Прощание
Шелестели листы газет и журналов, но глаза как-то рассеянно бегали по строчкам. Глаза видели уже другое. Большое здание казармы… а там — ничего не могли разглядеть глаза… Здание было загадочным, как та жизнь, которая предстоит в нем.
Комната призывной комиссии была полна. Группами стояли перед плакатами с изображением винтовки в разрезе, обсуждали отдельные пункты приказа о призыве.
Окруженный призывниками, стоял политрук. На него сыпались вопросы: «А как комсомольская работа?» — «А куда ушлют нас отсюда?» — «А нельзя ли во флот?»
И тот, кто спрашивал о флоте, парнишка в клетчатой кепке, долго еще пытался указывать политруку, что именно его нужно послать на море, что он давно мечтает об этом, и что ему даже ячейка наказала: не иначе, как во флот.
Кроме политрука, ответы давал грузный парень в военной шинели и кепке неопределенного цвета. Он важно ходил мимо стола с газетами, покровительственно похлопывал по плечу призывников и авторитетно давал разъяснения по всевозможным вопросам. Призывники парня в шинели считали главным командиром.
Но когда распахнулась дверь и стремительно поднялись с мест призывники, чтобы в одну линию протянуться к столу, «главный командир» скромно занял место в общем череду, как и другие. Это и был наш чудак Капернаут, с которым потом делили мы много дней и нашей учебы и походов.
Осмотр, — внимательный, детальный осмотр. Входят в одну дверь металлистами, текстильщиками, монтерами, конторщиками, выходят — артиллеристами, матросами, пехотинцами… А куда, в какую часть — еще нет указаний… Об этом еще потом, через месяц, в повестке…
За час ожидания познакомились, сроднились и мечтают о том, как бы хорошо попасть всем в одну часть.
Среди уходящих выделяется объемистая фигура в кепке, опять оживленно рассуждающая о сроках отправки. Капернаут — на своем посту.
…Месяц пролетел быстро.
На ячейке жаркую речь говорил Мишка, секретарь, и каждому призывнику от ячейки поднес карандаш и записную книжку. Прощались с ячейкой для новой работы в рядах бойцов.
Двенадцать было призывников. И по разным концам Советской земли могли разъехаться они, члены одной ячейки. И из разных концов обещали они слать письма — весточки в родную ячейку.
А потом был вечер, как все вечера. Так же плясал Федька Чернов, так же мрачно острил Борька — эк прав и так же старательно и фальшиво играл струнный оркестр. Из оркестра тоже уходили двое.
На утро двенадцать бойцов явились на пересыльный пункт. На утро двенадцать членов комсомольской ячейки вступили в ряды Красной армии.
Началась военная жизнь.
В полк!
Еще на пересыльном пункте пугало всех непонятное и загадочное слово «карантин». «Старые служаки» рисовали этот карантин в самых черных красках. В их рассказах вставало перед глазами что-то среднее между тюрьмой и камерой для пыток. Но заведующий ленинским уголком Кузьмин разбил все наши страхи.
— Нет ничего страшного. В баньку сходите, укольчики примете, передохнете малость. И конец карантину. Айда в роты!..
Решили вопроса больше не обсуждать.
Жизнь покажет. Только Капернаут, собрав «терпеливых» ребят, читал им лекцию о том, для чего делаются «укольчики».
Маленький, приземистый помощник командира взвода был первым начальством, с которым суждено нам было познакомиться. О, мы тогда не знали еще значения трех треугольников на петлицах, и в нашем представлении помкомвзвода Утин был весьма крупным начальством.
— Начальник карантина, — авторитетно объявлял Капернаут. Но вид у «начальника карантина» был не особенно солидный. «Мужичок с ноготок» — прозвали его некоторые ребята. Так это прозвище и укоренилось за ним в дальнейшем. На прозвища была сильна наша рота.
Первый раз (не считая допризывки, но там что, — там не то было!), первый раз настоящим военным строем зашагали мы в казармы. Москва еще спала.
И некому было смотреть, как молодцевато шагали будущие бойцы, некому было слушать наши боевые песни. Только мать одного призывника-москвича все время быстрыми шажками семенила за строем. Старушка всхлипывала, утирала глаза концом теплого платка и жалобно смотрела на нас. А сын ее, будущий наш стенгазетчик, Миронов, шагал, плотно сжав губы, и страшно краснел за свою «несознательную» мать.
Важно выступал наш помкомвзвода, важно болтался на боку помкомвзводовском наган с ремнями и кистями. И с нескрываемым уважением смотрели мы на этот знак командирской власти.
На перекрестке близ Серпуховки продавщица папирос, увидав нас, быстро отобрала несколько пачек папирос и торопливо, молча, начала всовывать в руки призывников. Мы не знали — полагается ли это в строю, или нет. Но помкомвзвода молчал, и мы не хотели обижать добрую женщину.
Город уже просыпался. Сбоку нас бегали мальчишки, кричали: «Новобранцев гонють!», подпевали нашей песне и яростно командовали.
Вот они, те самые стены, то самое здание, где два года будем мы вместе делить наши радости и наши печали!
На дворе нас встречало командование полка. Играл оркестр. Говорил речь бравый командир с двумя орденами Красного знамени, как мы потом узнали, командир полка, и отвечал командиру полка вышедший из строя маленький коренастый парень в кожанке и кубанке, Ваня Фуражкин, будущий наш секретарь ячейки и главный общественник. Говорили недолго. Опять играл оркестр. Стараясь перед лицом командования показать свою выправку и не сбиться с ноги, мы отправились в «загадочный карантин».
Карантин
И тут был посрамлен Капернаут. «Начальник карантина» привел нас к большому казарменному корпусу в глубине двора. Здесь мы впервые услышали и увидели, что такое рапорт. На крыльце карантина стояло несколько человек. Впереди командир — среднего роста, в пенсне, сквозь стекла которого глядели на нас серьезные и задумчивые глаза.
— Смирно! — скомандовал Утин и, приложив руку к козырьку, доложил командиру в пенсне: — Товарищ начальник, команда призывников в количестве восьмидесяти трех человек прибыла в ваше распоряжение.
Восемьдесят три — это были мы. Человек в пенсне был настоящим начальником карантина. Эго был товарищ Диванов, будущий начальник полковой школы.
Начальник карантина сказал всего несколько слов:
— Вы с этого момента красноармейцы. Мы будем учить вас военному делу. Мы ждем от вас самих помощи, сознательности и дисциплины.
Мы не знали, нужно ли отвечать или кричать что-либо. Фуражкин попытался было опять вылезть вперед. А Капернаут одиноко и протяжно закричал «ура».
Перед баней была генеральная стрижка. Руководил стрижкой Утин. С особым вожделением смотрел он на мои буйные вихры и на гигантскую шапку волос Федьки Чернова. Что ни говори, печально было отдавать кровожадной машинке свои волосы. Особенно злорадствовали наши «старички» с преждевременными лысинками на макушке. Им терять было почти нечего.
— Сашка, на память клок возьми, — советовали друзья. Федя Чернов, мрачно взъерошил напоследок свою природную папаху, словно в петлю ринулся под ножницы отделкома Леонтьева.
Были волосы… и нет волос… В бане мы не узнавали друг друга. Казалось, все блестящие шары голов были до точки похожи один на другой. И только черным лесистым островком высилась голова Неливцева. Это была первая неливцевская хитрость, первый трюк Неливцева, ухитрившегося каким-то способом уберечь свои волосы.
В баню пришли в кожанках, пальто, шубах. Из бани вышли настоящими красноармейцами — в шинелях и шлемах. Забыты были утерянные волосы, печаль по дому, тревога и боязнь неизвестного будущего. Все мы почувствовали себя сильнее и мужественнее в этих островерхих шлемах.
Правда, и тут без беды не обошлось. Маленький Дыркин, самый маленький человек в полку, получил шинель в которую с успехом можно было всадить еще одного Дыркина. Наоборот, «старик» Капернаут с сожалением смотрел на свои колени, выпирающие из короткополой шинели…
— Брось, Капернаут, хороша шинелька, что надо, — смеялись ребята. И Капернаут, этот всегда и всем восхищающийся человек, уже соглашался, что шинель действительно хороша.
Так «в новой коже» вернулись мы в карантин. Вечером была первая перекличка.
Вдоль длинного коридора протянулись мы двойной лентой, и Леонтьев, наш «старший» отделенный командир, ревел на все здание:
— Артамонов, Дыркин, Капернаут, Яковлев…
Один за другим кричали короткое: «Я». И некоторые произносили его тихо и скромно, другие кричали на весь карантин. А когда Леонтьев вызвал Неливцева, никто не ответил «я». Молчание повисло в воздухе. И на вторичный вопрос ответил всеведующий Капернаут:
— Его домой отпустил начальник.
Это был первый отпуск Неливцева.
В первую ночь спали на соломенных матах. Долго не могли уснуть. Долго шептались на койках. Было темно. Только у столика, в коридоре сидел дневальный и о чем-то думал.
…Первый укол был для нас большим испытанием. После укола болела спина, ожесточенно пульсировала кровь, и поднималась температура.
В ленинском уголке было чисто и нарядно. Лежали газеты и журналы. У углового стола политрук объяснял, почему нужны прививки, как предохраняют они от заболеваний, и убеждал не бояться второго укола. В ленуголке было приятно сидеть. Ярко горел свет, и вспоминался собственный, родной клуб. Но слишком ныла спина, и потому в этот день большинство валялось на койках.
Промелькнули дни карантина. И вспоминаешь теперь о них, как о далеком-далеком, и о ленуголке, где не один плакат был своей рукой написан, и о гармошке, которая то жалобно разливалась, то буйно гремела на площадке, и об уколах, испытывавших наше терпение… Всякое бывало…
А потом перед концом карантина были испытания.
Посадили всех в огромную клубную комнату. Раздали листки, называемые «тестами», и давали задачи — на сообразительность, на память, на догадливость и т. д. Зачеркивали мы кружочки. Расстанавливали в порядке нарисованные картинки. Много разных задач было на листках, по ним определял потом врач уровень нашего умственного развития.
Никогда не забыть мне вдумчивого, серьезного лица Капернаута, сидевшего рядом со мной и немилосердно заглядывавшего в мои листки.
Испытания были и физические. Бегали. Кидали учебные гранаты. И когда Дыркин кинул вперед так удачно, что попал в стоявшего сзади Миронова, крепким и дружным хохотом гремела команда.
Незаметно промчались дни карантина.
Простились мы с начальником нашим, с политруком. Последний раз на поверке гремел бас Леонтьева, последнюю ночь провели мы на карантинных койках.
Марийцы
Из далекой Марийскои области приехали они в полк. Мало кто из них понимал по-русски, и почти никто не умел по-русски говорить. Не понимали они даже друг друга. Было среди них три племени. Три племени— и три наречья. Горные марийцы, долинные марийцы и еще городские.
Поздно вечером, когда мы улеглись уже на покои, на дворе раздалась музыка.
— Пополнение пришло, — сказал дежурный.
Москва казалась им чудной и диковинной после маленьких деревушек далеких марийских кантонов. И когда в тулупах и лаптях шагали они по московским тротуарам нельзя было никак успокоить марийцев. Вслух выражали они свое изумление и трамваями, которые с шумом проносились мимо, и бешено мчавшимися автомобилями, и ярко освещенными московскими улицами. Все это было так не похоже на родные деревни, все это обещало такую новую и необычайную жизнь. Они были некрасивы, эти маленькие марийцы. Широкие скулы и узкие щелки глаз говорили о монгольском происхождении. Но некоторые из них поражали необычайной живостью, и острая пытливость светилась в их глазах. Недаром потом стал любимцем школы самый маленький из них — Салим Саликаев. Недаром из них потом воспитались лучшие наши комсомольцы.
Надо было видеть радость марийцев, когда они сменили свои лапти и тулупы на шинели, шлемы и сапоги. Галдеж стоял невыносимый. Все радостно делились впечатлениями.
Единственный мариец-отделком, ценившийся у нас на вес золота, буквально разрывался на части, успокаивая их и давая разъяснения.
Через несколько дней напротив нашей роты водворились марийцы и на всю лестницу развернули огромный плакат: «Эрелык тун казалык», что означало: чистота — залог здоровья.
Не одну беседу провели мы с нашими ребятами о марийцах. Многие относились к ним презрительно. «Нешто это бойцы? Пиголицы»… И часто передразнивали их быстрый-быстрый непонятный говор. Но жизнь показала иное. Когда в первом походе благодарность за особую выносливость получил маленький Салим и когда звание одного из лучших стрелков заслужил Сакарбаев, уважение было завоевано, и с повесток наших бюро само собою отпал «марийский вопрос». Марийская рота была одной из наиболее дисциплинированных в полку.
Первый раз в клуб мы пришли вместе с марийцами. Большое здание клуба понравилось всем. Читальня, комната отдыха, библиотека, различные кабинеты — обо всем этом не мечтали не только марийцы, — подобных клубов не было и у нас на заводах. И особенно взыграло сердце наших драмкружковцев, когда они увидели огромный зрительный зал.
Шла кинофильма «Машинист Ухтомский».
Многие из нас уже видели эту фильму, но марийцы видели кино вообще первый раз в жизни. Как дети выражали они свой восторг и удивление. А когда паровоз стал все увеличиваться и, занимая собою весь экран, как бы шел вперед — в зал, на первых марийских скамьях началось смятение. Испуганно заговорили все разом марийцы и стали срываться с мест. И только когда отделком мариец Урсулов, сам только недавно приобщившийся к культуре кино, когда он с видом превосходства стал успокаивать их и объяснять, они нерешительно, с опаской заняли свои места.
Жизнь текла день за днем, а по вечерам на площадке собирались марийцы у своей двери и долго-долго пели свои тягучие, монотонные, заунывные песни.
«Шестая рота, вставай!»
Занятия уже идут полным ходом. И каждый день приносит что-либо новое.
Шесть часов утра. Рота спит. У столика дежурного бодрствуют двое: дежурный и дневальный — на страже роты. Минутная стрелка уперлась в цифру двенадцать, а часовая упорно остановилась на шести. Шесть часов.
С площадки слышатся переливы трубы. Знакомые, привычные переливы. И вмиг ожила рота.
— Шестая рота, вставай! — кричит дежурный.
Со всех коек поднимаются белые фигуры. Вставать сначала неохота. Еще бы хоть минут пять потянуться под одеялом. Но по взводам слышится уже новая команда:
— К гимнастике приготовьсь!
Некогда потягиваться. Глядишь, пять минут просрочишь, а там и пойдут опаздывания на поверку, на чай. Пять минут подряд в роте слышится мерная команда: «Де-елай, раз, де-елай два…» Вверх взметаются руки, ноги, мускулы расправляются, готовятся к дневным занятиям…
У умывальника всегда смех. Всегда ротные шутники у умывальника отмачивают какую-нибудь шутку.
— А ну, Сорокин, что хмур? Небось, во сне наряд видел?
— Сон в руку, — зловеще сообщает ротный весельчак, подпоясанный полотенцем.
Сорокин лениво огрызается, усердно намыливает левую щеку.
Запоздавшие красноармейцы стремглав носятся с полотенцами, когда рота становится на поверку. Поверка прошла, — значит, трудовой день начался. Сегодня поверка оружия у старых красноармейцев 1903 г., которые уже имеют винтовки.
— А ну, Сорокин, покажи винтовку, — спрашивает отделком.
Сорокин мрачно протягивает свое оружие.
— О-го-го! — качает головой отделком. — Да у тебя в стволе как в печной трубе. А еще старый боец! Никогда винтовка не чищена. Получай наряд вне очереди на кухню.
Соседи Сорокина давятся от смеха. Вот те и сон! Поблескивая винтовками и лязгая сворачиваемыми затворами, расходится рота с поверки.
…Завтрак. За завтраком пропадают остатки сна. Да и пора. На ходу не очень заснешь.
Первый час сегодня — физкультура, маршировка, гимнастика, прыжки. Щиплет мороз. Краснеют уши, шлем сам собой сползает глубже.
Но на морозе, в перерыве особенно хорошо побороться, поразмять кости, попрыгать в петушином бою. На занятиях полное спокойствие. Прежде всего четкость. Четок должен быть каждый шаг, каждое движение. Это подготовка к боевым дням. Чем труднее на учебе, тем легче будет в бою. Тогда учиться будет поздно. Сочно хрустит снег. Ротная колонна разбивается на взводы, взводы — на отделения. Весь плац кишит красноармейскими фигурами в этот час дневной учебы. Рота проходит мимо роты. Встречаются глазами земляки. Улыбаются. Идут дальше, рассыпаются в змейки, в стайки. Снова собираются. Тяжело кряхтит снежное поле. Здорово ему сегодня досталось от крепких каблуков бойцов.
А первый взвод сегодня на лыжах. Стройной лентой протянулись лыжники. Жарко, несмотря на мороз, и к концу часа пот градом катит с лыжников.
Слышен звук рожка. Одна за другой стягиваются роты к казарме. С песнями идут походные колонны. Громко звучит в морозном воздухе:
Это ротный марш. Трудно еще прививаются новые песни. Больше любят петь по старинке. Но есть и новые.
Последняя рота вступила в ворота казармы. Ставятся винтовки, берется другое оружие — книга и тетрадка. На очереди политчас.
Капернаут на лыжах
Начинаем входить во вкус военной дисциплины. Каждый день на группы разбивается рота, и отделкомы и помкомвзводы занимаются уставами. Уставов много. Но первые из них — внутренний, гарнизонный и дисциплинарный. Правду говоря, уставы — скучная материя. Сидим и вычитываем обязанности командира роты, старшины, дежурного, дневального. Иногда клонит ко сну, и чтобы рассеять сонное настроение, берешь сам устав и читаешь вслух.
— К чему учить, сколько кто кому нарядов даст? — смеется Сальников. — На практике узнаем.
Гораздо веселее — строевые занятия. Выходим мы на широкий плац под командой Свободова и там маршируем, занимаемся гимнастикой, играми. Маршировка — это важный момент в нашей жизни.
— Ходить у меня научитесь! — говорит командир роты Ильиченко. — Нечего шагать, как на бульваре, расхлябанной походкой и руками махать, как мельничными крыльями. Надо, чтоб все было четко и точно. В военном деле четкость — залог победы.
Мне никак не удавалось сначала совладать с руками. Казалось, ничего мудреного нет в том, чтобы сочетать шаги с движением правой или левой руки. Но как только я начинал об этом думать, обе руки начинали беспорядочно мотаться взад и вперед, и Утин весьма неодобрительно поглядывал на меня.
В конце концов научился и я махать вовремя руками.
После маршировки скидывали мы пояса, и начиналась гимнастика.
Сколько смеха в часы гимнастики. То Рабинер, не выдержав приседания, стремительно бухался в снег при громком, неудержимом хохоте всей роты. То Сальников, задумавшись, забывал про занятия и в то время, как все уже вставали, невозмутимо оставался сидеть на корточках. То Потащонок спокойно и решительно поворачивал в сторону, обратную команде, и, не замечая поворота других, несколько секунд выделялся из всей роты.
Мы не обижались, когда в пылу командования немножко крепче, чем следовало, обрушивался на нас комроты. Мы понимали, что делает он это не злобно, а потому, что искренно хочет выбить из нас «штатскую» расхлябанность.
Особенно тяжело было тогда, когда крепчали морозы. Иногда пробирало чуть ли не до слез.
Вскоре начали учить нас и упражнениям с винтовкой и фехтованью.
Красиво взлетела винтовка в руках Ильиченко, когда он показывал нам упражнения. Ловко и четко делал он все фигуры, и нам сначала никак не удавалось сделать хоть что-нибудь похожее.
А иногда ходили на лыжах. Это были любимые наши часы.
Завзятым лыжником был Свободов. Он и был начальником всех лыжных походов. Брали мы на плечо длиннее лыжи. Спускались во двор, прилаживали их и неслись на плац, на бульвары, окаймлявшие казарму, за город. Тщетно пытался Свободов уговорить более сильных не убегать вперед. Сам хороший лыжник, он тоже быстро входил в азарт и мчался с авангардом отряда. На огромное расстояние растягивался цепью наш взвод. Далеко впереди мчались передовики, а где-нибудь сзади, близ казармы, брел на расходящихся в сторону лыжах Сорокин. Он обычно был замыкающим. Сначала трудно было научиться ходить на лыжах. Ноги беспомощно скользили или расходились или выскакивали из ремешков лыж, и я беспомощно плюхался носом в снег. Но через два похода ходил я уже среди передовиков.
Не всем легко давалась эта наука. Бывало, занимаемся мы гимнастикой на плацу, когда из лыжного похода возвращается вторая рота. Быстро мчатся лыжники в ворота казармы. И потом, когда уже забыли мы о них, вдали показывается мрачная фигура «старика» Капернаута с лыжами подмышкой. «Старик» нагоняет свою роту.
Красная книга
Лежит эта книга в углу, на столике, в помещении нашего клуба. И листы ее о многом говорят. Говорят немецкими, французскими, итальянскими, английскими, китайскими словами, но одним языком — языком революции. И страницы книги то переносят нас в Испанию, Англию, Италию, то крупными затейливыми иероглифами разговаривает с нами далекий Китай.
Переворачиваешь страницы, вчитываешься в отдельные строки и чувствуешь, как одним живет и дышит эта истрепанная, но бесконечно дорогая нам красная книга.
* * *
Представители мирового пролетариата, побывав в столице красной республики советов, не могли не посетить красных бойцов. Они знают и любят Красную армию по газетам, по книгам, по описаниям, но сейчас они увидели живых бойцов, их быт и их учебу.
«Мы очень рады приветствовать рабочих и крестьян и убедить мир в том, что перед нами не только солдаты, но и бойцы за пролетариат».
Так пишет чехословацкая делегация.
«Бойцы за пролетариат» — это почетное имя. «Бойцы за мировой пролетариат» — это очень почетное имя.
«Пусть солдаты Красной армии примут глубокую благодарность молодого французского пролетариата. Будьте стойки, солдаты международной Красной армии. Мы скоро придем к вам принять участие в борьбе, чтобы нанести смертельный удар международной буржуазии».
Это из письма молодых французских пролетариев.
Так пишут многие рабочие делегации: бельгийцы, немцы, испанцы, делегаты английских студентов, японские делегаты. Среди других идут большие китайские письмена, словно не слова это, а рисунки. Рисунками этими говорят китайские пролетарии, ныне студенты университета имени Сун-Ятсена, говорят просто и сердечно советским бойцам:
«Наши лучшие друзья и надежные бойцы русского пролетариата! Вы не только бравые защитники советской власти, но и сильная опора всех революционных, угнетенных народов всего мира»…
Еще страница, другая, и из Китая мы переносимся в Испанию и читаем пылкие строки испанского делегата: «В тот день, когда Испания будет иметь такую армию, как Россия, в тот день погибнет империализм»…
Дальше, дальше по страницам книги. Мелкие строки афганцев, восторженные приветы немецкой рабочей делегации, делегатов седьмого пленума ИККИ… И когда я всматриваюсь в эти строчки, я вспоминаю большой зал клуба, наполненный красноармейцами, и среди них старика, болгарского делегата Коминтерна, горячо бросающего красным бойцам слова:
— Красная армия готовит настоящих бойцов авангарда международной пролетарской революции…
В углу, в клубе, на столике лежит наша красная книга. О многом говорит она, говорит языком резолюции. И когда мы перелистываем эту книгу, мы вспоминаем о тех делегатах, которые посещали наш полк, мы думаем об их жизни и о том почетном имени, которое они дали нам, «солдатам главного города». Имя это — «бойцы за дело мирового пролетариата».