Из югославской прозы

Исакович Антоние

Калеб Вьекослав

Киш Данило

#prtrt1.png

Антоние Исакович

 

 

Наш Лисенок

Вот беда!

Они не могут нас видеть.

И как только находит, проклятая.

Больше не бьют.

Снаряд.

Что делать?

Дышит?

Видишь, дышит.

Надо сделать носилки.

Сапог стянуть?

Стягивай.

Погоди, не идет. На волоске держится.

Ногу обвяжи, истечет же кровью, люди!

Вот беда!

Лисенок, ты меня слышишь?

Говорит, слышит, пошли скорей.

Лисенок: заостренное лицо, карие глаза, козлиная бородка, всегда улыбается, на щеках точки румянца — весельчак Лисенок.

Сейчас щеки белые, втянутые; лицо сжалось в кулачок, внезапно постарело; задела парня железная лапа, жмурится только, век не поднимает: силы бережет.

Нас семеро, восьмой — Лисенок: отделение в патруле; пробираемся по дубовому лесу, ноги ворошат прошлогоднюю листву; в нос бьет крепким запахом земли, гниющих сучьев, присутствие раненого не чувствуем; и разное лезет в голову:

…Лисенок, наш Лисенок, чего он только не выделывал на барабане! Такое только ногами можно: на большом барабане вальс выбивал; трубу возьмет — куда только ее голос не доходит; а когда в медные тарелки бил, с расстановкой, у самого своего носа, звук получался как круглый сгусток меди, будто поступь процессии слышишь; умел он и по-другому: бил в медные тарелки легко, быстро, весело, цирковые номера объявляет — самый великий клоун мира…

…мы сидим у костра, словно бы в шатре; Лисенок смеется, бородка вытянулась, глаза возвел горе; весь в движении, хотя стоит на месте — ноги как свинцом налились; пружина на ветру; все в нем движется, вперед-назад, уши — тоже; ушами он шевелил, как заяц; бьет в медные тарелки, а они будто умножаются: сотни их, отклеиваются от его рук — и в тьму леса…

…вот чудо-то, представь себе: конь белый, играет; грива и хвост подрезаны, на голове красная кисточка; конь счет знает: отсчитывает левой ногой, правой — собирает; и проходят девушки в одеждах, расшитых красным, желтым и зеленым стеклярусом, — как трава, как камыш; в медных тарелках его лицо, и мы слышим его голос: «Семь дней ты едал, семь дней голодал»…

…в конце господин в сюртуке и черном цилиндре; чего только он не вытаскивает из блестящей большой шляпы: желтые и красные яблоки; круглые румяные хлебы, жареных кур; сотни безделушек и зеленого попугая; ну-ка вытащи теперь всамделишного лекаря; доктора, который может ногу пришить…

Весь день мы шагаем по дубовому лесу; тени темные мелькают, как кошки; возле черных стволов — лохматые хвосты мха; дупла в деревьях; черные изгибы ветвей — руки и ноги дьявола; все это когти смерти; дупла — глаза, стоглазые леса, ох, эти черные провалы, сколько их…

Лисенок их не видит; и хорошо, нечего пялиться в черноту; Лисенок смотрит на голову леса: там зеленые овалы листьев, разбитое на кусочки голубое небо; плывут лоскутья синевы — много их, подброшенных платочков.

Нам кажется, что молоко и одно вареное яйцо помогли бы Лисенку; огромное яйцо — глобус планеты; луга и леса попусту богаты; сок травы превратить в молоко; где бы найти обыкновенную корову?

Травы потеряют свой сок, созреют и рассыплют семена, чтобы выросли новые травы, для других; всегда мы идем по разбитым головам, по разорванным печенкам: и иди, скатывайся, букашка катится под гору — важно по пути что-то собрать, сохранить; чтоб было что передать тому или другому: мне ли, нам ли, семерым, или Лисенку.

Ночь — огромная черная яма — все поглотила, втянула в себя небо, лес, дорогу и нас; уничтожила формы — все сровняла; мы ориентируемся по шорохам, запаху; нигде ни звездочки.

Вдруг небо расщепилось: показалась луна, гнилой плод. Идет дождь, а перед нами деревянный дом, и разное лезет в голову:

…откуда этот деревянный дом; крутая и высокая крыша — чтоб легче снег сваливался; балкон, большие окна; это не крестьянская изба; глаза протираем, не чудится ли, вспоминаем: в лесу нам попалась железнодорожная ветка; она терялась среди деревьев, исчезала на склонах, а потом кое-где вновь проглядывали узкие рельсы; крестьяне разбирали ее, использовали для своих надобностей…

Дом не пустой, я дым чую.

Лесничество.

Как он только уцелел?

Прореха в небе затянулась, мы снова в яме; слушаем, как дождь бьет по крыше.

Один из наших вошел и тут же вернулся; в доме дивизионная санчасть; есть врач — всамделишный хирург; повезло же бедолагам — передаем нашего Лисенка.

Сами уселись возле дома, задымили табачком; потягиваем черные дымы, дождь стучит по крыше, и разное лезет в голову:

…несли мы Лисенка — долг наш был: несли бережно, быстро, всегда для него вода находилась; понятное дело, ведь это наш Лисенок; передали кому следует: врачу, хирургу — это получше яйца вареного; кончился наш круг; передохнем и — дальше, мы солдаты!

…дождаться, дождаться — будто дождь нам это говорит; сверлит землю и наши головы: дождаться хотя бы рассвета, первого дня…

Каждый нашел для себя укрытие; не разговариваем: копошимся, как куры под деревом, кашлянем — так и объясняемся.

Высоко вверху что-то светится: то ли звезда, то ли гнилушка; конечно, оттуда видно — может быть, конец леса или начало неба; в этой же тьме — единственная светлая точка, и каждый толкует ее по-своему.

Лисенку перевязывают ногу, латают; разве ее залатаешь: на ниточке висела, и разное лезет в голову:

…луг — молодая трава — огорожен низким забором; идешь босым — трава целует подошвы; можно и побежать, луг твой; на нем одна-единственная кротовина; кто-то ее сразу разорил, а другой сделал гору; придет зима, следы свои оставляешь и учишься узнавать чужие; придет лето — солнце иной раз траву выжжет, а ты ее поливаешь, спасаешь семя до другой поры; а на заборе знакомые лица: от матери до друзей-приятелей; все здесь, вокруг тебя: и дядька по матери, и дядька по отцу: думаешь, ведь кто-то родился, чтоб дедом стать, а бабка никогда девчонкой не была: все в целости и сохранности, сотня щитов готова оборонить тебя; однако скоро чувствуешь: дед с бабкой где-то далеко, первыми удалились, тенями растаяли на лугу, почти как трава, — другие лица возникают на их местах…

С треском распахнулась в доме дверь, на балконе — крупный человек, простоволосый, почти лысый — у головы держит карбидную лампу; рукава засучены, руки сильные, волосатые, глаза черные. Почти кричит:

Где те, кто его принес?

Здесь мы.

Ногу отрезать придется.

Как отрезать, ты кто такой?

Хирург.

Нельзя без ноги, товарищ врач.

А без головы?

Что за партизан с одной ногой?

Нога раздроблена, инфекция попала; к утру по всему телу разойдется. Хоть бы на два часа раньше принесли.

Мы быстро шли, быстрей нельзя было.

Знаю.

В живых останется?

С ногой нет.

Тогда режь. По-другому нельзя?

Нельзя.

Дверь закрылась; ушла карбидка — свет белый тьму, как ножом, резал.

Дождь напоил землю и лес; замерзшие, скорчившиеся, лежим как мокрые дрова: раскуриваем новые цигарки, и разное лезет в голову:

…война — огромный окоп, из которого выбросили комья мокрой и желтой земли; кругом луга, и на оградах люди из твоего отделения; хирург спрашивал, просил разрешения, а мы вместо отца решили; сколько времени?.. Долго как — нога эта…

Тьма густая, тяжелая; вокруг одно — черное небо; скорчились под деревьями, ладони держим под мышками; тепло лишь во рту; украдкой ощупываем свои ноги, находим жилы, связки; все на своем месте: твердая пятка, суставы, известно, голень — опора при ходьбе.

Что такое?

Молчи.

Долго как!

Тихо, как бы не помешать.

Дождя не чувствуем; смешно: дождь мелкий, зернистый. Дверь скрипнула, человек на балконе; держит что-то черное, большое; понимаем: это нога в сапоге; отрезали выше колена.

Ногу похоронили под домом — на узкой полянке. Во тьме покинули маленькую могилу и вернулись к балкону. Стоим, дождь в лицо хлещет. Это небо нас остужает.

Наконец снова на балконе врач с карбидной лампой, жадно курит, дым валит прямо на нас.

Сделал… Чего молчите, страшно было. При таком свете работал. Знаете, что это значит…

А жизнь, жив он?

Операция удалась. Но кровь, кровь мне нужна…

Мы дадим, бери.

Не могу.

Почему?

Долго объяснять…

Ну как же тогда, доктор…

Сам должен, сам должен справиться; десять процентов надежды. Дверь снова захлопнулась, мы остались в темноте, и разное лезет в голову:

…кто-то потянул веревочку на орудии, другой на миллиметр подкрутил прицел; снаряд разорвался, Лисенок находился в означенном пространстве, вернее, его левая нога…

…видеть нас неприятель не мог; должно быть, просто кому-то захотелось прочистить пушечный ствол, он и выпалил…

…кто-то сказал: вот беда! Мы перевязали ногу, остановили кровь, понесли Лисенка; случайно нашли доктора, дали согласие отрезать ногу; мы верим в десять процентов; в них луг Лисенка…

…кого бить, кого колотить; если б найти ту руку, что за веревочку дернула; чем она пахнет, эта рука, — солдатом…

Тьма выползала из леса. Заря — тарелка мутной жести — замельтешила в деревьях; стужа забиралась в нас и в ветки.

Дверь медленно открылась; скрипела долго, протяжно — деревянное колесо без смазки; словно весь балкон поворачивался; зияет тьмой распахнутая дверь; оттуда выносят Лисенка без ноги.

Мы копаем землю, глядим на разорванные бледно-желтые дубовые жилы, и разное лезет в голову:

…для Лисенка все кончено; сразу, вдруг, вынули пружину из часов — и все; теперь люди уходят так — мы давно к этому привыкли; но Лисенок — весельчак; нелепо закапывать балагура; где барабан, труба и медные тарелки; кто шатер над нашей головой поставит; живые — пакостники: всегда о себе думают…

…Лисенок (Владимир Петрович) рос на войне, как и большинство из нас; на службе военной не бывал, женатым тоже, а девушка — где живут наши девушки?

Похоронили мы Лисенка рядом с его ногою. Залп в небо — наше аминь.

И только тут увидели: малая и большая могила — словно отец и сын лежат рядом. Наш Лисенок в земле нашел свое продолжение.

 

Вверх и вниз

Мы тронулись с короткой, вечно подстриженной травы, с узкого плато, языком протянувшимся от горных громад: настоящая взлетная полоса для кобчиков.

Под нами клубились белые пряди облаков и плыли сизо-синие округлые вершины гор поменьше. Горизонт замыкался котлом, края которого мы не могли различить. Кругом непрерывно все менялось; неведомые существа затеяли внизу игру: скрытым движением они перебрасывались шарами облаков, головы их становились громадными, выгибались серые хребты исполинских животных, приходили в движение руки и ноги, огромные животы, странные черные волосы, а потом отбеленные пасмы снова все проглатывали.

Теснясь по краям скал, мы согревали дыханием пальцы, в костях наших еще сидела проведенная в горах ночь. Отощавшие, едва державшиеся на ногах, с давно уже пустыми желудками, мы таращили глаза на переменчивую игру облаков.

Бесконечность манит и волнует нас; неутолимая жажда действия жжет душу; по телу пробегает дрожь нетерпения и силы; мы ведь понимаем: по краям котла стоит много наших, с разных сторон мы обрушимся на равнину, располосуем ее и этой же ночью пойдем на штурм Гацко.

Раздался свист, пронзительный, громкий, ударом бича он обрушился в пропасть. Тут засвистели все, резко, в два пальца — это была утренняя перекличка. В конце мы уже просто по-обезьяньему ревели над бездной. Смолкли внезапно — и каждый, от командира до простого бойца, обратился к себе.

Хочется пить, и мы лижем острую траву — стараясь не порезать язык. Кто-то вырвал ком земли и швырнул вниз…

Когда колонна уже двинулась, мы увидели солнце. Оно быстро, будто молодой козел, мелькнуло в проеме между скал, окрасило их и на мгновенье замерло, чуть покачиваясь, в каменной развилке, а потом тронулось вслед за нами.

Кругом горные сосны — маленькие карликовые деревца. Дерево это неизменно предвещает нищету, там, где оно растет, люди не живут; оно ведет в высокогорную пустыню.

И все же маленькие сосенки вызывают у нас уважение; скорчившись, они судорожно цепляются за скалы, им всегда недостает солнца и влаги; они растут небольшими купами, скрадывая плешивость гор и пряча нас от самолетов. Ночи холодные, а под соснами всегда найдешь сушняк; ветки весело трещат, отдавая свою смолу, отогревая застывшую кровь и возвращая нас к жизни.

Ноги не слушаются, вбиваем шаги в крутой скат; тормозим до боли в пояснице; винтовки все время лезут вперед — мушки царапают щеки. Измученные спуском, мы зеваем, потягиваемся, на ходу разгоняя усталость.

Начинаются равнинки, пологие ложбинки, по которым легче шагать.

Табак есть?

Бери.

Такой длинный склон, а воды нет.

Склон — грудь горы, капелька должна где-нибудь да выбиться. А как же звери?

Рыщут, вынюхивают, вот и находят что нужно.

А мы вниз идем.

Важно, что спускаемся.

Лес стал гуще, начали попадаться кроткие буки. Мы почти бежим, скатываемся, солнце все больше, в небе уже не только запах сосен.

За поворотом тропинки — красное полотно крыши. Мы застыли, ошеломленные творением рук человеческих; поедаем глазами черепицу, дожди ее вымыли, она стала почти розовой.

Каменное строение без окон и дверей. Зияет черным провалом пустота — покинутый жандармский пост; все ободрано — удивительно, как это мужики черепицу не сорвали.

У входа уцелела вбитая в гравий скамья — место отдыха, на почерневшей сырой доске нарисовано сердце и буква «Л», а чуть пониже подпись: Микан, унтер-офицер жандармерии Плевля.

Жив ли этот Микан?

Который?

Со скамейки.

Меня больше интересует сердце и «Л». Пожалуй, скорее Лиляна, чем Любица. А с ней что?

Может, у нее четверо детей.

А может, и нет. Может, умерла, от аппендицита например.

Командир приказал ускорить шаг. Звякают котелки, подталкиваем друг дружку в спину. По сторонам буйный репейник и толстые листья герани; приятно припекает солнышко, расстегнули куртки.

Крестьянский дом — стены до половины из камня, дальше — черные сосновые бревна. Дом без дверей, увечный — тупо вколочен в склон, дом-покойник; с правого ската крыша сорвана, в небо пялится черная дыра. Один сунулся внутрь и доложил, что в доме пахнет гарью.

Ненавижу брошенные вещи.

Я тоже, Кепа. Возьми вот дорогу, на ней уже трава, сначала редкая, потом все гуще, гуще, потом дуришник, бурьян, так и исчезает дорога. Дальше дороги нет, ищешь ее, а ее нет как нет.

Когда-то была.

Да, была. А теперь здесь все равно как кладбище.

Хуже, кладбища обходят.

Пройдем и это, Кепа.

Знаю, и собака столбик находит.

Солнце прямо перед нами: бьет в глаза и в грудь. Приказ перевернуть винтовки дулом вниз, чтоб зайчики на стволах не выдали.

Оглядываемся назад: обыкновенная гора с кручами и ущельями, ищем место, откуда вышли, нет его, простая черточка в скалах.

Все чаще пологие перевалы, пропасти под нами уже нет. Ступеньками тянутся поля, огороженные каменными оградами; из краснозема вылезла рожь, на сколько хлебов хватит: пять или восемь? В комнатушке-поле много не уместишь.

Меня всегда интересовало: кто в войну хлеб сеет?

Тот, кому надо. Чаще всего старики да бабы.

А хлеба где?

Здесь и там.

Да нет, это все трава.

За грабовой рощицей небольшая поляна. Слева — дом, на каменном пороге истощенный старик в посконных штанах и рубахе. Стоит, рот раскрыл, мы для него словно из земли выросли.

Здравствуй, дед.

Добрый день, войско.

Ты один?

Один, все мои разбрелись.

А мир-то видишь?

Необозрим он, сынок.

А у нас наоборот: мы его разрубим и поглядим.

Рубке нет конца, в том и жизнь проходит.

Другие придут, продолжат!

Всякому продолжению есть конец.

Ладно, дед, все-таки жизнь — хорошая штука. Дышишь вот, река…

Знаю, да все это обман. И солнце, и день, и вода. Жизнь — хорошая мошенница.

А мне, дед, по душе эта мошенница. А скажи-ка, ты был в Гадко? Три дня назад.

Итальянцы там есть, сколько их?

Много.

Что значит много?

Все хорошие дома заняли. И в палатках тоже живут.

Попить у тебя найдется?

Вон там, у нас и родники слабые. Только чтоб напиться.

Весь родник выпила рота: наполнили фляги, и на земле осталась влажная галька; начали рыть, докопали до скалы.

Дед, мы сегодня Гацко возьмем…

Вы…

Нас много, со всех сторон идем. А ты оставайся где есть.

Командир выслал вперед охранение, а затем и разведчиков. Остальные попрятались в тень; большинство разулось, многие вытирали травой сопревшие ноги.

Командир расстелил под стрехой карту и лучинкой измерял расстояния. Прибыли связные, высоченные черногорцы в красных шапочках с кисточками, обутые в легкие постолы. Разговаривали они громко, растягивая гласные, и первым делом принялись осматривать наше оружие. Интересовались его происхождением, когда и где взяли какой пулемет, в каком бою и в каком месте — мы не всегда умели ответить на их вопросы. Они удивлялись нашей беззаботности и сразу стали говорить, что итальянцев надо привести в смятение криком и внезапной атакой. Объясняли, что от нас зависит взять Гацко. Убеждали, что мы захватим внешнюю линию укреплений на Каменной гряде, поскольку у нас есть опыт ночных атак. Повынимали из сумок свой провиант: твердый овечий сыр и краюхи гречишного хлеба. Оставили нам все и, озабоченные, ушли.

Когда мы выступили из леса, солнце, точно раздувшееся от крови брюхо, спускалось в Гатацкое поле. Темная зелень затягивала его, и оно с болью уступало. Все уже излучало тьму. Вдали смутно вырисовывалась Каменная гряда.

Мы пошли по ячменю и ржи; потуже затянули ремни — не должно быть слышно ни звука.

Кепа, ты где?

И правда, здесь нет сел. Где же села?

Тихо!

Мягко, как огромные кошки, перескакиваем через каменные ограды, ищем проходы поудобнее. Ночь придает уверенности, хочется без стрельбы и шума подойти вплотную к дотам. Кинуться с тыла и вырвать внутренности. Итальянцы сейчас спят или ужинают — вылавливают в глубоких котелках макароны и рис; рассматривают картинки, а часовые в касках таращат глаза во тьму.

Перед огневыми точками растянута проволока; огромные колючие ежи рвут кожу и тело; итальянцы — великие зодчие.

В небо, слева от нас, взлетела белая ракета, вслед за ней заговорила тяжелая «бреда».

Возле каких-то развалин собралась вся рота. Развернувшись в цепь, поползли к Каменной гряде. В тишине становишься стоглазым, наедине с увеличительным стеклом своего сердца. Исчезли все запахи и все звезды, чувствуешь лишь присутствие своих.

Быстро обнаруживаем, что укрепления покинуты. Выбрасываем белую ракету и спустя ровно две минуты зеленую — сигнал, что задача выполнена.

Заглядываем в отверстия каменных логовищ, разбираем дощатые лежаки, усыпанные соломенной трухой; повсюду валяются пустые консервные банки, бумаги и тряпки; воняет ружейным маслом, на стенах висят изображения обнаженных девиц.

Мы слоняемся без дела, расхоложенные: мог бы и один человек прийти и пустить ракеты. Отправили связного и, расположившись вокруг бронированного колпака, прислушиваемся к звукам разгорающегося боя за городок; иные забрались в укрепления, там хоть курить можно.

Кепа, затянись покрепче. Видишь, коленка какая круглая.

Курни и ты, получше будет видно.

Смотри-ка, пуговица. Она-то откуда?

Да не пуговица это, а пупок.

Верно, трусики-то ажурные.

А в них черный паук.

А вот и нет его. Спрятала его природа. У нас всегда видно.

Кончится война, куплю себе шелковый плащ, давно хочется. И пройдусь от суда до гимназии, по знакомой улице. Девчат кругом как божьих коровок. Смотришь, новая партия подоспела.

Здорово говоришь, Кепа.

Солдат всегда голодный; спать хочет и черного паука хочет.

Кепа, ты человек умный, долго еще война будет?

Для кого как. Для кого-то сегодня конец наступит.

Внезапно грохнули орудия, за ними минометы; строгий приказ — не курить. Цепочки трассирующих пуль бегут по небу.

Около двух часов пополуночи нам выдали по куску ячменного хлеба и вареной баранины. Разведчики принесли, им удалось разыскать деревню.

Стрельба слабая или нам плохо слышно. Поле воду вбирает, может, и со звуком то же самое происходит.

Ночь подтягивалась к западу. Холодно, мы укрылись за колпаком, опасаясь вражеских лазутчиков. Выкурили последние запасы боснийской махры, всем стало ясно: отступаем.

Разломали остатки лежаков, нарисовали по стенам пятиконечные звезды, написали Abbasso Mussolini. Оставляем огневые точки, прибыли и связные с приказом: отойти на исходные рубежи.

Итальянцы пустили в ход артиллерию. Частыми перебежками преодолеваем открытое пространство, укрываясь за кучами камней. Снаряды бьют по оградам полей, пашут краснозем, вырывают рожь и ячмень.

Командир поглядел в бинокль: черные рубахи уже вышли на Каменную гряду и начинают спускаться.

Снова снаряд угодил в ограду, камень подавил в себе крик, мину узнаешь сразу — короткий свист и глухое паденье; злобная кошачья лапа с неба, мина неожиданно ударила за спиной и рванула все под собою; нет от нее укрытия.

Солнце осветило руки, потные затылки и зеленые головки ячменя. До пояса вымочила нас высокая рожь.

Мина ударила по рябине; кружатся листья, в поле белеют суставы сломленных веток. Кто-то шевельнулся под деревом, пытается встать. Подбежали двое и оттащили его за ограду.

В реденьком лесочке соорудили носилки. Санитарка перевязывает Кепу, пошли в ход первые бинты. На нем живого места нет: в ноги, руки, грудь — всюду проникли осколки, задело даже ладони. Он кивнул головой на башмаки, санитарка разула его; на ногах белые шерстяные носки; ступни неподвижны, но целы — нет багровых пятен крови; зачем он просил разуть его, ноги ведь не помогут дышать.

Замолчала артиллерия, итальянцы вернулись на Каменную гряду, наверняка занялись починкой своих лежаков.

Первая четверка несет Кепу. Идем через редкую рощицу; крестьянин по-прежнему стоит на пороге; должно быть, всю ночь простоял, босые ноги его срослись с камнем.

Вернулись мы.

Я так и знал. В Гацко крепость и на каждой башне по пушке. А что такое винтовка против камня? Она может только головы пробивать.

Верно, дед.

С грузом вверх идете.

Да, товарища несем.

Опасно ранило?

Скверно, ногу отрезать придется.

Кто резать будет?

Есть у нас дивизионный госпиталь. Далеко, но есть.

Темнеет, можете опоздать.

Дед, он жив. Понимаешь?

Понимаю. Понимаю.

Мы идем медленно и по очереди несем носилки. Солнце сидит у нас на спине, на шее — и на куртках выступили пятна пота. Головы накрываем буковыми ветвями, от нас все больше разит мужским потом.

Подъемы невыносимые, каждый шаг пожирает силы. Изнемогаем, никто уже не глядит в горы. Теперь мы больше не кричим, оскопила усталость, взгляд прикован к тропе.

Тянемся, как скотина. Хуже всех волов на свете; в ушах звон, вот-вот сердце лопнет. Стиснуты губы, сжаты челюсти.

На привале санитарка смачивает Кепе губы. Он лежит неподвижно, невелика разница между спящим и умершим. Хрипло дышит, кровью больше не харкает, лицо точно старый табачный лист. Поднимая веки, стеклянным взглядом глядит на свои ступни, на белые шерстяные носки.

Кепа, ну как ты?

Больно тебе?

Хочешь чего-нибудь, может, в тень погуще?

Задаем глупые вопросы, еще меньше можем предложить. Он молчит, не слышит, лопнули, должно быть, барабанные перепонки и голова опустела.

Идем, подъем высасывает последние остатки крови, что еще кружит в теле. Меняемся чаще, сами устанавливаем очередь и подставляем плечи под рукоятки. Зеваем, отплевываемся, сухой воздух раздирает горло; усталость лишает рассудка, зрения, все переворачивается вверх дном; небо, и в нем стаи птиц. Кепа все тяжелее, все силы уходят на него. Где эти боги, передушить бы их всех! Самолеты итальянские, где они, почему их нет? Даже ветра нет, а так хочется хоть какой-нибудь перемены.

Возле брошенного жандармского поста отдыхаем долго. На скамье вырезали: партизан Кепа 1942. Скамья — надгробная плита, а ведь он жив. Мешки под глазами выросли, волосы на подбородке длиннее; больше он не глядит на белые носки, смотрит в небо. Если он умрет, похороним его здесь, напротив поста. Найдется ровное местечко и вечная тень. Сорвем доску со скамьи и поставим на могилу.

Снова подставляем плечи, ноги сами выбирают, куда ступить, — упираются, пользуются любой выемкой. Окаменей, но держись своего направления. Знаем — даже когда ничего не остается, остается долг, а это что-нибудь да значит. Слюны нет, в горле сушь. На целый век состарились, где наши плакальщицы?

Ну-ка, кто скажет нужное слово? Нужное слово?

Да, нужное.

Кто его знает?

Все знаем, старик внизу первым сказал.

Тогда молчи.

Со стороны посмотришь: четыре человека внизу, а один, застывший, — над ними; живая куча мала, груда людского мяса; что это за зверь по земле ходит? Тащим себя и своего товарища, жилы надулись, виски раскалываются. Ошалев от усталости, не заметили, как дошли до первой купы горной сосны. Ноги трясутся — точно все рожать собрались.

Ночью мы вынесли его на вершину. Разлеглась рота на узком плато: раскинуты руки, раскорячены ноги; бледные, немощные — поломанные деревянные солдатики. Дышим, пожираем ночь.

Кто-то сказал, что Кепа не дышит. Снова все кинулись к нему, белеют в темноте носки.

Вынесли мы его наверх.

Нет, он внизу остался.

Мы тащили его наверх.

Да, но он остался внизу, возле того дерева.

Нет, это не так!

Мы снова пойдем вниз, только с другой стороны.

Да, чтобы снова подняться.

Мы собираем ветки и раскладываем костры. Лежим, на сосне выступает смола, мы смотрим на звезды и на наши костры.

Каждый в себе — в своей глубине.