Я никогда не читал Байрона. Краем уха в гимназии от старшеклассников слышал о героическом облике этого английского писателя. Красивого, голубоглазого семиклассника Петю Кузнецова, записки которого я иногда передавал своей старшей сестре, звали почему-то романтическим и заманчивым именем «Чайльд-Гарольд».
Я слышал, как шептались о нём собиравшиеся у моей сестры гимназистки, но считал ниже своего достоинства вмешиваться в их разговоры или показывать хоть какую-нибудь заинтересованность в них.
Петя Кузнецов очень нравился и мне самому. Поговаривали, что он пишет стихи. Правда, в нашем журнале «Кнут» он не участвовал. Но однажды на гимназическом вечере он действительно прочёл стихи, особенно потрясшие приглашённых гимназисток.
Петя стоял на сцене тонкий и бледный, совсем как король экрана Максимов. Читал он протяжно, нараспев, с выражением:
Я не совсем понимал, как это можно продавать душу, как старое платье, и кому, собственно, Петя Кузнецов продаёт свою душу. Два первоклассника, сидевшие около меня, хмыкнули на весь зал. Но на них зашикали. Учитель русского языка Илья Петрович Штыковский, руководивший литературным вечером, грозно помахал пальцем, а гимназистки, и среди них моя сестра, бешено захлопали.
С этого-то вечера Петю Кузнецова и стали звать Чайльд-Гарольдом.
Признаться откровенно, я тоже писал стихи. Не такие, конечно, как Петя, но всё же стихи. И в одном из номеров
журнала «Кнут» было даже помещено моё стихотворение. Оно начиналось так:
Стихи мне представлялись боевыми и сатирическими. Они показывали огромную эрудицию автора и знание языков. И даже псевдоним у меня был французский - Le poisson. Я думал тогда, что это значит яд… Только много позже я узнал, что одна лишняя буква «s» превращала меня из зловещего «яда» в мирную, безобидную «рыбу».
Несмотря на всю идейную направленность моих стихов, они не вполне удовлетворяли меня. Я был здоров и краснощёк, никому продавать своей души не собирался. Но мне хотелось подражать Пете Кузнецову. Я тоже хотел, чтобы обо мне шептались девушки и называли меня Чайльд-Гарольдом.
Из всех моих одноклассников никто не знал, кто такой Чайльд-Гарольд.
На уроке рисования я решил спросить об этом у нашего классного наставника Витта Модестовича Лозанцева. И тут я сделал крупную тактическую ошибку.
Мы срисовывали торс какого-то мощного грека. Не закончив рисунка, я поднял руку:
- Витт Модестович… кто такой был Чайльд-Гарольд? В классе грохнул оглушительный смех. Мощный торс
неизвестного грека зашатался и едва не опрокинулся.
Витт Модестович сначала широко раскрыл глаза, потом медленно начал багроветь. Человек он был вообще добрый, но очень нервный и вспыльчивый.
- Вон из класса! - разъяснил он громовым голосом. - Останешься на два часа после уроков.
Я выходил из класса, сопровождаемый раскатами сочувственного смеха. Авторитет мой в классе, несомненно, поднялся.
От двухчасовой отсидки меня освободили: гнев Витта Модестовича проходил так же быстро, как возникал.
Вскоре я установил, что Чайльд-Гарольд - герой поэмы Байрона. Кое-что узнал я и о самом писателе, но в гимназической библиотеке мне, второкласснику, выдать Байрона отказались. Там ведь не знали, что я уже педагог…
Мне и до сих пор неясно, знал ли Витт Модестович что-либо о Чайльд-Гарольде… Скорее всего, не знал - он ведь преподавал только рисование.
…И вот передо мной на столе лежит эта великолепная книга.
На первых занятиях я не мог даже прикоснуться к сочинениям лорда Байрона. Госпожа Вейнбаум сидела в углу, что-то вязала и прислушивалась к моим педагогическим откровениям.
Има оказался смышлёным, понятливым мальчиком. Заниматься с ним я любил больше, чем с Мошкой Глянцем. Мы читали букварь. Потом я диктовал Име рассказ о мальчике, который бросил вишнёвую косточку, и о поскользнувшейся тёте.
Изредка госпожа Вейнбаум поднимала глаза от вышивания и с умилением смотрела на сына.
Потом я чинно раскланивался и уходил. Кажется, мною были довольны в этом доме.
…На четвёртом занятии мы остались одни. Госпожа Вейнбаум, очевидно, вполне убедилась в моей добросовестности и благонадёжности.
Сочинения лорда Байрона влекуще смотрели на меня. Каждая золотая буква звала. Искушение становилось непреодолимым. И я пал…
Я и сейчас поражаюсь своей смелости. Глухие отзвуки голоса госпожи Вейнбаум доносились откуда-то из кухни. Я отменил диктант и предложил Име самому списывать с книги историю о тёте и вишнёвой косточке. А сам небрежным жестом подвинул к себе великолепную, соблазнительную книгу, открыл тяжёлый переплёт.
…Ах, Витт Модестович, неужели вы никогда не читали «Чайльд-Гарольда»?… Я забыл об Име, о госпоже Вейнбаум, о тёте и о вишнёвой косточке.
Эти стихи звучали заманчиво и таинственно. Не то что стихи Пети Кузнецова.
Я уверен, что ни трезвый, уравновешенный господин Вейнбаум, ни внушительная мать Имы никогда не раскрывали этой книги. Иначе разве оставалась бы она лежать в гостиной на зелёной бархатной скатерти…
Я его видел, этого человека, одинокого и мятущегося, гордо поднимающего красивую, как у Пети Кузнецова, голову.
Спохватился я только, когда заметил, что Има удивлённо смотрит на меня. Он давно кончил списывать и терпеливо ждал, когда я вспомню о нём.
В тот день я возвращался домой, опьянённый Байроном.
И даже мимо огромного чернобородого городового, читающего человеческие мысли, я прошёл, высоко подняв голову, как Чайльд-Гарольд.
Дома я загадочно глядел на сестру и делал какие-то двусмысленные намёки, за которые был назван дураком.
Изумительные картины раскрывались передо мною. Я видел, как скитался Чайльд-Гарольд по морям. Я слышал шум сечи, в которой бился он за свободу греков.
Госпожа Вейнбаум перестала сидеть на моих уроках. Има молчаливо принял мой новый педагогический метод. Он списывал с книги, а я путешествовал с Чайльд-Гароль-дом. Я вместе с ним рубил грозных турецких тиранов, восхищался греками и вместе с Байроном обращался к ним:
И нужна была теперь редкостная смелость, чтобы гордо проходить мимо городового, читающего мысли…
Но долго так продолжаться не могло. Однажды Има робко спросил меня, будем ли мы ещё когда-нибудь писать диктант. Я ещё не кончил читать «Чайльд-Гарольда» и не мог бросить героя в пути. Попросить разрешения взять книгу с собой я не решался. И тогда я нашёл но-вый хитроумный выход. Я решил диктовать Име не про вишнёвую косточку, а про Чайльд-Гарольда…
Мальчик покорно писал абсолютно непонятные ему слова. А госпожа Вейнбаум, которая опять стала наведываться к нам, иногда даже начинала дремать под мерный ритм стихов Джорджа Гордона Байрона.
Конец наступил неожиданно. Однажды днём вернулся из магазина сам Семён Исаакович Вейнбаум. Я заметил его, когда было уже поздно.
Има прилежно водил пером по бумаге. А я вдохновенно вещал:
Господин Вейнбаум надвинулся на меня незаметно и грозно, как ангел смерти.
Он взял из моих рук Байрона, посмотрел. Потом взял тетрадь сына, прочёл последнюю страницу диктанта и спокойно, чересчур спокойно, зловеще спокойно, спросил:
- Это входит в программу испытаний для приготовительного класса?…
Что я мог ответить?
- Или это ваша собственная программа, господин учитель?!
Он слегка повысил голос. Взволнованная мадам шелестела уже платьем около нас.
- Что такое, Семён, чем ты недоволен?
- Один месяц остался до экзаменов, - всплеснул руками Семён Исаакович Вейнбаум, - один месяц!
…Надо отдать ому справедливость - он был сдержанным человеком. И он, очевидно, не совсем понял, какую роль играл Байрон во всей этой истории. Никто не смог бы обвинить господина Вейнбаума, если бы он взял меня за шиворот и выкинул с чёрного хода своего собственного дома.
Нет, он не сделал этого. Он заплатил мне в окончательный расчёт шесть рублей тридцать три копейки и выразительно посмотрел на меня.
И я бежал, не простившись даже с несчастным, покорным Имой.
Теперь я был настоящим изгнанником, настоящим Чайльд-Гарольдом.
- Молодой человек… - сказал мне Мендель Глянц, - молодой человек, в такой дом я вас определил, в такой дом… а вы… - И он сокрушённо махнул рукой.
А рыжий Мошка гнусно ухмылялся.