.

Моя мать была всегда далека от религии и от политики.

Когда я стал «политическим деятелем» и целые дни, а то и ночи проводил вне дома, она сильно беспокоилась. Правда, гордилась мной, моими успехами, «положением» в обществе, но в то же время очень боялась за меня. Когда я уехал из города на работу в уезд, уезд пограничный и неспокойный, она обняла меня, крепко поцеловала и, тоскливо глядя своими близорукими добрыми глазами, сказала:

- Теперь, Сашенька, я уже совсем потеряла по- кой… - Украдкой вынула платочек и приложила к глазам. - И почему это мне такое счастье выпадает? Всегда тебе больше других надо! Вот Изя Аронштам… Учится.

Кончит школу, потом университет, доктором будет. А ты!… - И она безнадёжно махнула рукой.

Но я прекрасно знал, что она никогда не променяла бы меня на Изю Аронштама, а в глубине души одобряет меня и мои поступки.

- Знай только, Сашенька, - добавила она:- без тебя для меня жизни не будет.

Она стояла на липерском вокзале, маленькая, грустная, одинокая. Я крепко-крепко обнял её и, лёжа на жёсткой вагонной полке, вспоминал, как она вернувшись из школы, после долгого и нелёгкого учебного дня, ходила, ещё по частным урокам, чтобы я ни в чём не чувствовал лишений.

Когда я окончательно обосновался в Москве, перевёз к себе маму. Сестра к тому времени окончила Педагогический институт и учительствовала на Урале. Товарищи мои по «теремку» получили уже собственную жилплощадь, и в комнате стала хозяйничать мама.

Сильные невралгические боли в пояснице и ногах сделали её затворницей. Она почти не спускалась вниз с нашего пятого этажа, и я служил для неё единственной связью с внешним миром.

…Осенью 1922 года наша ячейка получила несколько билетов на пленарное заседание Московского Совета в Большой театр. Предполагался доклад Совета Народных Комиссаров. Кто будет делать доклад - не знали. Владимир Ильич ещё не поправился после болезни, и присутствие его на пленуме не ожидалось.

В огромном, переполненном зале Большого театра было шумно. Встречались знакомые, обменивались новостями, толковали о делах мировых и делах насущных.

Мы, как имевшие некоторое отношение к прессе, пробрались в оркестр и оттуда смотрели на членов правительства. Они рассаживались на сцене за столом президиума, прямо перед нами.

Ровно в шесть часов председатель поднял блестящий звонок, призвал к спокойствию, открыл заседание и, после многозначительной паузы, торжественно объявил:

- Слово для доклада имеет председатель Совета Народных Комиссаров Владимир Ильич Ульянов-Ленин!

Невозможно передать, что произошло в зале. Сотни людей оглушительно били в ладоши, кричали, восторженно стучали ногами. А Владимир Ильич незаметно появился откуда-то сбоку, быстро прошёл к кафедре и, протянув руку, тщетно старался успокоить бушующее море.

Я впервые увидел Ленина. Я хотел что-то записывать и не мог. Он стоял совсем близко, прямо передо мной. Я боялся пропустить хоть один его жест, хоть одно слово. И всё же потом, когда я вспоминал об этих минутах, мне всегда казалось, что я упустил какие-то единственные, неповторимые детали.

Ленин казался мне не похожим на многочисленные портреты. Но я бы не сумел описать его внешность.

Он мне представился совсем простым, понятным и добрым.

По-моему, я даже не хлопал в ладоши и не кричал вместе со всеми - так я был поглощён созерцанием Ильича. А когда опомнился и начал рукоплескать, зал уже затихал.

Владимир Ильич говорил о социализме. Именно в этой своей речи он произнёс исторические слова:

«Из России нэповской будет Россия социалистическая».

И я сам слышал эти ленинские слова. Я видел его вдохновенное лицо, когда он эти слова произносил.

Я не мог оставаться в театре после речи Ленина, не мог ни с кем говорить, ни с кем делиться впечатлениями. Убежал домой.

Мама увидела моё состояние, но ни о чём не расспрашивала.

- Мама, я слышал Ленина…

В ту ночь я не мог уснуть, сидел у стола и писал стихи: мне казалось, что только стихами сумею я передать своё волнение. Я писал стихи о Ленине и о социализме, который мы строим каждый день, каждую минуту. Так говорил Ленин.

Сложное понятие социализма он сделал для меня конкретным, близким, сегодняшним.

Социализм не мечта и не вера - он, -

писал я, -

Вот он здесь, сегодня, у нас… Нет… от трудностей мы не падали, Новый счёт открыли векам, Нас ли было сломить блокадами, Нас ли было разбить врагам?…

Стихи получились корявые, наивные. Я прочёл их маме под утро… Она не спала, то и дело поднималась с дивана, подходила ко мне, иногда проводила рукой по спутанным моим волосам, но не предлагала ложиться, не мешала. Она всё понимала, мама. И она поняла это стихотворение о Ленине и социализме, стихотворение, которое так и не увидело света на газетных полосах…

А через два года, в раннее морозное утро, ко мне в комнату постучали и сказали, что меня срочно вызывают в редакцию, что вчера вечером в Горках умер Владимир Ильич Ленин…

Я пробыл в редакции день и ночь. Мы делали специальный номер газеты. Напряжённая работа помогала нам переживать огромное, непередаваемое горе. Я правил статьи, оформлял полосу. Десятки портретов Ленина лежали передо мной на столе, - а я видел сцену Большого театра, и кафедру, и поднятую руку Ильича, и его вдохновенные глаза, и слышал его слова:

«Из России нэповской будет Россия социалистическая».

Я вышел на улицу, в жестокий мороз, лишь под утро. И тогда только подумал:

«А мама? Как мама?»

У неё было совсем плохо с ногами, и она почти не вставала.

Я поспешил домой. По всей Дмитровке протянулась длинная очередь. Народ стремился к Колонному залу, последний раз проститься с Ильичём. Лицо Москвы сразу стало суровым и скорбным.

У меня был редакционный пропуск в Колонный зал. Я быстро шёл по Дмитровке и вдруг остановился, поражённый: на углу Столешникова переулка я увидел маму.

Из-под большого шерстяного платка виднелись только глаза и нос. Она медленно двигалась вместе со всеми к дверям Колонного зала. В глазах её застыла та же общая народная скорбь, народное горе.

Я подошёл к ней, безмолвно взял под руку. Почувствовал её такою родною, как никогда.

И в общем людском потоке мы пошли вместе к Колонному залу Дома союзов, туда, где лежал Ленин.