разина, «самого поэтического лица русской истории» (А. С. – sis!), с Никитой Миновым и Алексеем Михайловичем; и как бы ни силилась вся русская литература от Пушкина до Чехова, она в этом отношении сопоставима с этнографическим описанием европейского путешественника новогвинейских папуасов. У Пушкина все легко складывается, пока народ фон, суд, рамки или соучастник-сопровождение действия Ринальдо-Дубровоского; но в сценах жизни разбойничьего лагеря он должен был описать не народ для кого-то, а народ сам в себе – и это у него, как и у всей великой русской литературы 19 века, если отодвинуть Н. А. Некрасова и боковые тропочки: Кольцова, Никитина, не получилось, и принципиально не получилось. Эту ограниченность неслиянием ощутил и пережил как трагедию Лев Толстой, его «Война и мир» это повествование русского барина при русском народе – только 20 век, сломавший старый раскол культуры, породил «Тихий Дон», роман народа о себе; тем он и его автор вам и ненавистны, но исторгнуть их вы ещё не можете, поэтому пытаетесь украсть одно у другого, хотя и люто ненавидите обоих.

В требовательной гражданственной Пушкинской журналистике приоткрывалась дверь к новому востребованию дворянского служения, освобожденного от земле-, и душе-владения; нечто необычное и как-то странно знакомое, когда офицеру домом был полк, корабль, бивуак и простор; нечто такое, что открывало выход из складывающегося противоречия: состоятельные столбовые дворяне оставляли службу, т. е. государственный корабль, а на их места заступала полудеклассированная мелкота вроде тех же ненавистных Николаю Бестужевых – на 5 братьев имевшие 19 крепостных – явно и определенно поднимая вопрос, кто будет социальной опорой государственности?

Открывался век пара, инженерии, всемирной связности и деятельность Рылеева, Завалишина, Загоскина в Русско-Американской компании, Амосова на уральских заводах, Бурачека и Попова на Петербургских верфях свидетельствовали об новой востребованности старорусского дворянского служения, не столько офицера, сколько ученого человека, инженера, геолога, мореплавателя стряхнувшего с себя екатерининский гнет привилегии на безделье, порожденный владением Обломовок и Кистеневок – как это должен был подхватить Николай Павлович!

Для возвращения Оболенских, Репниных, Долгоруких, Прозоровских, Шереметевых на государственный мостик, не расплескивая, а собирая на нем красу и кровь нации, надо было освободить дворянство от владения землей, того, на основе чего оно и создавалось; и в стихийном расползании дворянской мелкоты в прежде презираемые области науки, образования, технических занятий император должен был усмотреть не разложение и умаление дворянства, а обретение им нового лица.

Да, Россия утратила 1 место в мире по выплавке чугуна и ста-ли, но литая сталь и клинки Амосова явились в нем наилучшими; да, английская пресса бесконечно превосходит российскую по тиражу изданий – но ни одно из них не может сравниться по глубине и основательности с тем же пушкинским «Современником»; да, английский флот впятеро превосходит по корабельному составу русский – но охваченный жаждой торгашеской экономии посылает в исследовательские плавания остатние скорлупки перед списанием, и на каждое английское кругосветное плавание в 19 веке русские моряки совершают два, в неслыханно лучшем научно-исследовательской оснащении, стремительно заполняя географические карты отечественными названиями; но и кроме того, начиная обращать в прибыток государству 2/3 океанской поверхности планеты. А как жадно интересуется этим Пушкин, как докучливо выспрашивает в редкие встречи лицейского товарища Матюшкина о далеких морях!

Жизнь настоятельно требовала: если дворянство хочет вступить в просторы новых занятий, определяющие судьбы государственности, оно должно отряхнуться от заскорузлого землевладения – Граф Бобринский, заводящий в своих латифундиях сахароварение, такой же ретроград, как алексеевский боярин Борис Морозов, с вотчинными мануфактурами забредший в 19 век; бог с ним, пусть остается, уже не дворянин, а сахарозаводчик, выжига и копеечник.

Интересно, что в целом русское дворянство 1-й волны эмиграций 20-го века – впрочем, нечто подобное наблюдалось и после 1861 года – многократно реализовавшись в искусстве, науке, технике, инженерии, управлении, оказалось совершенно невосприимчивым к коммерции, предпринимательству, финансово-биржевым спекуляциям, в крайности снисходя даже до фермерства и пролетариата, как Долгоруковы в Англии.

– А раз так, к черту коммерцию!

Ах, Николай Павлович, как же вы тут нужны: вот болтают попусту Женька Онегин с Вовкой Ленским о «простом продукте» – а загоните вы их в гимназию или университет, пусть не просто так болтают, а для образования, все ведь пригодится…

Ладно, отставим, это ведь покуситься на священный принцип, «свободу» что-то делать, или ничего не делать; это ведь попахивает сталинщиной, петровщиной, романовщиной, рюриковщиной…; святоотеческим драньем задниц за тунеядство.

Коли за душой крест да голик…

Как-то хочется опять обратиться к конкретно-исторической эмпирии пушкинского дела. Приводимая Л. Аринштейном версия авторства Александра Раевского дипломов рогоносца психологически оправдана и может быть требует графологической проверки. В некоторую предосторожность следует указать, что в этом случае неизбежен еще один соучастник «истории»; тот, что доставил дипломы в Петербург – А. Раевский жил в Москве, а в момент драматического развертывания событий даже пре-бывал в Крыму; это вносит некоторый элемент сомнения. Другая особенность дипломов, дорогая импортная бумага, обложенная запретительными пошлинами тоже вроде бы ориентирует на приморский город с контрабандой или официальную столицу с иностранными представительствами. Есть серьезные сомнения и другого плана: графологическая экспертиза 1970-х годов установила, что дипломы написаны образованным, привычным к письму лицом, в то же время особенности языка (дипломы написаны на французском) свидетельствует, что он ему не родной, т. е. автор скорее всего русский: кажется, эксперты подметили во французском тексте кальки русской грамматики. Но сразу следует сказать, что это вряд ли возможно в случае А. Раевского, французским он владел превосходно, в детстве освоил его даже раньше русского и наоборот допускал кальки французской грамматики в свой русский… если конечно не было сознательного искажения.

Повторяю, психологически эта версия оправдана – но не более.

Много несуразностей, может быть только логических, от неумения выражать свои мысли, несет версия С. Абрамович об Геккереновском авторстве дипломов. В сущности, побудительной причиной всей интриги выставляются противоестественные половые влечения г-на барона к пасынку и ревность его к страсти Дантеса (почему-то не к обладанию другой женщиной); наиболее веским основанием приводится мнение А. Ахматовой. Что же, в области однополой любви лесбиянка Горенко (материалы внешнего наблюдения ОГПУ, начатые публикацией в «Нашем Современнике» и стыдливо прекращенные по выходу 2-х номеров) может считаться экспертом, но у построенной версии не сходятся концы с концами.

– Во-первых, Геккерен, профессиональный нидерландский дипломат уж во всяком случае не мог допустить русской кальки в свой французский язык; и если поручил написать диплом какому-то лицу, то скорее всего это было бы просто копирование баронского текста. Жорж Дантес, почти этнический француз, непреднамеренных ошибок тем более не допустил бы. Преднамеренные? Тут область безбрежного…

Все же естественней предполагать, что дипломы писал сам автор, не переписчик: дело было очень щекотливое, чтобы вовлекать в него посторонних лиц – фактически публичное оскорбление было нанесено не только Пушкину, но и упомянутым в дипломах Нарышкиным, Четвертинским, покойному и живому императорам.

Совершенно надуманной выглядит предъявляемая структура конфликта: черный ворон Дантес (в жизни блондин), белая овечка Натали (брюнетка), Пушкин… тоже получается какой-то баранчик, агнец-арап. Первый нападает на вторую, вторая, по невинности, не очень успешно отбивается; Пушкин мечется, глупыми наскоками усугубляя положение второй и поспешествуя первому. Онегин, Ленский и Ольга-Татьяна, перелицованные в Яго, Отелло и Дездемону; или те шекспировские тени, натянувшие сюртуки и рединготы 19 века…

Да, Дантес не столько любит, сколько хочет красивую женщину и одновременно приударяется за другими; и даже с более серьезными намерениями, например, за княжной М. Барятинской – но это как-то не оскорбляет Наталью Николаевну, не препятствует их общению, после гибели поэта возобновившемуся не позднее 1838 года, вполне дружескому и приязненному; скорее восстановленному даже ранее, достоверное письмо 1838 года только ответ на какое-то предшествующее…

Стоп!

Вот оно, обнаруженное писателем С. Б. Ласкиным в семейном архиве Дантесов в Эльзасе первое письмо, датированное июнем – июлем 1837 года – но как же прячет, затушевывает этот факт в глубину комментариев своей книги «Предыстория последней дуэли Пушкина» г-жа С. Абрамович; вместо того, чтобы честно рассыпать набор, как совершенно несостоятельный в стержневой идее.

Это совершенно необычно даже при всей вычурности тогдашних светских отношений, налагавшиеся на которые кодекс дворянской чести, христианско-национальные нормы морали, узаконенное вольтерьянство дворянского общежития создавали массу тупичков и ответвлений, и прозрачных, и непреодолимых. От реальности здесь присутствует только однополое пристрастие г-жи Горенко к красивой самке.

Даже исключив наиболее одиозные в адрес Н. Н. мемуары 19 века, особенно выразительные записи устных воспоминаний Н. Трубецкого, и полностью отставив ходившие по обществу сплетни – а они ведь не рождаются сами по себе, и во всяком случае через десяток лет становятся историческим следом события, живописатели «невинной ангелицы», вдруг выросшие до легиона в 60-е годы 20 века, не могут этого скрыть и вполне переиначить, при том, что сколько сознательно упустили…

За пределами тени А. С. Пушкина Наталья Николаевна явила цепкий, практический характер: обнаружив, что от светских воздыханий не получишь и рубля, отъехала в деревню; умело реализовала права на «Современник»; изощренной лестью и искательством восстановила отношения с немногими подлинными пушкинскими друзьями, переборов даже неприязнь. Прасковьи Александровны Осиповой, не хотевшей ее по-перву даже принять, и открыла их сердца, и что существенней, кошельки невинной страдалице, – что же делать, коли за душой крест да голик.

Ох, как-то не складывается это с навязываемой наивной дурочкой, не понимающей, к чему ведут ее «играния» с красавцем кавалергардом.

Вот объективное свидетельство: узнав о светских камеражахНиколай Павлович, патронирующий семью (хорошо это или плохо, судить не берусь – но без его содействия брак вообще бы не состоялся) именно ей делает внушение и это многозначительно; еще во время следствия над декабристами император обнаружил замечательную психологическую проницательность в постижении характеров и выдающиеся качества полицейского офицера; светскую де сволочь он знал превосходно, эвон она сверху вся как на ладони – еженедельные доклады А. Х. Бенкендорфа на 3/4 переполнены стекающей с неё грязью.

Кто врёт?

Вообще, рассматривая петербургское общество 1836 года в некотором отстранении, как некий служебный пейзаж, оформляющий фон картины этого дела, можно заметить странное рябление вокруг 3-х лиц. Необъяснима – я имею в виду на бытовом уровне кухонной логики; на ином, социально-историческом я объяснение дал – ненависть Идалии Полетики к А. С. Пушкину. Поначалу злоязычные, наблюдательные, они приятельствовали, она принималась в доме, даже какое-то время жилась – вдруг съехала, стала соучаствовать в шашнях Натальи Николаевны и Дантеса, любовницей приятеля которого Ланского, будущего мужа Н. Н., была; ненависть переключается и на саму Наталью Николаевну, что обыкновенно связывают со 2-м замужеством той… но ведь это случится через 8 лет!

Странные однако же у Натальи Николаевны манеры: с убийцей мужа подружилась через полгода, за пособника (да еще любовника подруги) – получается так, ведь для той злосчастной встречи, которая привела к 1-му вызову именно в квартире Полетики согласилась назначить свидание с Дантесом – вышла замуж…

А откуда впервые Петербург и мы узнали о свидании? От Веры Федоровны Вяземской. А она? Да от той же Натальи Николаевны, в тот же день с возмущением поведавшей о домогательствах Дантеса и о двусмысленном поведении Идалии «оставившей ее одну в целом доме». Мало вам? Так оказывается она вечером повторяет этот рассказец еще и сестре Александрине, беззаветно влюбленной в А. С. (по Л. Гроссману). Ух ты!

Там еще Ланской дежурит на крыльце ревнивого мужа…

Идалия выглядит совершенно безобразно и… отчасти оклеветанно: без уверенности в таком деле даже профессиональная сводня, не светская дама, пускаться во все тяжкие не будет – и, кстати, на что тут присутствует собственно Ланской?..

Свидание, кажется, все же состоялось, есть восторженное письмо Дантеса «Она сказала мне: я люблю вас так, как никогда не любила, но не просите у меня никогда большего, чем мое сердце, потому что все остальное мне не принадлежит, и я не могу быть счастливей иначе, чем уважая свой долг…». Вам это ничего не напоминает?

…Но я другому отдана – Я буду век ему верна.

Француз потрясен, ошарашен, очарован – но мы-то, кондовые, лубяные, лыковые?

Письмо датировано февралем 1835 года, через 11 месяцев Жорж Дантес назовет во всеуслышание г-жу Пушкину жеманницей, т. е. по-русски играющейся ломакой. Знаете, а я пожалуй соглашусь… как и то, что ни одна «романтизированная» русская дура не пропустит случая примерить такой сарафанчик.

Вот носить…

Возмутительно, при наличии двух расхожих версий этого ключевого события г-да пушкинисты почему-то не задаются во-просом, кто из свидетелей врет-привирает-приукрашивает, редактируй как хочешь. Н. Н. ли, после свидания отправившаяся к Вяземским и поразившая В. Ф. демонической картиной, как, – ах! – несносный Жорж, доставши огромный пистолет, встал перед ней на колени и грозился застрелиться, если она тотчас же не отдается ему – тут, кажется, Вера Федоровна не очень поверила, ибо в противном случае обратилась бы в полицию, ударила в колокола, воззвала к правосудию монарха: Пушкина она определенно любила, достаточно искренне для светской дамы – нет, ничего; поужасалась и отправила Надежду Николаевну домой. Дантес в ее глазах, как и в глазах всего петербургского общества уже определился как хваткий молодой человек, остроумный, светский, честно-взыскательный места под солнцем, не дурак выпить и приволокнуться – но никакой не башибузук!

Дантес о роковом свидании почему-то молчал весь 19 век. Только в 20 веке Анри Труайя опубликовал два письма Ж. Д. к приемному отцу с описанием его версии события – и знаете, по склонности полуобразованных русских дамочек к литературщине и мелодраме, изложение Дантеса куда как более убедительно; как и его реакция на тот факт, что полагаемое им секретным свидание обсуждает весь город, и при этом в таких деталях, что он выглядит… Пистолеты!? Стреляться!? – О, господи, каким же я выставился дураком, особенно когда поверил этой… мошеннице: развесил уши вместо того, чтобы пересчитать юбки к обоюдному удовольствию.

И как же возненавидела Н. Н. и по свойски объяснившегося с ней А. С. Идалия Полетика, выставленная уже в совершенно непотребном виде… Интересно, за что?

Беспокоит и беспокоит одно наблюдение: вот ходит и ходит по этому делу неуловимый В. Ланской, не человек – тень: толерантный, безгласный, везде есть – нигде не зацепился; а ведь по итогу получит все: и самое Наталью Николаевну, и полковничество от пушкинских дивидендов, и признательность чужих детей… А не покрывали ли тут одной афишируемой историей другую, глубокую; истинную страсть двух пылких животных, вырвавшую одного из объятий модной любовницы, другую из супружеское постели гения? Как тогда хорошо укладываются все кирпичи: даже с этим свиданием; с Идалией; с продолжающимся демонстративным поддразниванием, закручивающимся уже в демоническое…

Pure Pushkin!

Чужие тайны

Как же поступит бедный молодой человек, приехавший в Пари… прошу прощения, в Петербург, сделать карьеру через женитьбу, но увлеченный чуть в сторону некоторым чувством, что походило на любовь, по отрезвлению – да вернется к искательству выгодной невесты на предмет заключения честного контракта: ты мне деньги и положение, я тебе мужские достоинства и красоту – в полном сознании своей правоты. Можно согласиться с С. Абрамович, что его более привлекает в этом плане Мари Барятинская; но почему считается, что пушкинский вызов, поставивший под угрозу карьеры Геккерена и Дантеса имел столь уж катастрофические последствия для искательного француза?

После усыновления Геккереном Дантес становится состоятельным человеком; пушкинского вызова он не испугался, будучи лично храбрым и самоуверенным, о чем свидетельствует, как орден Владимира 4-й степени с мечами, полученной на Кавказе, так и его поведение в 1871 году, когда во главе толпы роялистов он пытался штурмовать Законодательное Собрание. Для сохранения карьеры пришлось жениться на Екатерине Гончаровой – а велика ли жертва? Ведь, между нами, практический француз не мог не заметить, что русская знать, лаская его за роялизм, отнюдь не склонна принимать живущего на жалованье, пускай остромодного, иностранца в семью, являя истинно Фамусовское:

Пускай среди других разумником слыви, Но в семью не возьмут, на нас не подиви…

Екатерина Николаевна, пылко влюбленная, – а Гроссман даже намекает, что и немножечко беременная, ребенок появился в 1835 году – С. Абрамович отрицает, утверждая рождение 1-й дочери 1838 годом – была не хуже других, если шел вопрос о сохранении единственного обретения, карьеры.

Обычный резон против добровольности брака – Екатерина некрасива? И снова какая-то аберрация: пока сестры Гончаровы никак не были связаны ни с Пушкиным, ни с Петербургом, жили при МАМАН в Москве и Яропольце, бытописатели утверждали «Наталья Ивановна жила в окружении трех красавиц-дочерей»; но только они являются в Петербург, как все переменилось: из 3-х красавицей осталась одна Натали, Екатерина и Александра увяли… А так ли?

Есть мнение графини С. А. Бобринской о «старшей Гончаровой, некрасивой, черной и бедной сестре белолицей поэтичной красавицы, жены Пушкина».

Есть сдержанное мнение Ольги Сергеевны Павлищевой о самой Н. Н. «она… достаточно красива и достаточно хорошо воспитана».

А вот Карл Брюллов не находил никакой красоты в Натали Пушкиной – sis!

На вкус и цвет товарищей нет!

Существенно другое: исследователи архива Полотняного Завода Н. М. Ободовская, и М. А. Дементьев документально установили, что Екатерина Гончарова действительно еще до брака была в связи с Жоржем Дантесом, и делая ей предложение, он отнюдь не «мазал»; как и то, что фатоватый француз, оказывается, умел хранить свои, да и чужие тайны.

Кстати, в этом сватовстве присутствует и невидимое жало для Н. Н. – Дантес определенно показывает, что игру «романтической красавицы» он раскусил и предпочитает ей нечто более надежное: ах, как забавно смотрится Наталья Николаевна, разоблачая мнимый характер брака своей сестре, когда Катишь уже состоит в нем фактически весь 1835 год…

Скажите, что надо сделать женщине, оказавшейся вершиной треугольника, в котором другие вершины приязненный муж и ненужный обожатель? Совершенно верно – точно и определенно дать последнему отставку, как то поступила Мари Барятинская с Дантесом-Геккереном (все же простите, что употребляю эту более старинную форму написания фамилии вместо новоутвердившегося «Геккерн»), предварительно вымарав 19 страниц своего дневника. Как должна были вести себя Наталья Николаевна, только что «подвергшаяся моральному насилию», чуть не спровоцировав дуэль, «отдав на заклание» сестру? Уж конечно, демонстрировать определенную холодность и отстраненность, держать на ясно означенном расстоянии «повесу» и «домогателя», если уж нет возможности совершенно исключить общение – все-таки член семьи. Так ведет себя муж, но не она!

В истории с Мари Барятинской знаменательно, что как только девушка проявила определенную отчужденность, Дантес сразу же отступился, что кажется вызвало некоторую обиду… Наталья Николаевна дружески встречается с Дантесом; Наталья Николаевна дарит ему до 5 танцев за вечер; Наталья Николаевна смеется его шуткам и уединяется к его разговорцам – есть свидетельства того, что Пушкин стал подозревать ее в РЕВНОСТИ К СЕСТРЕ!

Д. Ф. Фикельмон прямо утверждает, что Наталья Николаевна «не желала верить, что Дантес предпочел ей сестру… любовью которого она дорожила быть может только из одного тщеславия». По наблюдениям С. Н. Карамзиной «в присутствии мужа делает вид, что не кланяется с Дантесом и даже не смотрит на него, а когда мужа нет, опять принимается за прежнее кокетство потупленными глазами, нервным замешательством в разговоре».

И как же будет отвечать на эти авансы цепкий француз бальзаковского поколения? Совершенно верно, еще более разжигать и бесить «мошенницу» – ее то он теперь знает, не очень ценит и слегка презирает; вообще бы отставил, но шарм, красота, внимание света… сочувствие которого, кстати, на его стороне! Пушкин, в общем мнении, обращается смешным и надоедливым рогоносцем и даже Вяземские (– друзья-с! – ) подумывают отказать ему от дома. Графиня Н. В. Строганова заявляет после одного из вечеров, что будь она его женой, она не решилась бы вернуться с ним домой. «В конце концов он совершенно добился того, что его стали бояться все дамы» – даже по простому монтажу цитат.

Мари Мердер: «В мрачном молчании я восхищенно любовалась г-жой Пушкиной. Какое восхитительное создание!..Минуту спустя я заметила проходившего А. С. Пушкина. Какой урод!».

Но кто раз за разом запускает витки городских сплетен? По городу ползет слух, со ссылкой на Геккерена-младшего, что он женился чтобы спасти честь г-жи Пушкиной (Мари Мердер). Но кому это выгодно? Французскому петушку, у которого на уме разве что переспать с хорошенькой самочкой – ведь иного то уже невозможно ни в католической Франции ни в православной России: но прелюбодеяние с чужой женой, а тем более с сестрой собственной требует сугубой тайны… или тщеславная бабенка, уязвленная иным предпочтением?

О тщеславии я говорю со смыслом: есть любопытное свидетельство такого рода графа и литератора В. Соллогуба, – сам был, кстати, изрядный сноб. Впервые представленный поэту 18-летний молодой человек настолько увлекся чисто профессиональным литературным разговором, что не обращал внимания на старающуюся понравиться носителю титула Наталью Николаевну, а по удалении Пушкина, находясь под впечатлением его слов, побуждавших к размышлению, быстро прекратил докучливую беседу с ней дежурным каламбуром. На следующей встрече Н. Н. демонстрировала свое самое холодное отношение, что на светского молодого человека никак не подействовало… пока ему на дом не доставили формальный вызов от А. С. И немало же был удивлен охлажденный граф, узнавши, во что обратились его слова в передаче Н. Н. мужу… У Александра Сергеевича в этом случае хватило рассудка поверить юному почитателю – а Наталья Николаевна… попросила у него «своим волшебным голосом извинения» (В. Соллогуб).

Как-то по сходности ситуации само собой напрашивается обратиться к одному из самых мрачных людей в этом деле, Геккерену-старшему: если у других находят какие-то извинения, хотя бы светлые места, например у Дантеса; иных обелили начисто (А. Гагарина, П. Долгорукова); третьи вышли из полосы самого черного обвинения (Николай I), – то голландский посланник обратился прямо-таки в гроб повапленный: и педераст; и изготовитель провокационных дипломов; и совратитель молодых замужних женщин… коснемся последнего.

После страшноватого (или странноватого – понимай как хочешь) свидания на квартире Полетики, о чем Н. Н. немедленно раструбила всему городу, она имела объяснение с А. С., где по-ведала ему, как за месяцы до того Геккерен-старший навещал ее инкогнито, сговаривал оставить мужа (и детей!) и соединиться с «безумно влюбленным Жоржем» – это проходной эпизод у Гроссмана, Щеголева, Аринштейна, Абрамович… Пушкин немедленно посылает вызов! (Как в случае с В. Соллогубом – это у него прямо-таки безусловный рефлекс; и легко прогнозируемый кстати).

Вдумайтесь, что бы случилось, хотя бы с той же служебной и светской карьерой обоих Геккеренов, если к младшему из них ушла замужняя женщина, а старший спрятал бы пару в голландском посольстве, ибо из любого другого места их извлечет и доставит полиция, одну к мужу, другого в Петропавловскую крепость – в полном соответствии с законами Российской империи, – а посланник будет немедленно объявлен персоной non grata с предписанием покинуть пределы империи на ближайшем корабле.

Конечно, Геккерен-старший плохой человек, мерзкий человек, отвратительный человек – но зачем же делать его идиотом?

Ведь очевидно, что Николай I никогда согласия на развод не даст; надо бежать из России всем троим, уходить в полуподпольную жизнь – после такого кунштюка перед изгнанниками захлопнутся двери всех салонов Европы. Разве это не очевидно?

А откуда мы узнали об этих странных химерах в голове г-на Геккерена? – Со слов г-жи Пушкиной…

Вот было бы занятно, если у А. С. хватило ума провести очную ставку или хотя объясниться с бароном, прежде чем отправить вызов, что это за странные идеи его посещают на дипломатическом поприще в столице одной из великих держав, пределе мечтаний каждого дипломата-профессионала.

Мнение Анны Ахматовой «Пушкин увидел свою жену, т. е. себя опозоренным в глазах света».

Давайте-ка отсечем вздор – опозоренным в глазах света выглядел только он!

И беда курчавой Обезьяны Бога Александра Сергеевича Пушкина, сброшенного к фарфоровым душонкам, была в том, что открыл он в каолиновой кукле свою богиню, и не мог отбросить, когда почувствовал, что влечет она его в бездну… Знаете, у меня шевельнулось подозрение, что ненавидел он так всепоглощающе Дантеса-Геккерена за то, что тот в общем-то Наталью Николаевну и не любил; поступал с ней именно как с куклой, являя так сказать, ее подлинное естество – и это оказалось нестерпимо… помните историю о добрых приятелях Владимире Ленском и Евгении Онегине и некоей девице Ольге «точь-в-точь Вандиковой мадонне»?

И станется ли этих людей-людишек, тепленьких, дрянненьких, расчетистых, кроме как позлить А. С. и сразу отстать, обнаружив.

– У, какой бешеный!

А не обратил ли все это в трагедию, так сказать, вырвал как Самсон колонны и обрушил пиршественный зал на себя Александр Сергеевич?

Большое и малое

Возвращаясь с камерного уровня на уровень публичный и политический, зададимся вопросом – кого же приглашал во дворец в 1834 году Николай Павлович, присваивая поэту придворный чин, его самого, или его красавицу-жену?

Есть масса домыслов об отношении Н. Р. к Наталье Николаевне, есть утвердившийся «императорский след» в трагедии – нет только прямого материального результата: не стала Наталья Николаевна наложницей императора, подобно Нелидовой, была граница, которую он мог переступить, и многие даже утверждают: легко переступить, но не переступил, хотя некоторое головокружение от «чудесной камеи» испытывал долгие годы. Т. е.

Наталья Николаевна была только привходящим обстоятельство, зацепкой, определившей форму политического сближения через полуинтимно-дворцовые сферы, и не намного сверх того. Император явил щедрость к осиротевшему семейству, но не чрезмерно, и не настаивал на продолжении пребывания Н. Н. при дворе.

Есть прямое материальное свидетельство особой значимости дворцового назначения А. С. Пушкина в глазах власти – с по-здравлением по случаю назначения к поэту подошел сам великий князь, шеф гвардейского корпуса, любимый брат Николая Михаил Павлович.

Известен колкий ответ Пушкина – Благодарю вас, выше высочество, вы первый поздравили меня сегодня, остальные смеются! – намек на незначительность чина камер-юнкера в глазах поэта.

Сейчас признается, что формально претензии чиновника 9 класса А. С. Пушкина были неосновательны, следующее высокое звание камергера присваивали не менее чем по 6-му классу. Но любопытно, что усердный служака и солдафон Михаил Павлович как-то не осадил «штафирку», не поставил его на место указанием на это обстоятельство.

Поздравление свидетельствовало, через все препоны формальностей, об ОСОБОМ характере этого назначения и о временном, ДО СРОКА, пребывании в камер-юнкерстве; через Михаила Павловича давалась как бы авансировка на будущее – ты погодь, это только начало… Николай по событиям 1830–1831 гг. убедился в политической солидарности Пушкина, но, неисправимый формалист, хотел причесать его к общему фрунту и распорядку дел, что сразу скажем, не получилось.

Взаимное недоверие, согласие в чем-то большом – в чем именно, обе стороны сказать друг другу тем не менее не могут, некий ореол «Великая Россия», – расхождение по мелочам. Император требует докладов до дел, Пушкин отвечает отчетами после дел; для «руководства и советов» пристален граф А. Х. Бенкендорф, с одной стороны недоверие, с другой толика уважения увесистостью чиносопровождения – а что бы вы почувствовали если вам «для руководства» приставят Министра Внутренних Дел? Тем более при ближайшем знакомстве Александр Христофорович оказался добродушный немец, к тому же очень не любящий, если кто со стороны наезжает на подведомственные ему учреждения, дела, лиц. Александр Сергеевич скоро сыскал ключик к сердцу Высокого начальника Личной Его Императорского Величества канцелярии – за острое словцо бывший партизан 1812 года может скостить изрядные прегрешения: вот хотя бы две свирепейших эпиграммы на Министра Просвещения графа С. Уварова.

Сближение происходит очень медленно. В 1835 году едва не случается разрыв: Пушкин подает прошение об отставке. – Николай вроде бы не возражает; В. А. Жуковскому удается убедить Александра Сергеевича взять прошение обратно – Бенкендорф не препятствует… О камергерстве в этих условиях как-то не говорится ни той, ни другой стороне. Но… ведь есть еще и 3-я, Василий Андреевич, который искренне боится, что Пушкин, по безденежью, бросится в журнально-газетные авантюры; который пламенно хочет поместить его в золотую клетку независимости от читателя, предохранить от возмутительного строчкогонства, а тем более от правки корректур за расписавшимися графоманами; и можно не сомневаться, об этом говорится многократно, терпеливо, настырно, дайте только повод – а здесь он налицо, – в жизни у Василия Андреевича Жуковского кроме Пушкина ничего нет: только бы пронести, только бы уберечь…

Решительный сдвиг скорее всего произошел по поводу по-явления пресловутых «дипломов» от 4 ноября 1836 года. Власти узнали об их появлении в тот же день: один диплом был перехвачен полицией и оценив важность документа, А. Х. Бенкендорф немедленно представил его императору. Перед Николаем I сразу возникла серьезная проблема.

Следует признать, что исследователи обратили не много внимания на малый бытовой и большой политический смысл дипломов. Анонимный пасквиль, кстати оформленный по типу распространенных в Европе, особенно в Германии и Нидерландах, шуточных поздравлений (наподобие современных «Удостоверение Дурака»), сам по себе не имел особенного общественного значения, что очень хорошо выразил Пушкин:

– Если кто-нибудь сзади плюнул на мое платье, это дело моего камердинера вычистить платье, а не мое.

Значительно больше оказывался уязвлен царь: некто, с неслыханной для самодержавной страны дерзостью, вторгался в интимную жизнь двора и венценосца, прямо объявляя о связи Николая Павловича с Натальей Николаевной, выставляя то на публичность, чего не будет в национальной традиции до изданий А. Герцена; и даже в 20-м веке сохранивший аристократизм В. Маяковский будет отвергать буржуазное бельекопательство:

– Я поэт – Только тем и интересен!

Фактически же некто вбивал клин между императором и первым поэтом России, а это уже начинало приобретать характер крупной политической провокации, что мгновенно насторожило Николая; скорее всего именно этим объясняется его уверенность, что автором пасквилей является Геккерен-старший – император полагал за дипломами политическую фигуру и не видел других заинтересованных лиц такого круга. Вероятно, подозрение это было неявно и неотчетливо перемешанное с адюльтерно-бытовыми мотивами, поэтому предпринятые полицией поиски шли не очень активно, т. е. растопыренными пальцами в разные стороны; и можно понять особых результатов не дали: во всяком случае прямых улик против барона получено не было. В этих условиях император решил выждать, определившись по поведению А. С. Пушкина.

Обстоятельства появления дипломов наводили на серьезные размышления: аноним разослал их исключительно членам «Кружка Карамзиных», что определенно намекало на его какую-то с ним сопричастность, и принятые в нем Геккерен и Дантес вполне под этот намек подходили. С другой стороны здесь собирались наиболее преданные друзья и почитатели Пушкина, склонные оберегать, а не будировать поэта, которые предсказуемо уклонились бы от разглашения факта появления дипломов, сохраняя Пушкина и Императора по одну сторону барьера, – и только сам Пушкин, подстегиваемый невыносимым сознанием, что диплом гуляет по рукам самых близких людей будет яриться и кидаться на всех и вся, и особенно на выставленную красную тряпку дворцовых сфер, следуя очевидному стремлению пасквилянта столкнуть и развести его с императором, при этом таким образом, что инициатором конфликта и разрыва всецело выглядел бы А. С.; при этом без особой к тому основательности: общество преимущественно ничего не знает; знающие помалкивают и более всего раздражаются на возмутителя за тщету своих усилий сохранить «плохой мир от доброй ссоры»; власть-император, непонятно за что подвергшаяся нападкам, будет взбешена – защитников у А. С. поубавится… Как и желающих сотрудничать с ним.

Это было серьезным испытанием на лояльность поэта к власти и, кажется, Николай Павлович данную сторону ситуации вполне оценил; общая значимость интриги все же от него ускользала, терялась в альковных дрязгах: отсутствовал очевидный мотив, сводящий здание к одной крыше.

Удивительно, но Александр Сергеевич, при всем холерическом бешенстве темперамента почувствовал эту сторону пасквиля почти сразу. Можно согласиться, что сначала он заподозрил в дипломах беспредметную великосветскую подлость образцового мерзавца, мерзавца из принципа, не от аморальности, а от антиморальности Александра Раевского, но уже через пару дней его поиск обратился на политические сферы. Чисто объективным основанием тому стало, скорее всего, заключение его знакомого А. Яковлева, по осмотру дипломов заявившего об иностранном происхождении их бумаги и малой доступности таковой за пределами дипломатического корпуса. Эти две ориентировки: дипломы получили только члены кружка Карамзиных; к дипломатическому корпусу принадлежал вхожий к ним барон Геккерен – определили ход его мысли, и обращение на нидерландского поверенного и его приемного сына… И кажется попал впросак: эти странно-грубые детали на изощренный интриге – ведь 166 лет так и не выяснили мотива! – кажутся слишком нарочитыми, слишком раскрываемыми.

Что, Геккерен, профессиональный дипломат, т. е. по определению В. Темпла «честный человек, совершающий бесчестные дела в интересах своего государства», не понимал, отсылая эти дипломы, что по ним будет занаряжено следствие, или частное от Пушкина, или официальное от уязвленной власти, а то и оба сразу, и круг адресатов, и бумага немедленно насторожат следователей против него?

Лень послать в лавочку за русской бумагой?

А зададимся вопросом – будет ли так играться с властью страны пребывания аккредитованный дипломат, мимоходом щелкнув по носу намеком на адюльтер не только Пушкина, но и государя?

А Дантес-Геккерен?

Позвольте мне привести эпизод из рассказов Н. В. Трубецкого, который А. Ахматова заклеймила «маразматическим бредом», а С. Абрамович «не хочет воспроизвести даже в отрывках»…

Пушкин, Дантес, Наталья Николаевна сидят в гостиной, гаснет свеча – поэт выходит за светильником в коридор; вдруг слышит за стеной сдавленный смех, звуки поцелуев – врывается в комнату, зажигает спичку… Дантес держит в руках бюст Вольтера и пресерьезно, раз за разом целует его в темечко – Наталья Николаевна, сидящая в стороне не в силах сдержаться, заливается смехом… После этого Дантесу отказано от дома.

Александр Сергеевич, над вами кажется смеются – но ведь шутка-то прелестна! В истории же с дипломами присутствует какая-то грубость, примитивность, отсутствие меры и… какая-то недоразвитость, мелко-хорьковая злобность, отнюдь не ненависть; во всяком случае неумение ее реализовать – поначалу А. С. Пушкин даже не обиделся: «это дело моего камердинера».

Дантес же умел делать больно с возвышающим его артистизмом.

С осени 1835 года для Дантеса это была необязательная пикировка-месть «жеманнице» приобретавшая характер водевиля по наличию бешено ревнивого мужа – чем не мольеровский Альцест-Мизантроп; только немногие из друзей поэта подозревали в том драму и лишь один пережигал себя в трагедии «Черный я!»…И какой смысл был Дантесу обращать остро приправленную игру с «мошенницей» и «ревнивцем» в, господи прости…Историю Петербургского Мавра! Худо-бедно, но Геккерены и Пушкины теперь, после женитьбы Жоржа и Катишь, были в родстве; надо было как-то, хотя бы до уровня приличий снизить накал толков в обществе. Какие-то попытки делает в этом направлении Геккерен-старший: посещает дом Пушкиных, вручает Наталье Николаевне письмо Дантеса с навечным «Прощай»; произносит отеческое поучение… Тут г-жа Абрамович взрывается праведным гневом: это оскорбление женщине! Пощечина Пушкину! Я бы обратил внимание на то, что уже второй прожженный, тертый участник этой истории обращается с нравоучениями именно к безмятежной Н. Н. – что же так-то, какие черти им блазнятся в белоликом омуте?

Пушкин и сам понимает: надо мириться. Через пару недель после объявления помолвки, встретившись на вечере у общих знакомых с четой Дантесов-Геккерен, подошел в отсутствии жениха к Екатерине Николаевне и дважды предложил выпить шампанского за здоровье ее избранника – оскорбленная его отношением к суженому Екатерина Николаевна отказалась…

И по мнению г-жи Абрамович стала соучастницей умерщвления поэта…

Геккерен снимает и отделывает с неслыханной роскошью комфортабельные апартаменты для молодых. – Весь Петербург ахнул изяществу и вкусу обстановки, куда помещена молодая пара; вероятно, заставив прикусить губки Наталью Николаевну – Екатерина Николаевна стала баронессой, живет теперь значительно аристократичней, чем она. Геккерены устраиваются всерьез и надолго, и отнюдь не планируют покинуть Россию, один через 5 месяцев под конвоем; другой через год, ославленный и опозоренный.

Дантес восстанавливает пошатнувшиеся было отношения с общими знакомыми из пушкинского круга; сам по себе человек интересный, он дорожит и тянется в эту среду, лучшее что есть в Петербурге – и преуспевает в этом: Пушкин ни разу не переступил порог его дома, но его друзья бывают там все, единодушно отмечая изящную, приятную обстановку, царящую в нем.

Нет, если бы чувства и разум Александра Сергеевича – «самого умного человека России» – оказались не в разладе, он искал бы врага не там…

Враги свои и чужие

Профессиональная, а не интеллектуальная ограниченность литературоведов не позволяют им оценить политическую сторону 2 ноябрьских писем А. С. Пушкина (Геккерену-старшему и Бенкендорфу), и особенно 2-е, где А. С. фактически обращается к русскому обществу – но с чем? С обвинением некоторой политической силы, вторгающейся в его личную жизнь. Пушкин НЕ ВИДИТ В СВОЕМ ОБРАЩЕНИИ ВЫСТАВЛЕНИЯ ГРЯЗНОГО БЕЛЬЯ – увидит его таковым общество; поэту приходится смириться – письмо не отправлено… Как показали последующие события, он был прав: и в оценке политического смысла вторжения в его семейную жизнь и в ожидаемой грядущей реакции на свое обращение – только после гибели поэта события 1836–1837 гг. начинают воспринимать возведением его на Голгофу; и лишь через несколько лет придут к осознанию национально-политического значения УМЕРЩВЛЕНИЯ ПОЭТА. Но политический характер интриги… он заявляется, декларируется, особенно в 1917–1980 гг., но не серьезно, плакатно, для мельтешни, т. е. без проработки, без установления интересов и мотивов лиц, смысла ходов – т. е. без осознания, единственно дабы пнуть во всем виноватое самодержавие; и мгновенно возвращает уровень исследований к исходному состоянию по миновании социально-политической конъюнктуры.

Николаевская Россия 1826–1840 гг. отнюдь не была тем застывшим комом, каким являло ее последнее десятилетие; она отнюдь не определилась, она еще рябила движением и в общественной практике и в умонастроениях императора: пока в армии и флоте наличествовали Дибич, Паскевич, Муравьевы (Кавказский и Сибирский), Грейг, Лазарев; в администрации Перовский, Воронцов, Киселев; в центральных ведомствах Канкрин, Мордвинов, Сперанский; пока жгли, не сгорали в феноменальной памяти Николая Павловича записки декабриста Корниловича, ему самолично заказанные, о полагаемых наиважнейших мерах государственного переустройства России, русское общество не было ни единым, ни каталепсированным. Борьба реакции с реформизмом? Азиатчины с Цивилизацией? Победителей с жертвами 14 декабря 1825 г.? Как это упрощенно.

Пушкина приглашали в Москву в 1826 году для того, чтобы установить определенный канал «влево» властью, понимающей, что из простого самосохранения нельзя воевать с 43 % полков армии (охваченных влиянием декабристов); он выполняет в отношении общества ту же роль, какую выполняет в армии Н. М. Муравьев (будущий Карский), создатель «Офицерской Артели» из которой вышли ВСЕ крупнейшие деятели декабризма; какую играет присутствие в службе Александра Тургеневы, брат которого Николай, приговоренный к отсечению головы, живет в Лондоне.

Но Пушкин в делах 1828–1829 гг. (Русско-Турецкая война), 1830–1831 (Польская кампания), 1833 года (Ункияр-Искелесский договор) выступает уже общественным рупором и иной, уже внутриправительственной партии.

Александр Федорович Орлов водил в кавалерийские атаки конногвардейцев на восставшее каре, но выходец из знаменитых Орловых, шеф ли он жандармов или цареубийца, как дяди или сподобилось брату Михаилу – весь природно-русский до кулаков, глотки, фанаберии, свилемысленности; и подпишет блистательный Ункияр-Искелесский протокол в 1833 году – а в 1856, в Париже, в труднейших условиях вырвет самые необременительные статьи итогового замирения.

Генерал-губернаторы Перовский, Муравьев-Амурский конечно загонят, упекут, засекут, но и в мыслях не допустят поступиться чем-либо из интересов Империи, Российской империи, России. Где-то на верхних пределах это чувство было общим и у солдафона Михаила Павловича, и у фрондирующего тигра Алексея Ермолова, и у литератора Александра Пушкина; и у полукарбонари Виссариона Белинского – пока он в осмыслении: без сильной России не будет вольного русского мужика, станет белым негром на плантациях м-ра Смита. Остальное уже частности: сильнее или слабее становится Россия от обладания Привислянскими губерниями; стоит ли воевать 25 лет за линию Кавказа, чтобы не стали там дивизии Клайвов и Регланов… – это метод.

И есть нечто принципиально другое: отрицание историчности и естественности России (Чаадаев); русской политической самодеятельности (Нессельроде); экономической и практической самобытности (А. Меншиков); своеобычая русской культуры и мысли (Печерин, Сенковский, Каченовский). Их значение и влияние, резко возросшее в последние годы царствования Александра I с его мистицизмом по англиканскому, сентиментализмом по немецкому, полонизмом по французскому, легетимизмом по австрийскому покрою обратило русскую политику в придаток Венской – теперь резко пошатнулось в активном начале николаевского царствования когда отставлен был Аракчеев; прекращена деятельность «Библейского общества» и иезуитов; Нессельроде обращен в род почтового ящика для дипломатических пересылок, не более. До петрашевского дела, оттолкнувшего императора к покою могилы, граница их падения не была означена…

Только одно ведомство Российской империи в эти годы источало мертвечину и гиль – Министерство Иностранных Дел, прямое выражение нарастающей евроманической амнезии Последних Романовых, после отставки Н. Панина всецело обратившееся в канцелярию дворца, государеву игрушку, возглавляемое непрерывной чередой исполнительных безгласных чиновников, каменных задниц, канцелярских регистраторов от Безбородко до Извольского, с замечательно дутой величиной канцлером А. Горчаковым посередине, паразитирующем во внешней политике на созиданиях О. Бисмарка, во внутренней на памяти А. С. Пушкина; закоснелое ведомство, когда требуется его поистине государственная работа, приходится выполнять ее человеку со стороны: Александру I на Венском конгрессе; А. Ф. Орлову на Парижском; С. Ю. Витте на Портсмутском; иначе, не приведи бог, дело кончится таким провалом, как оскандалился А. Горчаков на Берлинском, показав английскому уполномоченному список предельных русских уступок на Балканах – которые англичане и востребовали у русской стороны! Ведомство, в котором числится такое количество недоброжелателей Пушкина, и к которому тяготеют его самые опасные, уже политические, враги из т. н. «Кружка Нессельроде», т. е. политического салона графини Марии Дмитриевны, в одном пальце которой больше жизни, чем во всем ее стручке-муже. И в котором в чине титулярного советника числится и сам Пушкин, правда на особом положении, при Экспедиции бумаг, как прикомандированный к приисканию материалов для написания Истории Петра Великого.

Обратил ли кто внимание, как необычно много пребывает вокруг Пушкина иностранцев в 1834–1837 гг.: Блай (Английское посольство); Барант (Французское); Геккерен (Нидерландское); Фикельмон (Австрийской) – секретарь английского посольства Меджинис едва не стал секундантом Пушкина по последней дуэли. Отбрасывая детали, можно утверждать, что оформление этих связей свидетельствует о признании политического фактора «Пушкин» уже и внимательным дипломатическим корпусом; при этом если присмотреться, то заметно, что наиболее высокопоставленные знакомые Пушкина гнездятся в континентальных посольствах, но по числу знакомых, по методичности встреч определенно преобладает английское, ненавязчиво и плотно обложившее его своими секретарями, так что на спектаклях его визавирует Блай, а в книжной лавке Смирдина Меджинис – и судя по эпизоду с секундантством немало в том преуспело: сами понимает, на такое дело приглашают людей доверительных… Попутали Парламентарию с Богдыханией? Англичане, ведущие каждодневно дела в бесчисленных восхождениях обществ всех континентов, никогда ничего не путают!..

Вот изящная сценка, как Меджинис выпутался из щекотливого положения с секундантством: он не стал отказываться в тот же час, ссылаясь на свой дипломатический ранг, щекотливое по-ложение иностранца в таком глубоко-интимном и национально-чувствительном деле, все узнал и взвесил, и отказался через день, мотивируя тем, что убедившись в невозможности попыток примирения противников, не может и участвовать в дуэли, т. к. это именно и есть главная задача секундантов. – Ух ты, как закручено!..

Браво!

Но англичанин не может не знать, что дуэль все равно состоится; и тем более хорошо знают в английском посольстве, что практика русских дуэлей давно обратила их в узаконенное «убийство с самоубийством» – и привязывать гибель поэта к имени Англии уклонились; но не от умерщвления поэта… Т. к. Меджинис несомненно поставил английского посла в известность о необычайном предложении Пушкина, то ИМЕННО АНГЛИЙСКОЕ ПОСОЛЬСТВО первым узнает, еще до 26 января, о грядущей дуэли и о весьма возможной гибели поэта; причем без примысливания, в разговоре с Меджинисом Пушкин сообщает ему и обговоренные условия дуэли: стреляться на 10 шагов до тех пор, пока противники в состоянии вести поединок, т. е. едва ли не до гибели одного или обоих.

Кстати, раз уж коснулись этой темы, а почему такие свирепые условия дуэли? Они не самые жестокие, в русской практике была страшная дуэль Чернова с Новосильцевым, когда стрелялись на 5 шагах и мгновенно пали оба – но это свои; западная практика исходила из 40—50-метровых дистанций, и Пушкин, а сейчас окончательно признано, что именно он диктовал условия поединка, мог подстроиться под нее и Дантеса – не стал… Любопытно, что тут обожатели-пушкинисты скромно потупляют глазки «страстно желал убить оскорбителя», что уж вовсе негуманно и не по христиански.

Скажите, кому была на руку оттяжка дистанции шагов этак до 20, превосходному стрелку Пушкину или посредственному стрелку Дантесу, старательно утаивавшему свою близорукость? При увеличении дистанции шансы Дантеса падают почти до нуля – Пушкин только увеличивает свою безопасность. Нет, Александр Сергеевич держал еще свой дуэльный кодекс; своим счетом отграничивал дуэль от убийства – но и повышал свой шанс гибели. Кстати, если бы так неудержимо, вырвавшимся из-под контроля дьяволом желал он убийства Дантеса, он обратился бы к другому оружию: Пушкин был замечательным фехтовальщиком, одним из лучших в России, упомянутым даже в изданном при его жизни во Франции 2-х томном руководстве по фехтовальному искусству; если на пистолетах были и лучшие стрелки, Липранди, Толстой-Американец, то в бою белым оружием соперников у него практически не было, и он мог навязать Дантесу любой исход поединка…

Русское светское общество относилось к Меджинису снисходительно, называло «больным попугаем» (по-французски); Пушкин ставил значительно выше, «уважал за честный нрав», в чем сходился во мнении с английским МИДом, удостоившим петербургского секретаря впоследствии звания посла (в Португалии) пост, который достигают менее 1,5 % профессиональных дипломатов – определение дипломата, данное англичанином лордом Темплом я уже приводил.

Нет пророка в своём отечестве?

Но сложные завуалированные поползновения на Пушкина из политической области начались значительно раньше. Очень знаменательно выглядят в этой связи обстоятельства получения А. С. камер-юнкерского звания. В книге С. Абрамович «Пушкин в 1833 г. Хроника» за пределами попыток выслуживающейся бабёнки отмыть поэта от юношеского карбонаризма и русского максимализма, есть примечательное совпадение, прошедшее мимо куриных мозгов сей дамы.

29 декабря. Бал в Аничковом дворце по приглашению императрицы; всего присутствует 111 человек, кроме лиц царствующей фамилии «присутствуют 4 иностранных принца…, граф Нессельроде с супругой…., гр. А. Ф. Орлов… Бал окончился в 35 минут 4-го часа».

30 декабря. [Суббота] Граф К. В. Нессельроде извещает письмом министра Двора князя П. М. Волконского о пожаловании титулярного советника Александра Пушкина в звание камерюнкера «О сей Высочайшей Воле сообщаю Вашему Сиятельству для зависящего от Вас, Милостивый Государь, во исполнение оной распоряжения».

Т. е. камер-юнкерство Пушкина было решено прямо на балу, тет-а-тет Николаем и Нессельроде; очевидно, кто «решал», но кто «представлял» и «редактировал»?

Красноречиво свидетельство Льва Сергеевича Пушкина о реакции брата:

30 декабря «Брат мой… впервые услышал о своем камер-юнкерстве на бале у гр. А. Ф. Орлова. Это сбесило его до такой степени, что друзья его должны были отвести его в кабинет графа и там всячески успокаивать. Не нахожу удобным повторить здесь всего того, что говорил с пеной у рта разгневанный поэт по по-воду его назначения». Получается, что назначение либо было совершенно неожиданно, либо не тем, что полагали… но кто спровоцировал этот внезапный курбет?

А как реагировал на это сам хозяин кабинета, только что летом подписавший блестящий Ункияр-Искелесский договор, который разом повернул к нему внимание всего русского общества – оказывается, граф силен не только пудовыми кулаками и не одним опричным рвением; один из тех темномысленных, дальностелющихся русских богатырей, генетическое продолжение дядюшки Алексея Григорьевича Орлова-Чесменского, львиноголового Алексея Петровича Ермолова и колеблющегося в бликах выше и далече всех Михаила Илларионовича Кутузова – выражение русскости души Николая Павловича, а вокруг, недалече и стайно: николаевский Аракчеев П. В. Голенищев-Кутузов; красиво-надменный В. С. Перовский; талантливо-честолюбивой А. М. Муравьев…Еще летом, в компании 3-х Языковых Пушкин обсуждал блистательное докончание с Портой о Черноморских проливах – 28 декабря на вечере у Салтыковых подойдет к красующемуся генералу и в отличнейших выражениях, с умом и тактом поздравит царского любимца с успехом, от души и сердца, безгрешно; человеку незаурядному, крупному такие признания от сильной натуры особенно приятны. А. Ф. Орлов, с другом которого Перовским А. С. несколько лет назад перешел на «ты», а в доме брата М. Ф. желанный гость перешел на доверительный тон, состоялся длительный разговор, следы которого, касавшиеся разных лиц отложились в записках Пушкина, что примечательно: А. С. писал их мало, по важным случаям и особым «тайноплетным» языком, упоминая детали для лучшего запоминания и опуская суть.

Ну и что, что бравый молодец в конногвардейских конюшнях подзабыл географию и называет Александрию Александриной, как злорадствует умник-Муравьев – через 20 лет, в труднейших условиях военного поражения, подкреплённый для «Александрин» терто-ученым Гирсом, в Париже он полностью переиграет английского кумира Пальмерстона, вырвет снисходительнейшие условия мира, и оставит потомкам идею франко-русского союза, как основу безопасности и стабильности Европы. Увы, Наполеон III, мелкий домушник, ее не понял, не оценил, и упустил единственный шанс сделать свою монархию-монстр в республиканской стране долговременной и национально значимой.

Как-то сами собой начинают роиться мысли о неких перемещениях, сравнивая молодого богатыря, только что делом доказавшего «слуга царю, отец солдатам» с тем окостенелым теловычитанием, прямым воплощением Параграфа, каким являл себя гр. К. В. Нессельроде, и только ли у толпы – а в глазах императора, который, в отличие от покойного брата, крупных мужчин не ревновал? Лишь убежденность Николая в собственном внешнеполитическом предначертании удерживает Нессельроде у руля МИД; императору, самовластно играющемуся в политику, сильный штурман не нужен, нужен такой безропотнопослушный почтовый ящик, куда можно спустить и письмо, и плевок. Но это неявно – очень многие летом 1833 года оценили миссию А. Ф. Орлова в Стамбул как прикидку нового главы МИДа – и восприняли долгий разговор графа с поэтом как очень многозначительный и обращенный в тот же МИД.

И молниеносная реакция – 30 декабря А. С. Пушкин узнает о своем камер-юнкерстве… Полученном от Николая? Или исхлопотанным графом Нессельроде? Можно ведь действовать намеками, упирая например на то, что 2-я красавица Петербурга (первой – «в классическом стиле» – называли… простите, подзабыл, не суть важно) немало бы способствовала блеску этих интимных «Аничковых вечеров» в своем «романтическом амплуа»; а чин – по регламенту… Ах, как нравится Николаю Павловичу действовать по уставу, в солидной справедливости параграфов – достаточно подкрепить его внутреннюю убежденность.

Вот любопытно, случайна ли такая, причем обоюднонаправленная бестактность: по доверию правительства писать Историю Петра Великого А. С. Пушкин историограф династии, т. е. камергер; и министры, да не шуточные, а военный А. Чернышев, иностранных дел К. Нессельроде, финансов Канкрин ведут себя на его запросы соответственно – а придворный чин присвоен по служебному званию в МИДе «камер-юнкер». Это и прямое нарушение практики и традиций: объявив Н. Карамзина историографом империи Александр I сразу, по примеру западных дворов, предложил ему камергерство; и дело стало за принципиальным отказом Николая Михайловича вступать в любую службу, как ограничивающую его творческую независимость. Это и неприлично: нарушение регламента, даже умаление чести династии: к династическим тайнам допускается лицо 9 класса… – да Николай Павлович тут сам на себя не похож! Грибоедову, вполне причастному и к декабристским и к ермоловским шашням, которого даже арестовывал – по заключению Туркманчайского мира вручил звезду, 20 тыс. червонцев (200 тыс. рублей), чин статского советника —…на, держи; не тебе, успехам империи даю…; здесь свели Историографа Империи до 18-летнего шалопая!

Кажется, не обращено должного внимания реакции властей на эпатажи Пушкиным придворного звания: и бешеными выходками у Орлова, и резкой тирадой Михаилу Павловичу, и прямым уклонением от исполнения придворных обязанностей; выговоры, внушения, пожелания, и не больше… Николай и сам чувствует, что попал впросак – но по своей ли прихоти? У Н. П., как администратора есть два хороших качества: он не имеет привычки прятаться за спины подчиненных, принимая все укоризны по своему ведомству-России на себя; он умеет переступить через себя и признать очевидную ошибку. Напомню его знаменитую реакцию на гоголевского «Ревизора»:

– Всем досталось, а мне больше всех!

И неслыханное растиражирование комедии по театральным подмосткам России с почина императорских казенных театров. Как и ясное, безоговорочное (в отличие от Николая II – в случае японской войны) признание своей вины в крымском поражении.

– Я хотел оставить тебе страну устроенной… [объяснение с Александром Николаевичем]

Не сумел.

Оставил Н. М. Муравьева-Карского, от Эрзерума шедшего на Стамбул и Смирну; оставил 200 канонерок Балтийского флота, вытеснивших англо-французов из шхер и от балтийского побережья; оставил Перовского, Муравьева-Амурского, Завойко, в Азии двигающих границу на Памир, Алтай, Корею; оставил А. Ф. Орлова, Г. Бутакова, А. Попова, Лесовского, Шестакова, Унковского, Шильдера, Бурачека, Амосова, Афонасьева, Мельникова, Якоби, Тотлебена…

Помните, как говорил другой Государь:

– Кадры решают все…

По месту вспоминается, как лично, пригласив во дворец Н. М. Муравьева, честно и прямо попросил его переступить через старинные и справедливые обиды, взять на себя Кавказ, приказав наследнику престола:

– Подай стул генералу.

(Александр Николаевич не простит Н. М. подобного «унижения» и в разгар русских успехов отзовет его с Анатолийского театра по смерти отца, чем немало ослабит русские позиции на переговорах в Париже).

Мало значит поэт на Руси!

Столь важные ноябрьские письма так и не были отправлены: кульминацией ноября стала личная встреча поэта с царем во 2-й половине дня 23-го числа, о чем в камер-фурьерском журнале по-явилась запись «аудиенция после прогулки» А. Х. Бенкендорфу и «КАМЕР-ЮНКЕРУ А. Пушкину». Из записи не ясно, была ли встреча общей или порознь; поэтому С. Л. Абрамович строит свою версию встречи на предположении простого совпадения перечисления имен, и что Бенкендорф был принят первым по своему ведомству, а уже после, приватно и Александр Сергеевич – тем самым утверждая «семейно-камерную» линию конфликта, конечно «социального», но не «узко-политического», тем более «злободневно-политического». Что ж, материал сам по себе допускает и такую трактовку событий, но система косвенных обстоятельств тому вполне противоречит. Прием Бенкендорфа выходил за практику обычных расписанных утренних приемов министров и ответственных за ведомства сановников империи; Бенкендорф прямо являлся «наставником» и «руководителем» Пушкина, его каналом к императору – и одновременно веревочкой, на которой его держали. Совершенно не выдерживает критики утверждение о «неприличности в сознании поэта» обсуждать его семейные дела «на троих» – ноябрьские письма прямо свидетельствуют, что Пушкин оценил нападение на себя как политическое, а не личное, первоначально довольно спокойно отнесясь к возникшим кривотолкам по поводу самих дипломов, и их содержанию. Император вполне осведомлен, и по перехваченному диплому и по обращению В. А. Жуковского, о чем будет идти речь; он тоже насторожился против политического подтекста дипломов и ничего «личного» во встрече не видит. Поэтому приглашение А. Х. Бенкендорфа и естественно и желательно, с тем, чтобы незамедлительно отдать распоряжения о потребных мерах.

О чем говорили поэт и император мы не знаем, и скорее всего не узнаем никогда; есть какие-то обрывки, например, что Николай Павлович взял с поэта слово ни в коем случае не участвовать в дуэли; обещал разобраться уже правительственными средствами. Вообще-то с момента официального обращения Пушкина он оказывался и некоторым его должником: получалось так, что поэт вступался не только за честь себя и жены, но и за государеву, – и можно полагать, этим Николай Павлович обосновывал необходимость не частных, а официальных действий, вроде следующего:

– Тебе, Пушкин, досталось, но мне-то еще больше!

Наконец, обращением к царю поэт демонстрировал и личную лояльность Николаю – это уже следовало вознаградить…

И наверно, прозвучали какие-то слова:

– Ты обижаешься на невысокий чин – это было твое испытание. Александр Христофорович еще не вполне уверенный в твоих действиях, хвалит преотлично твои побуждения и сердце. Я в этом удостоверился и откроюсь: производство твое решено, пусть только умолкнут кумушки, чтобы тебе и Наталье Николаевне оно было в честь, а не в укоризну.

И уже другим, деловым языком А. Х. Бенкендорфу по удалению поэта:

– Пушкина считать камергером с производством от сего числа, но не разглашать до особого распоряжения. По другим обстоятельствам учредить следующие меры…

История Пушкинского камер-юнкерства вполне подтверждает возможность подобного хода, ведь оно также было решено между императором и гр. Нессельроде, в отсутствие министра двора П.В. Волконского, которого только известили, при этом даже не император, обществу же могли и не оглашать… Последнее же вполне объясняет, почему для полиции, суда, гвардейских офицеров Пушкин «камергер», а для камер-фурьерских официальных журналов «камер-юнкер».

Вот любопытно, внимание и материальная помощь семье погибшего поэта почти всем показались «чрезмерными»; как выразился московский почт-директор А. Я. Булгаков «Пушкин, проживи 50 лет еще, не принес бы семейству своему той пользы, которую доставила оному смерть его».

Да, если это мерить «камер-юнкерской» колокольней, но отнюдь не «камергерской». Современники очень хорошо почувствовали, что проплачивалась «пушкинская линия», не прелести Н. Н. – позволю предположить, и пушкинский чин, материальное свидетельство вызревавших новых отношений, которых через несколько месяцев устрашились и убрали их следы…

Весь декабрь и оставшуюся ему часть января 1837 года А. Пушкин живет в предельном напряжении – и одновременно исключительный деловой подъем, встречи, комплектация 4 и 5 номеров «Современника», поиск и переговоры с массой авторов, перелом в прибыльности журнала… Почему-то никто не задает вопроса, что было источником такой необычной его душевной устойчивости, при обычных-то пушкинских метаниях между дружбой и дуэлью.

Не проще ли предположить, что Александр Сергеевич, за пределами поэзии нормальный русский дворянин, мужик и бабник, уже знает, успокоен, что и к нему пришел жизненный успех, что надо только переждать, пока утихнут склоки, сплетни; и новые, уже не только литературные, но и государственные поприща откроются перед ним, что скоро отпадет проклятая нужда, копеечные счеты – только перетерпеть… Осуществится то, о чем заявлял в 1830 году.

– Направление мое становится преимущественно политическое…

С. Абрамович целой главой описывает деловой подъем, охвативший Пушкина после 23 ноября и не прерывавшийся даже утром 27 января… И предполагает-декларирует, что именно в своей «предпринимательской самодеятельности» черпает Александр Сергеевич силы своим упованиям, на будущее – никак не творческой! Так сказать, «разумно перестроился»… Но это же совершенная чушь: даже после успеха 3-го номера «Современника» стало очевидным, что тираж более 1000 экз. непреодолим, т. е. при отпускной цене 2 руб. оборот не превосходит 2000 руб.

Согласие в убыток себе передать издание собрания сочинений с привилегией на 4 года в другие руки дало не более 11 тыс. рублей. Его жалование титулярного советника 5000 руб. уходит на платежи долга в казну. Доля в разоренных имениях Гончаровых, и Михайловском, обремененном совладением с сестрой и братом ничего не дают; точнее дают так нерегулярно и клочками 1000–2000 руб., что их в расчет даже нельзя принять. Кистенёвка в Нижегородской губернии дважды заложена и таком состоянии, что казна уклонилась ее остаточно купить: даже уважающий А. С. граф Канкрин счел это нарушением государственных интересов.

Между тем Пушкины проживаются на 20 тыс. руб. в год, при самом необременительном образе, в четыре руки пересчитывая месячные счеты и как особый случай отмечая покупку бутылки дорогого шампанского, столь воспетого «Клико», разливающегося по стихам поэта рекой… Было! Теперь особо отмечается покупка 1 бутылки «Клико» и 2-х бутылок хорошего вина на именины Натальи Николаевны. И эти счеты неуклонно растут по мере увеличения семьи…

Всех усилий А. С. покрыть эти минимально необходимые 20 тыс. рублей годового бюджета и 45 тыс. собравшегося долга совершенно недостаточно! А он напряжен, бодр, и почти весел – когда вырывается за пределы мучительной личной драмы… Вы его за идиота-оптимиста полагаете? Скорее он был нервносрывчатой натурой с перепадами настроения от черной меланхолии до неудержимого веселья, малостойкой при длительном внешнем давлении, что является отчетливой особенностью артистической натуры: качество стали – твердость и хрупкость… И если Пушкин, один из образованнейших политэкономов России («…читал Адама Смита…») энергично занимается этими делами, которые сами по себе банкротства никак не отдаляли, а по внешне-нетворческому характеру не поглощали тревоги в бушующем созидательном демоне – то полагал тревожное обстоятельство уже преодоленным, опосредованным иной коллизией. Какой?

Самоубийцы становятся в канун рокового акта спокойно расчетливы с друзьями и врагами, заботливыми в отношении близких – уже зная, что это их не касается… Этого не было, и не только потому что Александр Сергеевич оставлял по себе двуликую жену; но и 4-х детей, к которым пристрастился с жаром не знавшей детской ласки души. Вот крохотный, но очень важный штрих, направив утром 27 января писательнице (…«истористка» – черт бы ее побрал!..) О. Ишимовой записку с извинением о невозможности встречи, он обговаривает ее перенос на ближайшие дни… самоубийца ограничился бы единственно извинением – «из газет узнает». Дуэль была для него только разовым актом, только убийством Дантеса, ставшего непереносимым; он даже не берет в расчет, что дуэль двунаправлена, полагаясь на свое искусство стрелка, вгоняющего на 10 метрах пулю в бубновый туз.

Откуда, в условиях 1836 года могло прийти освобождение от безденежья? Только из дворца. Можно определенно утверждать, что если император поднял вопрос о камергерстве, то сразу же возникал вопрос о возросших представительских расходах, и дано было в какой-то форме его решение, например:

– Я не дал тебе того содержания, что мой покойный брат дал Николаю Николаевичу [Карамзину], у меня были сомнения: Николай Николаевич к пожалованию в историографы уже явил 5 томов «Истории Государства Российского» – у тебя того не было. Теперь они отпали, твое содержание будет не хуже чем у Николая Николаевича и Василия Андреевича [Жуковского, камергера и воспитателя наследника].

И не на знании ли того основаны декабрьские эскапады Дантеса – он как будто не боится повторения вызова; С. Абрамович утверждает, узнал о честном слове, данном императору – ну-ну… Ты прежде был камер-юнкер в 37 лет и так легко нападал на мою карьеру – попробуй-ка теперь, каково терять «камергерство», «ваше превосходительство»; ты меня хочешь УБИТЬ – я тебя ВЫСМЕЮ… Действительно, что смешнее, 38-летний ГЕНЕРАЛ-МАЙОР Двора вызывает на дуэль 24-летнего ПОРУЧИКА Кавалергардского полка – животики надорвешь! А знаете, он ведь смелый парень, напускающийся, как-никак, на сановника империи…

А император?

– А ты постой вот так, навытяжку, перед собачонкой, попривыкай: любишь кататься – люби и саночки возить!

От водевильной склоки – к трагедии

Событие, сорвавшее эту «Комедию для всех – Трагедию для одного» было внутреннее, психологическое, непредсказуемое; обратившее мучение в невроз – «лучше ужасный конец, чем ужас без конца». Это все заметили; исследователи выделили, почти единодушно согласились, что оно оказалось неожиданным для всех: и друзей, и врагов, и зевак.

Многие связывали его с инцидентом, который произошел на балу оберцеремониймейстера двора графа И. И. Воронцова-Дашкова вечером 23 января 1837 г. Могу, положа руку на сердце, сказать: просмотрев до дюжины версий этого эпизода у Аринштейна, Абрамович, Гроссмана, Кулешова, еще раз у Абрамович, у Лотмана, Щеголева я убедился только в одном, никто в действительности толком не знает, что же там произошло: и очевидцы и излагатели оцевидцев, и ведущие, и завидующие авторы несут то, что бог на душу или черт на язык послал. Кому-то послышалось, что Ж. Дантес назвал Н. Н. «жеманницей» (уж-ж-а-с!); кто-то заметил, что жена Пушкина беседовала, смеялась и танцевала с Дантесом; кого-то покоробила «казарменная» шутка Дантеса, спросившего у Н. Н. – Довольны ли вы мозольным оператором посланным женой. Мозольщик уверяет, что у вас мозоль красивее, чем у моей жены <оригинал на французском>.

Шутка построена на игре слов: во французском языке слова «тело» и «мозоль» звучат одинаково.

Для демонстрации того, к каким словам привыкла Н. Н., позвольте привести одно письмецо (не самое, гм-гм…выразительное) А. С. к жене: «Ты радуешься, что за тобою, как за сучкой, бегают кобели, подняв хвост трубочкой и понюхивают – есть чему радоваться! Было бы корыто, а свиньи будут». А какими словами нанес оскорбление А. К. Воронцовой-Дашковой в театре молодой князь Гагарин?! Нет, всё, что оглашается в качестве детонатора взрыва – есть совершенная чушь.

Существенно другое – оказывается в момент инцидента Пушкина в зале не было и то что произошло, он узнал только после бала СО СЛОВ СВОЕЙ ЖЕНЫ (иногда указывают на сторонних лиц, якобы передавших ему эпизод» с комментариями» – но из того, что до нас дошло, и в наличии, т. е. со 150-летними «добавлениями», «усилениями», «вариациями» комментировать, простите нечего!). А любопытный все же фрукт Наталья Николаевна, как только дело идет к успокоению с ней опять происходит какое-то gaffe – ПО ЕЕ СЛОВАМ!..

Днем 24 посетившие Пушкина с визитом И. П. Сахаров и Л. А. Якубович стали наблюдателями чарующей картины «Пушкин сидел на стуле; на полу лежала медвежья шкура: на ней сидела жена Пушкина, положа свою голову на колени мужа» – значит, «признание» еще не состоялось…

Вот необычное и достоверное свидетельство – через десяток лет в разговоре с Модестом Корфом, лицейским товарищем Пушкина, Николай Павлович, отличавшийся наследственной феноменальной романовской памятью, вспоминал:

«…я раз как-то разговаривал с нею <Н. Н.> о камеражах <сплетнях> которыми ее красота подвергает ее в обществе; я советовал ей быть как можно осторожнее и беречь свою репутацию сколько для нее самой, столько и для счастия мужа при известной его ревности. Она, видимо, рассказала это мужу, потому что, увидясь где-то со мной, он стал меня благодарить за добрые советы его жене – Разве ты и мог ожидать от меня иного? – спросил я его. – Не только мог, государь, но признаюсь откровенно, я и вас самих подозревал в ухаживании за моею женой. – Через три дня потом был его последний дуэль».

Здесь можно согласиться с А. Ахматовой, что по «зимнедворски» Наталья Николаевна вела себя неприлично (но не по «ахматовски» – у А. А. были своеобразные представления о приличиях) – но следует добавить, неприлично и по «пушкински» судя по его благодарности императору. Кстати, от кого узнавал Пушкин терзавшие его воображение разговоры Императора с Н. Н. – вальсируют ведь не втроем…

По указанной Николаем дате беседа с поэтом состоялась где-то рядом с 24-м числом. Есть свидетельство, что встревоженный император наставительно потребовал у поэта ничего не предпринимать не посоветовавшись с ним.

Но нечто, скорее всего сообщенное Н. Н.оказалось сильнее: где-то днем 25-го А. С. пишет письмо, предельно оскорбительное, невозможное к воспроизведению, Геккерену-старшему, зная, что тот, по дипломатическому положению не может ответить ему вызовом, и за него должен будет вступиться пасынок – в противном случае будут опозорены оба (из разговора Пушкина с К. Данзасом).

Водевильная склока рухнула в трагедию, но как-то неприлично, из-за славолюбивой бабенки, патологической лгуньи, не могущей и дня прожить без нахождения в какой-нибудь истории; и завидующей любому чужому счастью: у Идалии ли Полетики с Ланским, Екатерины Гончаровой с Дантесом…; испытывающей ревность ко всему значительному, где ее нет, будет ли это салон Голицыной, куда она втирается с почти скандальной назойливостью, или задушевный разговор мужа с графом В. Соллогубом, который, нате же, не обращает на нее внимания; как, впрочем, и все мало-мальски состоявшиеся мужчины, от жеребистого Императора до красавца флигель-адъютанта Безобразова… Кто при ней? Офицерская молодежь: корнеты, поручики…

Александр Сергеевич не по христиански, не по человечески мечтал как унизит, растопчет самоуверенную улыбку противни-ка, вгонит его в холодный пот как Сильвио князя в «Выстреле» – этого не получилось.

Дантес вел себя мужественно и расчетливо – зная об устрашающем превосходстве противника во владении оружием, использовал все крохи шансов, что давали дуэльные правила: выстрелил на подходе в движении, выигрывая время и теряя точность; стрелял на верное, а не на убойное попадание, в пол-корпуса; встал на черте после выстрела правым боком вперед, прикрыв голову и плечо поднятым к верху стволом пистолета, а локтем бок и частично живот…, Пушкин, смертельно раненый стрелял лежа, упираясь левой рукой в снег по неподвижному противнику, почти обреченному – бог пули не дослал, удар опрокинул Дантеса, но кроме синяка на ребрах ничего не приключилось…

Через 150 лет экспертиза установит странную слабость пушкинского выстрела: пуля кухенрейтеровского дуэльного пистолета на подобной дистанции пробивает насквозь любой элемент тогдашней формы и амуниции, ломает кости – здесь только синяк; высказывались предположения о недосыпании пороха… Но пистолеты заряжались невидимо для дуэлянтов и вручались им по жребию – и нет оснований сомневаться в чести и высоких побуждениях хотя бы одного секунданта, Константина Данзаса; заявленный судом к разжалованью в рядовые, он и на склоне лет говорил, что никогда бы не простил себе, если бы не выполнил последнего товарищеского долга перед Пушкиным – оставил его без секунданта…

Впрочем, можно предполагать, что при экспертизе были упущены какие-то существенные детали; в частности, как поведет себя оружие при попадании снега в ствол и даже в порох, что было вполне возможно, т. к. сброшенный выстрелом Александр Сергеевич, утопил в снегу обе руки, т. е. и пистолет – в тех же описаниях экспертизы 1974 г., что попались мне на глаза, проверялись баллистика и убойные качества пистолета в обычных условиях. Органический дефект одного из парных пистолетов, купленных перед дуэлью и врученных противникам без проверки эксперты отвергли по высокой репутации кухенрейтеровского оружия.

Специалисты единодушно отмечали точность прицела и твердость пушкинской руки – по установленной траектории пуля должна была пройти через середину легких и сердце, мгновенно сразив Дантеса…

Но через быстро сгущавшиеся сумерки все так же следили за поэтом неумолимые глаза, подстерегавшие каждый его шаг…

Зрак чёрной силы

И пройдя канву событий, опять обратимся к эпизодам, где не месть, распаленное чувство, непонимание, глупость, празднословие – неведомая черная сила надвинулась на Александра Сергеевича, дохнула и опять ушла за серенькие занавесочки буден – присутствие которой он чувствовал, зрак которой, упершийся в него, приводил его в исступление, заставлял бросаться на ближних и дальних, верных и неверных.

Дважды она проступала в предельно двусмысленных эпизодах, бросавших его на власть: в «камер-юнкерском» назначении и получении «дипломов». Одинаковое оформление событий: некто третий, обращающий ярость Пушкина в сторону дворца, но маскировочно прикрывающийся то «волей императора», то адюльтерной склокой с Геккеренами; и, бросаясь быком на выставленную красную тряпку, он всякий раз обнаруживал за ней пустоту, но где-то рядом чувствовал пристывшее дыхание убийцы-тореадора.

Пушкин не отправил письмо А. Х. Бенкендорфу, т. к. сказать в нем ему было нечего: пока он находился в рамках защиты семейной чести, кроме как вызвать оскорбителя к барьеру ему ничего не полагалось – грязное белье не предмет публичности; политический же характер нападения на себя он не столько осознал, сколько почувствовал, чувства же застревают в эмоциях, не откладываются в размышления.

К 1834 году А. С. Пушкин становится на барьерной черте противостояния, от кабинетного до трактирного, двух партий.

Одной стылой, косной, врастающей мертвечиной западнических задов, от К. Нессельроде, А. Меншикова… до З. Волконской, Чаадаева, милейше-ядовитого П. Вяземского, когтящих и оскопляющих Россию; партию в разных перьях, в разных оттенках, от белых до розовых, от «стервятников» до «голубей»; партию зачастую не программ даже, а умонастроений: от приговоров «Россия – Монстр», до соболезнований «Бедная Россия», и представленную и в царедворцах, и в декабристах (В. Ф. Раевский)… И другой, столь же разной, несопоставимых личностей, как А. Ф. Орлов, Д. М. Сенявин, Мордвинов, Перовский, Денис Давыдов, Языковы… и далее до Белинского – и как только сближение его с этой второй становилось заметно, весомо, политически значимо, следовал удар; 30-го ли декабря 1833 года, 4-го ноября 1836.

Какие-то зыбкие связи и пристрастия соединяли Англию и русского военно-морского министра кн. А. Меншикова, в канун 1853 г. отдавшего заказ на паровые машины для линейных кораблей и пароходо-фрегаты не отечественным, а английским заводам и верфям; так что из 40 боевых «паровиков» англо-французского флота, оперировавших против Севастополя и Кронштадта 22 были построены на русские деньги…; склоняли министра иностранных дел К. Д. Нессельроде тщиться с симпатиями к Вене, когда антиславянская и антирусская ее позиция совершенно определились – и сплоченно обращаться против иных инициатив, не заевропеивающих, а раздвигающих российскую самобытность; против ее необозримости, бросится ли она в расширение границ, небывалые формы хозяйствования или социальных инициатив; и скопно, стайно обкладывающих единственный голос, который и при полной межеумочности еврохолопства и полонодоцентуры русских университетов (Малиновский, Сенковский, Каченовский) мог разнести зерна великодержавной, не великобарской, идеи по стране-континенту.

Ах, как легко стало жить П. В. Вяземскому в отсутствии А. С. Пушкина, когда в погашение могучего интеллектуального освещения и собственные мыслишки стали как будто и ярче и весомей; и «восхищаться» намозолившим гением, ставшим поперек собственной худобы надо всего лишь в прошедшем времени и к утвердившимся поводам.

Гон Пушкина шел из этого лагеря, как вставшего на острие исторического поединка России Орловых с Russia Нессельроде, расколом шедшего и по династии, официально называемой в генеалогическом «Готском Ежегоднике» Романовы-Гольштейн-Готторпские. И огромную пучину подоплеки конфликта власти скорее всего уже прочувствовали.

Достаточно давно было обращено внимание на двусмысленную роль Николая Павловича в событиях ноября 1836 – января 1837 года. Он был вполне очевидно задет пасквилем, преследовал своей ненавистью подозреваемого в авторстве Геккерена-старшего по всей Европе так, что дипломатическая карьера последнего навсегда сломалась, ни один европейский двор в качестве дипломатического представителя его более не принял – и в то же время совершенно несвойственная вялость николаевской полиции, лучшей в Европе; единственной осуществлявшей полный паспортный контроль всего населения страны.

Что, не могли узнать, в какой части опущены конверты и, передопросив всех и вся, ринуться по недавнему следу, а он скорее всего был очень приметным… ведь даже открытие внутригородской почты в 1833 году большинство петербуржцев расценило как созданной для удобства полиции распространить практику перлюстрации дипломатической почты на обывателя (кстати, в последнем русская полиция опять была самой изощренной в Европе).

Странная позиция Николая Павловича даже породила подозрение в прямом соучастии дворцовых сфер в убийстве поэта, что, в общем, необоснованно. Остается предположить, что во-влеченными начинали проступать уже такие круги, на которых основывалось само здание монархии и империи; и если даже император «мог», то уже «не хотел»; это было как бы разорваться между своими тремя фамилиями. В этом проявляется какая-то червоточина, какая-то складывающаяся ущербность последнего «Сильного Романова»: при уверенности в вине Геккерена, которого Николай, породистый здоровый мужик, презирал за противоестественные половые пристрастия; и уж наверняка еще хуже относился к собираемому им вокруг себя петербургскому аристократическому охвостью – П. Долгоруков, А. Гагарин, А. Шереметев – играющемуся вседозволенностью, чего он не терпел, Николай провел бы следствие самое решительное и быстрое; но кажется, утаивая это и от себя, он безотчетно боится, что след пойдет в ТАКИЕ КРУГИ… значит внутренне их предвидит? Скорее да… граф Нессельроде уже крепко подставил его с Пушкиным…

А следствие могло вскрыть и их, во главе которых по тайной Конвенции 3-х императоров августа 1833 года он въезжал верховным жандармом в Европу, что весомей [в его глазах] всего материального значения Ункияр-Искелесского договора вместе с другом А. Ф. Орловым… Конвенция стала европейским подиумом Николая, но подлинным триумфом Клемента Меттерниха, канцлера Австрийской империи, ой как насторожившегося против автора «Клеветникам России», вместо раздела Польши трактующего о «славянском море»; при том, что бескорыстным искателем венского коллеги является российский министр иностранных дел гр. Нессельроде, именно после возвращения из Теплица подсунувшим Николаю такую «удачную» идею с Пушкинским «камер-юнкерством»… Значит, Пушкин тоже стал разменной монетой за «согласие 3-х императоров», как чуть позднее станет ей отказ «ради европейского согласия» от условий Ункияр-Искелесского трактата, в первый и последний раз обративших Черное море в Русское озеро.

…Талант расцвечивает свое время и пространство – гений преобразует его: кажется, этого начинали страшиться. Все.

И Николай Павлович, как практический политик вынужденный признавать весомость силы общественного мнения, реализующегося через газеты и «Английские клубы» вместо прежних вторжений гвардейских караулов в дворцовые спальни; и либеральные дристуны братья Тургеневы, вдруг услышавшие от снисходительно поощряемого клеточного соловья иную, не либеральную песню:

О чем шумите вы, народные витии? . . . . . . . . Иль нам с Европой спорить ново?

Не желают, противятся, тянут назад, только по обстоятельствам переступают ножками. Все. Все.

И обще-снисходительно плачутся над покойным… Потом по-несут старательно обделанным трупом.

* * *

На этом и кончим.

А кому невыносимым покажется свержение стереотипов – не кумиров, – и перемена знаков оценок, примите это как литературную мистификацию. Я не работал над источниками, не проводил экспертиз, не вводил в оборот новых фондов – я просто взял последнее, что написано не мной, не по моему выбору, не в моих интуициях и показал, как большая часть приводимых свидетельств и материалов может интерпретироваться совершенно иначе и как при этом рядом с внешней канвой событий возникают контуры исторической тайны; а история России повисает или полнится от того, завяжется или развяжется узелок между Николаем Павловичем Романовым и Александром Сергеевичем Пушкиным, людьми земли русской. Нет, не завязался…

Сонм пушкинистов из ВОПРОСОВ ИСТОРИИ – Искандеров, ОТЕЧЕСТВЕННОЙ ИСТОРИИ – Рахматуллин, ПУШКИНСКОГО ДОМА – Невская, остановили публикацию 2-й работы по теме «Чёрная Речка – Белый Человек». На основе её материалов мной был собран небольшой обзор, представляемый ниже, и даже приглашённый к публикации в ряде изданий к юбилейным торжествам 2004–2006 гг., но так нигде и не появившийся.

Особенно поразила меня позиция отца и сына Куняевых, сорвавших его публикацию в НАШЕМ СОВРЕМЕННИКЕ, вплоть до дезавуирования Первого заместителя Главного Редактора Гусева, сделавшего мне прямое предложение.

 

Утаённое звание поэта…

– Сдав в печать статью о взаимоотношениях великорусской государственности и ее великого поэта А. С. Пушкина, частным следствием из которой стала гипотеза о получении им, в соответствии с общественной и служебной значимостью звания «камергера» незадолго до гибели, под которым он и проходил в течении полутора месяцев, от 28 января по 16 марта 1837 г. (по ст. ст.) в документах военно-судного дела о противозаконной дуэли (см. журнал «Слово» № 1 за 2004 г. – сама статья была написана летом 2002 г.) я не планировал далее углубляться в дебри литературоведения и пушкинистики. Сам по себе этот материал присутствовал и присутствует в рамках моих размышлений, как существенный, но не главный на подходах к теме «Историософия великорусской истории», тому ее разделу, что можно назвать «Эпохой Первых» (Павел, Александр, Николай), или вырывая из контекста исторического одного из ее выразителей «николаевской». Раз уж пришлось к слову, не могу не заметить г-дам литературоведам, ступающим во след А. А. Ахматовой, что вполне объективное понятие «пушкинская эпоха» становится квази-понятием, если вы пытаетесь обратить его из культурологической отграниченности в политическую всеобщность, подменить им понятие «николаевская», как и сколько оно вам нравится или не нравится. «Николаевская эпоха» началась картечью по декабрьскому снегу, завершилась бомбами Севастополя – Пушкин присутствует в первом отсутствием, во втором никак. Не будем обращать специфику конкретно – исторического в межпредметный балаган… Я выходил к Пушкину через эпоху, перебирал и присматривался к ее ключам, искал и кажется нашел в нем нечто другое, отличное от «чудных мгновений» под «покровом угрюмой рощи», что делает его историческим лицом своего времени, деятелем эпохи, которую в целом все же лучше назвать эпохой «Первых», даже по тому неразличимо-цельному, какими были в жизни и памяти Александра Сергеевича цари-братья Александр и Николай Павловичи, как бы передававшие его из рук в руки, в изломах уже собственных судеб, что лишь разное олицетворение неделимой судьбы России…

Об этом надо говорить долго и обстоятельно; говорить, прислушиваясь к сказанному, к тому, что из него рождается, куда ведет; но и к тому, что является подосновой сказанного, что его зародило, доброе то зерно или плевела – отставим это, место подобному разговору не в публичной статье, здесь бледнится и начинает отходить до уровня простого повода уже и сам Александр Сергеевич. В то же время, входя в тему «Пушкин» из эпохи, начинаешь отчетливо замечать насколько он выразительно-невралгический пункт самой эпохи, как бы саморазоблачающуюся через него, сбрасывающую с себя не только одежды – сдирающую кожу, уязвимо-чувствительную, агонизирующую и пытающуюся разродиться небывало-новым, и разбрасывающуюся какими-то клочьями небывалого, несложившегося ребенка: Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Белинский, как и выросшие из нее Достоевский, Менделеев, Скобелев, Толстой… но и Булгарин, Вигель, П. Долгоруков, В. Печерин, тоже небывало-безудержные:

Как сладостно отчизну ненавидеть И жадно ждать ее уничтоженья И в разрушении отчизны видеть Всемирного денницу возрожденья!

Задушенная в чем-то главном, она разбрасывала их в бессистемном агонизирующем пароксизме, но какой механизм запускал его? Что было генератором этих неистовых потуг, силу которых демонстрирует небывалый взлет отечественной культуры, особенно ее художественной составляющей, сразу, с периферийного захолустья влетевшей в самый центр всемирно-культурного процесса?

Сам переизбыток художественности свидетельствует о стихийно-слепом ее характере, о метаниях мощного тела, увы, безумного, пытающегося что-то подсмотреть и кого-то подслушать, но более всего говорить, наговорить, заговорить…

Как легко в этой буре иных увлечь и увести, бездумных, на звуки приятно-простых свирелей: А. Герцен, И. Тургенев, З. Волконская, Т. Грановский; или обложить запретом, перепеть шумно-общим хором, обратить в пугало, изгоя, петушиную ноту, как то случилось с В. Жуковским, А. Григорьевым, Ф. Тютчевым, присутствующими в отечественном сознании выпотрошенными птичьими тушками, ощипанными от «политичности» каплунами. Но заметил ли кто, что это выщипывание и обрезание национального инстинктивно-художественного поиска ценностей и путей русского бытия начиналось именно с А. С. Пушкина? Понято и осознано ли, что с 1828 г. именно он первый «исписался», вкупе с М. Орловым провинился в «рабском патриотизме» – вот к каким временам восходит сентенция последнего по сроку «Старого Плешака»

Б. Окуджавы «патриотизм чувство примитивное, оно присуще даже кошкам»; был разведен и отставлен от читателя честно-злонамеренной критикой и влюбленно-ядовитыми друзьями: Тургеневы, Вяземские, Одоевские, Карамзины; почти уничтожен в своей перелицованной реальности, принадлежит ли она кисти О. Кипренского или перу П. Вяземского, если бы… не сам пушкинский текст, не «Полтава», не «Бородино», не «Клеветникам России» – совершенно не уничтожимый; и потому с такой ненавистью или сожалением пережевывают они черноту автора в своей среде: А. Тургенев Н. Тургеневу в 19 веке, Г. Федотов либерал-эмигрантщине в 20-м – и как пылко, страстно, истерически-упоенно, ликующими хорьками набрасываются на него, когда можно не оглядываться на отставленную нацию, к потребе других, как Синявка-Тарсис в «Прогулках с Пушкиным», как С. Коонен в вивисекции нововеликорусской культуры по поводу 200-летия его рождения.

Осознано и принимается ли в расчет, что Пушкин изымается из национального сознания как этап, веха, итог в восхождениях интеллекта нации уже 177 лет, и как немало в том преуспели, честные и бесчестные, преобразователи и предатели, идеалисты из чистых побуждений и платные шавки на построчной сдельщине. Пушкин – пример вивисекции над национальным сознанием, лоботомии исторического; Пушкин почти отнят у нации, почти украден, почти низведен до герани и резеды баб и сентименталок обоюдного рода – почти, если бы не пушкинский текст…

Удивительно ли после этого, что Пушкина не менее, если не более чем в 19 веке надо открывать, надо возвращать, надо восстанавливать в основе национальных размышлений в 21-м – в этом смысле Ф. Тютчев, менее доступный, менее значительный, менее популярный, менее пресыщенный вниманием критики и литературоведения (слава богу, тютченистики у нас нет…) в них присутствует богаче, ярче, плодотворней, более зорче если уподоблять русскую поэзию «умозрениям нации…» и его

Умом России не понять…

рождает больший рой размышлений, даже при том, что это нотка потерянности, инаковости разрастающемуся в нем европейскому сознанию; Пушкин ее преодолел легко, одним рывком

…Иль нам с Европой спорить ново?

Это убрано, убрано, старательно подчищено и запрятано – явлено другое: неприязнь Пушкина к Русской Государственности, она стыдливо-злонамеренно названа «николаевской», но на эту вывеску А. Ахматова и М. Цветаева изъявляются в неприятии Советской; Шемякин будет испражняться на Петровскую, как до того Паоло Трубецкой на Александровскую. Право, не мила им ни одна в ней ступень, все «не туда» и «без смысла» – по П. Чаадаеву… Вот и идет 177-летнее низведение А. С. под их смысл, как можно дальше от прямого содержания пушкинского текста.

В книжёнке Л. Аринштейна, по которой я уже проходился в 1-й «пушкинской» статье есть примечательный подлог-увод такого рода. Ничтоже сумняшеся он переадресовывает известное стихотворение:

С Гомером долго ты беседовал один…

с Н. Гнедича на императора Николая Павловича.

– Ну-ну!

Но достаточно хотя бы раз внимательно прочитать это стихотворение без «заданного поиска», прочитать то, что оно само говорит, чтобы понять: оно много сложнее простого послания к конкретному лицу; если это форма обращения, то к себе – Пушкин уясняет для себя объект поэтического, оценивает его мифо-эпическим; и какой-то реальный эпизод, подтолкнувший рой свободных аналогий, можно полагать лишь за первой строкой, они сразу же разбежались от нее настолько, что она стала чужеродной телу стихотворения, которое из светски-возвышенного сразу же приобретает ветхозаветный оттенок; это тот случай, когда вырвавшийся материал уже сам ведет автора; то, что нельзя оказалось выключить замыслом; внутренняя струна, владеющая им – это интимно, даже сверхинтимно; это подсознательное, водящее рукой. И закономерно, что написанное где-то в 1830–1833 гг. оно до самой смерти не представлялось А. С. в печать – было действительно «для себя», равноотстояло и от проставленного рукой В. Белинского «К Н. Гнедичу»…

Что заставляло раз за разом возвращаться его к мысли о поэзии как форме богопостижения мира, уподоблению поэта солнце останавливающему пророку? В эти годы в его потайной записной книжке появляются слова «В России могут быть счастливы только поэты и революционеры». Почему? В каком смысле? В сопоставлении или противопоставлении? Пушкин закладывает традицию «Поэт в России больше чем поэт» – он сам уже в этой традиции, несравнимый ни с Г. Р. Державиным, сладкогласным соловьем доброжелательных ушей, ни с Д. В. Давыдовым, слитной частью мира, гусаром, оседлавшим поэзию; более того, она вырвана им всецело сверх состояния общества, которое, тоже себе на уме, признает житейские поучения Ивана Андреевича Крылова, но никак не согласно, не признает, не допускает поэта над собой, не услаждающего, а ведущего; и столь популярный в 1816–1828 гг. он в последние годы по наблюдениям А. Ахматовой не имел ни одного положительного отзыва от критики; проигрывает по тиражам Бенедиктову в поэзии, Сенковскому и проч. в журналистике. В сущности на нем эта традиция и держится десятки лет, пока в 1870-х гг. не будет подхвачена сознательно, и в чем-то раздражающе напыщенно Ф. Достоевским и Л. Толстым, если не считаться с надсадившимся под ней Н. Гоголем.

На его тексте, волшебно обретающем новое звучание при каждой перемене «политики», растасовке «историй», перелицовывающейся «злободневности» она поднимается выше и выше, опережая сверхусилия В. Белинского, А. Герцена, И. Тургенева и многих, многих, которые в пылу и полемике, только колокола и колокольчики общественных пристрастий, рупоры подслушанных мнений и начетнической образованности; выразители того что есть, не головокружения к тому, что за холмом.

Это нарушает, раздражает, вооружает…

От десятилетия к десятилетию, из века в век разрастается партийное стремление пришпилить его к одной графе говорить от него; за него; а теперь уже почти и вместо него…

Вынужденный в ходе работы обращаться к конкретному материалу исследований по пушкинской биографии и творчеству 1828–1837 гг. я неоднократно встречался с подобным предосудительным с точки зрения самого снисходительного историка обращением с текстом – но и сверх того, мне пришлось убедиться в наличии прямых подлогов материалов и мнений иных «пушкинистов» даже в отношении друг друга. В первой статье я немилосердно костерил А. А. Ахматову за недопустимые вольности в обращении с фактическими данными, в частности внутрисемейной ситуации А. Пушкина – ровно настолько, насколько их проводила г-жа С. Абрамович в своей книге «Последняя дуэль Пушкина»; но по напечатанию работы, вызвавшей разноголосые шумы, знакомые и полузнакомые люди стали нести мне различные публикации по пушкинской тематике – и вот из сборника собственных работ А. А. я с изумлением убедился, что никакого пристрастия к Н. Н. Гончаровой, приписываемого ей Стеллой Лазаревной, она не испытывала, и даже наоборот… Ну что тут поделаешь – по кучеру и сани…!

В то же время собравшийся объем материалов, естественно больший того, что было использовано в статье, как и укрепляющаяся точка зрения на предмет побуждает еще раз пройтись по самой фактологии драмы последних лет жизни А. С. Пушкина в понимании ее национально-общественной и исторической значимости, но уже не в рамках собственных интересов, а систематизируя материал для передачи специалисту-литературоведу, сознательно ограничивая себя уровнем фактов и документов и останавливаясь без примысливания там, где они перестают говорить, передать наряду с основным и побочные результаты работы тому, кто пойдет дальше…

Я бы свел их к нескольким расходящимся наблюдениям; некоторой сумме впечатлений, оформляющихся вокруг них; одному существенному результату; и, наконец, возникающей общей картине дела, о которой достаточно много говорилось в 1-й статье, в которую по наличию собравшихся после её сдачи в печать материалов так и хочется внести массу дополнений, уточнений, вариаций и ходов к основной теме, что она воистину начинает обретать пространство безбрежного – бог с ней, океан пушкинистики переполнен и без нее…

Остается собственно Военно-Судное дело, впервые изданное в 1900 году; перепечатанное репринтом в серии «Редкие книги из частных коллекций» издательством «Руслит» (Москва) в 1992 г. и та неожиданность, что сразу бросается в глаза непредубежденному читателю с некоторой долей профессиональной настороженности: в течении полутора месяцев судебного производства, на всех ступенях судебного дознания А. С. Пушкин именуется «камергером д. е. и. в.». И с этой вопиющей деталью бумаги проходят от 1-го рапорта о дуэли командира Отдельного Гвардейского Корпуса генерал-адъютанта Бистрома 1-го до 16 марта 1837 года:

– через руки императора Николая Павловича (знал А. С. Пушкина лично; многократно встречался с ним, был его «единственным цензором»);

– через руки военного министра графа А. Чернышова (неоднократно встречался с А. С. Пушкиным по поводу запросов о материалах к написанию «Истории Петра Великого»).

Из опросов К. Данзаса (лицейский товарищ и секундант Пушкина); Ж. Дантеса-Геккерена (свояк, муж сестры жены поэта); из опросных листов, направленных Н. Н.Пушкиной, жене по-эта, в которых она поименована «камергершей»; из служебных материалов полиции, снимавшей показания свидетелей дуэли «каммергера Пушкина» (так в тексте) следует вывод о полной убежденности производящих дознание и суд в камергерском придворном звании поэта.

Только П. Вяземский в опросном листе, в резкий диссонанс с задаваемыми вопросами, так и с другими свидетелями называет А. Пушкина «камер-юнкером», что почему-то не насторожило ни членов военно-судной комиссии, на заседаниях которой эти материалы зачитывались вслух; ни квалифицированного судейского чиновника аудитора Маслова, осуществлявшего делопроизводство этого громкого процесса и во многих других более нейтральных эпизодах дела обнаружившего большое рвение и настороженность – ничего этого не наблюдается в отношении звания убитого поэта-царедворца, между тем оно резко меняет всю окраску дела, убил ли «поручик Егор Геккерен» «штабс-капитана Александра Пушкина» или поднял руку на «генерал-майора», сановника империи…

Через 10 лет в частном письме брату Михаилу император Николай Павлович будет вспоминать мельчайшие детали разговора с А. С. Пушкиным, состоявшегося за 3 дня до дуэли – через 3 дня после разговора он читает служебный рапорт генерал-адъютанта Бистрома, накладывает на него высочайшую резолюцию и… не замечает, что «камер-юнкер» отрапортован «камергером»?!?!

Вот интересно, на каком основании, от имени титулярного советника (чин 9 класса) или «камергера двора е. и. в.» рассылает Н. Н.Пушкина приглашение на панихиду Главам Дипломатического Корпуса и они ВСЕ, кроме английского поверенного лорда Дерама (был болен) и прусского поверенного барона Либермана (не одобрял либеральных взглядов покойного) явились на панихиду в придворных мундирах и при орденах, заслужив удивительную похвалу от одного из присутствовавших русских людей (услышал французский поверенный Барант)

– Спасибо вам, вы открыли нам глаза на национальное значение Пушкина…

…В случае «титулярного советника» г-жа Пушкина получила бы изрядную головомойку за неподобающие претензии от околоточного полицейского офицера; дипломатический корпус в лице первых лиц преимущественно проигнорировал бы приглашение…

Кстати, а знаете ли вы сколько материальных благ получила Наталья Николаевна по смерти мужа? (ядовитое замечание московского почтдиректора Булгакова «Другие обеспечивают будущее своих детей жизнью – Александр Сергеевич обеспечил их своей смертью…»).

– Выкупленное у родственников и очищенное от долгов за счет казны имение Михайловское;

– 6 тыс. рублей годовой пенсии до смерти или 2-го замужества (А. Пушкин «как титулярный советник» получал 5 тыс.);

– по 1, 5 тысячи рублей на каждого из 4-х детей до их совершеннолетия с обучением за казенный счет;

– 50 тысяч рублей на издание полного посмертного собрания сочинений поэта, необлагаемый налогом доход которого передается его семейству (принес 252 тыс. рублей);

– разные мелочи, как-то: 10 тыс. рублей единовременно на похороны; доля в «Современнике», выкупленная за 30 тыс. рублей и т. д.

Всего до 500 тысяч рублей!

Ай да Пушкин…

Вам не кажется, что это чрезмерно? Не по национально-сумеречному, по житейски-рассудочному?

Да, если исходить из его «камер-юнкерства», но вполне обычно для «камергера», даже по годовому окладу в 11–28 тыс. рублей из размеров которого начислялась и пенсия вдове (обычно 50 % от последнего).

Впрочем зачем гадать – В УКАЗЕ О ПРИНЯТИИ ДЕТЕЙ А. С. НА ГОСУДАРСТВЕННОЕ ОБЕСПЕЧЕНИЕ от 29.1.1837 покойный назван КАМЕРГЕРОМ

Но вот 16 марта за два дня до окончательной конфирмации дела вдруг встрепенулся уже в Генерал-Аудиториате, и всех укорил генерал-аудитор О. Ноинский, запросив Придворную Контору, какое имел звание умерший А. С. Пушкин «камер-юнкера» или «камергера», на что в тот же день Контора засвидетельствовала: «Камер-Юнкер»!

Ай да молодец!

Всех утер.

И свое собственное высокое начальство военного министра гр. А. Чернышова, через которого визировано дело.

И… самого государя императора, который через 2 дня «собственной его императорского величества рукою» (отметка в деле) впишет окончательное решение на докладе о дуэли поручика Кавалергардского полка Де Геккерена с «камер-юнкером Двора… Александром Пушкиным».

Да что это случилось с государем Николаем Павловичем? Полтора месяца Пушкин находится в центре его размышлений, не менее 5 раз он обсуждал подробности дуэли с сановниками империи (Нессельроде, Бенкендорф, Жуковский); написал по ее по-воду 2 личных конфиденциальных послания наследному принцу голландскому Вильгельму Оранскому; распорядился о способе похорон поэта, отказав К. Данзасу в сопровождении тела и приказав к тому А. Тургенева… И никакого внимания к удивительным курбетам с чином покойного в судебных бумагах, самых строгих по осуществлению делопроизводства и надзора?!

Никаких служебных расследований, наказаний, поучений, неудовольствий за поразительное упущение в деле такой важности не последовало – а раз так, значит его и не было!

Склоняясь к помилованию Дантеса, Николай Павлович должен был скрыть высокое придворное звание А. С. Пушкина, вероятно, недавно ему присвоенное – скорее всего в 20-х числах ноября 1836 года – что способствовало задуманному: гибель «генерала» от руки «поручика» в этом смысле была совершенно недопустима, связывала его бесповоротно, при всех симпатиях к Дантесу и сложных отношениях с Пушкиным – опрос полковых командиров Отдельного Гвардейского Корпуса свидетельствовал о достаточно жесткой корпоративной позиции чиновных верхов «этак у нас канцеляристы повызывают всех столоначальников»… Наконец, как это не жестоко – увод Дантеса от наказания за убийство высокопоставленного царедворца являлся актом милосердия к семьям Пушкиных – Гончаровых – Геккеренов, которые в этом случае лишались не Двух, а Одного мужа, за таковой исход могли ходатайствовать обе сестры Гончаровы, и Наталья Пушкина и Екатерина Геккерен; как и общая убежденность в безвыходном положении, в которое поставил Пушкин Геккеренов. Вот цена «камер-герства» и «камер-юнкерства» бумаги!

Но волны этого дела уже настолько широко разошлись по коридорам власти, что уже не контролировались вполне и венценосцем: хотя все итоговые докончания были оформлены и подписаны под «камер-юнкерский» трафарет, по невыясненному сбою в последнем сообщении о деле, опубликованном официальным органом военного министерства, газете «Русский Инвалид» Пушкин опять оглашен камергером. Привожу это сообщение, цитируемое в обращении председателя высшего суда по делам дворянства Королевства Нидерландов русскому поверенному Потемкину «Барон Геккерен, поручик кавалергардского ее величества государыни императрицы полка… разжалован в солдаты, вследствие его дуэли с КАМЕРГЕРОМ двора Александром Пушкиным…»

К сказанному хотелось бы добавить только наблюдения под двумя эпизодами дела. О самой дуэли: ее так демонизировали, что она стала прямо-таки змеиным клубком. Все инфернальное, что наворотила читательская потреба и журналистская страсть может быть отставлено совершенно. Эпизод с «панцырем Дантеса» усиленно развиваемый в 70-е годы приснопамятным «Огоньком» рассыпается вроде бы сам по себе даже среди «огоньковских одуванчиков». Наконец, находящиеся в записках Василия Андреевича Жуковского – и низкий ему, приязненному другу и честному человеку, поклон от историка – данные о ранении Дантеса снимают подозрения о каком-то «недосыпании пороха» в пушкинский пистолет. Пуля поразила Дантеса в предплечье согнутой в локте правой руки на 4 пальца выше сгиба, двигаясь под углом 40–45° к плоскости лучевых костей и чуть снизу вверх. При таком положении руки и крупном телосложении Дантеса она должна была пройти, не касаясь лучевых костей не менее 10 см напряженных мышц и связок, что само по себе резко уменьшало ее скорость, а попав в кость, она вообще бы застряла в руке. Пробив мягкие ткани навылет, она ударилась о пуговицу, которой крепились лосины к подтяжкам на подвздошной кости справа (на ложке – у Жуковского), которая ее окончательно остановила, оставив ушиб на ребре. К этому времени она настолько ослабла, что даже в отсутствии пуговицы не прошла бы далее легких, а скорее всего застряла где-то около ребер. Дантеса опрокинул удар в предплечье, а не по корпусу.

Пушкинский выстрел был очень точен: пуля шла через середину легких на сердце. Молодого Геккерена спасло хладнокровие и правильно принятая стойка: боком на выстрел, поднятым пистолетом прикрывая себе голову, предплечьем и плечом область легких, сердца и печени. Дантесовский выстрел с подхода, при котором выигрывается время, но теряется точность, не запрещался дуэльными правилами и заправские бретеры, например, гр. Ф. Толстой – Американец часто им пользовались; обычно в этом случае они целились в пол-корпуса, нанося рану в живот, что полностью и воспроизвел Дантес.

О другом ключевом эпизоде драмы осени-зимы 1836 года, анонимных дипломах ноября скажу единственно: исследователи так и не оценили вполне их значения, и многоплановости запускаемого их посредством скандала. Фактически это была громадная провокация, бившая не только по Пушкину, но и по двору, императорской фамилии, лично Николаю I, что замечено – но в полное разрушение камерности эпизода и по Геккеренам, Нессельроде, по французскому посольству, по всем адресатам дипломов; Пушкин с его известной яростливостью через нее уже просматривается не столько целью, сколько детонатором и бойком в адском механизме скандала, может быть с полагаемым обычным уничтожением подобных деталей как и в технике, но посредством иного, публичного взрыва… Запускалась громадная всенародная оплеуха обществу, сорвавшаяся по совершенной случайности – только один чиновник городской почты Санкт-Петербурга из тех 8—10, через руки которых проходили письма, оказался достаточно исполнительным и образованным, и обратил внимание на то, что самым возмутительным образом бросалось в неспящие глаза: провокационная печать на конверте с известным масонским символом, циркулем – и мгновенно оценив намек, сразу же переслал письмо в 3-е отделение, откуда сам А. Х. Бенкендорф представил его в тот же день Николаю Павловичу – остальные проявили «чисто русскую» халатность.

Насколько высоко поднимались ставки в этом деле, говорит один эпизод: в оправдание пасынка Геккерен-старший передал через министра иностранных дел гр. К. Нессельроде 5 документов, на усмотрение последнего, в военно-судную комиссию, в том числе совершенно непристойное письмо-вызов А. С. Пушкина, ни читать, ни воспроизводить которое не хочется. Это было естественно, т. к. по боковой линии графов Вертеслебен через Нессельроде-Вертеслебен эльзаские Дантесы были в родстве с прусскими Нессельроде – но граф передал в комиссию только 3 документа; есть основания полагать, что 2 его как-то затрагивали лично. Более того, в крайне двусмысленной записке от 1 февраля 1837 г. находящемуся под домашним арестом (?) Дантесу Геккерен-старший пишет, что русский министр по-казал ему экземпляр «диплома» – не значит ли это, что в числе проскочивших писем одно было адресовано и главе МИДа? Тем более, что образцы дипломов такого рода, ходившие всю зиму по салонам Вены, не таясь, показывал своим русским приятелям секретарь французского посольства виконт Д’Аршиак, будущий секундант Дантеса и тоже родственник, но уже по французской линии графов Бель-Иль.

М-да!

Тесно как-то под луной…

Геккерен-старший и Д’Аршиак сломают на этой истории карьеру…

Между прочим, под ударом оказались бы и ВСЕ остальные адресаты письма, т. е. Карамзинский кружок, а за его пределами Е. Хитрово и, и…, и как-то выпяченные косвенными признаками светские небездарные шалопаи кн. И. Гагарин и П. Долгоруков, сталось бы только почтовым чиновником порасторопней…

Так что выстрел получился холостой: чуть досталось Пушкину, более Николаю Павловичу – планировалось значительно весомей, нечто подобное истории с колье Марии-Антуанетты в канун революции 1789 года; с умыслом или случайно кумулировавшееся еще одним обстоятельством – осенью или зимой 1836 года группа светских шалопаев действительно без умысла рассылала подобные дипломы известным петербургским «оленям»; об этом вспоминал в 80-е годы А. В. Трубецкой, перечисляя несколько громких фамилий – ах, в какую бы замечательно-политическую историю они бы влипли и какой шум от того возник… Этого не замечают и по сей день.

В этой связи самого решительного осуждения заслуживает отечественная криминалистика, которая имея два подлинных «диплома», с 1920-х годов так и не может решить чисто техническую задачу: написал ли дипломы великосветский психопат-провокатор кн. П. В. Долгоруков или над ними потрудилась другая рука.

Осмеиваемая с местечковым изяществом Л. Аринштейном экспертиза Щеголева-Салькова при ближайшем рассмотрении производит серьезное впечатление; отмечаемая в ней двойная особенность почерка, разнонаклонность букв и «рисуночный» безнажимный способ их исполнения действительно очень индивидуальны, и что особенно важно, почти не поддаются подделке в совокупности.

Следующие экспертизы подтвердили общие выводы А. А. Салькова о русской каллиграфии текста дипломов, как и о структуре языковых калек, хотя дипломы написаны по-французски – расхождения, почти скандальные, начинаются с идентификации конкретного автора.

Если часть экспертов подтверждает авторство П. В. Долгорукова, а В. В. Томилин в 1966 году даже уточнил, что росчерк под дипломом сделал приятель Долгорукова И. Гагарин, а адрес на внутреннем конверте надписал лакей последнего В. Завязкин; и М. Г. Любарский, указывая на не вполне строгую обоснованность уточнения в части Гагарина и Завязкина, вполне уверен в авторстве Долгорукова – то другие, например С. А. Ципенюк в 1974 году авторство П. В. Долгорукова категорически отрицают; как и участники комплексной экспертизы в Институте Криминалистики МВД СССР в 1976 г.; и какой-то экспертизы 1987 года…

Коллеги! Разберитесь в своем хозяйстве; пока вы будете так обоюдовыгодно шаманствовать, даже пресловутая «бутылочка» г-на Аринштейна остается фактором. В данном пункте налицо ваш, полностью технический вопрос; исследователи, историки и литературоведы, не могут продвинуться дальше, пока не снимется эта проблема: писал или не писал кн. П. Долгоруков пасквильные дипломы? Иначе будет продолжаться разговор глухих со слепыми: Я. Левкович, отстаивает «авторство» П. Долгорукова, намекая на недобросовестность критиков А. Салькова, «герценовски-пристрастных» к П. Долгорукову; Л. Аринштейн будет отвергать его заключения по русской фамилии эксперта и общерусскому свойству «все сделать за бутылочку»!

Никак не могу избавиться от одного подозрения: в системе отношений А. С. Пушкина особое место занимал А. Ф. Орлов, которому еще в 1819 году он посвятил известное стихотворение «К Орлову» (надо бы писать «К А. Ф. Орлову») в благодарность за совет не вступать в военную службу: «Хорошим офицером вы не будете, а великого поэта Россия потеряет»… Их отношения, как-то скрытно-доверительные, то проступали, то уходи-ли в тень, но приобрели выразительную многозначительность с осени 1833 года. Друг Николая Павловича неизменно по жизни того; с 1844 г. глава III отделения и шеф корпуса жандармов, самый осведомленный человек в империи – и самый выдающийся дипломат России в 1820-х – 50-х годах; он кажется знал что-то особое о драме 1836—37 гг., и будучи особенно дружественным с А. С. Пушкиным, как-то демонстративно избегал его вдовы вплоть до отказа сыну в желании жениться на Н. А. Пушкиной (Таше) – Орловы были несметно богаты и могли позволить себе роскошь увлечься красотой; налицо обратное, очевидное уклонение от всяких связей…