Достижения и провалы североамериканских дипломатов
После неудачи Панамского конгресса Соединенные Штаты быстро теряют интерес к Латинской Америке. Разочарование, во-первых, объяснялось преувеличенными надеждами, возлагавшимися на «южных братьев», во-вторых, реальным развитием ситуации на континенте, наконец – непониманием причин невозможности простого переноса либерального англо-американского опыта на иберо-американскую почву. Впрочем, вплоть до конца 1827 г. президент всегда упоминал новые государства полушария в своих ежегодных посланиях, произнося весьма пространные панегирики «делу свободы и независимости». Затем отношение поменялось: 2 декабря 1828 г. Адамс почти не уделил внимания Латинской Америке, заметив лишь, что новые республики стремятся к спокойствию, но пока его не достигли.
К тому времени стало окончательно ясно, что английское экономическое влияние в Латинской Америке существенно превосходит североамериканское. Такое положение будет сохраняться на протяжении всего XIX века. С другой стороны, уже в 1820-е гг. была четко определена сфера американских экономических интересов, охватывавшая Мексику и Карибский бассейн. В силу географической близости именно этот регион и с политической, и с военной точек зрения был для США важнее всей остальной Латинской Америки. Как мы уже отмечали, особенное внимание ведомства Клея привлекала судьба островов Кубы и Пуэрто-Рико.
Наиболее важны для США были отношения с Мексикой. Наличие почти незаселенных земель возле огромной по протяженности границы между государствами в сочетании с экспансионистскими устремлениями северного соседа неизбежно готовило почву для внешнеполитических осложнений. Клей отлично понимал значение отношений с единственным в то время независимым государством-соседом Соединенных Штатов. Именно инструкции посланнику США в Мексике стали его первым развернутым высказыванием по вопросам латиноамериканской политики на посту государственного секретаря.
Важнейшей и вполне обоснованной причиной недоверия Мексики к любым начинаниям США был страх земельных аннексий. Мексиканцы были в деталях осведомлены о ходе испано-американских переговоров, приведших к потере Испанией Флориды. Бывший посол Испании в США Луис де Онис приложил серьезные усилия, убеждая мексиканцев в коварстве северного соседа. Одновременно в Мексике активно действовали англичане, которые рассматривали именно эту страну как барьер североамериканскому влиянию в Новом Свете.
В общем, именно в Мексике США более всего нуждались в опытном представителе. Однако с самого начала возникли непредвиденные задержки разного рода – между признанием и назначением дипломатического представителя в Мехико прошло без малого три года. Будущий первый посланник Пойнсет, вернувшись из путешествия по Мексике и предвидя скорый крах режима Итурбиде, считал, что отправка миссии станет косвенной поддержкой императора и ударом по республиканской партии большинства. На место посланника прочили Эндрю Джексона, Томаса Харта Бентона, Уильяма Гаррисона и многих других кандидатов. Уже отправившегося в путь Ниниана Эдвардса пришлось срочно отозвать, когда выяснилось, что ему принадлежало авторство анонимных писем, порочивших министра финансов Кроуфорда.
Кандидатуру Пойнсета впервые предложил Монро в июне 1824 г. Сам Пойнсет долго и изо всех сил отказывался от назначения, будто предвидя грядущие неурядицы. Тем более, что его законодательная карьера развивалась успешно, а сторонники Кэлхуна даже надеялись на назначение южнокаролинца государственным секретарем. Только 6 марта 1825 г. Пойнсет принял предложение.
Судьба Джоэля Робертса Пойнсета была связана с Латинской Америкой еще с 1810 г. В 1822 г. он побывал с краткой миссией в итурби-дистской Мексике, зондируя в том числе отношение властей к аннексии Техаса и Калифорнии. На тот момент в США просто не было человека, более искушенного в делах южных соседей, следовательно, его назначение выглядело как естественный выбор. Однако Пойнсет был хорошим агентом, но плохим дипломатом. Трудно понять, где им двигало честолюбие, где – стремление обеспечить американские национальные интересы за счет Мексики, а где – искреннее желание помочь молодому государству справиться с нарастающим валом серьезных проблем.
Несомненно одно: чем дольше Пойнсет находился в Мехико, тем больше вызывал он раздражение мексиканского правительства и тем менее плодотворной была его деятельность.
Инструкции государственного секретаря Пойнсету известны тем, что именно в них главные положения доктрины Монро (неколонизация и невмешательство) впервые были изложены последовательно – ведь в послании Монро от 2 декабря 1823 г. первый принцип помещался в начале текста, а второй – в его конце. Генри Клей указывал на значительность положения Пойнсета – первого посланника США в суверенном соседнем государстве, одной из самых развитых держав бывшей Испанской Америки. Важнейшей задачей объявлялось заключение с Мексикой договора о дружбе, торговле, мореплавании и добрососедстве, официальные полномочия для подписания которого Пойнсет получал вместе с текстом инструкций. В переговорах с мексиканским правительством он должен был настаивать на принципе взаимности, несмотря на то, что к тому времени уже был заключен договор с Великой Колумбией, основанный на принципе наибольшего благоприятствования. Соглашение также должно было включать статью о выдаче Мексикой беглых рабов.
К тому моменту Клею уже было известно о планах объединенной колумбийско-мексиканской освободительной экспедиции на Кубу и Пуэрто-Рико. В инструкциях от 26 марта он выдвигает принципы, которые потом получат развитие в инструкциях посланнику в Петербурге Миддлтону. Клей гарантировал, что, выступая за status quo карибских владений Испании, Соединенные Штаты не собираются аннексировать Кубу, однако подчеркивал, что из всех американских государств этот остров в силу его географического положения может перейти во владение только Вашингтону. Таким образом, Пойнсету предписывалось внимательно следить за возможными планами Мексики в отношении Кубы и в случае необходимости откровенно изложить мексиканским властям позицию северного соседа. Существенное отличие мартовских инструкций Пойнсету от майских инструкций Миддлтону состоит в признании возможности провозглашения независимости самой Кубой. В этом случае Клей выступал за объединенные гарантии ее суверенитета всеми американскими государствами против возможных европейских притязаний.
Помимо формальных, Пойнсет получил и, так сказать, неофициальные инструкции от своего друга, нью-йоркского политика Черчилля Кэмбреленга (1786–1862). Тот советовал ему «обессмертить себя, уничтожив привычку мексиканских женщин к курению, заключив торговый договор, который не даст преимуществ Джону Булю, получить для Соединенных Штатов Техас и добиться независимости Кубы под защитой США, Мексики и Колумбии». Пойнсет, конечно, не стремился ни к первой, ни к последней цели, но вел себя в Мехико примерно в таком же эпатажно-самоуверенном духе, действительно думая войти в историю.
Джоэль Робертс Пойнсет
Приехав в Мехико, Пойнсет убедился, что «англичане полностью являются хозяевами положения», а, значит, Мексика может никогда не стать «членом великой американской системы». Чтобы такого не случилось, надо использовать все силы, чтобы не дать им укрепить «европейскую партию». Президент, правительство и церковь настроены проанглийски, зато в обеих палатах конгресса и в общественном мнении сильны сторонники сближения с США.
Под «европейской партией» Пойнсет подразумевал сторонников централизма – масонов шотландского ритуала (“Escoceses”). Они действительно пользовались негласной поддержкой Англии через ее поверенного в делах Генри Уорда. Английской экспансии мексиканское правительство не опасалось, и это облегчало задачу дипломата, который при этом действовал намного умнее и осторожнее Пойнсета. Англичанину не было еще 30-ти лет, но за его спиной стояли как личный серьезный (почти десять лет) опыт работы в разных европейских посольствах, так и вековые традиции британской дипломатии, да и большие финансовые возможности. Безусловно, на настрой мексиканского правительства влияли и полученные от Англии займы.
Не жалея денег на роскошные приемы, Уорд за два года пребывания в Мексике (с марта 1825 г. по апрель 1827 г.) добился поставленных целей, ослабив влияние США и противодействуя подписанию фритредерского американо-мексиканского торгового договора. Англо-мексиканский торговый договор был заключен в начале апреля 1825 г. – вскоре после приезда Уорда и за месяц до приезда Пойнсета – и быстро ратифицирован мексиканским Конгрессом. Назначение в 1826 г. министра иностранных и внутренних дел Себастьяна Камачо (1791–1847) посланником в Лондон стало для современников знаком полной победы английского влияния.
Выходя за дипломатические правила невмешательства во внутренние дела страны пребывания, Пойнсет стал одним из инициаторов создания партии, оппозиционной президенту Гвадалупе Виктории (1786–1843). Ее организация относится к концу 1825 г., когда Камачо сменил Аламана на его министерском посту. Как и правящая партия, оппозиция тоже представляла собой политизированную масонскую ложу, на сей раз Йоркского ритуала (“Yorkinos”).
Безусловно, считать Пойнсета создателем партии йоркинос было бы преувеличением. Круг противников централизма и разрозненные ложи Йоркского ритуала сложились до его приезда. Но именно Пойнсет получил от гроссмейстеров Нью-Йорка и Пенсильвании право объединить всех йоркинос Мексики в единую Великую ложу. После этого их число стало расти как на дрожжах. Любопытно, что сам Пойнсет был посвящен в ложу не только Йоркского, но и шотландского ритуала, так что сперва ему удавалось посещать и встречи своих будущих заклятых врагов – обстоятельство, лишь укрепившее его недоверие к централистам.
Дома у Пойнсета часто проходили партийные собрания, которые посещали генерал и будущий президент Висенте Герреро (1782–1831), будущий диктатор Антонио Лопес де Санта-Анна (1794–1876), министры Мигель Рамос Ариспе, Мануэль Гомес Педраса (1789–1851), Хосе Эстева (1783–1830), будущий первый вице-президент независимого Техаса Лоренсо де Савала (1788–1836). Последний, выходец с далекого Юкатана, был другом Пойнсета еще с 1822 г.
Пойнсет был преисполнен надежд в отношении созданной при его участии партии, которую он горделиво называл «американской» (American Party, Partido Americano). Именно она, по его мнению, защищала в молодом государстве идеалы подлинного республиканизма и боролась с влиянием церкви и армии. Когда осенью 1826 г. йоркинос удалось прийти к власти в большинстве штатов Мексики и получить влияние в правительстве, радости Пойнсета не было предела. Ему действительно виделись лавры спасителя Мексики от монархического заговора. «Я могу прямо сказать, что совершил здесь то, что не сделал бы ни один человек из Соединенных Штатов. Дело не в том, что у меня выше способности, но в глубоком знании народа и страны». Во имя «великой цели развития американской партии» он не жалел ни сил, ни времени, ни личных средств, на что вряд ли пошли бы другие дипломаты.
В США учреждение Великой ложи и другие действия Пойнсета приветствовали как свидетельство отличных добрососедских отношений, тем более, что свободное существование масонов служило, по мнению Найлса, признаком просвещенности государства. Слава об успехах Пойнсета дошла даже до североамериканцев в Париже, а значит, и до самого Лафайета.
Стремление Пойнсета противопоставить себя англичанам часто обретало попросту ребяческий оттенок. Так, в марте 1826 г. на праздновании дня св. Патрика в Мехико он в присутствии Уорда пожелал, чтобы ирландцы и в родной стране могли пользоваться теми же гражданскими и религиозными правами, что и в США, а после ухода английского посланника позволил себе еще несколько резких антибританских замечаний, почти вызвав серьезный дипломатический скандал. Сам Пойнсет, впрочем, полагал, что поставил Уорда в глупое положение, ведь репрессии против католиков-ирландцев не могли прийтись по духу их мексиканским единоверцам.
Пойнсет, видимо, не до конца понимал смысл происходящего, когда не раз объявлял себя стороной «сильнейшей и более хладнокровной», считал, что одерживал победу в этой «почти открытой войне» с Уордом. Уорд и не собирался воевать с Пойнсетом, он просто умело добивался своих целей, что, естественно, не нравилось нетерпеливому американцу.
Примечательно, что Уорд действительно не любил ирландцев-католиков, но не давал воли своим предрассудкам не только в публичных высказываниях, но и в переписке. Супруги Уорды даже крестили дочь в кафедральном соборе Мехико, причем восприемниками были влиятельный друг президента Виктории, владелец серебряных шахт Педро Хосе Ромеро де Террерос, граф Регла (1780–1867) с супругой. Франсиска Гуадалупе Фелипе де Хесус – в имена девочки вошли и единственный на то время мексиканский блаженный мученик, патрон столичного города францисканец Фелипе де Хесус, и место обретения образа покровительницы всей Мексики Мадонны Гуадалупской. Совсем иначе смотрел на культ блаженного Фелипе де Хесуса, скажем, не скрывавший своего отвращения к католической обрядности секретарь миссии США Эдвард Тэйло.
Стремление Пойнсета заключить либеральный торговый договор с Мексикой с самого начала встретило серьезное сопротивление. Сперва ему вроде бы удалось договориться с министром иностранных и внутренних дел Лукасом Аламаном о разграничении торгового договора и соглашения по границе. Если с заключением второго документа, затрагивавшего наиболее болезненный вопрос в отношениях двух государств, можно было подождать, то торговый договор следовало бы подписать возможно скорее. На вторую аудиенцию Пойнсет предоставил его проект, основанный на принципе взаимности. Однако в ответ был предложен договор по образцу англо-мексиканского: согласно последнему, Мексика имела право предоставлять особые торговые привилегии странам бывшей Испанской Америки. Североамериканский посланник приводил действительно вескую причину против этой уступки, на которую пошел Уорд: Англии этот компромисс только идет на руку, так как вбивает клин между американскими государствами. Соединенным Штатам же следует противиться любой попытке государств Испанской Америки каким-то образом отделить себя от других стран Нового Света. Генри Клей также усмотрел опасность в мексиканских планах и поддержал Пойнсета в его стремлении заключить соглашение на основе принципа взаимности, без каких-либо уступок и оговорок.
Затем переговоры были приостановлены из-за смены мексиканского правительства (заметим, что правительственный кризис конца 1825 г. был во многом результатом интриг самого Пойнсета). Лишь в мае 1826 г. начались встречи посланника с новым главой мексиканской дипломатии Себастьяном Камачо. Наконец, 10 июля 1826 г. Пойнсету удалось подписать договор о дружбе, торговле и мореплавании. Ему все же пришлось пойти на уступки: договор был основан на принципе наибольшего благоприятствования. Причины несогласия Мексики с принципом взаимности очевидны: там понимали, что ее слабый флот не сможет конкурировать с мощным торговым флотом США. Однако договор от 10 июля 1826 г. не был ратифицирован ни американским, ни мексиканским конгрессом. Мексиканских законодателей не устроило положение о выдаче беглых рабов, североамериканских – статьи, касавшиеся прав нейтральной страны.
Второе соглашение было подписано 12 февраля 1828 г. В нем Мексика соглашалась на отказ от протекционистских тарифов в пользу своего флота в торговле с США, но с одной оговоркой: это правило вступило бы в силу только через 10 лет после заключения договора. Но и договор 1828 г. в силу не вступил: мексиканский Конгресс вновь его не ратифицировал, протестуя против статей о выдаче беглых рабов и сдерживании проживавших на границе индейских племен. Существовала и еще одна важная причина, делавшая ратификацию договоров маловероятной: в них не было ни слова о границах между государствами, что в Мексике рассматривали как уловку.
Англичане старались разжигать более чем справедливые подозрения мексиканцев насчет агрессивных планов северного соседа. Так, в 1826 г. в разгар конфликта с Пойнсетом Уорд переиздал «Мемуар» Ониса о подписании Трансконтинентального договора. Впоследствии аргументы Ониса неоднократно будут использованы противниками Соединенных Штатов в Мексике.
В итоге только в 1831 г., после ухода Клея с поста государственного секретаря и отъезда Пойнсета был, наконец, подписан, а затем через год успешно ратифицирован первый в истории американо-мексиканский договор. Политическая смута, царившая в стране после ухода Виктории в 1829 г. и до прихода к власти Антонио Лопеса де Санта-Анны в 1833 г., вряд ли способствовала внимательному обсуждению внешнеполитических соглашений. В договоре 1831 г. вопросы торговли и мореплавания не отделялись от самой болезненной проблемы границ. Границей между США и Мексикой отныне признавалась линия, указанная в испаноамериканском договоре 1819 г. В одном Соединенные Штаты достигли успеха: договор с Мексикой был основан на фритредерских принципах.
Серьезные трудности в американо-мексиканских отношениях создавали обоснованные опасения мексиканцев насчет территориальной экспансии США в южном направлении. С 1821 г. стал активно развиваться торговый маршрут от Миссури до города Санта-Фе в Новой Мексике. Естественно, что одновременно росло и число североамериканских граждан – жителей Санта-Фе. Из-за боязни территориального расширения США предложение Клея о строительстве новой дороги, которая соединила бы территорию Миссури с Санта-Фе, сразу было воспринято в штыки. Аламан считал опасным соглашение о строительстве дороги, когда граница еще не была официально демаркирована.
Новая возможность обсудить план сооружения дороги на Санта-Фе представилась с созывом очередной сессии мексиканского Конгресса. Казалось, дело сдвинулось с мертвой точки: преемник Аламана Себастьян Камачо официально разрешил сент-луисскому купцу Джорджу Сибли (1782–1862) с двумя помощниками провести рекогносцировку того участка дороги, который находился на территории Мексики. Со своей стороны, Камачо просил правительство Соединенных Штатов назначить мексиканских комиссионеров для соответствующей рекогносцировки уже на территории США. Однако в Вашингтоне ждали большего, надеясь на разрешение строительства дороги. На этом переговоры о новом пути из Сент-Луиса в Санта-Фе были завершены, не дав никаких положительных результатов.
В 1827 г. политическая жизнь в Мексике обрела новый накал. В январе был раскрыт безрассудный происпанский монархический заговор под руководством францисканца Хоакина Аренаса. Это привело к резкому усилению радикальной части йоркинос и принятию некоторых чрезвычайных мер, самой громкой из которых стало изгнание испанцев из страны. Изгнание поставило Мексику на грань экономической катастрофы, но многие газеты Соединенных Штатов поначалу одобряли и этот шаг, явно руководствуясь предвзятыми письмами Пойнсета и его сторонников. В Мексике же в Пойнсете стали в лучшем случае видеть сторонника безответственного левого крыла йоркинос, а в худшем – тайную коварную силу, стоящую за всеми неурядицами. Эскосесес обвиняли его даже в секретных связях с самим Аренасом, что, кстати, соответствовало действительности: Аренас по собственному желанию несколько раз посещал североамериканского дипломата. Довершало зловещий образ Пойнсета его стремление (в соответствии с полученными из Вашингтона инструкциями) добиться от мексиканских властей согласия на покупку Техаса.
В итоге законодательные собрания Веракруса и Пуэблы потребовали высылки посланника из Мексики. Веракрусский манифест развивал версию заговора: Пойнсет – умный, дельный политик, работающий на пользу своей страны, а значит, против Мексики. Его конечная цель – расчленение страны и ее вековое ослабление. Когда Пойнсет пожаловался президенту Виктории на эти выступления, последний довольно остроумно заметил, что любой штат имеет право выдвигать свои предложения (iniciativas) – тем самым повернув федерализм против его главного апологета.
Символически датированный 4 июля 1827 г., ответ Пойнсета был озаглавлен «Экспозиция политики Соединенных Штатов по отношению к новым республикам Америки». Посланник подчеркивал дружеское расположение к «южным братьям», приводил даже свою речь 1822 г., когда он вместе с другими конгрессменами выступил за признание их независимости. Пойнсет пытался доказать, что он – не интриган, а честный сторонник федерализма и враг монархии, тем более, что самые первые ложи Йоркского ритуала уже существовали в Мексике ко времени его прибытия. Манифест Веракруса и «Экспозиция…» Пойнсета получили широкое распространение в Соединенных Штатах, перепечатывались в прессе после первой публикации в “National Gazette” Уолша. По стране прокатилась волна газетных выступлений в поддержку Пойнсета.
Под влиянием писем Пойнсета в США сложилось четкое, но упрощенное представление о мексиканских политических партиях: журналисты утверждали, что в рядах эскосесес укрываются сторонники Бурбонов и Испании, что их централизм – лишь маска монархизма. Йоркинос же представали стойкими героями республики, защитниками народных прав. Пойнсет не раскрывал, что и в рядах его партии существовали радикальное и умеренное крылья, между которыми, кстати, вскоре разгорится острый конфликт.
Стремясь упредить возможную опалу, Пойнсет решил представить развернутое оправдание своей политики непосредственно президенту, минуя государственного секретаря. Его огромные (по тридцать рукописных страниц) письма Адамсу в совокупности с отправленными чуть позднее посланиями Клею хорошо складываются в единую картину.
Главной задачей посланника было доказать, что предубеждение правящей «аристократической» партии против Соединенных Штатов существовало до его приезда в Мексику, что, действуя в поддержку, так сказать, прогрессивных сил, он ничем не повредил интересам собственной страны.
Как пишет Пойнсет, по его прибытии власть в Мексике принадлежала централистам-эскосесес – аристократии, не верящей в возможность народного правления, сторонникам конституционной бурбонской монархии, высшему духовенству и испанцам. Именно эскосесес «приспособили институт, созданный только для гуманных благотворительных нужд, для целей политической интриги». Они ненавидят Соединенные Штаты, завидуют их процветанию (оно свидетельствует о ложности их доктрин), лебезят перед английским посланником и Европой в целом. Неудачей завершились все попытки Пойнсета убедить президента Викторию, что Соединенным Штатам выгодна сильная Мексика – как крупный рынок сбыта и как союзник. Провал договора он объясняет не только общим недоверием к США, но и влиянием доводов бывшего посланника Испании в Вашингтоне Ониса. Дипломат считал, что свою роль сыграли и лоббисты хлопковой промышленности Мексики, сосредоточенной в тех самых штатах Веракрус и Пуэбла, которые потребовали его изгнания.
Во многом Пойнсет верно понимал главные проблемы страны – основным препятствием на пути к экономическому благополучию были неравномерное распределение земель, сохранение полуфеодальных отношений, майоратный латифундизм, долги крупных поместий церкви, наконец, коррупция, превышающая показатели «любой другой страны». Отсюда нехватка денег и узость рынка. Он признает, что английские инвестиции оживили шахтные районы, но конечный успех их предприятий считает спорным.
В условиях слабости правительства и президента острота межпартийного конфликта была неизбежна, тем более что в Мексике накал политической борьбы не сдерживается «благородными принципами». Впрочем, несмотря на всю свою защиту йоркинос, Пойнсет не скрывал своих подозрений и в их отношении: «…среди друзей Герреро существует сильное американское чувство, на которое, однако, нельзя слишком сильно полагаться».
Не во всем Пойнсет одобрял действия радикальных йоркинос. Так, он полагал изгнание испанцев «чрезвычайно неблагоразумным», но не потому, что Мексика потеряла многих способных людей, а потому, что боялся их вооруженного выступления. Среди испанцев много солдат, капитулировавших в 1821 г. после провозглашения плана Игуала и способных на мятеж при поддержке аристократии и духовенства. Примечательно, что при всей своей ненависти к Старому Свету Пойнсет считал европейских испанцев выше креолов по «энергии характера, предприимчивости и трудолюбию». Что ж, видимо, по мнению посланника, их предполагаемые монархические пристрастия перевешивали все положительные качества. Ведь необходимость стойко противостоять интригам европейских монархий – это долг Соединенных Штатов, «старейшей и самой могущественной республики в Америке».
Пойнсет просит отнестись к действиям мексиканцев снисходительно. «Прогресс наук и искусств» прошел мимо этой страны. В столь характерном для XIX столетия (и даже для сегодняшних североамериканцев) прогрессистском духе он сравнивает положение страны с Европой почему-то конца XIII в. – там царят «то же повреждение нравов (corruption), нехватка доверия (good faith)… отупляющее невежество». Он пишет о необразованности погрязших в пороках монахов и священников, «врожденной любви к волоките» чиновников. В другом письме он скажет о «чрезвычайной и характерной лености этого народа». В общем, «ошибки» Мексики – это ошибки «испорченного и капризного (wayward) ребенка и последствия гордости, невежества и предрассудков».
Недовольный итогами деятельности посланника в Мехико, Генри Клей решил обсудить этот вопрос с самим президентом. Трижды за полтора месяца он обращался к Адамсу, излагая свою позицию. Клей подчеркивал приоритетность развития отношений с Мексикой для внешней политики США и предлагал воспользоваться решениями легислатур Веракруса и Пуэблы. Однако здесь Адамс проявил редкую для себя недальновидность. Он решил, что необходимости в отзыве
Пойнсета нет и что лучше просто принести извинения. Возможно, на Адамса оказали влияние огромные оправдательные письма Пойнсета, но более вероятно, впрочем, что накануне выборов Адамс не хотел отзывать домой сторонника Джексона.
Если в письмах администрации Пойнсет все же должен был сдерживать свое самомнение, то в переписке с друзьями его тщеславие отразилось в полной мере. Влияние йоркинос продолжало расти, атаки Веракруса и Пуэблы были отбиты, и дипломат кратко сообщил о своих грандиозных, как казалось, успехах: «Совершенно безусловно, что если бы не мое предвидение и мои действия, правительство было бы свергнуто и эта страна потонула бы в крови. Посмотри вокруг на сцены, происходящие в любой другой части Испанской Америки. Во всех концах этой несчастной страны задумывались одновременные выступления в поддержку монархии. – Священный союз сказал: Империи и Королевства, если они должны быть независимыми – посадить европейских монархов на новые троны, если то будет удобно; либо же Боливара или же само Сатанинское Величество, но не [терпеть] эти дурные республики». Пойнсет верил, что Господь поможет ему в «столь священном деле». Очевидно, он уже мыслил себя спасителем молодой республики, благодетелем погрязшего в невежестве народа, явно примерял на себя лавры вершителя истории.
Бойкий литератор, Пойнсет не терял ни одной возможности высказать свое мнение. Постоянная переписка связывала его с редактором “National Gazette” Робертом Уолшем. На просьбу Уолша о статье для открывавшегося филадельфийского журнала “American Quarterly Review” Пойнсет откликнулся ядовитым памфлетом.
В мексиканцах, пишет Пойнсет, «нет рыцарской храбрости; нет преданности (бескорыстной, разумеется) или любви к делу религии; нет поэтического энтузиазма; нет патриотического сочувствия».
И хотя описывая национальный или индивидуальный характер, легко впасть в заблуждение, «в этом случае черты слишком резко очерчены, чтобы ошибиться»: это «ярость без рыцарства», «жестокие и кровавые развлечения», «расточительность без щедрости», «хвастовство напоказ без гостеприимства», «изуверство, но мало религии», «беспомощность, но не скромность». «Без соответствующего чувства нравственного или религиозного долга общественное мнение, которое контролирует преступность и вознаграждает добродетель, сейчас, как и раньше, – вещь почти неизвестная; с пороком мирятся, а добродетель получает лишь жалкие похвалы».
Главная цель статьи Пойнсета – убедить предпринимателей не вкладывать деньги в кризисную мексиканскую экономику, где взятки берут все от алькальда до министра. При этом выводы автора явно расходились с духом статьи: он заключал, что Мексике суждено преодолеть трудности и стать процветающей республикой, подобно Соединенным Штатам.
В другом номере журнала Уолша была опубликована рецензия Пойнсета на книгу Уорда о Мексике. О книге речь там почти не идет, автор вновь излагает уже знакомый нам взгляд на мексиканскую политику, возлагая, в частности, всю вину за анархию, царящую в стране после 1825 г., на «олигархию эскосесес».
Многочисленные сочинения и письма Пойнсета 1827–1830 гг. создают единый образ Мексики: это страна насилия, коррупции, злоупотреблений церкви и армии, страна, где благородство равно чуждо как высокомерным верхам, так и невежественным грубым простолюдинам. Презрение Пойнсета к мексиканскому народу парадоксальным образом сочеталось с убежденностью, что только поддерживаемая им политическая сила в полной мере выражает интересы простых мексиканцев, и верой в благотворность республиканского устройства для национального духа.
К концу 1827 г. йоркинос всюду сопутствовал успех. Пойнсет даже признавался, что главной задачей стало «ограничение триумфальной партии рамками благоразумия». В конце декабря эскосесес предприняли попытку повернуть ход событий в свою пользу, однако мятеж вице-президента Николаса Браво (1786–1854) был быстро подавлен правительственными войсками Висенте Герреро. Любопытно, что требования сторонников Браво включали запрет всех тайных (читай: масонских) обществ и изгнание Пойнсета.
На президентских выборах 1828 г., на которые Пойнсет поначалу возлагал большие надежды, успех вновь сопутствовал йоркинос: первое место занял умеренный представитель партии Гомес Педраса, второе – радикал Герреро. Пойнсет, как и радикальные йоркинос, счел итоги подложными. Воспользовавшись мятежами Санта-Анны и Савалы против избранного президента, Герреро сам возглавил страну. В эти тревожные дни Пойнсет показал себя с лучшей стороны: он спас от неминуемой смерти своих политических врагов – вдову последнего мексиканского вице-короля и еще нескольких монархистов. Когда толпа показалась у его дома, где укрывались опальные испанцы, Пойнсет вывесил американский флаг, и погромщики отступили.
В январе 1829 г. Конгресс аннулировал итоги выборов, а 1 апреля Герреро вступил в должность президента. Казалось бы, Пойнсет мог праздновать победу: радикальные йоркинос окончательно пришли к власти. Североамериканская пресса по-прежнему не сомневалась ни в правильности действий посланника, ни в легитимности нового мексиканского руководства.
До самого конца Пойнсет был убежден, что он незаменим, хотя, конечно, хотел вернуться домой, прочь из «города моральной чумы» и страны, находиться в которой небезопасно. «Оставить мой пост в нынешнем критическом состоянии страны – значит бросить общественный долг», – писал он уже в феврале 1829 г. К тому времени посланник уповал на триумфальных йоркинос во главе с президентом Герреро, который наряду с другими радикалами продолжал уверять Пойнсета в своем расположении. Совсем скоро, впрочем, Герреро сам будет просить нового президента США Эндрю Джексона об отзыве посланника, статьи против которого публикуют «почти каждый день в почти каждом штате конфедерации». Горячие головы требовали даже объявления войны Соединенным Штатам. Пойнсет к тому времени разочаруется и в Герреро, сочтя его «столь же подозрительным и двуличным, как и слишком многие его соотечественники». 3 января 1830 г. Пойнсет навсегда покинул страну. Дома его наивно встречали как героя, несправедливо оклеветанного борца за республику.
Первый посланник республиканской Мексики в Вашингтоне Пабло Обрегон повесился в сентябре 1828 г. из-за неразделенной любви и долгов, первый посланник США в Мехико был отозван как persona non grata – таков был личный итог первого пятилетия отношений соседей. Итог деловой был не лучше. Напряженная деятельность Пойнсета в итоге не принесла никаких плодов, а сам он вернулся в Соединенные Штаты почти разоренным и полностью разочарованным в Латинской Америке. В его действиях, плохо сочетавшихся с рангом посланника, легко увидеть прообраз поведения «гринго» в Латинской Америке, блестяще описанного ОТенри в бессмертных «Королях и капусте». Влияние йоркинос, «американской партии» Пойнсета, усиливалось на протяжении 1826–1829 гг., но это никак не способствовало продвижению интересов США. На Пойнсете не лежит ответственность за, скажем, устроенное радикалами изгнание испанцев, но общественное сознание винило его во всех грехах. Пойнсет стал в истории Мексики именем нарицательным, символом пагубного засилья иностранцев. Он ведь, не желая того, присвоил даже имя красивого мексиканского цветка, flor de nochebuena, – после того, как дипломат привез растение в США, оно стало известно во всем мире под официальным ботаническим названием пойнсеттии.
Весной 1826 г. с восстанием генерала Хосе Антонио Паэса в Венесуэле начался распад Великой Колумбии. Страна погружалась в пучину анархии, причем положение не спасло даже возвращение Боливара, на которое поначалу возлагали надежды сменивший Андерсона в Боготе Бофорт Уоттс и “National Intelligencer”. В США укреплялось мнение, что колумбийцы не могут самостоятельно управлять своей страной и нуждаются в диктаторе, подобном Кромвелю или Бонапарту.
Первый этап американо-колумбийских отношений завершает миссия под руководством будущего президента, генерала из Огайо Уильяма Гаррисона (1773–1841). Идея направить его в Боготу принадлежала Генри Клею, Адамс же долго возражал против назначения, считая Гаррисона неглубоким и самодовольным политическим авантюристом. В итоге все решила необходимость заручиться перед выборами поддержкой западных штатов.
В инструкциях Гаррисону расстроенный действиями Пойнсета Генри Клей подчеркивал, что новому посланнику следует осторожно воздерживаться от участия в действиях враждующих политических партий. Но Гаррисон не выполнил указаний. По его словам, он увидел, что в стране правит деспотизм, причем если диктаторские режимы порой могут обеспечить стране хотя бы хозяйственный подъем, то «в Колумбии народ видит только ущерб от действий правительства». Гаррисон сперва решил, что Боливар хочет назначить своим преемником английского принца, затем – что он сам хочет короноваться. И посланник решил установить дружеские отношения с оппозицией Освободителю.
Гаррисон не был прямо замешан в заговоре генерала Хосе Марии Кордовы (1799–1829) против Боливара, но знал о нем и поддерживал связи с участниками мятежа. Почему-то не покинув страну после приезда нового посланника 26 сентября 1829 г., он продолжал встречаться с оппозицией. Обстановка вокруг него сгущалась: двое друзей были объявлены personae non gratae. Отправившись, наконец, домой 19 октября 1829 г., Гаррисон явно предупредил свою неизбежную высылку. Урон, который его действия нанесли американо-колумбийским отношениям, не стал разрушительным лишь из-за скорой смены власти в южноамериканском государстве.
Секретарем миссии Гаррисона был уже знакомый нам Эдвард Тэйло, работавший в Мехико в 1825–1827 г. За пару месяцев он уверился, что Колумбия ничем не лучше Мексики: «Та же степень невежества и равная доля тщеславия присутствует в обеих странах, но фанатизм здесь глубже, а республиканская свобода подавлена чрезмерным весом военного деспотизма». Конца ее невзгодам не видно.
Явно на втором плане внешней политики США оказались отношения с Перу, Чили, Аргентиной, Бразилией. Географическое отдаление, незначительный объем торговли этих стран с Северной Америкой, подчас внутренняя нестабильность – все это не способствовало развитию связей. Национальные интересы США затрагивались здесь лишь в самой незначительной степени.
Торговля с Перу была затруднена протекционистской политикой правительства в Лиме. Так, согласно принятому 6 июня 1826 г. торговому регламенту, пошлина на дешевые североамериканские ткани составила 80 процентов. В отношении английского хлопка эти протекционистские меры не применялись. В инструкциях назначенному с некоторым запозданием поверенному в делах Джеймсу Кули (1791–1828) Клей вновь ставил вопрос о несправедливых тарифах. Все это не принесло никаких результатов.
Консул в Лиме Уильям Тюдор стремился дополнить свой скромный заработок участием в деловых предприятиях, что, кстати, в те годы было вполне в порядке вещей. Увы, в отличие от своего брата, знаменитого «ледового короля» Фредерика Тюдора (1783–1864), Уильям совершенно не обладал деловым чутьем. На паях с двумя североамериканскими купцами и английским морским офицером он вложил деньги в серебряные шахты в горах Серро-де-Паско, много времени проводил там, но скудный доход даже не возмещал потраченных средств. Долгими отлучками Тюдора возмущались командир североамериканской эскадрой Айзек Халл и купцы из США.
К счастью, Тюдор избежал соблазна вмешаться в бурную политическую жизнь Перу. Активный корреспондент, он, однако, внес серьезный вклад в складывание антиболиваровского общественного мнения в США. Тюдор считал, что Боливар учредил в Перу «военный деспотизм» и мысленно встал на сторону его противника генерала Хосе де ла Мара (1778–1830), приветствуя переворот 1827 г. Восторг Тюдора перед действиями и личностью генерала перекинулся и на семью консула. Перед Хосе де ла Маром преклонялись его сестра, жена коммодора Чарльза Стюарта Делия (1787–1860) и ее юная дочь, которая даже назвала генерала «Солоном Южной Америки».
Уильям Тюдор
«Худшей частью Америки» называл отрезанное от основных торговых маршрутов Перу Уильям Радклиф, сменивший Тюдора на посту консула. Его тревожили кризис горной добычи, сельского хозяйства, мануфактур, недостаток знаний, трудолюбия и добродетели. Торговля с США сведена к минимуму и могла вообще прекратиться, так как правительство обещало запретить с февраля 1829 г. ввоз муки, дешевых тканей и других североамериканских товаров, – отмечал Радклиф. С соседней Боливией Соединенные Штаты торговли вообще не вели, так что туда консула решили не направлять.
Развитию связей Соединенных Штатов с Чили препятствовало критическое положение этого тихоокеанского государства, находившегося в те годы на грани анархии. По совету посланника Хемана Аллена подписание договора было отложено на неопределенный срок.
Становлению американо-аргентинских отношений серьезно повредила смерть в июне 1824 г. первого американского представителя, осторожного Сизера Родни. Как пишет авторитетный исследователь, новый поверенный в делах, амбициозный и часто несдержанный Джон Форбс «кажется, преуспел лишь в затруднении хода британских переговоров, мало чего достигнув для собственного правительства». Поначалу Форбсу сопутствовал успех: министр иностранных дел Мануэль Хосе Гарсиа (1784–1848) предложил подписать договор наибольшего благоприятствования, аналогичный соглашению его страны с Англией. В своих инструкциях Клей писал о предпочтительности соглашения на основе взаимности, однако в их тексте нет ничего, что могло бы навести на мысль о невозможности заключить договор о наибольшем благоприятствовании. Безусловно, Форбсу нужно было бы пойти на его подписание, однако он счел это неприемлемым.
Отсутствие торгового договора ставило североамериканскую торговлю в неравное положение по сравнению с Англией, подписавшей очень выгодное соглашение еще в феврале 1825 г. Затем же вопрос о договоре с Буэнос-Айресом вообще отошел на второй план с началом аргентино-бразильской войны из-за Восточного берега (Уругвая), которая продлится до 1828 г. Успешное английское посредничество в этой войне вызвало лишь глухое раздражение Форбса: противопоставить английским достижениям было нечего, за исключением, правда, того, что Буэнос-Айрес, в отличие от Бразилии, вслед за США не признавал «бумажные блокады».
Торговля США с Бразилией находилась в менее выгодном положении по сравнению с торговлей Португалии и Англии (пошлина в 24 процента на все товары в противовес десятипроцентной). Чтобы исправить положение, нужно было подписать соответствующий договор, но североамериканский поверенный в делах Конди Рэгет оказался плохим дипломатом, к тому же не скрывавшим симпатий к республиканскому Буэнос-Айресу. В марте 1827 г. после весьма незначительного инцидента из-за одного задержанного в Бразилии судна Рэгет счел себя оскорбленным и решил самовольно вернуться домой.
Пресса встретила Рэгета как героя-республиканца, отстоявшего честь своей страны в монархической Бразилии. Он явно ждал нового дипломатического назначения, но Адамс и Клей были разочарованы в его способностях и не скрывали своего гнева: Рэгету не хватило выдержки, благоразумия, такта. Тогда опальный дипломат перешел в атаку, выступив в оппозиционных газетах с обвинением, что администрация не умеет защищать права Соединенных Штатов. В дальнейшем ему предстоит стать одним из видных джексоновцев.
Новым поверенным в делах был назначен консул в Лиме Тюдор. Если в Перу его деятельность не принесла серьезных плодов, в Рио дипломату сопутствовал успех. После довольно длительных переговоров Тюдор добился, чтобы Бразилия признала иски, связанные с «бумажной блокадой» во время войны с Ла-Платой. Тогда уже ничто не мешало подписанию большого соглашения: основанный на принципе наибольшего благоприятствования договор о мире, дружбе, торговле и мореплавании с Бразилией был подписан 12 декабря 1828 г. и вскоре без затруднений ратифицирован.
При Клее было успешно разрешено несколько запутанных коммерческих споров, связанных в первую очередь с определением статуса тех или иных торговых кораблей. Помимо Бразилии, иски граждан США признала Великая Колумбия: 16 марта 1825 г. было подписано соглашение о возмещении на общую сумму свыше 72 тысяч долларов. Заключительная серия исков была принята Колумбией 25 ноября 1829 г.
Как мы видим, во всех договорах с новыми государствами Западного полушария, кроме соглашения с Центральной Америкой, США не удалось добиться отказа от статуса наибольшего благоприятствования в пользу принципа взаимности. Камнем преткновения здесь служило условие приоритета государственной принадлежности корабля происхождению товара («флаг покрывает товар»). Таким образом, корабли США могли бы на равных условиях перевозить и собственные товары, и товары других стран, в том числе латиноамериканские. Тогда торговые флоты молодых государств Латинской Америки оказались бы в заведомо невыгодном положении по сравнению с сильным торговым флотом США.
В остальном, соглашения, заключенные Соединенными Штатами с южными соседями, содержали детально проработанные фритредерские принципы торгового мореплавания. Объем переписки государственного секретаря по поводу тех или иных спорных случаев, связанных со статусом торговых судов, очень велик. Эти вопросы занимали чуть ли не основное место в деятельности посланников и консулов США в Латинской Америке. Долгая продолжительность войн стран Латинской Америки за независимость, отсутствие единых правил морской торговли и блокады (как следствие – разгул каперства и задержания нейтральных судов), активные связи североамериканских (в основном балтиморских) купцов как с повстанцами, так и с испанскими властями стали причиной большого числа самых запутанных судебных дел. Новый вал исков породила аргентино-бразильская война 1825–1828 гг.
Разрабатывая основы латиноамериканской политики, Генри Клей во главу угла ставил нейтралитет США. Таким образом формулировались задачи внешней политики, которые можно систематизировать следующим образом: 1) подписание выгодных для США фритредерских договоров с государствами Латинской Америки, 2) содействие признанию Испанией независимости бывших колоний при сохранении status quo в Карибском бассейне, 3) приобретение у Мексики территории Техаса.
Подводя итоги, следует отметить, что деятельность Генри Клея на посту государственного секретаря не принесла ему лавров, не была высоко оценена современниками. Серьезные препятствия на пути реализации поставленных Генри Клеем внешнеполитических задач были созданы оппозицией в Палате представителей и Сенате, приведшей к отсрочке отправки представителей США на Панамский конгресс. Неудачей завершились настойчивые попытки приобрести Техас.
Однако другие задачи были в известной мере выполнены. Важным шагом вперед в сфере международного права стала борьба за принцип взаимности во внешнеторговых отношениях. Только с середины 1840-х гг. на те же фритредерские позиции перейдет Англия. В бытность Клея государственным секретарем были претворены в жизнь договоры о статусе наибольшего благоприятствования с Великой Колумбией и Бразилией и основанный на принципе взаимности договор с Центральной Америкой. Текст последнего стал на долгие десятилетия типовым при заключении соглашений США с иностранными государствами.
Но наибольшие хлопоты доставили Соединенным Штатам отношения с ближайшим южным соседом. Опираясь на поддержку Англии, мексиканцы долго сопротивлялись усилиям США подписать с ними либеральный торговый договор. Отношения государств осложнялись проблемой беглых рабов и набегами обитавших на границе индейцев-команчей, а главное – «техасским вопросом». Генри Клей на посту государственного секретаря сделал неудачную попытку решить проблему Техаса мирным путем. Сложно сказать, мог ли план Клея увенчаться успехом, но очевидно, что при таком представителе США, как Пойнсет, надежда на этот успех в условиях растущего английского влияния была крайне мала. Впрочем, деятельность североамериканской дипломатии сопровождалась громкими скандалами не только в Мексике, но и в Колумбии и Бразилии.
Гражданские неурядицы и междоусобная борьба генералов в молодых государствах укрепляла североамериканцев в мысли, что новые республики не имеют ничего общего с США, что в них воцарилась не «разумная свобода», а «военная анархия». Отсюда падение интереса к концу 1820-х гг. Разглядев зарождавшийся феномен каудильизма, Найлс надеялся, что у южных соседей появится свой Кромвель или Бонапарт, который бы сдержал амбициозных генералов, раз «у народа, чтобы совершить это, нет ни ума, ни власти».
Надежды 1810-х – начала 1820-х гг. быстро сменились разочарованием в будущем южных соседей и идеях панамериканского единства. Уже в 1825 г. проект Клея – Адамса по признанию Испанией независимости своих бывших колоний имел своей главной целью сохранение выгодного для США status quo на Кубе и Пуэрто-Рико. Строгий нейтралитет остался основой внешней политики. С тех пор и почти до конца XIX столетия внимание Соединенных Штатов будут привлекать лишь стратегически важные карибские владения Испании и Мексика.
Граждане США на службе новых государств
Обретя независимость, страны Латинской Америки вплотную столкнулись с нехваткой специалистов для многих областей хозяйства, гражданской и военной службы. Очевидно, что у испанских и португальских колоний никогда не было своего военно-морского флота, потому в годы борьбы за независимость боевые корабли в основном были экипированы английскими, шотландскими, ирландскими и реже североамериканскими моряками, оставшимися без работы после окончания наполеоновских войн. Во второй главе мы уже говорили о трагической судьбе капитана Генри Кеннеди.
Яркой и противоречивой страницей вошла в историю освободительной войны служба англичанина лорда Кохрэйна на посту командующего сперва чилийским, а потом бразильским военно-морским флотом. Основателем флота Ла-Платы стал ирландец Уильям Браун (1777–1857), которого до сих пор чтят в Аргентине как национального героя. Довольно много уроженцев США также продолжили служить во второй половине 1820-х гг. на латиноамериканских кораблях. Среди них – Чарльз Вустер (Wooster, 1780–1848), вышедший в отставку контр-адмиралом чилийского флота в 1829 г.; братья Пол и Уильям Делано; уже упоминавшийся Дэвид Джуитт, командовавший бразильским флотом в войне с Ла-Платой; Джон Хэлстед Коу (1805–1864), аргентинский адмирал, а впоследствии главнокомандующий уругвайским флотом, зять прославленного аргентинского генерала и политика Хуана Рамона Гонсалеса де Балькарсе (1773–1836); коммодор колумбийского флота Джон Дэниелс (1786–1865).
Лучше всего известна и документирована история службы уже знакомого нам коммодора Дэвида Портера на посту главнокомандующего военно-морским флотом Мексиканской республики. В 1822–1824 гг. он возглавлял военно-морскую эскадру по борьбе с пиратами в Карибском бассейне. Служба шла своим чередом, с успехами и неудачами, до «дела Фахардо» (речь о нем шла в предыдущей главе), которое поставило крест на его военной карьере в США. К тому времени у Портера было восемь детей, а судебные издержки стоили годового жалованья. В итоге обиженный и разгневанный Портер принимает предложение президента Виктории возглавить (а по сути – создать) мексиканский флот. «Думаю, что вижу перед собой светлое поле славы», – писал он своему другу Пойнсету, который, возможно, и предложил мексиканским властям мысль пригласить опального коммодора.
Оставив жену дома, Портер взял с собой двоих детей и, посетив сперва Мехико, где участвовал в приеме Пойнсета по случаю 4 июля, направился на базу флота, в Веракрус, где 25 июля 1826 г. принял командование. Поначалу свежеиспеченный мексиканский адмирал питал большие надежды на новую жизнь, деньги и славу. Власти отнеслись к нему с глубоким уважением, корабли были, вроде бы, готовы к ноябрю 1826 г. Главная сложность состояла в острой нехватке подготовленных моряков и офицеров и трудности их набора в Мексике.
Впрочем, и с этим, казалось, можно было легко справиться. Портер получал письма агентов по найму моряков в Новом Орлеане и Бостоне, офицеров, хирургов. Контракты с ним стремились заключить поставщики одежды и корабельного оборудования. Между прочим, не стоит думать, что служить в Мексике были готовы лишь моряки-неудачники или те, у кого не было хороших связей. Портер получил, например, письмо от представителя одного из лучших чарльстонских семейств, который рекомендовал своего родственника Джона Ратледжа – внука участника первого Континентального конгресса, внучатого племянника одного из подписавших Декларацию независимости. Единственно, кандидату шел уже 19-й год, и устраиваться на службу во флот США было уже поздно. Кстати, дети самого Портера тоже были зачислены в штат юнгами.
Так что Портер не мог пожаловаться на отсутствие желающих стать под его начало. А ведь той же осенью 1826 г. газеты печатали письмо молодого филадельфийца, служившего в Южной Америке и Мексике. Он достиг звания полковника, командующего полка, «но думаю, эта честь не излечит раненую ногу, не заполнит голодный желудок, а тем более пустой кошелек». Утверждая, что его положение еще лучше, чем у сотен других добровольцев, автор всячески старался отговорить молодых людей от столь опрометчивого шага – ехать могут лишь те, кто ради «борьбы во благо свободы» готовы пожертвовать всем, не получая ничего взамен. Анонимный офицер заканчивает письмо рассказом о напряженной деятельности Портера в Мексике – но такой мажорный финал скорее лишь подчеркивал тягостное впечатление от всей статьи.
Как отнеслись к переходу Портера на мексиканскую службу в США? “Richmond Enquirer” критиковал такой шаг как непатриотический, а вот “National Intelligencer” считал его этически оправданным, вспоминал пример Лафайета времен Войны за независимость и указывал на теплую дружбу, которая связывает Портера и Пойнсета. “North American Review” поздравлял Мексику с таким приобретением. Журналисты подчеркивали первые успехи Портера в строительстве флота в Веракрусе и благодарность мексиканского правительства.
Состоявший всего из маленького фрегата, четырех бригов и двух катеров, новый флот Портера был меньше его старой эскадры. Состояние кораблей оказалось все же посредственным, так что отплыть в поход удалось лишь весной 1827 г., после ремонта. Задача была привычной: борьба с каперством и пиратством в Карибском бассейне. Флагман “Guerrero” и другие корабли удачно вели действия против кубинской торговли. Эти успехи вкупе со снаряжением четырех каперских судов летом 1827 г. внушали Портеру надежды на конечный успех: «Меньше чем за год Куба будет уничтожена (annihilated), и я не сомневаюсь, что Испания признает независимость республики – чтобы совершить это, мне требуется лишь располагать щедрым доверием правительства».
Но не все оказалось столь безоблачным. Как главнокомандующий Портер получал большую долю призовых денег (prize money), но серьезная их часть уходила на текущий ремонт и поддержание кораблей, так как государственное финансирование оказалось крайне нерегулярным. Жалование не платили не только офицерам, но и самому Портеру. Главнокомандующему же полагались 12 тысяч долларов оклада и участок земли в Техасе. На деле он утверждал, что в последние два года службы не мог получить даже средства на необходимый флотский провиант. В качестве обещанной части жалованья ему пожаловали огромный кусок земли на перешейке Теуантепек, войти во владение которым не удалось ни ему, ни его потомкам. А вот собственное имение под Вашингтоном Портеру пришлось спешно продавать за треть цены, так как денег выплатить долги не было.
Власти, казалось, относились к самому Портеру с уважением, но на него, увы, перекинулся пожар межпартийной борьбы: так, сочувствовавший эскосесес военный и морской министр Гомес Педраса откровенно подчеркивал свою нелюбовь к североамериканскому моряку. Впрочем, человек сугубо сухопутный, Гомес Педраса вряд ли считал развитие флота важной задачей. Министр финансов Эстева просто не видел большой нужды в создании флота в условиях послереволюционной разрухи. Не исключено, впрочем, что скандалы, связанные с Пойнсетом, отразились на отношении к его соотечественнику и другу.
Наверняка изрядная доля вины лежит и на самом Портере с его тяжелым темпераментом и недоверием к местным морякам, которых в одном частном письме он назвал «дикарями». Портер был уверен, что настоящие морские офицеры получатся только из следующего поколения мексиканцев. Впрочем, постепенно он научился работать с местными матросами, признаваясь, что «дисциплинировать мексиканских [моряков] с мексиканскими офицерами невозможно, но с нашими это самая простая вещь на свете». Он даже признался, что «эти мексиканцы, при внимании к обучению (training), становятся очень толковыми ребятами». Такое стремление построить чисто наемный офицерский корпус объяснимо с профессиональной точки зрения, но вряд ли нравилось патриотичным мексиканцам. Кстати, в годы Гражданской войны 1861–1865 гг. отношения североамериканцев с иностранными офицерами-добровольцами также складывались нелегко.
Наконец, Портера ждали в Мексике и личные трагедии: его племянник погиб в феврале 1828 г., командуя “Guerrero” против почти втрое превосходящих сил испанцев, один из сыновей умер на корабле от желтой лихорадки, другой оказался в испанском плену. Здесь главнокомандующему пришлось столкнуться с бюрократическим равнодушием: мексиканское правительство назначило пенсию «вдове капитана Портера», тогда как племянник не был женат, и пенсию нужно было перечислять матери – сестре Портера.
По-видимому, окончательное решение об отъезде Портер принял после покушений в Веракрусе и на дороге в Мехико. Портер обвинял в этих преступлениях нового губернатора Веракруса Санта-Анну, но скорее всего моряк просто стал жертвой бандитских нападений. Весну-лето 1829 г. командующий флотом провел в столице, стремясь покинуть страну возможно скорее.
Сведения о неудачах Портера скоро дошли до Соединенных Штатов. “National Intelligence” решил посвятить этому человеку «предприимчивого темперамента и незаурядного гения» большую статью на первой полосе одного из своих номеров. Статья была основана на письме Портера другу в Балтимор от 2 августа 1828 г. Портер писал, что усилия оказались впустую, а «все иностранные офицеры на службе (за несколькими исключениями) подали в отставку и уехали в отвращении (disgust)», получив вместо жалованья обесценившиеся в тридцать раз сертификаты. «Мексиканцы с каждым днем все подозрительнее к иностранцам». Потеряв всякую надежду, обездоленные моряки слоняются без дела по улицам Веракруса. Но без иностранцев флота не будет, ведь в Мексике «нет ни одного офицера, способного командовать хотя бы катером».
Флот молодого государства находится «в печальном состоянии», а сам Портер собирается вернуться домой, – писала другая газета. Былой оптимист, Найлс не жалел эпитетов: «Сколько тысяч наших храбрых моряков пали жертвой духа приключений на службе новых американских государств! – с ними обращались как с собаками, пока те были годны к службе, и бросали в болезни». В одном из следующих номеров Найлс рассказал об агентах Буэнос-Айреса, которые якобы тайно завербовали в Нью-Йорке 40 моряков, и вновь резко выступил против службы соотечественников в Латинской Америке.
По свидетельству сына Портера, привыкший к превратностям судьбы коммодор никогда не чувствовал себя столь подавленным, как по возвращении из Мексики в октябре 1829 г. У него не было ни здоровья, ни сил, ни денег, ни служебных перспектив. По приезде Портер решил – наверное, с целью напомнить о себе – написать об увиденном в Мексике для нужд родного правительства.
Описав знакомые ему не понаслышке трудности – невыплату денежного довольствия, нехватку опытных экипажей, изношенность судов, размах контрабанды, Портер делает очевидный вывод: флоты Мексики и Колумбии находятся в самом тяжелом положении. Отношение мексиканцев к собственному флоту также не сулит успехов: по старому испанскому обычаю, они отправляют туда преступников да и вообще «не имеют ни малейшего вкуса к морским делам (pursuits)». «Совершенный моряк не существует ни в одной части света, ну а во всей Мексиканской республике не найти даже одного сносного». Итак, мексиканцы «совершенно не подходят морально, чтобы обрести морской характер», а побережье страны лишено деревьев, годных для постройки кораблей.
Увы, этими выводами Портер не ограничился, решив пойти на широкие обобщения насчет мексиканской натуры в целом:
«Яркая черта мексиканского характера состоит в том, что он [мексиканец] первым навлекает опасность и первым от нее бежит».
«Мексиканцы полностью лишены какого-либо рыцарского чувства».
«В надежде наживы они порой склоняются рискнуть жизнью, но риск должен быть мал».
«Разбой на большой дороге повсеместен, но известно, что они никогда не нападают на большее или равное число людей: застать врасплох безоружного врага и зарезать его на месте – вот привычная практика. Это нация убийц (assassins), каждый борется за собственную прибыль и никто не заботится о чести или интересе своей страны, разве что он получит от того непосредственную выгоду».
А вот как Портер характеризует партийную борьбу: «Любой политический вопрос решается штыком – если выборы вызывают сомнения, военных зовут, чтобы разрешить их, если ненавистен президент, атака военных гонит его из дворца и страны». Впрочем, в конечном итоге «все в Мексике решается либо штыком солдата, либо ножом или пистолетом наемного убийцы».
О Колумбии Портер был почти столь же пессимистического мнения. У разноплеменных офицеров колумбийского флота (даже североамериканцев!) нет опыта службы в регулярных частях. В отношении этих офицеров-иностранцев существуют те же «предубеждения», что и в Мексике. Пример того, как в 1825 г. колумбийцы не заплатили Швеции за поставленные корабли, ясно доказывает, полагал Портер, насколько этой стране безразличны «национальная вера и национальная честь».
И мексиканцы, и колумбийцы недоверчивы, не готовы и не способны на усилия, чтобы исполнить собственные обещания, властолюбивы, любят пустой военный блеск. Их кругозор чрезвычайно узок, они поклоняются лишь Боливару и тому, кто в данный момент сильнее.
Власти и Мексики, и Колумбии не верят своим служащим, а те в ответ не верят властям. Горе тому, кто служит этим двум правительствам: «Господствующая здесь система волокиты достаточна, чтобы охладить пыл самого ревностного, а постоянно наблюдаемая практика обмана удручает самых терпеливых и выносливых».
Описывая крах военно-морского сотрудничества Мексики и Колумбии, Портер делает вывод, что теперь интересы этих государств столь же далеки, как Новая Земля и Новые Гебриды. Их взаимная ненависть куда больше, чем ненависть к испанцам.
Единственное, что возвышает эти народы в глазах друг друга, – это испанский язык и религия, ведь «не говорить по-испански, не быть католиком – это грехи, которым нет прощения – южноамериканцы знают лишь две религии, христианскую и иудейскую, и считают невеждой любого (have no idea that any man can be otherwise than ignorant), кто не говорит по-кастильски. Изуверство и предубеждение (bigotry & prejudice) представляют отличительные черты в характере обоих [народов], они смягчены в колумбийце, так как он будет терпеть иностранца из-за пользы, невзирая на происхождение; но желание быть полезным в Мексике есть прелюдия к смерти» (курсив мой – А.И.).
Колумбия, в отличие от Мексики, обладает хорошими гаванями и деревом для постройки кораблей, но в ней также нет ни ремесленников, ни моряков. Все должно доставляться из-за границы, что сделает флот непозволительной роскошью. Более того, ни один иностранец больше не приедет служить в эти страны, так что и Мексике, и Колумбии придется учиться морскому делу самостоятельно. Впрочем, Портер оставляет просвет надежды: кто знает, может, через несколько поколений и там появятся свои моряки и корабли.
Безусловно, слова Портера во многом продиктованы свежей личной обидой, природной вспыльчивостью и неуживчивым характером, предрассудками потомственного моряка, для которого отсутствие традиции мореходства уже само по себе свидетельствует о каком-то серьезном моральном изъяне. Но наблюдения Портера не лишены доли правды: он точно заметил рост противоречий между молодыми государствами, понял, какую роль играют армия и насилие в Латинской Америке.
На счастье Портера у власти уже находились его друзья-джексоновцы, которые были готовы помочь ему. Ветеран получил назначение посланником в Константинополь, где ему суждено будет провести последние четырнадцать лет жизни. Но его отношение к южным соседям не смягчилось. В своей книге об османской столице он вспоминает о мексиканцах как «нации воров и проституток… В Мексике убивают… из кровожадности».
* * *
Примечательная, но недостаточно известная страница в истории ранних отношений США с Латинской Америкой связана с работой в Великой Колумбии знаменитого английского реформатора образования Джозефа Ланкастера (1778–1838). Его латиноамериканский опыт в общем чрезвычайно типичен для профессионалов, которых тянуло в молодые государства сочетание идеализма и личного интереса – стремление одновременно реализовать свои способности на республиканской службе и улучшить финансовое положение.
Джозеф Ланкастер
Внимание латиноамериканских революционеров к системе взаимного обучения Ланкастера и Белла отвечало духу эпохи – в 1810-е – 1820-е гг. эта система была крайне популярна среди как умеренных реформаторов, так и радикалов, ею увлекались Александр I и декабристы, христианские миссионеры и революционеры-антиклерикалы. Одни видели в системе возможность мирного совершенствования, другие – предпосылки коренного переустройства общества на республиканских началах. Республика возможна только при наличии критической массы готовых к «разумной свободе» (rational freedom) просвещенных добродетельных граждан, отсюда необходимость быстро расширить образовательную сеть.
Образовательная реформа занимала важное место в воззрениях Боливара: в 1819 г. в ходе Ангостурского конгресса он предложил создать в рамках конституции Венесуэлы, помимо традиционных трех ветвей власти, две особые палаты «моральной власти» (poder moral), одна из которых должна была обеспечить всеобщее обязательное образование до 12-летнего возраста, следить за воспитанием молодежи «в духе понимания прав и обязанностей человека и гражданина». Сразу после Ангостурского конгресса Боливар приказал открывать ланкастерские школы на подвластных ему территориях. Позднее, в 1825 г., став диктатором Перу, он одним из первых декретов обязал каждый департамент открыть школу по ланкастерскому методу. В конце 1826 г., назначая своего друга и наставника Симона Родригеса (1769–1854) заведовать образованием в Боливии, Боливар утверждал, что просвещение является «первейшей обязанностью правительства», подчеркивал необходимость его всеобщности, ведь от воспитания детей зависит «духовное здоровье Республики». В 1825–1826 гг. Боливар даже написал трактат «Об общественном образовании».
Внимание к ланкастерскому методу разделяли с Боливаром и другие создатели независимых государств Испанской Америки – Сантандер, О’Хиггинс, Сан-Мартин, Аламан. В инструкциях Мануэлю Торресу Хуан Херман Россио просил купить в США для Венесуэлы и Новой Гранады образцы ланкастерских учебников наряду с материалами дебатов Конгресса. В 1823 г. знаменитый просветитель и политик из Кито Висенте Рокафуэрте перевел английский учебник по моральной философии для ланкастерских школ.
Интерес к ланкастерской системе питали не только ее сравнительная дешевизна, но и стремление лишить католическую церковь практической монополии на образование. Сам Ланкастер был квакером, с типичным для этой деноминации энтузиазмом в отношении общественного прогресса. Другой квакер, Уильям Торнтон, летом 1820 г. выслал книгу Ланкастера буэнос-айресскому политику Мануэлю де Сар-ратеа (1774–1849) со словами: «Ничто так не способствует Развитию Морали и Добродетели, как Образование: и эта Система чрезвычайно хорошо подходит, чтобы приступить к такому доброму Делу».
Наиболее деятельным и самоотверженным проводником ланкастерской системы в Южной Америке стал шотландский священник Джеймс Томсон (ум. в 1854 г.), который в ходе своей миссии 1818–1825 гг. основал школы в Ла-Плате, Чили, Перу и Великой Колумбии. В Мексике первое ланкастерское учреждение открылось 22 августа 1822 г., а к 1825 г. школы взаимного обучения действовали в Сан-Луис Потоси, Гуадалахаре, Гуанахуато и других городах.
В 1824–1827 гг. сам основатель системы Джозеф Ланкастер служил в Каракасе на посту суперинтенданта национального образования Великой Колумбии. Часто забывают, что последнюю треть жизни Ланкастер провел в Америке, эмигрировав в Нью-Йорк летом 1818 г. после банкротства. Жизнь знаменитого просветителя в Соединенных Штатах тоже не была легкой – для заработка ему приходилось колесить с лекциями по стране. Дорога Ланкастера, как и многих других, шла в Латинскую Америку через Балтимор, где тот оказался в 1822 г., основав образовательный институт своего имени.
В Балтиморе Ланкастер завязал связи с Бруком Янгом – молодым офицером на колумбийской службе. Педагог передал тому незапечатанное письмо для Боливара с предложением поставить свои таланты на службу новому государству. Поначалу идея вызвала восторг властей, что было, разумеется, не случайно: сам Боливар, никому еще не известный, посетил вместе с Франсиско де Мирандой лондонскую школу Ланкастера летом 1810 г., незадолго до отплытия в Каракас.
Янг писал, что Каракасская хунта передала консулу США Роберту Лоури две тысячи долларов с указанием выдать Ланкастеру эту сумму сразу по его прибытии: «Короче, энтузиазм в отношении Вас витает здесь выше чего угодно». «Я предельно искренне предвижу Вашу долгую счастливую жизнь в этом приятнейшем климате», – радовался Янг.
Увы, с деньгами сразу вышли неожиданные сложности. Платеж был подтвержден торговым агентом Колумбии в Балтиморе, но вот сам Лоури сперва настойчиво убеждал Ланкастера, что никаких сумм выплачено не было. Лишь в феврале 1824 г., если верить консулу, ему, наконец, выплатили почти две трети, 1313 долларов 35 центов, остальная же часть должна быть выплачена позднее, «но уверенности в этом нет».
Получив такое подтверждение, Ланкастер мог спокойно отправляться в путь. Сразу по приезде, впрочем, долгожданный гость был по ошибке арестован. Когда недоразумение разрешилось, Ланкастер сразу принялся за дело переустройства колумбийской системы образования. 5 июля 1824 г. в Каракасе в здании францисканского монастыря под особым патронажем «Президента-Освободителя, генерала Боливара» открылась его семинария. Впервые в жизни у квакера Ланкастера появился в соответствии с испанским деловым обиходом собственный бланк с изображением колокола с его инициалами – обстоятельство, изумлявшее свежеиспеченного высокого чиновника.
Учебники и канцелярские принадлежности было решено заказать у известного лондонского издателя Рудольфа Аккермана (1764–1834), мебель и физические приборы – тоже в Лондоне, у Сэмюэля Паулса. Учебники и мебель поставлял также филадельфиец Дж. Хоу.
Поначалу все внушало энтузиазм. «Много удовольствия и радости» доставляло Аккерману зрелище того, как деятельно Ланкастер занялся «гигантской работой, чтобы обратить темноту в свет, и преобразить невежественную и забытую нацию в просвещенных и разумных (rational) Существ».
Брук Янг сообщал Ланкастеру о деятельности ланкастерских школ в Кито (увы, «метод не ясно понят») и звал его «разогнать облака невежества». В Каракасе есть «изуверство и суеверия» (bigotry and superstition), но в Кито их еще больше. Очевиден антикатолический пафос офицера – он пишет о необходимости учить «бедных невежественных сынов Анд, что мы должны поклоняться только одному Богу – что Священники лишь грешные смертные, как они сами, и что их идолы сделаны из того же преходящего вещества, как и создавшие их руки».
Служба Ланкастера явно улучшала образ Великой Колумбии в США. Джон Милтон Найлс, указывая, что к 1825 г. в стране открыто уже 40 ланкастерских школ, писал: «Учитывая краткость срока, сделано было много, пусть в этом и следует видеть лишь первые плоды предпринятой в Колумбии Боливаром и его патриотическими соратниками великой работы умственного возрождения (mental regeneration) и просвещения (illumination)». Найлс также отмечал создание ланкастерских школ в крупных городах Мексики, в Центральной Америке.
Губернатор Нью-Йорка Деуитт Клинтон считал, что служба в Колумбии станет «славным завершением» карьеры Ланкастера, будет «улучшать сознание растущего поколения того Края, образовывать их для Свободного Правительства и высокой (eminent) пользы». «Сея семена образования, Вы распространяете добродетель и готовите человека к свободе и общественному порядку». В этих словах Клинтона – краткое выражение сути образовательной доктрины ранней республики: просвещение учит гражданина равно ценить как свободу, так и общественный порядок. Свобода без порядка – анархия, как в годы Французской революции, порядок без свободы – (монархический) деспотизм.
Боливар щедро оценил усердие Ланкастера, выписав ему чек для английского банка на целых 20 тысяч долларов. Его письмо Ланкастеру перепечатали “Niles’ Weekly Register” и лондонский “Courier”. «Великодушием (magnificence) Освободителя» восхищались профессор Йеля Б. Салливан, а также Огден Найлс (сын и помощник основателя “Niles’ Weekly Register”), Деуитт Клинтон и другие корреспонденты Ланкастера. Слава Боливара как просветителя ширилась, и ему пытались передать книги, например, по женскому образованию.
Увы, 20 тысяч долларов от благодарного Боливара так и остались на бумаге. Получить эту сумму должен был Аккерман. Однако лондонские финансисты больше не хотели верить банковскому чеку от Освободителя: «…тот неограниченный Кредит, которым пользовались все южноамериканские государства около двух лет назад, полностью испарился, и теперь им не дадут ни одной сотни фунтов вследствие того, что они не платят по процентам (Devidends – sic!)», – сообщал Аккерман. Издателю не удавалось добиться оплаты и собственных поставок, счет за которые к ноябрю 1825 г. составил уже десять тысяч долларов.
В середине 1826 г. корреспонденты Ланкастера начинают высказывать сомнения в успехе начинания. Один из поставщиков книг и оборудования писал: «Я крайне сожалею о политических беспорядках в вашей части света. Сомнительно, является ли народная масса достаточно просвещенной, чтобы, с долгой привычкой к подавлению, суеверию и изуверству (oppression, superstition and bigotry), достойно вести себя при либеральном правлении. Все, что им нужно, – это много Ланкастеров! чтобы просвещать и улучшать их сознание».
Ланкастер не терял оптимизма, даже когда положение в стране стало стремительно ухудшаться, а купцы, по его собственным словам, теряли к ней интерес: «В трудные времена посреди шумихи меняющихся правительств я продолжаю на своем посту, исполняю свой долг и уповаю на Господа… школа растет и обретает известность, предрассудки уходят». Учитель надеялся, что при всех тяжелых переменах образование будет развиваться подобно расправившему крылья орлу. К 1827 г. в Великой Колумбии существовали 52 ланкастерские школы, 434 школы по старому плану (всего обучалось 19709 детей), в каждой из десяти провинций – по училищу, а также три университета.
Тем временем, личная жизнь педагога переменилась коренным образом. В Каракасе скончался знакомый английский миниатюрист Джон Робинсон (1774–1826), завещав перед смертью, чтобы его жена Мэри (1785–1872) вышла замуж за вдового Ланкастера. 23 февраля 1827 г. на свадьбе присутствовал сам Боливар.
Между тем, дела в стране шли все хуже, и надежд на улучшение финансирования больше не было. Один из английских купцов в Ла-Гуайре советовал Ланкастеру уезжать: «Думаю, чем скорее мы, Иностранцы, уедем, тем лучше». Впрочем, еще за две недели до получения этого письма Ланкастер, благодаря Освободителя за доброту, писал ему о желании забыть как можно скорее все перенесенные невзгоды и покинуть страну и город, «где я и моя возлюбленная жена испытали пропасть настоящей нищеты». «Тебе [to thyself] благодарен – но в Колумбии я так много страдал», – заключал он. Перед отъездом Ланкастер принял участие в судьбе более чем 120 шотландских колонистов, безуспешно пытавшихся найти счастье в Ла-Гуайре; после его писем премьер-министру Джорджу Каннингу британское правительство оказало содействие переезду колонистов в только что основанный канадский Гуэлф.
19 апреля 1827 г. Ланкастер, бросив свое скудное имущество, навсегда покинул Южную Америку и в июне вернулся с женой и приемными детьми в США. Проведенные в Великой Колумбии три года педагог считал потерянными – по сути, он не получил ни морального, ни материального удовлетворения: у идеи расширить государственное образование не было будущего из-за недостатка финансов, ведь в итоге даже сам суперинтендант работал безвозмездно. Сообщая о приезде Ланкастера в Нью-Хэйвен через датский остров Санкт-Круа, газеты писали: «Насколько мы понимаем, его планы не увенчались успехом, и он оставил страну разочарованным». Один из знакомых каракасских купцов радовался, что Ланкастер и его жена «вновь оказались меж цивилизованных людей, ведь здешние вряд ли могут считаться таковыми».
Вновь начались лекционные туры по Северной Америке – Нью-Хэйвен, Трентон, Филадельфия, Нью-Йорк, Монреаль… Ланкастер выступал с лекциями на самые разные темы, в том числе и с рассказами о Южной Америке, естественно, весьма нелестного содержания. Так, в кратких записях к лекции 1827 г. отмечены в числе прочих следующие пункты: «жестокость и подавление [колониальной власти]», «убийство = равнодушие», «бесчестность = и азартная игра», «возмездие и жестокость [революции]», «жестокость в Ла-Гуайре – испанцы, патриоты», «суеверие». Если военные – это «насилие» и «Воровство», то монахи – «продажность» и «обман». Даже после отмены инквизиции и провозглашения свободы печати, религиозная терпимость не допущена. Особо Ланкастер упомянул невыплату жалования в государственных учреждениях. Стремясь заработать на образование приемных детей, в 1833 г. педагог издал на дешевой бумаге свои довольно сумбурные воспоминания, которые почти исключительно посвящены южноамериканской эпопее и тяжбе с Боливаром.
Подобно суровому моряку Портеру, гуманный просветитель Ланкастер покинул Латинскую Америку разочарованным, оскорбленным в лучших чувствах и не получив вознаграждения за труды. Былые энтузиасты дела «южных братьев», и Портер, и Ланкастер вернулись в США с ненавистью к молодым государствам Западного полушария. Очевидно, неудачи этих хорошо известных общественному мнению людей, а также множества офицеров-добровольцев из Англии и Ирландии способствовали утверждению образа Латинской Америки как непредсказуемого региона, где не умеют ценить честную службу. Складывалось впечатление, что преуспеть удалось лишь врагу североамериканской нейтральной торговли адмиралу Кохрэйну.
Неудачи ждали не только североамериканцев, служивших молодым республикам. Дипломаты США также обычно оставались недовольны странами пребывания. О скорейшем возвращении домой мечтали не только те, чье пребывание в Латинской Америке ознаменовалось скандалами, но и в целом удачливые политики, как, например, Форбс или Андерсон.
Не всем, впрочем, удавалось вернуться из «печальных тропиков». Жертвами желтой лихорадки стали сыновья Портера и Орацио де Сантанджело, бесчисленные солдаты и офицеры из числа иностранных добровольцев. Перемена климата и образа жизни зачастую была губительна и для дипломатов: от той же желтой лихорадки скончались коммодор Перри (1819), посланник в Великой Колумбии Андерсон (1826), поверенный в делах в Центральной Америке Миллер (1825), в Перу умерли «особый агент» Превост (1825) и поверенный в делах Кули (1828), в Венесуэле – консул Лоури (1826), в Бразилии – поверенный в делах Тюдор (1830), в Буэнос-Айресе – посланник Форбс (1831). Так что хотя все путешественники отмечали благотворность климата Чили и Буэнос-Айреса, в целом складывался образ Латинской Америки как региона небезопасного не только с политической, но и медицинской точки зрения.
Испанская Америка на страницах “North American Review”: проект Джареда Спаркса, 1823-1830
Редактор “North American Review” Джаред Спаркс предпринял масштабный системный замысел, целью которого было познакомить читателей с Испанской Америкой. Это серьезное начинание так и осталось единственным в истории ранней американской периодики, если не считать зачастую пропагандистские публикации в газете “Aurora” 1810-х – 1822 гг. Проект Спаркса был задуман в конце 1823 г. на волне надежд в отношении «южных братьев». Принеся важные плоды, проект выдохся сам собою к концу 1820-х гг., когда энтузиазм сменился разочарованием.
Тесно связанный с Гарвардом и унитаризмом, журнал “North American Review” был основан в 1815 г. бостонскими интеллектуалами, членами Anthology Club. Образцом для издания служили знаменитые европейские толстые журналы – книжные обзоры, лучшим из которых был лонгмановский “Edinburgh Review”. По форме такие журналы являлись сборниками рецензий, но, по сути, отзыв на ту или иную книгу служил для авторов поводом к написанию больших статей на порой весьма широкую тему.
Джаред Спаркс
Первым редактором “North American Review” стал будущий консул в Лиме и поверенный в делах в Рио-де-Жанейро Уильям Тюдор. В 1820–1823 гг. журналом руководил Эдвард Эверетт (1794–1865), которому удалось окончательно укрепить высокую репутацию издания, наладить прочные связи с постоянным кругом авторов. Именно при нем тираж вырос с 500–600 экз. до 2500.
Однако подчеркнуто проевропейская редакционная политика Эверетта вызывала подчас серьезное недовольство: болезненно ранимые соотечественники даже прозвали журнал «антиамериканским» – “North Un-American”. В ответ на упреки Эверетт отвечал: «Ваше замечание о нехватке американизма справедливо, но Вы должны помнить некоторые вещи: 1° Из сосуда льется лишь то, что в нем содержится. 2° Американских тем действительно мало: американские книги слишком дурны, чтобы их хвалить, а ругать их не годится». Эверетт считал также, что его главные подписчики и друзья, бостонские интеллектуалы, не подвержены тому «яростному американизму» (raging Americanism), как, например, балтиморцы.
В середине 1823 года недовольные Эвереттом владельцы журнала обратились к унитаристскому пастору Джареду Спарксу (1789–1866) с предложением выкупить издание и стать его редактором. Спаркс не был чужаком для “North American Review”: его первая статья в журнале появилась еще в первом номере 1817 г., а пятый и шестой тома (май 1817 – май 1818 гг.) даже редактировались им. После довольно непростых переговоров Спаркс, не испортив ни с кем отношений, стал преемником Эверетта. Программа нового редактора была очевидна: журнал должен был не подражать европейским, особенно английским и шотландским, обозрениям, а обрести собственный голос, выражать дух всей новой страны, а не только Новой Англии.
Возглавив журнал, Спаркс деятельно отнесся к подготовке материалов. Как правило, он высылал авторам книги для рецензий, план и идею будущей статьи и серьезно работал с текстом – подготовка некоторых публикаций к печати занимала столько же времени, что и написание собственной статьи того же объема. Порой можно говорить о настоящем соавторстве. «Мое правило – свободно менять, вычеркивать, исправлять язык и слог, но никогда не расширять без знания и одобрения автора, кроме тех случаев, когда автор дает мне полное согласие делать все, что хочу. Я часто добавляю примечания». Хотя подчас Спаркс шел на публикацию спорных, по его мнению, материалов, он никогда не пропускал то, что полагал «явно ошибочным и дурного направления».
До Спаркса «южные братья» не входили в число значимых для издания тем. Эдвард Эверетт, правда, довольно настойчиво просил Пойнсета написать рецензию на двухтомник Брэкенриджа, но получив отказ, решил никак не отликаться это издание. Его отношение к Латинской Америке было столь же, если не более, скептическим, как и у брата Александра. Так, в апрельском номере за 1821 год Эдвард Эверетт резко выступил против сопоставления Южной Америки и Северной, будучи уверенным в невозможности построить в бывших испанских и португальских колониях не только республику, но и вообще сколько-нибудь постоянный политический режим.
В отличие от Эверетта, Спаркс, подобно многим современникам, верил в особую миссию Америки и мечтал о культурной независимости континента от Старого Света. В разгар переговоров о покупке журнала он писал в своем дневнике о стремлении написать «новую историю Америки». «Я пойду к источнику (fountain) и прочту все, что доступно по этой теме». Спаркса явно влекла романтика сильных людей, путешествий и открытий, недаром одной из первых его книг стала биография известного первооткрывателя Джона Ледьярда (1828).
Идея такой истории Америки, впрочем, носилась в воздухе. Все тот же Эдвард Эверетт, несмотря на свой скепсис, выпустил в 1817 г. проспект книги по «истории полушария» в целом – а не только по британским колониям.
Унитаристская церковь в Балтиморе
Составной частью программы Спаркса сделать журнал подлинно американским стал его историко-политический просветительский проект по публикации серии очерков о Латинской Америке. Когда Спаркс впервые увлекся борьбой «южных братьев» за независимость, сказать сложно. В 1819–1823 гг. он служил пастором в Балтиморе – важнейшем центре каперства и латиноамериканской пропаганды. В его унитаристском приходе состоял сам Теодорик Блэнд – член латиноамериканской комиссии 1817–1818 гг., сторонник чилийца Хосе Мигеля Карреры, окружной судья, благоволивший каперам. Увы, ни дневники, ни переписка (в том числе с самим Блэндом) Спаркса в эти годы не дают никаких свидетельств его интереса к Латинской Америке. Нет доказательств и в архиве Теодорика Блэнда. Наверняка интерес зародился уже тогда, но подтверждающие эту мысль документы отсутствуют.
По крайней мере, на посту редактора и владельца журнала Спаркс сразу занялся латиноамериканской темой. Сентябрь 1823 г. он провел в Балтиморе, готовя окончательное возвращение в Бостон и собирая материалы для статей по Латинской Америке, Колонизационному обществу и самому Балтимору. В дневнике он отметил встречу с бывшим «особым агентом» в Южной Америке в 1817–1819 гг. балтиморцем Уильямом Уортингтоном. Тот передал Спарксу свои чилийские дневники и предложил написать несколько статей о Южной Америке для журнала.
Конечно, Спарксу хотелось получить сведения о Латинской Америке прямо из первых рук, желательно от североамериканских дипломатов. В государственном департаменте работал его знакомый Джон Бейли. Сперва Спаркс обратился к нему, обрисовав свой величественный замысел составить предельно полную картину латиноамериканских революций на страницах журнала. В своем ответе Бейли несколько разочаровал редактора: хотя государственный секретарь Адамс разрешил Спарксу пользоваться донесениями Уортингтона, в архиве ведомства отложилось мало материалов по Латинской Америке, помимо уже опубликованных и известных отчетов комиссии Родни – Грэхема – Блэнда.
Желая Спарксу успеха в его начинании, Бейли писал: «Осмелитесь (курсив автора – А. И.) ли Вы войти в этот лабиринт истории? Признаюсь Вам, что я и за многие тысячи не решился бы осознать (get) и представить отчетливую картину событий в Южной Америке с 1805 г. Это будет геркулесовой задачей (курсив мой – А. И.)».
Затем Спаркс пишет уже самому Адамсу с просьбой о содействии: «Уже несколько месяцев я стараюсь собирать детали, относящиеся к политическим переменам в Южной Америке в последние пятнадцать лет, с мыслью передать в исторической форме посредством “North American Review” те сведения, которые могут обладать общей ценностью и вызывать общественный интерес». Посланники США в Великой Колумбии, Буэнос-Айресе и Чили могли бы «передать для этой цели легко доступные им книги, газеты и опубликованные документы». Если Адамс одобряет начинание Спаркса, он смог бы написать ему соответствующее рекомендательное письмо, которое тот бы вложил в свои письма этим дипломатам.
Адамс согласился, и Спаркс направил письма посланникам США Родни, Андерсону, Аллену, где впервые в развернутом виде изложил свой латиноамериканский проект: «Важные события, которые произошли и ежедневно происходят в Южной Америке, столь мало известны в Соединенных Штатах, что я счел целью, достойной особого внимания, собирать те подлинные материалы, которые можно достать, и публиковать время от времени в “North American Review” исторические очерки революционных событий в южноамериканских республиках. Стремясь исполнить этот замысел, я нашел, что прийти к знанию фактов крайне трудно… Наши газеты – руководство обманчивое (treacherous guides), они часто сообщают вещи без надежного подтверждения (good authority)». «Лучшие источники сведений, по сути, единственные источники, которым можно доверять, это публичные документы и журналы, изданные в странах, где происходили сами события». Спаркс хотел бы, чтобы дипломаты направляли ему такого рода источники: «Мне желательно иметь каждый общественный документ, аккредитованные газеты или другие работы, появившиеся после начала революционной борьбы». Редактор не скрывал своей политической позиции: «Так как я горячий друг того, что зовется южноамериканским делом, в мои намерения входит представлять благожелательные и обнадеживающие новости по этой теме». Большие надежды Спаркс возлагал на личные связи с латиноамериканскими интеллектуалами: «…Я был бы очень рад наладить переписку с любым джентльменом-литератором, обладающим досугом и желанием помочь моему замыслу познакомить Соединенные Штаты с историческими событиями в Южной Америке».
Итак, в обмен на “North American Review” Спаркс хотел получать предельно исчерпывающие подшивки опубликованных источников со всех концов огромного региона, чтобы на таком солидном основании строить статьи о революции и современном положении Испанской Америки. Задуманная серия статей должна была стать своего рода справочником. Будущего знаменитого коллекционера исторических документов и издателя явно тянуло к подобного рода энциклопедическим предприятиям. Налицо также кажущееся нам несколько наивным ранкеанское стремление к исторической объективности, стремление полагаться не на разноголосые свидетельства очевидцев, а на опубликованные документы. Не считал ли Спаркс свой латиноамериканский проект частью той самой «новой истории Америки», написать которую он мечтал? Не случайно же он, не разделяя часть света на северную и южную половины, писал видному аргентинскому политику, брату знаменитого Мариано Морено Мануэлю, что журнал “North American Review” «посвящен делам Америки».
Одновременно Спаркс со свойственным ему усердием и увлечением принялся за изучение испанского языка, беря уроки трижды (потом дважды) в неделю, «в основном с целью обрести знание южноамериканских дел». В апреле 1824 г., во время короткого посещения Балтимора, он будет ежедневно заниматься со своим знакомым, каталонцем Мариано Куби и Солером, человеком явно неординарным, – профессором балтиморского колледжа св. Марии, создателем системы изучения иностранных языков, автором бесчисленных пособий по испанскому, первым переводчиком доктрины Монро, френологом и горячим сторонником латиноамериканской независимости.
Именно Куби и Солер стал связующим звеном между Спарксом и посланником Великой Колумбии в США, поэтом, драматургом и юристом Хосе Марией Саласаром. Восхищаясь планом Спаркса и обещая направлять ему «публичные документы и бумаги», а «если будет необходимо – некоторые вербальные ноты», Саласар писал: «Только беспристрастный философ и яркий патриот может направить свет критики, чтобы развеять заблуждения и представить политическому миру подлинное положение дел».
В весенние месяцы 1824 г. Спаркс не терял ни одной возможности расширить кругозор по увлекшей его теме. Во время короткого посещения Филадельфии Спаркс делит пансион вместе со шведским консулом Северином Лориком (1789–1837), долгое время прожившим в Южной Америке. Дипломат любезно снабдил его колумбийскими материалами. Спарксу предстояло выработать собственное мнение, ведь даже среди близких ему по духу энтузиастов латиноамериканской революции оказывались люди разного темперамента, разных взглядов, по-разному оценивавшие события. Горячий Уортингтон, например, и в 1824 г. продолжал верить, что Южная Америка «будет атакована Священным Союзом, что Англия, возможно, будет разыгрывать фальшивую игру между нами, колониями и союзниками». В этом случае, полагал бывший «особый агент», приморские государства Южной Америки вновь окажутся, причем на неопределенный срок, под властью Испании. Надежды возлагал он лишь на достойное поведение Великобритании.
Зная, что Лондон является важнейшим центром латиноамериканской пропаганды, Спаркс решил обратиться за материалами и к издателю лондонской ежемесячной “Biblioteca Americana” Хуану Гарсиа дель Рио (1794–1856). Как обычно, он желал наладить обмен этого издания на “North American Review”, а также интересовался официальными гражданскими и военными документами, периодикой как Латинской Америки, так и Испании относительно колоний с 1808 г.
Пока Спаркс ускоренно входил в новый для него круг проблем, обзор о Чили для журнала писал Эдвард Эверетт. В своей основной части статья Эверетта построена на классических трудах иезуитов XVIII века, а также на аббате Рейнале и Робертсоне, представляя собой географическое описание богатой природы, здорового климата провинции, торговли (до начала революции), нравов индейцев. Автор делает, впрочем, и политическое заявление в поддержку недавно провозглашенной доктрины Монро, говоря, что общественное мнение одобряет политику администрации: Соединенные Штаты придерживаются нейтралитета в войне метрополии и колоний, но «будут сопротивляться любым попыткам великих держав Европы помочь Испании покорить их».
Спаркс остался недоволен статьей, считая ее тон «устаревшим». Эверетт оправдывался, говоря, что опирался на старых авторов, потому что они плохо известны в США, потому что отчеты Пойнсета и Блэнда и так у всех на слуху, да и в целом почти вся североамериканская литература о Южной Америке «слишком безграмотна».
Но освоение темы шло быстро, и в следующий, июльский номер 1824 г. Спаркс мог уже поместить собственную обширную, в пятьдесят страниц, обобщающую статью с амбициозным заголовком «Южная Америка». Очевидна столь характерная для Спаркса методичность: он начал свой проект с описания предпосылок революции – теории и практики управления Испанской Америкой согласно «Законам Индий». Текст Спаркса типичен для работ, основанных на свидетельствах иностранцев или борцов с метрополией, и, по сути, представляет собой качественный антииспанский памфлет, цель которого доказать пагубность светской и церковной власти («одной из самых ненавистных тираний») Испании на протяжении более чем трех веков ее господства в Латинской Америке. С обретением независимости, а следовательно – просвещением, общением с иностранцами, свободной торговлей – благотворные перемены неизбежны, хотя в моментальное создание «системы, основанной на справедливых и либеральных принципах» Спаркс не верил, такое было бы «более чем чудом».
Колониальное прошлое Испанской Америки стало также темой статьи, заказанной Спарксом новому автору журнала Калебу Кашингу. Последний совершенно справедливо считал свой текст «общим обзором всех важнейших событий революции» [1226]Калеб Кашинг – Джареду Спарксу, 22 октября 1824 г. – MS Sparks 153.
– перуанского восстания Тупака Амару 1780 г. В статье, проникнутой уважением к храбрости плохо вооруженных повстанцев, подчеркивается, что «тиранская система невыносимого подавления» заставила взяться за оружие даже «мягких и послушных» перуанских индейцев. Автор завершает статью оптимистичным выводом: новые революционные правительства делают все, что в их силах, чтобы уравнять индейцев в правах и возможностях с потомками испанцев.
В том же номере журнала вышла небольшая рецензия Спаркса на книгу полковника Фрэнсиса Холла, призывавшего европейцев эмигрировать в Колумбию. Спаркс отмечал, что Великая Колумбия уже построила хорошо работающие «свободные, практические и постоянные институты», радовался победам Боливара в Перу – доказательству устойчивости государства и зрелости его граждан. Единственное, что вызывает озабоченность автора, – это унаследованное от испанцев недоверие к иностранной торговле (отсюда высокие пошлины) и не преодоленная еще, пусть и дремлющая, нетерпимость церковников к протестантам – обстоятельство, которое может затруднить массовую иммиграцию в страну.
Вскоре вышла в свет уже развернутая статья Спаркса о Великой Колумбии. Спаркс не жалел эпитетов, рисуя блистательное будущее страны, с ее талантливыми политиками и военными и справедливыми законами. В отличие от многих североамериканцев, Спаркс поддерживает Боливара в его централизме, считая такую систему более подходящей для Колумбии, чем федеральная. В общем, в Колумбии «просвещенный государственный муж найдет воплощенными свои самые смелые надежды». Налицо «марш улучшений» в «социальном, интеллектуальном и политическом состоянии» народа, скорость которого нельзя было предугадать, если помнить о наследии «бесстыдной» и «разрушительной» тирании. Вдали от держав Священного союза Колумбия, подчеркивает Спаркс, продолжает удачный «эксперимент», начатый Соединенными Штатами, которым удалось наглядно решить «великую задачу политики», доказав, что люди в отдельно взятом обществе способны управлять собой.
Следующая программная статья Спаркса на латиноамериканскую тему была посвящена горнорудному делу в Мексике. Выдержки из нее были даже перепечатаны в “National Intelligencer”. Спаркс к тому времени уже опубликовал обзор на тему книги Пойнсета, где доказывал, что Мексика «в не столь отдаленное время» займет «видное место среди наций земли. Безусловно, перспективы Мексики никогда не были столь благоприятны, как сейчас». За несколько месяцев после публикации той статьи оптимизм Спаркса не только не ослаб, но скорее лишь усилился.
Понимая, что горнорудная промышленность – дело первостепенной важности для Мексики, Спаркс соглашался с влиятельным Лукасом Аламаном в необходимости понижать пошлины на вывоз драгоценных металлов, поощряя тем самым их производство. А приток денег в горнодобывающие регионы потянет за собой экономический рост их округи и всей страны в целом. Спаркс особо отметил усилия, которые мексиканское правительство прикладывает в восстановлении и развитии образования, архивного и музейного дела, промышленности.
Статья выдержана в столь хвалебном тоне в отношении выходца из богатой горнодобывающей семьи Лукаса Аламана, что немудрено, что он сам назвал ее «великолепной». Итак, свободная торговля в антимеркантилистском духе Адама Смита – вот идеал Спаркса, его рецепт для Латинской Америки. Он утверждал, что с провозглашением свободной торговли цены на иностранные товары упали вдвое, но не задумывался, как это могло сказаться на местной промышленности.
После некоторых сомнений 1824 г. Спаркс проникся особенным уважением к мексиканскому федерализму. Под руководством «мудрой администрации», писал он, федеративный эксперимент идет с «триумфальным успехом», законотворчество развивается «гармонично и рассудительно». Люди «осознали, ценят и пользуются» завоеванным правом голоса.
Статьи Спаркса 1824 – начала 1826 гг. составляют, по сути, единое произведение, порою с текстовыми повторами. Его общий смысл очевиден: молодым южноамериканским государствам удается повторить удачный эксперимент Соединенных Штатов по созданию больших дееспособных республик. Даже тяжелое (по мнению Спаркса) испанское наследие получается преодолеть намного быстрее, чем можно было предполагать. Следовательно, эксперимент становится теорией – устойчивая республика осуществима, народ в состоянии сам управлять своей судьбой. Важную роль в этом успехе играет географическая отдаленность молодого освобожденного Нового Света от старой деспотической Европы: «Воздух Америки не таков, чтобы им вольно дышали короли и императоры».
Изучение этих статей показывает, что чтение Спаркса не ограничивалось лишь трудами по истории революции и «обязательными» Гумбольдтом, Депоном, Уолтоном. Автор проработал и другой ключевой для понимания Испанской Америки корпус текстов по истории завоевания и управления колониями.
Тем временем связи Спаркса в Латинской Америке ширились. Когда после долгого ожидания, наконец, был назначен посланник в Мехико, Спаркс, естественно, обратился за материалами и к нему, приветствуя «начало дружественных отношений между двумя нациями, которым суждено войти в число наиболее могущественных на земле». Переписку с Пойнсетом наладить было проще, ведь он был подписчиком журнала. Настоящим подарком для редактора “North American Review” стало назначение в Лиму бостонского интеллектуала и основателя журнала Уильяма Тюдора. Коллега Спаркса, издатель филадельфийской “National Gazette” Роберт Уолш помогал получить газеты Боготы и Каракаса через колумбийского консула Хосе Леандро Паласиоса (ок. 1782–1836) и британского посланника Воэна.
Почти в каждом своем письме дипломатам США Спаркс повторяет просьбу о текстах для журнала. Спаркс мечтал и о статьях от самих латиноамериканских политиков и журналистов, заочное знакомство с которыми он завязал через посредство североамериканских представителей. С сентября 1825 г. он обращался к министру иностранных и внутренних дел Мексики Аламану, поверенному в делах Великой Колумбии в Чили (и чилийцу по рождению), видному просветителю Мануэлю де Саласу (1754–1841), колумбийскому министру внутренних (с 1827 г. – иностранных) дел Хосе Мануэлю Рестрепо (1781–1863), посланнику Буэнос-Айреса в США (затем – министру иностранных дел), выпускнику медицинской школы Мэрилендского университета Мануэлю
Морено, издателю выходившего в Боготе на испанском и английском языках “El Constitucional” Леандро де Миранде (1803–1886). С тремя последними у редактора завязалась по-настоящему интересная переписка. Хотя ни один государственный деятель Латинской Америки не откликнулся на просьбы Спаркса о статье, в обмен на бостонский журнал они любезно присылали ему нужные источники – периодические издания, памфлеты, другие сочинения по истории революции.
В письмах как дипломатам США, так и латиноамериканцам Спаркс прямо заявлял о своих целях – сделать “North American Review” «двигателем знания» (vehicle of intelligence) по истории революции и внутренним делам молодых государств, всюду повторял, что журнал является их «твердым и пылким сторонником», подчеркивал единство интересов Северной и Южной Америки. Увы, из-за невежества журналистов, отсутствия источников, предвзятости корреспондентов – «суперкарго или разочарованных авантюристов» – «все наше знание о Южной Америке разрозненно, сбивчиво и несовершенно». Отсюда насущная необходимость исправить положение силами лучшего и самого читаемого североамериканского журнала.
Спаркс думал поддерживать постоянную связь по меньшей мере с одним корреспондентом в каждой из бывших колоний Испании. Им двигала просветительская вера в мощь мнения: «Чем больше мы распространяем знание, тем быстрее исчезнет предубеждение и тем скорее укрепится империя свободы и правды». В целом, по собственному признанию Спаркса, особенную помощь оказали Аллен, Андерсон, Пойнсет, а также Мануэль Морено, Рестрепо, Аламан.
Очевидно, что найти надежного корреспондента в каждой стране посредством почти всегда политически ангажированных и зачастую неопытных североамериканских дипломатов, было порой непросто. Так, посланник в Чили Хеман Аллен сперва рекомендовал Спарксу упомянутого нами Мануэля де Саласа. Но вот уже в следующем письме Аллен, извиняясь, сообщает, что Салас принадлежит к «антилиберальной или аристократической партии», о чем он, видите ли, сперва не догадывался. Аллен быстро разочаровался в способностях чилийцев: «Народ этой страны столь ленив и бездействен, что я не верю, что Вы найдете среди них пунктуальных или интересных корреспондентов». Посланник отмечал «общее отсутствие склонности народа этой страны к любому усилию, телесному или умственному, а особенно последнему». Явно неполная картина складывалась у Спаркса о положении в Мексике: Пойнсет передавал материалы, исходившие от федералистов-йоркинос, в том числе газету “El Aguila Mexicana”, и не слал источники от своих врагов из партии эскосесес.
Порой Спаркс наверняка испытывал сомнения в отношении профессиональных качеств официальных представителей родной страны. Так, консул в Гватемале Уильям Филипс с удовольствием выслал некоторые материалы, намеревался написать статью, однако его черно-белое видение происходящего выглядело пародией на республиканизм. Консул представлял первого президента Центральной Америки Педро Молину Масарьегоса (1777–1854) «прославленным», «твердым неподкупным патриотом чистой воды, стойким республиканцем, решительным федералистом, либералом», а в его противники записывал монахов и знать – «худшее из всех проклятий» (curse of all curses), «вонючую хитрую (felid) отвратительную аристократию», и «централистов, в одном шаге от монархии». Не забыл консул и пожаловаться на потерю 3500 долларов в крахе очередного проекта трансокеанского канала.
Спаркс понимал, что обзавестись широким кругом подписчиков в Латинской Америке ему не удастся. Все же он верил, что поступление хотя бы одного экземпляра своего журнала в столицы новых республик послужит укреплению связей между странами Западного полушария. Наконец, интерес к журналу вполне могут проявить находящиеся в новых государствах североамериканские граждане, в первую очередь, купцы. Здесь он был прав: Тюдор, например, писал, что на распространение “North American Review” в Лиме можно надеяться разве что лет через десять, однако ему удалось поместить журнал в читальный зал, подписчиками которого были 40–50 английских и американских коммерсантов. Наконец, на издание подписался известный перуанский политик Мануэль Видаурре. На несколько читателей в Боготе надеялся посланник Ричард Андерсон.
Усилия Спаркса уговорить дипломатов США писать для журнала увенчались успехом лишь в одном случае – статью о колумбийской конституции написал Андерсон. Спаркс лично познакомился с посланником в Бостоне, во время его короткого отпуска. Редактору понравился ход рассуждений Андерсона о колумбийской конституции, и он решил заказать ему статью на эту тему, подчеркивая важность начинания не только для Колумбии и США, но и «для общих интересов политической науки». По мысли Спаркса, на 20–40 страницах Андерсон должен был изложить краткую историю конституции, взгляды ее создателей, ее принципы, сравнительный взгляд на федерализм и централизм, сопоставить системы Колумбии и США, и наконец, сделать вывод об успехе конституции. Очевидно, статья должна была выразить тогдашнюю идею Спаркса, что гармоничное республиканское правление возможно и при централизованной системе власти, что успешно работающий в США федерализм – необязательно панацея для молодых государств Юга.
Увы, письмо Спаркса дошло в Боготу до возвращения туда Андерсона в январе 1826 г. и успело затеряться, а секретарь миссии Уоттс помнил только просьбу Спаркса о статье, но не предложенный им план. Так что Андерсон написал текст самостоятельно, благо, что к тому времени он уже довольно долго размышлял о написании книги про Колумбию, набрасывал разные эссе. Андерсон рассматривал эту статью как эксперимент – удача сподвигнет его продолжать литературные упражнения, провал заставит навсегда забыть о них. Спаркс счел статью «превосходной, но слишком длинной и небрежно сочиненной» и отдал ее в печать лишь после коренной редакторской правки, которая заняла три дня.
Безусловно, ни о каком влиянии журнала в самой Латинской Америке говорить не приходилось. В архиве Спаркса, впрочем, сохранилась статья о деятельности “North American Review”, написанная его другом Куби и Солером для органа мексиканских йоркинос “Aguila”. Опубликованный в самый разгар обострения межпартийных противоречий и связанных с Пойнсетом скандалов, этот текст очевидно мог быть воспринят современниками как одно из бесчисленных просевероамериканских высказываний йоркинос. Автор утверждает, что процветание Мексики связано со следованием «верным идеям Соединенных Штатов», превозносит «блестящую карьеру, таланты и добродетели» Пойнсета.
Первые сведения о строительстве республиканских институтов в Латинской Америке, подготовка Панамского конгресса наполняли сознание Спаркса оптимизмом. Боливаровский военный триумф внушал надежду и гордость: Аякучо – вот «…слово, которое навеки будет ненавистно (gall and wormwood) всем врагам свободы в Старом Свете. На равнинах Аякучо была окончательно уничтожена гибнущая надежда тирании в Америке».
Самые лучшие чувства внушали политики молодых государств, такие как, например, «один из наиболее просвещенных государственных мужей юга» Аламан с «его талантами, его патриотизмом и его действенным пылом в деле общего улучшения». Крайне обнадеживающие сведения о Великой Колумбии предоставил гостивший дома Андерсон. «Короче, Южная Америка стала в наше время политическим чудом.
Чудеса происходят там, где ни один человек не решился бы предсказать это 15 лет назад. Самый горячий друг свободных институтов не мог предвидеть образы, столь яркие, как сама реальность. Что свободные и либеральные правительства могут быть созданы столь быстро, уже поистине чудо», – радостно заключал Спаркс.
Итак, во второй половине 1825 г. энтузиазм Спаркса достиг наивысшей точки: если в своей первой статье о Южной Америке (июль 1824 г.) он считал быстрое построение гармоничных республик в бывших владениях Испании невероятным чудом, теперь он поверил, что это чудо на самом деле произошло. Недаром в письме Тюдору Спаркс писал о «растущей стабильности южноамериканских республик». Сомнения вызывало разве что «печальное положение» Чили.
С восторженными чувствами Спаркс ожидал открытия Панамского конгресса. Всерьез или с долей иронии, но в письме Александру Эверетту он даже намекнул, что мечтал бы на нем присутствовать: «Я все еще не в Южной Америке, и поистине в отчаянии, что не приеду на великий Конгресс в Панаме». Редактор радостно отмечал, что сторонниками Панамского конгресса и линии Адамса – Клея являются его знакомые дипломаты – секретарь русского посольства Ю. А. Валленштейн (1790–1843) и посланник Швеции барон Стакельберг.
Статья Спаркса о Панамском конгрессе была опубликована в январском номере журнала и не могла пройти незамеченной: ее прочли все участники Панамских дебатов и сам государственный секретарь Клей. Спаркс думал, что во имя общего дела при подготовке этой статьи ему удалось соблюсти требуемую отстраненность и объективность. По его словам, в ней «содержатся лишь несколько намеков, оставлено место для последующего обсуждения». С началом Панамских дебатов в Конгрессе Спаркс быстро понял, что его статья принесла больше вреда, чем пользы, предоставив аргументацию противникам присутствия США в Панаме. Не думая, что этот вопрос вызовет такую яростную оппозицию, он намеренно уклонился от обсуждения политики собственной страны, остановившись лишь на целях латиноамериканских государств. Таким образом, статья не содержала аргументов в пользу участия США в работе конгресса – автор считал его преимущества чересчур очевидными. На некоторое время этот просчет лишь укрепит Спаркса в мысли о необходимости продолжать свой просветительский проект, бороться с невежеством общественного мнения относительно южных соседей.
Сообщив о неудаче со статьей о Панамском конгрессе, только что избранный сенатором от Массачусетса Эдвард Эверетт, находясь, видимо, в упоении от обретенной близости к рычагам власти, довольно прямо предлагал Спарксу стать орудием администрации Адамса: «Не думаю, что, сочиняя в незнании намерений нашего правительства, Вы могли бы лучше справиться с задачей; но пока правительственное ведение дел (Administration of the General Government) вызывает Ваше доверие, Вам следует заранее быть столь хорошо осведомленным (appraised) в средствах агитации, чтобы Ваш январский номер всегда пересчитывал заклепки на доспехах оппозиции, как стрелы лучника в «Айвенго». Я беседовал на эту тему с мистером Клеем и понимаю, что вопрос может быть впоследствии улажен».
Никакой реакции от Спаркса на такое недвусмысленное предложение не последовало. Рассчитанный на людей образованных, обеспеченных и чуждых джексоновской риторике, “North American Review”, конечно, поддерживал не только латиноамериканскую политику Адамса – Клея, но и действия кабинета в целом, но стать откровенно партийным органом, подобно “National Journal” Питера Форса (1790–1868), значило бы навсегда разрушить созданную к тому времени высокую репутацию издания. В мае 1826 г. другой сенатор от Массачусетса Дэниел Уэбстер передаст Спарксу желание Клея лично с ним встретиться. Если судить по дневниковой записи, беседа последних носила чисто информативный характер. Клей разъяснил латиноамериканский курс администрации, подчеркивая «безмерную важность установления торговых отношений на принципах совершенной взаимности» (perfect reciprocity), как в договоре с Центральной Америкой, – замечание, которое Спаркс счел весьма ценным.
В целом взгляды Спаркса, включая его убежденное фритредерство, не выделяются особо на общем фоне либерального общественного мнения США. Но среди многих комментаторов он был наиболее знающим, систематичным и внимательным к деталям. Спаркс не являлся также a priori противником централизма, понимая, что федерализм необязательно подходит латиноамериканским государствам. Он одобрял централизм Великой Колумбии и часто высказывал сомнение в прочности мексиканского федерализма, хотя, безусловно, как и большинство североамериканцев, считал федеративное устройство республик наиболее совершенным.
Панамские дебаты еще не закончились, когда Спаркс отправился в свое первое путешествие по южным штатам в поисках архивных материалов по Войне за независимость (22 марта – 7 июля 1826 г.). Еще совсем недавно, летом 1823 – весной 1824 гг., он входил в профессию редактора журнала и латиноамериканиста, теперь пришла пора нового горячего увлечения, которому и будет суждено стать главным делом всей его жизни. В ближайшее время Спаркс окончательно потеряет какой-либо интерес к «южным братьям».
Взгляды Спаркса на Латинскую Америку переменились тогда же, когда и у многих его соотечественников. Его энтузиазм достиг пика во время подготовки Панамского конгресса, в конце 1825 – начале 1826 гг. Провал конгресса стал тяжелым ударом для журналиста, переломным событием на пути от восторженного энтузиазма к глубокому и окончательному разочарованию. Этот путь займет всего чуть больше года – от ранней весны 1826 г. до мая 1827 г. Спаркс вложил всю душу в свою статью в поддержку Панамской встречи, рисковал репутацией, наблюдал, как эту статью используют противники участия США в деятельности конгресса, выдержал отповедь Эдварда Эверетта – только затем, чтобы увидеть провал всего начинания.
Особенно разочаровала Спаркса, как и его коллег Уолша и Найлса, помпезная и отвлеченная вступительная речь перуанского депутата и президента конгресса Мануэля Видаурре. Расстроенный, он писал Александру Эверетту: «Представление дурное; он болтает о Китае, Египте, Греции и Риме, когда должен был бы говорить о новых республиках, их состоянии, правах, интересах, перспективах и намерениях. Если бы кто-нибудь прислал бы мне такую статью о Панаме для журнала, я бы вернул ее как неудовлетворительную». На Панаму обращены глаза всего мира, потому крайне важно было бы открыть его заседания мощной речью, подобной тем, что звучали в Филадельфии в стенах Континентального конгресса. Все же на тот момент Спаркс еще не терял своего конечного «энтузиазма в поддержку Панамского конгресса».
Составленная Освободителем конституция Боливии стала следующим ударом для Спаркса. Рестрепо сам спросил его мнение о новом основном законе, и Спаркс решил не скрывать своего разочарования. Отвечая на просьбу, он прямо пишет, что не согласен с нововведениями, что «весь замысел совершенно не одобряют в Соединенных Штатах». Проект конституции, во-первых, «полностью нереалистичен», а во-вторых, попытки претворить его в жизнь оставят народу «лишь тень той свободы, за которую друзья правды, истины и свободы сражались столь тяжело… в последние полвека». В этом письме Спаркс сообщал, что работает над статей о Боливийской конституции, и обещал ее нелицеприятный разбор. Видимо, ему было тяжело и неинтересно расставаться с былыми иллюзиями: статья так и не была завершена. Написанный Кашингом обзор конституции Боливии появился в журнале лишь в январском номере 1830 г. – последнем из редактировавшихся Спарксом. Спаркс подчеркивал, что в боливийском «кодексе» «мало подлинных черт республиканизма» и задавал риторический вопрос, не является ли этот проект порождением тщеславных замыслов самого Боливара, которые «не может одобрить ни один настоящий друг свободы».
Откровенные письма из Латинской Америки также не добавляли оптимизма. Еще в оптимистическом 1825 году Саласар признавался, что предсказать, сколько продержится Колумбийская конституция, невозможно, «потому что это зависит от обстоятельств, которые нельзя точно предвидеть».
Корреспонденты Спаркса считали необходимым изложить свое мнение о федеральной системе. Среди его южноамериканских корреспондентов убежденным федералистом был только Мануэль Морено, одобривший заметку Спаркса против централизма правительства Ла-Платы.
Редактор колумбийского «El Constitucional» Леандро де Миранда, сын Предтечи независимости, сомневался в осуществимости федерализма в своей стране: «Мы недостаточно республиканцы для такой красивой системы: большинство великих мужей Революции выросли в военной среде. Главную роль в событиях играл меч, а не перо, но привыкших командовать трудно научить подчиняться. Подобные стихии не приспособлены к созданию Республики, где только совершеннейший порядок во всех частях может обеспечить правильную работу правительственной машины. На ближайшие годы мы должны быть довольны тем, что есть, и хотя на определенное время мы можем больше преуспеть при институтах, которые Вы рекомендуете, стоит ли подвергать опасности наше нынешнее сравнительное благополучие за те достижения, которые мы только можем приобрести (we are only by possibility might obtain)?
Французы говорят: “Le mieux est souvent lennemi du bien”; что полностью применимо к нашему нынешнему состоянию». В своем ответе Спаркс соглашался с Мирандой, надеясь, впрочем, что через десять лет привычки военных вождей изменятся, и будет открыт «путь для республиканской системы в ее более полном смысле».
Сторонником централизма был и Рестрепо. В своем ответе он откровенно признал, что федерализм для Великой Колумбии недопустим, что такая система ведет к распаду государства и анархии, что показал опыт 1816 года. Североамериканский пример не всегда можно перенести на чужую почву, бывшие испанские владения отличаются от бывших английских колоний, «как день от ночи» – сото del dia а la noche, – заключал колумбийский министр. Фраза потрясла Спаркса, находившегося тогда в Маунт-Верноне – усадьбе Вашингтона, и он процитирует ее в своем дневнике и письме Александру Эверетту: «Я полностью согласен с ним [Рестрепо] по крайней мере в одном: из примера Соединенных Штатов нельзя делать никаких выводов относительно потомков испанцев в Южной Америке».
Письмо Рестрепо окончательно укрепило Спаркса в его подозрениях. Единой истории Америки не существует, потомки англичан и испанцев слишком далеки друг от друга. Увы, последние оказались пока недостойны республиканской формы правления.
В наиболее полной и яркой форме его новый, скептический взгляд на будущность Латинской Америки выражен в письме Александру Эверетту от 14 мая 1827 г. Одобряя осторожность Эверетта, высказанную им относительно перспектив молодых республик в трактате «Америка», Спаркс писал: «С того времени, как я прочел речь Видаурре на открытии Панамского конгресса, накал моего пыла относительно дел в той стране начал удивительно остывать. Конгресс, который должен был стать величайшим среди когда-либо происходивших политических событий, получился убогим фарсом, недостойным строчки в истории… В один день свобода тихо воссядет в Южной Америке, чтобы мирно править этой землей, но боюсь, что тот день отстоит от нас дальше, чем я когда-то думал». Цитируя Рестрепо, Спаркс указывает, что, обсуждая прогресс Южной Америки, слишком часто забывают о различии между английским и испанским колониальным наследием.
Примечательно, что примерно половина письма посвящена новому увлечению Спаркса – его работе над дипломатической перепиской Вашингтона. Боливар, очевидно, надежд автора не оправдал. Можно только предполагать, как нелегко Спарксу было признаться в грустной правоте Александра Эверетта – давнего скептика в отношении Латинской Америки, перед которым редактор “North American Review” никогда не скрывал своего подчас наивного оптимизма.
Последней статьей Спаркса на латиноамериканскую тему стал обзор книги английского путешественника по Ла-Плате и Чили, опубликованный в апрельском номере 1827 г. Отмечая, что «цепи рабства разбиты, учреждены свободные правительства», автор утверждает: испанские «гордость и предубеждение», недоверие к иностранцам, неоправданно высокие пошлины и система монополий мешают внешней торговле, а значит, экономическому развитию страны. Но внешней торговле не способствуют также и скудная емкость чилийского рынка, и приверженность народа старым привычкам. Спаркс не хотел завершать статью на грустной ноте и заметил, что «здоровые перемены идут медленно и постепенно», но в серьезных реформах нуждаются не только торговая система, но и политические и гражданские институты Чили. Чуда не вышло, и Спаркс с трудом мог скрыть разочарование.
Еще совсем недавно Спаркс с нетерпением ждал выхода книги Рестрепо о колумбийской революции. Когда же она, наконец, вышла в 1827 г., редактор не проявил к ней ни малейшего интереса, без комментариев передав ее для обзора другому автору. Друзья продолжали слать Спарксу известия о Латинской Америке, обычно одну печальнее другой.
Выяснилось, что даже наиболее просвещенная (федералистская!) Мексика, в чьи успехи Спаркс верил еще в начале 1827 г., тонет в трясине междоусобных неурядиц. Погрязший в скандалах Пойнсет жаловался на «ревнивый и подозрительный характер» мексиканцев и, по своей привычке, пускался в широкие пессимистические обобщения: «Тремя коренными пороками испанского характера в Европе и Америке являются лень (idleness), невежество… и подозрительность».
К лету 1827 г. относятся последние письма Спаркса в связи с его латиноамериканским проектом. Он просит корреспондентов продолжать присылать материалы, более того, отметил относительный успех замысла. Впрочем, по косвенному признанию самого Спаркса несколько лет упорных штудий не внесли ясность в его понимание Латинской Америки. Его письмо Пойнсету весны 1828 г. чем-то похоже на первые письма дипломатам в 1823 г.: Спаркс вновь говорит об ограниченности сведений о Мексике, признается в своем «невежестве» относительно политики этой страны, а главное – не может понять, почему масонство стало там столь взрывоопасной политической темой. Да, рациональному унитарию Спарксу так и не удалось расколдовать запутанный мир южных соседей!
К тому времени изменилось и отношение Спаркса к самому журналу – все больше времени отнимали занятия историей Войны за независимость. После исследовательских поездок по США 1826 и 1827 гг. настала очередь европейских туров 1828 и 1829 гг. В его отсутствие “North American Review” редактировали давно связанные с журналом Фредерик Грэй, Джон Пэлфри, Чарльз Фолсом.
Но с падением интереса самого Спаркса к «южным братьям» да и журналу в целом его проект не закончился. Он продолжал получать редкие материалы со всех концов Испанской Америки, которыми нужно было с толком распорядиться. Еще в 1825 г. Спарксу удалось заразить своим энтузиазмом молодого гарвардского выпускника, юриста и политика, мэра Ньюберипорта (Массачусетс) Калеба Кашинга, которому чудом удавалось сочетать литературную деятельность с политической борьбой. Его увлечение испанским языком и культурой явно соответствовало тогдашней моде в среде образованных бостонцев.
Перу Кашинга принадлежат солидные, основанные на широком круге присланных Спарксом источников статьи о Христофоре Колумбе и освоении Нового Света, восстаниях Тупака Амару и Паэса, о Мексике и Гватемале, наконец, о Боливаре и его конституции.
Кашинг вслед за Спарксом критикует протекционизм и систему монополий (в Центральной Америке – на табак и порох) не только гватемальского, но и всех латиноамериканских правительств, считая подобные принципы «в корне ошибочными». «Живительный дух свободы» может преобразить Центральную Америку, сделает ее средоточием торговли двух океанов, но для этого нужно преодолеть и это экономическое невежество.
Сочетая в себе добротное изложение фактов со стремлением вдуматься в смысл событий, статьи Кашинга достойно соответствовали высокому уровню журнала, хотя никогда, в отличие от многих статей Спаркса, не становились событием в литературно-политической жизни США. Впрочем, благодаря природной новоанглийской сдержанности, Кашингу удавалось избежать той желчи разочарования, который столь часто определял тон статей о Латинской Америке в конце 1820-х гг.
Сотрудничество Кашинга с “North American Review” завершилось летом 1829 г., когда он отправился в европейское путешествие. Перед выездом ему пришлось спешно возвращать Спарксу задержанные им по разным причинам латиноамериканские материалы. Их список доказывает интенсивность связей: у Кашинга скопилось почти три десятка книг, памфлетов и газетных подборок от Спаркса, включая подшивки “Gaceta de Colombia” и “Conductor” (Богота), “Patriota de Guayaquil”, разрозненные номера чилийских газет, переписку Сантандера и Паэса, разнообразные правительственные отчеты и законодательные документы. С отъездом Кашинга в Старый Свет латиноамериканский проект “North American Review”, по сути, прекратил свое существование. В марте 1830 г. Спаркс сложил с себя редакторские полномочия и продал свою долю в журнале.
Окончательно разочаровавшись в эксперименте «южных братьев», Спаркс с чистой совестью мог обратить все свои силы на изучение Войны за независимость США. Он повернул от революции, принесшей хаос, к революции, давшей процветание и стабильность, от Боливара к Вашингтону. Спаркс мечтал быть республиканским летописцем Западного полушария, но в итоге воспевал лишь часть его северной половины.
Следует обратить внимание на еще одно, весьма существенное обстоятельство: с самого начала Спаркс мыслил свой замысел предельно широко, стремясь наладить связи со всеми уголками Латинской Америки, за одним лишь, однако огромным исключением – монархической Бразилии. О бывшем португальском владении за годы редакторства Спаркса журнал не опубликовал ни одной заметки, сам Спаркс даже не пытался завязать переписку с Рио-де-Жанейро. Не означает ли это, что Спаркс ценил в Латинской Америке лишь ее революционный республиканский эксперимент, а не иберийскую культуру в широком смысле слова, а стало быть, монархия Нового Света теряла для него всякий интерес? Недаром же, надеясь на свержение Педру I, он считал, что бразильская система представляет лишь «своего рода аномальную независимость».
Оговоримся, Спаркс не считал, что наследники Испании органически неспособны к «разумной свободе» – подобного рода расовые взгляды были ему чужды. Даже в наиболее мрачном письме Александру Эверетту от 14 мая 1827 г. Спаркс не терял надежды, что свобода когда-нибудь воцарится в южных республиках, пусть это произойдет и через много лет. Не врожденные качества, а печальное историческое наследие испанского колониализма препятствовало, на его взгляд, развитию Латинской Америки по благословенному пути северного соседа.
Впереди Спаркса ждала долгая плодотворная жизнь: он станет пионером биографического жанра и публикации исторических источников в США, первым профессором истории в Гарварде, а затем президентом этого университета. Но про Латинскую Америку он больше не вспоминал. Если судить по каталогу его библиотеки, после 1820-х гг. Спаркс прекратил покупать книги на эту тему. Кажется, единственным его приобретением в последующие 30 лет станут две карты Мексики 1847 года да две карты Центральной Америки (1852, 1856). Спаркс стал, перефразируя оборот Ральфа Уолдо Эмерсона (1803–1882), «американским ученым», но его Америка не выходила за рамки собственной страны. «Новая история Америки» Спаркса в итоге включила Вашингтона, Франклина, дипломатические документы Американской революции, в общем, была историей Соединенных Штатов. В 1820-е гг. Спаркс опережал свое время: к мысли о единстве американской истории, так называемой Большой Америке (Greater America), вернется уже в 1920-е гг. пионер латиноамериканистики в США Герберт Юджин Болтон (1870–1953).
«Вашингтон» или «Бонапарт» Юга? Боливар в глазах североамериканцев
Борьба Испанской Америки за независимость неотделима от личности Симона Боливара. Не сразу, примерно с 1821–1823 гг. из всех вождей повстанцев именно Боливар становится для североамериканцев «Вашингтоном Юга». Следствием метафоры «Боливар – Вашингтон» служит, на наш взгляд, отождествление Освободителя со всей революцией Испанской Америки. Примерно в 1825 г. в нем повсеместно начинают видеть не одного из генералов, а образ самой революции, которая также обретает человеческий облик, – ее олицетворением стал Боливар. Такое отождествление, очевидно, представляет собой мощный психологический механизм, рождающий симпатию к молодым республикам Нового Света. Намного легче следить и сопереживать поступкам одного человека, нежели пытаться разобраться в хитросплетениях освободительной борьбы. Именно это обстоятельство оправдывает данный анализ: перипетии в отношении североамериканцев к Освободителю в более резкой, порой несколько упрощенной, форме повторяют изменение общественного взгляда на всю Латинскую Америку. Боливар глазами североамериканцев – это своеобразный барометр оценки латиноамериканской революции в целом.
В Латинской Америке сравнение «Боливар – Вашингтон Юга» прозвучало 2 января 1814 г., в день провозглашения Боливара диктатором Венесуэлы. Североамериканские газеты впервые использовали метафору осенью 1821 г., а в течение 1823 г. она стала расхожим риторическим приемом. Что означает эта метафора? Ее предпосылки очевидны: Боливар, подобно Вашингтону, ведет восстание колоний Нового Света против власти европейской державы, борется за национальную независимость. Это сходство внешнее.
Симон Боливар
Но североамериканцы мечтали видеть и более глубокое подобие: Вашингтон олицетворял восходящие к античности идеалы защиты республики от тирании – отстояв провозглашенную независимость, он перешел от военного труда к гражданскому, а затем, проведя государство через первые испытания и сочтя долг исполненным, вернулся на свою плантацию, ушел в частную жизнь. Таким образом, сравнение с Вашингтоном ведет дальше, к избранному самим Вашингтоном идеалу Цинцинната. Добровольный же отказ от власти является высшей из республиканских добродетелей. Как и Вашингтон, Боливар заявлял о готовности снять с себя властные полномочия, отпускал на волю своих рабов. Очевидно, сторонники латиноамериканских революционеров стремились закрепить за Боливаром лестное сравнение с первым президентом США. Такое сравнение является также частью более широкого сопоставления двух революций, о котором мы говорили выше.
В 1826 г. североамериканцы готовились встретить 50-летие своей независимости. В связи с этим метафора «Вашингтон – Боливар» приобретала удвоенную мощь: 50-летняя годовщина любого события – всегда последний настоящий юбилей, когда еще живы многие очевидцы, но число их сокращается с каждым днем, и потому значимость подвига чувствуется с особой остротой. Именно в те годы возникают идеи создания музея в вашингтоновском поместье Маунт-Верноне, а Банкер-Хилл был спасен от застройки. Триумфальное возвращение маркиза де Лафайета и его тур по Соединенным Штатам в 1824–1825 гг. еще больше усилили внимание североамериканцев к наследию Войны за независимость. В той республиканской эйфории имена Вашингтона, Лафайета и Боливара не раз будут звучать вместе.
Пик славы Освободителя приходится на 1825 – начало 1826 гг. Затем после провала Панамского конгресса и усиления центробежных сил в Великой Колумбии Боливар стремительно теряет популярность в либеральных кругах Европы и Америки. Его порой жесткие меры вызывали резкое неодобрение североамериканцев. Боливар по-прежнему олицетворял собою латиноамериканскую революцию, но Освободителя считали уже не Вашингтоном Юга, а эпигоном Бонапарта. Таким образом, разочарование в Боливаре и пессимизм в отношении всей Латинской Америки питали и взаимно усиливали друг друга.
Метафора «Вашингтон – Боливар» складывалась постепенно. Североамериканцы будто бы искали, кто заслуживает такого почетного сравнения. Так, на праздновании 4 июля 1817 г. в Саванне (Джорджия) звучал тост: «За Южную Америку. Пусть ей достанутся Вашингтон – вести армии к победе и независимости, и Джефферсон – дать ей гражданское правление…». В следующем году в Нью-Йорке провозглашали пожелание, чтобы у «патриотов» был «Вашингтон во главе, или больше Сан-Мартинов». О Вашингтоне для патриотов мечтали и национальные гвардейцы Цинциннати (Огайо). Наконец, когда после победы в Чили Сан-Мартин передал власть О’Хиггинсу, восторженный газетчик писал, что карьерой генерала руководит «свет прославленного героя, которого он избрал образцом для подражания (model), – бессмертного Вашингтона». Брэкенридж в своем памфлете 1817 г. Вашингтоном Южной Америки также считал не Боливара, а Сан-Мартина. Газета Бэптиса Ирвайна употребила такой эпитет по отношению к уругвайскому генералу Артигасу. В 1819 г. Уильям Дуэйн писал о вождях южноамериканской революции (во множественном числе, но имен не называя!), благородно стремящихся подражать Вашингтону. Наконец, в том же году этого сравнения, видимо, впервые удостоился Боливар – на английском языке, но в венесуэльской революционной газете. Британский офицер писал, что «Боливар столь же заслуживает благодарности своей страны и восхищения всего мира, как сам Вашингтон – и подобно ему, Боливара будут почитать при жизни, а память его останется бессмертной».
Только в 1817 г. англоязычный читатель впервые мог прочесть довольно подробные биографические сведения о Боливаре. Порой он удостаивался благожелательного комментария, но не более того. В самом начале нового похода против испанцев, “Columbian Centinel” замечал: «Каковы бы ни были заслуги Боливара – настоящего патриота и храброго человека (курсив мой – А. И.), его экспедиция, вероятно, не увенчается успехом». Об ожесточенных боях в Испанской Вест-Индии в США поступали противоречивые донесения как патриотов, так и роялистов. Об одной и той же битве на карибском острове Маргарита в одном номере газеты порой публиковались полярно противоположные донесения. Южанин Пойнсет считал необходимым выяснить, каковы связи венесуэльского главнокомандующего с властями Гаити и сколько негров служит в его армии. Подчеркнем, что Боливар рассматривался в это время лишь как один из наиболее заметных среди других латиноамериканских военачальников, но не как мыслитель или политик.
Видимо, первым североамериканцем, лично встретившимся и говорившим с генералом Боливаром, был «особый агент» Бэптис Ирвайн. Он пробыл в Новой Гранаде вторую половину 1818 – начало 1819 гг., пытаясь добиться возмещения убытков за захват каперами повстанцев двух кораблей США. Именно Ирвайну довелось стать единственным гостем из Соединенных Штатов (и одним из всего двух иностранцев) на Ангостурском конгрессе. После первой встречи он был очарован Боливаром как человеком «либеральных принципов», блестящим и красноречивым собеседником. Но первые сомнения в герое появляются уже через месяц, когда агент заметил «испепеляющее тщеславие» генерала.
Ирвайн считал замыслы Боливара дон-кихотскими и утверждал, что любые перемены приведут к лучшему, хотя страна уже понесла трудно поправимый урон: «Правление Диктатора вызвало неурядицы (disorders), для исправления которых потребуются долгие годы и огромные усилия. Он может хвастать, что уничтожил репутацию и доверие к своей стране, и обрел врагов вместо друзей. Он может хвастать, что разрушил или никогда не развивал ее ресурсы и превратил плантации в пустыню, особенно в Миссиях; и он действительно может хвалиться, что не раз подавал губительные примеры безнравственности. Его речи и прокламации либо прямо лживы, либо так построены, чтобы нести много недомолвок и обмана». «Раскол» (Dissimulation) и «дух интриги» Ирвайн называл среди «ведущих черт» «главного шарлатана». «Без какого-либо военного образования он подражает языку Наполеона, без луча подлинного политического знания или намека на нравственность он обезьянничает стиль и (говорят) претендует на характер Вашингтона». Плохое впечатление не смог загладить даже Ангостурский конгресс, идея и ход проведения которого вызвали очевидное одобрение Ирвайна.
Заметим, что взгляды Ирвайна не получили никакого распространения в периодической печати и не могли повлиять на восприятие Боливара североамериканской публикой. Примечательно, однако, что всего за несколько месяцев балтиморский журналист прошел ровно тот же путь, какой предстоит пройти общественному мнению США за несколько лет, – от восхищения Боливаром – борцом за свободу, до ненависти к Боливару – военному диктатору. Безусловно, неглубокий и неуравновешенный Ирвайн не вдумывался в характер Освободителя, а лишь пользовался уже сложившимися готовыми либерально-республиканскими клише.
Как раз во время проведения Ангостурского конгресса, которому предстояло принять Колумбийскую конституцию, Боливар впервые привлек внимание североамериканцев не только как военачальник, но и как государственный муж. Анонимный корреспондент (с подавляющей долей уверенности – Бэптис Ирвайн) в целом поддерживал линию Боливара на конгрессе, высказанное им желание сложить с себя властные полномочия, но возражал против замысла пожизненного сената и, по собственному утверждению, не мог легко расстаться с былой враждой к Боливару «как человеку неумеренного тщеславия и плохому руководителю».
Другой корреспондент, очевидно, капеллан миссии коммодора Перри (целью ее было наладить связи с революционерами и противодействовать каперству) Джон Хэмблтон утверждал, что «абсолютный диктатор» Боливар ставит свою волю выше закона. Примечательно, что никто пока не обратил внимание на централистские взгляды Боливара, считавшего федерализм США нежизнеспособным в Южной Америке. В целом оценка Боливара и его военных успехов в Колумбии и Венесуэле отдельными изданиями зависела от их взглядов на Латинскую Америку в целом – так, “National Intelligencer” был скорее оптимистичен, a “Columbian Centinel” недоверчив. Критик «идеи Западного полушария» Эдвард Эверетт, подчеркивая различия испанской и англо-саксонской политических культур, писал, что никакие усилия не смогут сделать из Боливара Вашингтона – метафора появилась, но пока в отрицательном смысле.
Газеты широко перепечатывали прокламации Боливара, полученные либо прямо через корреспондентов, либо через периодику революционеров или через вест-индские издания, такие как британский “Jamaica Courant” или голландский “Сига£ао Courant” Публикуя, например, обращение Боливара от 14 октября 1820 г., редакторы отмечали, что оно – «продукт широкого ума, дышит миром и доброй волей даже к врагам страны, но в тоже время смело утверждает независимость и решимость отстаивать ее наперекор всем препятствиям».
Именно к концу 1821 г. относится примечательное событие: Уильям Дуэйн, видимо, впервые в североамериканской прессе сравнил Боливара с Вашингтоном – он заслужил такое сравнение, когда после победы при Карабобо объявил на Кукутском конгрессе об отказе от власти. Совсем скоро, когда до США дойдет весть об отказе Боливара от жалованья, сравнение повторят многие газеты, даже обычно скептический “Columbian Centinel”. «Часто замечают», писало бостонское издание, «что патриотический вождь революционеров Испанской Америки всегда считал примером для подражания великого патриотического вождя Северной Америки». Отказ от жалованья показывает, как верен Боливар своему идеалу. Найлс замечает, что «Боливар дельно воспроизводит славнейшие (most illustrious) черты характера нашего Вашингтона». Если Боливар будет «стойким до конца», он заслужит честь называться «отцом своей страны». Журналист, правда, не сразу решился поместить Боливара рядом с первым президентом США, отмечая, что его поступки на пути восстановления прав свободного народа превосходят подвиги всех патриотов, кроме разве самого Вашингтона. Но затем тон Найлса становится увереннее, и осенью 1822 г. он уже смело утверждает, что Боливар достоин стоять наравне с Вашингтоном «как копия великого оригинала». Гражданские таланты этого героя не уступают военным: «Он точно является самым прославленным солдатом и государственным мужем нашего времени».
«Война не на жизнь, а на смерть» (guerra a muerte) на территории Новой Гранады и Венесуэлы укрепила славу Освободителя. Наконец, судьбоносное, как выяснится впоследствии, свидание Боливара с Сан-Мартином в Гуаякиле 26–27 июля 1822 г. окончательно определит, кому уготована честь стать «Вашингтоном Юга». Отныне пламенный блестящий Боливар окончательно затмил спокойного и основательного Сан-Мартина, который предпочел отойти от дел и уехать во Францию.
Тосты и декорация республиканских торжеств, о которых широко писала пресса, способствовали закреплению изобретенной метафоры. Еще в конце 1822 г. представитель США в Великой Колумбии полковник Чарльз Тодд (1791–1871) провозглашал на приеме у генерала Карлоса Сублетте (1789–1870) тост, где, словно цитируя Найлса, подчеркивал боливаровское «точное подражание» Вашингтону.
22 февраля 1823 г. в Боготе Тодд устроил праздник в честь дня рождения Вашингтона – все «душевно (heartily) ели и пили за республиканизм». Тосты за Вашингтона («северный свет») и «прославленного» Боливара пока еще не объединяли воедино.
На балу в честь 4 июля звучали разные здравицы – за Колумбию и США, за Джефферсона, Монро, Клея и Сантандера, но главную провозгласил сам Тодд в присутствии Сантандера – «Память Освободителя Севера, дальнейшие успехи Освободителя Юга». Теперь имена Вашингтона и Боливара оказались уже нераздельно связаны.
Наконец, 28 октября 1823 г. в Каракасе торжественно отметили день рождения Боливара, украсив залу портретами венесуэльца и виргинца и провозглашая тост за двух великих героев, «объединенных общей целью». Как мы видим, в течение 1823 г. метафора «Боливар – Вашингтон» окончательно стала риторическим общим местом, не вызывая больше никакого удивления.
Параллельно, в 1821–1823 гг. укреплялась и другая связь – имя Боливара стало стойко связываться с революцией Испанской Америки. Именно в честь Боливара, а не, скажем, Сан-Мартина, энтузиаст Торнтон назвал задуманный им идеальный город, эскиз плана которого датирован 22 апреля 1822 г., то есть еще до «Гуаякильского свидания». Увы, теперь невозможно понять, где именно в Латинской Америке автор хотел реализовать этот классицистический проект. Любимая внучка Джефферсона Элеанора Кулидж восторженно называла Боливара с его «богоподобным духом» «величайшим героем нашего времени».
О таком отождествлении Боливара и революции в общественном мнении можно говорить твердо лишь применительно уже к 1825 году, который действительно стал наиболее удачным в жизни Освободителя. Хорошим доказательством этого положения вновь служит анализ тостов. Здравицы в поддержку борьбы Латинской Америки за независимость звучат в Северной Америке по крайней мере с 1816 г., но имя Боливара в них поначалу не упоминалось. В 1825 г. все меняется – тосты за «южных братьев» уступают место здравицам в честь их Освободителя. 1 января 1825 г. на ужине в честь Лафайета в Конгрессе и Сенате США звучали тосты и за Южную Америку, и за «Боливара – Вашингтона Юга». Национальные гвардейцы столицы, празднуя 4 июля, уже не упомянули Южную Америку в целом, зато посвятили целых два тоста Боливару, «Вашингтону Юга». На еще одном празднестве в окрестностях Вашингтона вспомнили «Симона Боливара, борца (champion) за Южноамериканскую Свободу». День Независимости Лафайет встретил в Олбани, где на прием были приглашены колумбийцы – посланник Хосе Мария Саласар и генерал Мануэль Кортес Кампоманес. Разумеется, в здравицах имя освободителя Южной Америки всегда стояло рядом с именем освободителя северной части полушария. Президент Сената штата Нью-Йорк противопоставил Вашингтона, Боливара и Лафайета Цезарю, Наполеону и Итурбиде. Зал был украшен бюстами Вашингтона и Лафайета, портретами Боливара и губернатора штата Деуитта Клинтона.
На ужине в честь сенатора Джосайи Джонстона (1784–1833) в Новом Орлеане также звучал лишь тост за «Лафайета и Боливара – Вождей-Патриотов в деле всеобщей свободы». Боливар был героем не только сторонников администрации, но и ее противников. Тост за «Вашингтона Южной Америки» звучал на ужине в честь Эндрю Джексона в маленьком кентуккийском Пэрисе наряду со здравицами в честь Джефферсона, Лафайета и сенатора Джонсона, будущего оппонента участия США в Панамском конгрессе. Такой настрой сохранялся до лета 1826 г. О Южной Америке ораторы не вспоминали – за весь континент говорило теперь одно имя Боливара.
И еще один яркий пример: из шести населенных пунктов, названных именем Боливара в Соединенных Штатах, четыре были основаны именно в 1825 г.
Как мы видим, пик славы Боливара в США совпал с американским туром маркиза де Лафайета. Такое обстоятельство, обострив внимание североамериканцев к ценностям борьбы за свободу, явно способствовало популярности наследника республиканской славы.
Символический образ союза республиканских кумиров – Вашингтона, Лафайета и Боливара – ярче всего отразился в следующем событии. Пасынок Вашингтона Джордж Вашингтон Кастис (1781–1857) приготовил в Маунт-Верноне особые подарки Боливару. Первым была золотая медаль, когда-то преподнесенная городом Вильямсбергом жене первого президента Марте Вашингтон в честь подвигов мужа. Вряд ли можно найти предмет, более наполненный республиканской символикой североамериканского мессианизма. Возле изображенных на медали 13 звезд флага США было начертано “In hoc signo vinces” – «Сим победиши». Другая надпись гласила “Virtute et Labore florent Respublicae” – «Добродетелью и усердием процветают республики». В трактовке Кастиса, «Созвездие Американской Славы явится порабощенным, подобно Константинову Кресту в небесах, запрещая отчаяние и внушая надежду и веру…». А вот после решающей победы (очевидно, под покровительством тринадцати звезд!) и установления республики придет черед «добродетели и усердия». Ведь всем борющимся, чтобы «свергнуть ярмо угнетения, обрести естественные права человечества», необходимы «мудрость и отвага (valor)».
Вторым подарком был медальон с копией знаменитого портрета Вашингтона кисти Стюарта. Изображение окружено римским лавровым венком с надписью “Pater Patriae” – «Отец отчизны». Латинское посвящение гласило: “Auctoris Libertatis Americanae in Septentrione banc imaginem dat Filius ejus adoptatus. Fill qui gloriam similem in Austro adoptus esf – «Образ творца американской свободы на севере дарит его приемный сын. Тому, кто подобную славу принял на юге». Прядь волос «патриарха» в медальоне – точно так же, как в перстне Лафайета. Кастис был убежден, что потомки прославят Боливара как «Избавителя (Deliverer), Вашингтона Юга».
Итак, в 312 г. Христос явил крест Константину, возвещая создание христианской империи, в 1825 г. американская республика указует Боливару путь империи свободы. Перед нами – законченное воплощение республиканизма как сложившейся «гражданской религии» (civil religion) США со своим ясно очерченным пантеоном, в который, казалось, был принят и Боливар. Сегодня нам трудно понять, насколько значимым казался современникам этот жест приемного сына Вашингтона.
Дары передал колумбийскому посланнику Саласару сам Лафайет. В сопроводительном письме француз желал удачи «торжественной встрече в Панаме» – этому «славному завершению Ваших трудов». Кастис в письме от 4 июля (!) называл Боливара «Вашингтоном Юга», писал, что подаренная медаль «трепетно хранилась в семье, пока для спасения своей страны не взошел другой Вашингтон, Благодетель Человечества». Получив дары с некоторым запозданием, Боливар ответил Кастису и Лафайету, назвав Вашингтона «прославленным деятелем (promoter) общественной реформы», а Лафайета «гражданином-героем». Когда Лафайет переслал Кастису письмо Освободителя, тот был горд обладать письмами «величайших из ныне живущих людей».
Ярче всего звучит в этой истории республиканский лейтмотив, но на втором плане постоянно возникает «идея Западного полушария». Кастис желал бы видеть свои дары в «архивах Южноамериканской Свободы», чтобы им могли воздать дань уважения (homage) «все американцы». Боливар в ответе Кастису называл Вашингтона «первым благодетелем колумбова континента».
Североамериканцам явно нравилось символически объединять трех республиканцев-героев – Вашингтона, Лафайета, Боливара. На ужине в честь Лафайета в Цинциннати (Огайо), генерал и сенатор Уильям Гаррисон, обращаясь к нему, сравнил славу маркиза со славой «Вашингтона и Боливара». 22 февраля 1825 г., в день рождения Вашингтона, Уильям Тюдор устроил в Лиме ужин в честь Лафайета. В тот вечер Боливар, уже торжественно посетивший утром фрегат военно-морского флота США, очаровал североамериканского консула речью в честь французского героя. Он «полностью понял наши чувства (so fully entered into our feelings)», – писал Тюдор. Узнав о том приеме, поверенный в делах в Бразилии Конди Рэгет заметил: «Присутствие Боливара, избранный день и повод встречи создают удачную связь идей (a fine association of ideas), которая произведет глубокое впечатление в Соединенных Штатах». Тюдор включил Боливара в число почетных членов Bunker Hill Memorial Association.
Веру в Боливара укрепил его очередной отказ от президентства Колумбии. От «подлинно второго Вашингтона» ждали тогда любых подвигов, например, похода в монархическую Бразилию для защиты Буэнос-Айреса. Журналы и газеты публиковали весьма точные описания его внешности, выражающей «энергию» и «щедрость», «решительность, предприимчивость, деятельность, гордое нетерпение и упорный, непреклонный дух», отмечали его «здравые и практические взгляды».
Первый посланник США в Великой Колумбии Ричард Андерсон считал, что если Боливар, «самый знаменитый из ныне живущих» (ведь ни Вашингтона, ни Бонапарта нет в живых) откажется от власти и вернется в Колумбию частным лицом, то станет в ряд самых прославленных деятелей новой истории и будет «справедливо считаться одним из благодетелей рода человеческого».
Восхищался Боливаром и губернатор Нью-Йорка Деуитт Клинтон: «Каждый шаг поднимает его еще выше в Общественном Мнении этой Страны». И хотя обычно скептически настроенный Александр Эверетт опасался, что Боливар и его ближайший сподвижник Антонио Хосе де Сукре (1795–1830) могут изменить своей благородной натуре и «разочаровать надежды всего мира, превратиться не в Вашингтонов, а в Кромвелей и Бонапартов», он все же считал такой ход событий лишь гипотетическим. В своей книге Эверетт остерегался прежде времени сопоставлять Боливара с Вашингтоном, но верил, что Освободитель справится с искушениями, достойно пройдет через испытания и удалится в частную жизнь, приблизившись к Вашингтону как никто другой из всех героев мировой истории.
Когда ранним летом 1826 г. вышла первая самостоятельная североамериканская работа про революции в испанских колониях, гравюра «неутомимого» «Вашингтона Юга» была помещена на ее шмуцтитуле. Ее автор Джон Милтон Найлс подчеркивал либеральные взгляды Боливара: итогом его образования, европейского путешествия, дружбы с просветителями стало понимание, что «свобода – это естественная стихия для человека». Панамский конгресс Найлс считал благороднейшим начинанием «непобедимого солдата свободы», которому история заготовила редкую честь – «он освободил большую часть земли, чем кто-либо когда-то успел поработить» .
Эксцентричный профессор Трансильванского университета (Кентукки) Константин Рафинеск (1783–1840) готовил двухтомную «Общую историю Америки», где XV столетие называлось «веком Колумба, или открытий», XVI – «веком Кортеса, или завоеваний», XVII – «веком Пенна, или поселений», XVIII – «веком Вашингтона, или независимости», наконец, XIX – «веком Боливара, или освобождения».
Североамериканцы не были одиноки в своих, пожалуй, чересчур цветистых энкомиях Освободителю. В эти годы Боливара боготворили Веллингтон, Байрон, Бентам, Констан, Гумбольдт, Гете.
Все переменилось буквально в течение нескольких месяцев. К осени 1826 г. в Соединенные Штаты одновременно пришли две вести – о провале Панамского конгресса и о проекте конституции Боливии. Если первая, конечно, вызвала разочарование в первую очередь среди сторонников Латинской Америки, то вторая породила уже целый вал изумленного негодования.
Еще в Ангостуре Боливар отделил свободу общественную от безграничной индивидуальной свободы, которую предлагали просветители в своих абстрактных построениях. Либерализм и laissez-faire североамериканской модели были ему внутренне чужды. Боливар явно не верил в «равенство возможностей», но считал, что государство должно действенно вмешиваться в защиту равенства подлинного. Со скепсисом относился Освободитель и к попыткам прямого переноса конституционного опыта США на латиноамериканскую почву. Столкнувшись с трудностями государственного строительства в освобожденных странах, Боливар решил создать новый гибрид демократии и монархии. Итогом раздумий Освободителя стал проект Боливийской конституции, составленный им в Лиме в мае 1826 г.: весьма громоздкая конструкция предусматривала четыре ветви власти (четвертая, избирательная, состояла из выборщиков, по одному на 10 граждан), трехпалатный парламент (одна из них – палата цензоров – защищает «мораль, науки, искусство, образование и печать», воздает почести героям и карает самых опасных преступников) и института пожизненного президентства (с правом выбора преемника!).
Радикально-руссоистская, а не либеральная трактовка равенства, отсутствие имущественного ценза, народный суверенитет сочетались в проекте с чуть ли не монархической властью президента. В целом структура выглядит крайне сложной и вряд ли жизнеспособной. О ее подлинном содержании до сих пор спорят специалисты, причем размах оценок колеблется от патриархального патернализма до революционного якобинства.
Мнение североамериканцев, впрочем, было почти полностью единодушным: Боливийская конституция есть предательство республиканских принципов и скатывание к абсолютизму. Следует оговорить, что ни аболиционизм Боливара, ни его руссоистские устремления не были замечены североамериканцами, по крайней мере, гласно. Критики конституции обсуждали и осуждали исключительно предложенную в ней модель власти. По мысли Освободителя, полномочия пожизненного президента весьма ограничены, но общественное мнение США единодушно увидело в таком институте шаг к узурпации, тирании и монархии.
Сообщая о принятии Боливийской конституции Гуаякилем, Кито и Панамой, Найлс восклицал: эта конституция «делает Боливара диктатором – абсолютным сувереном!». Найлс боится пока делать окончательные выводы, делает скидку на «особые обстоятельства», но не скрывает своей тревоги: Боливар, чье имя должно было войти в историю рядом с Вашингтоном, может оказаться «предателем свободы» [1373]Colombia // Niles’ Weekly Register. Vol. 31. P. 242 (December 16, 1826).
.
Бостонская газета с удовлетворением сообщала, что чилийцы сформировали федеральное правительство (по образцу североамериканского), «назвали Боливара чудовищем», а аргентинские авторы «высмеяли боливийский кодекс [конституцию]».
Возможно, крупнейший конституционный теоретик того времени Джеймс Мэдисон передавал Лафайету, что конституция Боливара, «кажется, по своему облику не совсем принадлежит к американской семье». «Я пока не видел деталей; показывает ли она его [Боливара] отступником, либо же народ там, по его мнению, пока еще слишком темен (benighted) для самоуправления – вот в чем может быть вопрос». В целом всегда благожелательный к Боливару Калеб Кашинг назвал конституцию «в основных чертах антиреспубликанской, если не абсурдной и неуместной (impolitic)». Посланник США в Чили Хеман Аллен, высылая экземпляр конституции, был убежден, что Боливар установит подобный режим также в Перу, Колумбии и Чили и станет «императором» всех этих государств.
Филадельфийский купец Бенджамин Чеу был чуть ли не единственным наблюдателем, отнесшимся к Боливийской конституции если не одобрительно, то хотя бы терпимо. Он верил, несмотря на все, что Боливар никогда «не будет тираном». Недостатком Основного закона Чеу считал лишь его чрезмерную сложность, но пока Боливар у власти, «нация останется республиканской». Ну а после его ухода народ скорее всего упростит запутанную систему.
Характерно, что до 1830 г. в США так и не появилось ни одного обстоятельного разбора этого политического документа – текст, видимо, показался слишком необычным, даже странным. Вместо этого разбору подверглась личность его автора.
Зима 1826/1827 гг. – время неопределенности и разногласий в оценке Боливара. Один стереотип уходил, другой еще предстояло выработать. Газетчики публиковали разноречивые заметки. Так, приводя несколько документов антисепаратистской политики Боливара в Кито и Гуаякиле, “Baltimore Gazette” стыдила журналистов, особенно нью-йоркских, за их наветы против Освободителя – те «винили его во всем гнусном и презренном», но в их примерах нет «ни тени правды». Боливара, как всегда, отличают «непоколебимое пристрастие к свободе» и неподдельный патриотизм.
Весной 1827 г. в поддержку Боливара выступил поверенный в делах в Колумбии Бофорт Уоттс. В донесении Клею он подчеркивал «внутреннюю моральную силу в этом человеке», которая «вдохновляет мужество в патриоте». На следующий день Уоттс направил письмо Боливару, где, одобряя его действия, заявлял, что без Освободителя в Колумбии «все потеряно».
Боливар счел это письмо «новым доказательством интереса» США к колумбийским делам и решил его опубликовать. Новый министр иностранных дел Рестрепо сразу понял, что Уоттсу придется отвечать в Вашингтоне за столь смелое высказывание. А ведь, естественно, из колумбийских газет письмо попало в североамериканские. Уоттс оправдывался, подчеркивая, что не предназначал письмо к публикации.
Североамериканец даже заручился благожелательным письмом от бывшего министра иностранных дел Великой Колумбии Хосе Рафаэля Ревенги и переслал его Клею. В защиту Уоттса выступил и сам Боливар. Клей признал, что именно заступничество спасло Уоттса от сурового выговора за превышение полномочий, но ответ государственного секретаря на послание был весьма обескураживающим. Клей воспользовался возможностью преподать Освободителю урок, так сказать, истинного республиканизма.
Еще недавно главный сторонник «южных братьев» в США, Генри Клей писал в своем единственном письме Боливару, что поддержка Латинской Америки общественным мнением его страны вырастала из «надежды, что вместе с независимостью будут учреждены свободные институты, обеспечивающие благо гражданской вольности». Но ожидания не оправдываются: сохранение большой регулярной армии и авторитарные тенденции Боливара не внушали государственному секретарю оптимизма. Итак, история несколько непродуманного выражения поддержки Освободителю завершилась весьма унизительно, напоминая учительский выговор ученику.
Джексоновцы изменили отношение к Боливару уже в ходе Панамских дебатов 1826 г. Свергнув тиранию «родителя», южноамериканские государства должны теперь противостоять узурпации «их отпрыска», – говорили на одном из приемов в Филадельфии.
Деуитт Клинтон был по-прежнему убежден, что образцом для Боливара служит Вашингтон, а не Бонапарт. В 1827 г. имя Освободителя в последний раз звучит на празднованиях 4 июля. Во Фрэмингеме, штат Массачусетс, наряду с тостом за «Вашингтона и Лафайета», пили за «Боливара, капризную (uncertain) звезду Юга. Пусть он не окажется простым дрожащим огоньком, теряющимся в ровном блеске светила нашего Вашингтона».
С весны 1827 г. разноголосица оценок уступает место новому стереотипу: Боливар – предатель свободы, изменивший ее целям ради личной власти. Критика курса Освободителя в прессе молодых государств воспринималась в США с одобрением.
Нельзя, впрочем, считать, что в конце 1820-х гг. Боливара видели исключительно в черном свете. Старый образ еще сохранял определенную силу в североамериканском сознании. Так, только в 1827 г. вышла книга лейтенанта Ричарда Бэйча о путешествии по Великой Колумбии 1822–1823 гг. 14 ноября 1822 г. Бэйч посетил поместье Боливара в Сан-Матео (хозяина в это время, правда, не было) и оставил о нем восторженный отзыв. Боливара-военачальника он сравнивает одновременно и с Фабием Кунктатором, и с Мюратом – когда необходимо, Освободитель выжидает, когда надо – бросается в атаку. Созданный из «алмаза и огня», он привык выносить любые невзгоды, пусть тяготы эти преждевременно состарили революционера. Слава и почести ничуть не изменили Боливара, он остался тем же бескорыстным республиканцем. Его амбиции служат не ему лично, а общему делу.
«Привычно» сравнивая Боливара с Вашингтоном, Бэйч находит в обоих «ту же незаинтересованность, упорство, преданность и любовь к подлинной славе». Но если Вашингтон имел дело с народом, привыкшим к самоуправлению, свободе слова и совести, Боливару пришлось «сражаться с древними и глубоко укорененными предрассудками, встретиться с невежеством, расколом, предательством и тщеславием соперничающих вождей, разделенных широкими просторами страны, не знающих и не доверяющих друг другу», идти на жестокие меры. Потому мужество первого «пассивно», а второго – «активно». Вашингтон должен был покоряться развитому общественному мнению, Боливар – управляет им, бесстрашно беря всю ответственность за поступки на себя. Власть Вашингтона зиждилась на понимании граждан, Боливар опирается на силу страстей, энтузиазм и силу (“prestige”) своего имени. Впрочем, Бэйч, возможно, писал свой текст раньше, но запоздал с публикацией.
Сторонником Боливара оставался Бенджамин Чеу, веривший в конечную победу республиканизма в Колумбии. Хвалебную статью о Боливаре в духе тех, что появлялись в 1825 – начале 1826 гг., опубликовал летом 1828 г. “National Intelligencer”. В самых высоких словах автор превозносит не только военный талант Освободителя, но и веротерпимость, любовь к философии и справедливости, бескорыстность, строгое соблюдение закона. Его любят и армия, и народ.
Боливар презирает предложенную ему корону, ведь, приняв ее, станет напоминать Наполеона, а его единственное желание – «звание доброго гражданина». Он не был удовлетворен независимостью лишь собственной страны, что сделал Вашингтон, – и потому освободил также Перу и Боливию.
Эта статья неизвестного автора очевидно представляет собой ответ на критику Освободителя. Вот, к примеру, в каких возвышенных словах объясняется жестокость Боливара в ходе войны: «Чувства человека уступают чувствам патриота, и он жертвует филантропию на алтарь необходимости – приняв войну не на жизнь, а на смерть». «Постоянство – его вера, свобода – его надежда», – увенчивает автор образ республиканского героя.
Североамериканское общественное мнение одобрило подавление Боливаром сепаратизма Паэса в Венесуэле. В частности, в поддержку Освободителя высказался Калеб Кашинг в статье для “North American Review”. Одним из последних автор сравнивает Боливара с Вашингтоном – первый «выступил, чтобы править возмущенными стихиями на Юге», так же как второй правил ими на севере. Кашинг сознательно решил не обсуждать другие действия Боливара, которые вызывали столь бурную реакцию соотечественников.
Во время сочинения статьи Кашинг спрашивал совета редактора журнала, считает ли тот, что Боливар стремится к созданию единого государства Колумбии, Перу и Боливии, чтобы поставить себя пожизненным президентом. «Замышлял ли Боливар, из соображений бесчестной амбиции, создать такое положение вещей, при котором диктатура необходима, или же он действовал исключительно под властью событий вне его контроля, и он остается подлинным патриотом», – задумывался Кашинг.
Через день после получения письма Спаркс ответил из Маунт-Вернона: «Я не хочу отступать, на шатких основаниях, от человека, который поступал как патриот во многих сложных и тяжелых ситуациях (many tempting and trying scenes), и действительно принес много добра (has really been an instrument of great good) делу свободы в Южной Америке, но в нынешнем положении вещей мое уважение к его характеру сильно ослабло, и я опасаюсь за конечные итоги его деятельности». В письме Александру Эверетту Спаркс назвал недавнего кумира «падающей колонной».
Если стремление Боливара сохранить единство Великой Колумбии и не допустить отделения Венесуэлы в США поддержали, то его действия против консервативной оппозиции в Перу вызвали единогласное осуждение. В качестве диктатора Перу Боливар пытался навязать стране свою конституцию в духе Боливийской и провести радикальные социально-экономические реформы, направленные в первую очередь на улучшение положения индейцев. И то и другое было не по душе консервативной креольской верхушке.
У США не было прямых интересов в колумбийско-перуанских отношениях, а сведения о крайне непростом для понимания конфликте поступали из довольно ограниченных источников. Неудивительно, что для современников в США протест Перу против планов Боливара и последовавшая война служили поводом для риторических упражнений на тему борьбы гордых граждан против иностранной могущественной деспотии. На короткое время Перу стала для североамериканцев своего рода Польшей Южной Америки – маленьким государством, отстаивающем свободу против большого соседа-тирана. Важную роль в создании такого образа сыграл Уильям Тюдор.
Сперва, впрочем, североамериканская пресса видела в возвращении Боливара в Перу в 1823 г. надежду на «скорое окончание анархии». Анонимный корреспондент из Лимы боялся, что если роялистский генерал Хосе де Кантерак (1787–1835) победит истощенные войска Боливара, независимость Перу окажется под серьезной угрозой.
Найлс восхищался уважением Боливара к индейскому населению: «Великий и добрый Боливар отменил миту в Перу». Если раньше к индейцам и полукровкам, составляющим четыре пятых населения страны, относились «чуть лучше, чем к рабам», то теперь они «граждане» [1405]Peru // Niles’ Weekly Register. Vol. 29. P. 276 (December 31, 1825).
. Самое лучшее впечатление осталось после встречи с Боливаром у морского офицера Хайрема Полдинга (1797–1878).
Примерно так же вначале оценивал события и Тюдор: присутствие Боливара «необходимо для спокойствия Перу, [так как] слишком многое указывает, что в его отсутствие фракции разорвут страну». Настрой дипломата меняется лишь весной 1826 г. Сперва это лишь недовольство – Боливар рассматривает «нестройные действия гражданского правительства» как «нарушение военной субординации». Но уже в мае все резко меняется – консул пишет о «глубоком лицемерии» Боливара, столь долго обманывавшем мир. Он войдет в историю как «один из самых низких (groveling) военных узурпаторов». Тюдор сообщал о любви Боливара к «подлому чрезмерному поклонению» и его мстительности – «при малейшей оппозиции он дает волю неограниченному насилию», считал, что Боливар стремится создать государство в границах империи Инков, а то и всей Испанской Америки, подчеркивал его «неумеренное сумасшедшее тщеславие» и суетность. Видимо, именно Тюдор впервые использовал в связи с Боливаром новое сравнение – с Бонапартом: «Теперь образец генерала Боливара – Наполеон, и его тщеславие столь же безгранично: он стремится быть не только главой Колумбии и двух Перу, но и включить в свои владения Чили и Буэнос-Айрес».
Особое отвращение Тюдора вызывало стремление Боливара навязать перуанцам боливийскую конституцию «под штыками генерала Сукре». Когда Лима приняла ее и избрала Боливара пожизненным президентом, Тюдор считал это итогом манипуляций его сторонников и контроля военных: «кажется, этот фарс был проделан повсюду, в той же форме и с одинаковым равнодушием».
Первые сведения о недовольстве перуанцев Боливаром пришли в США осенью 1826 г. Зимой 1826 г. газеты публиковали письмо из Лимы, автор которого был настроен в высшей степени критически. Он утверждал, что перуанский народ понял истинные – монархические – замыслы Боливара, недоволен присутствием колумбийских войск в стране. «Думаю, нынешнее мнение о Боливаре в Соединенных Штатах и Европе изменится, еще до конца этого года он запятнает великую славу, которую заслужил как бескорыстный патриот, и его перестанут ставить рядом с Вашингтоном как спасителя своей страны», – заключает анонимный автор письма. Но звучали и другие голоса: “National Intelligencer” говорил о «глубоком сожалении» перуанцев всех сословий об отъезде Боливара, тревожном ожидании опасностей, которые неизбежно грядут в его отсутствие.
Переворот в Лиме 26 января 1827 г., когда в отсутствие Освободителя к власти пришли антиболиваристы во главе с генералом Хосе де ла Маром, вызвал поддержку североамериканской прессы и дипломатов. Еще в самом конце 1826 г. Тюдор отмечал недовольство многих размещенных в Перу колумбийских офицеров.
Тюдор явно ждал переворота и радовался ему. Высылая Спарксу составленную Боливаром новую конституцию Перу, он боялся перлюстрации и писал эзоповым языком: «Маска, впрочем, спадет с главного жонглера…». Уже после смены власти Тюдор, используя полюбившееся сравнение, сообщал своему шурину коммодору Стюарту, что «рад, что оставался [в Перу] достаточно долго, чтобы увидеть, как были разгромлены планы беспринципного узурпатора, и надеяться, что его замыслы разбиты навсегда, а характер предстанет перед миром без маски (will be fully unmasked to the world)». Спарксу тоже пришелся по душе придуманный Тюдором образ. Ссылаясь на полученное письмо, журналист считал перуанскую конституцию «абсурдной» и заключал: «С главного мага сорвана маска».
В апреле 1827 г. Тюдор предсказывал «вероятный конец через несколько месяцев конституции Боливара и его самого – и то и другое держалось на диктате штыка». Был бы Боливар «честным человеком», считал Тюдор, он вернулся бы в Колумбию после победы при Аякучо, обретя истинную славу. В итоге же генерал погубил обе страны.
Возможно, именно Уильям Тюдор был автором опубликованных в “National Intelligencer” писем, где утверждалось, что перуанцы свергли «иго Боливара» «без малейшего беспорядка или кровопролития». Цитируя газеты Лимы, пресса США называла боливаровскую конституцию Перу «ненавистной (odious) народу».
Переломить новый настрой было уже невозможно. Секретарь посольства в Мексике Эдвард Тэйло сообщал своему брату о перуанской «счастливой и бескровной революции», уничтожившей «злые планы» и «порочные семена» военного деспотизма. На смену образу Вашингтона Юга пришло определение «эпигон Наполеона». Тэйло, сравнивал централизм Колумбии с бонапартистской Францией – это лишь «иное имя для военного деспотизма». Первый, впрочем, «еще более централистский и деспотический». А мир еще называл Боливара Вашингтоном! – возмущался дипломат. «Нашему полушарию Бонапарт не нужен», – писал он, узнав о начале войны Колумбии с Перу.
Освободитель представал теперь в длинном ряду военных деспотов, «баловней судьбы, кто поднялся к славе на руинах свободы», – Цезарь, Кромвель, Бонапарт, Итурбиде, Боливар. Нельзя вознаграждать военные победы гражданской властью: удачливый генерал поставит себя выше закона, неудачливый – образует мятежную партию. Кстати, подобный антиармейский настрой шел на руку администрации, боровшейся с притязаниями генерала Эндрю Джексона. Ну а сами джексоновцы не любили Боливара еще со времен Панамских дебатов.
Можно представить, насколько тяжело Освободителю было узнавать о подобных обвинениях. Ведь зрелище коронации Наполеона стало одним из потрясений его юности. И в свои последние годы Боливар настойчиво повторял, что «времена монархий уже прошли»: «Я не Наполеон и быть им не хочу, не желаю подражать и Цезарю, а менее всего – Итурбиде… Титул Освободителя выше всех титулов, которые когда-либо были пожалованы за доблесть человеческую».
Окончательным ударом по репутации Боливара в США стали его разногласия со сторонником федерализма и либерализма в североамериканском духе вице-президентом Колумбии Франсиско Сантандером. На смену составленной под влиянием Основного закона США Кукутской конституции Боливар предложил свой проект, который, по мнению североамериканских журналистов, «очень слабо напоминал республиканскую систему». В их глазах Боливар окончательно стал деспотом, и единственная надежда состоит в том, что деспотизм его будет, так сказать, «просвещенным», как в Риме Траяна или Антонинов. Обсуждавший проект Конвент в Оканье затянул дебаты и в итоге был распущен в июне 1828 г., а Боливар принял чрезвычайные полномочия. Недовольная сантандеристская оппозиция готовила заговор, который был раскрыт и жестко подавлен в сентябре 1828 г.
Североамериканцы единодушно поддержали заговорщиков, представляя действия Освободителя против Сантандера как «не имеющий оправдания один из наиболее недостойных поступков в жизни Боливара». Кстати, в заговоре, возможно, были замешаны и граждане США: сестра полковника Лоулесса (Lawless) из Сент-Луиса, а также два ее сына – офицеры на колумбийской службе. Женщина перенесла недолгое заключение, а дети были изгнаны из страны.
Дальнейшие неурядицы в Колумбии уже мало тревожили североамериканское общество. Боливар воспринимался лишь как один из удачливых генералов, способных лишь на государственные перевороты.
В войне Боливара с Перу симпатии североамериканского общественного мнения были на стороне перуанских властей. В развитие этих чувств свой вклад внес яркий уроженец Лимы, недавний президент Панамского конгресса, председатель Верхового суда Перу Мануэль Видаурре (1773–1841), живший в США в 1822–1824 гг. Еще в начале 1826 г. он восхищался Боливаром, но затем перешел в непримиримую оппозицию и предпочел покинуть страну Одна из его первых антиболиваровских статей была перепечатана в США.
Вторую половину 1828 г., до начала декабря, Видаурре провел в Бостоне. В августе 1828 г. на обеде в знаменитом Фаней-Холле (Faneuil Hall) он пожелал, чтобы дух Вашингтона вдохновлял «американцев Юга» и назвал Соединенные Штаты «старшей сестрой». Газета считала Видаурре «почетным гостем», ищущим убежища от «преследования Деспота, который под ширмой (guise) Свободы и блага дорогого Народа, по-имперски властвует (is now bearing imperial Sway) в Южной Америке». Видаурре был горд оказанным ему вниманием.
В своем письме в “Massachusetts Journal” перуанец называет Боливара тираном, чья цель – учреждение «абсолютизма в мире Колумба». Очевидно, что когда-то он заслужил «алтарь в храме бессмертия», но потом «гений зла привел его к падению». Примечательно, что если речь Видаурре на открытии Панамского конгресса вызвала в свое время ироническую реакцию газетчиков, то теперь к его пышному стилю претензий не было.
В те дни августа-сентября 1828 г. ведущая бостонская газета “Columbian Centinel” публикует целый ряд антиболиваровских публикаций. В первой из них автор назвал Колумбию «бывшей республикой», «Рабы» («когда-то Граждане») которой подчинились Боливару, действующему «с помощью штыков наемного войска и интриг». Первой целью узурпатора становится соседнее независимое Перу – страна, «имевшая разум распознать его пороки и мужество сопротивляться его тирании». Рядом – рассуждение, что целью Боливара является создание из «южноамериканской нации» «республиканской империи», включающей в том числе и Перу Когда Боливар говорит «республика», он делает это лишь, чтобы усыпить внимание, ведь его подлинная цель – империя. Вывод – необходимо поддержать сантандеристскую оппозицию.
Разочарованию североамериканского общественного мнения в Боливаре могли в какой-то, пусть весьма ограниченной степени, способствовать и резко критические свидетельства вернувшихся домой британских офицеров-добровольцев. Большее воздействие, очевидно, оказало возвращение в июне 1827 г. в Северную Америку недавнего руководителя реформой образования Великой Колумбии Джозефа Ланкастера, который так и не получил от Боливара вознаграждение за свой труд. «Боливар – тактика без мужества», – говорил он в одной из своих публичных лекций. Другое выступление он начал чтением адресованного ему хвалебного письма Освободителя, а закончил фразой: «Боливар Не Второй Вашингтон» [1435]Конспекты к лекциям 1827 г., 20 апреля 1829 г. (Олбани) – AAS. Papers of Joseph Lancaster. Box 15. Folder 7 (Misc. Mss., 1820–1829). О пребывании Джозефа Ланкастера в Великой Колумбии см. с. 319–329.
.
Печальным итогом дипломатических отношений США с правительством Боливара стала колумбийская миссия генерала Гаррисона, того самого Гаррисона, кто в 1825 г. ставил Боливара в один ряд с Вашингтоном и Лафайетом. Прибывший в Боготу 5 февраля 1829 г., незадолго до конца перуано-колумбийской войны, прямолинейный офицер сразу установил связи со сторонниками сантандеристской партии и заговорщиками генерала Кордовы.
Главным поступком Гаррисона в Колумбии стало открытое письмо Освободителю, написанное в августе 1829 г., но отправленное лишь 27 сентября, сразу после отставки с дипломатического поста. Веря, что только Боливару по силам спасти страну от ужасов анархии, посланник обвинял правителя в неоправданных «деспотических мерах», утверждая, что даже анархия лучше деспотизма: «Из анархии может возникнуть лучшее правительство; но чтобы разбить раз сковавшие нацию цепи военного деспотизма, порою требуются поколения (ages)».
Гаррисон критиковал Боливара за возвращение полномочий монастырям (11 июля 1828 г.), раздувание армии, призывал отменить чрезмерные налоги, алькабалу, монополии. Главное же, что должен был сделать Освободитель – сократить число монахов и священников, солдат и офицеров. Тогда Колумбия воскреснет, оживет торговля.
Нужно заметить, что антиболиваровский пыл генерала не имел расистского оттенка. В отличие от многих англо-саксонских современников, Гаррисон считал, что «народ Колумбии обладает многими чертами характера, подходящими для республиканского правления». А это значит, что в их невзгодах виноват исключительно Боливар с его ключевыми ошибками.
Соответственно, устранить беды может только Освободитель. Гаррисон сохранял последнюю надежду, что Боливар осознает ошибки и направит усилия на борьбу с главными врагами Колумбийской республики – раздутой армией и церковью.
Во взглядах Тюдора и Гаррисона – двух дипломатов, противников Боливара, существует серьезное различие: первый считал, что революционер всегда был военным деспотом, который просто притворялся героем-освободителем (отсюда любимый им и перенятый Спарксом образ сорванной со злодея маски); второй думал, что Боливар, так сказать, «начал за здравие, а кончил за упокой» – то есть его политика сперва действительно была благотворной для Испанской Америки.
Латиноамериканцы-корреспонденты Джареда Спаркса стремились защитить Боливара. Так, даже сторонник политики США аргентинский федералист Морено вновь сравнивал Освободителя с «вашим бессмертным Вашингтоном». Он был убежден, что Боливар является «лучшей опорой свободы в Южной Америке и что приписываемые ему монархические взгляды – дело рук его врагов».
Подчеркнем, что отношение самого Боливара к северному соседу было столь же противоречивым, что и у североамериканцев к личности его самого. Хотя Освободитель никогда не верил в заимствование политической системы США, в 1826 г. он, вспоминая о своем посещении Северной Америки в 1807 г., сказал поверенному в делах Бофорту Уоттсу, что именно тогда впервые увидел образец «разумной свободы» (rational freedom). Очевидно, Боливар понимал, как изменилось отношение к нему в Соединенных Штатах. В 1829 г. он даже хотел назначить посланником в Вашингтон одного из самых преданных ему людей – полковника Даниэля Флоренсио О’Лири (1801–1854), ведь именно в США, где «мои враги безусловно попытаются разорвать меня на части», «мне более всего нужен кто-то, способный меня защитить». В своем известном письме английскому поверенному в делах Патрику Кэмпбеллу (1779–1857) Освободитель писал, что Соединенные Штаты «похоже, само Провидение предназначило для того, чтобы обрушить на Америку напасти, прикрываясь именем свободы».
Не следует, видимо, чересчур строго судить североамериканцев за их непонимание трагедии Боливара, отчаянно искавшего пути примирения традиционных ибероамериканских институтов с потребностями общественного развития. Ведь европейские либералы, такие как, скажем, Бенжамен Констан, также не понимали Освободителя. И сегодня североамериканцам, с их верой в либеральную республику и недоверием к централизованной власти, сложно понять, что их рецепты подходят не всем государствам.
К концу 1820-х гг., когда былая слава Боливара в США уже померкла, с большой двухчастной статьей о нем выступил Калеб Кашинг. Именно Кашингу принадлежит честь называться первым североамериканским «боливароведом». Если в статье о Паэсе 1827 г. Кашинг сознательно воздержался от обсуждения действий Освободителя, то к 1829–1830 гг. его мнение сложилось уже окончательно, и он решился обнародовать наблюдения.
Кашинг различает Боливара – храброго бескорыстного героя и великого полководца (автор в деталях описывает его вклад в освобождение Великой Колумбии и Перу), и Боливара – государственного деятеля. По его мнению, Освободитель – плохой политик, не верящий в республиканизм. Впервые эти черты проявились еще в Ангостуре, где в своей речи Боливар, по мнению Кашинга, не скрывал пристрастия к монархии, «антиреспубликанских убеждений».
По сути, Кашинг развивает популярную в ранней республике теорию неизбежного заговора власти против свободы. Уже Панамский конгресс, казавшийся современникам «великолепным замыслом», на деле был созван Освободителем, чтобы создать южноамериканскую империю: по словам Видаурре, Боливар якобы хотел, чтобы полушарие было разделено на четыре части – США, Мексику и Центральную Америку, Бразильскую империю и, наконец, империю самого Боливара. Этот замысел был вовремя разгадан Видаурре, а также Аргентиной и Чили, что и объясняет спасительный для Южной Америки саботаж конгресса.
Следующий шаг – это «абсурдная» Боливийская конституция, с наследственным президентом и постоянной армией. Затем следует восстание Паэса, которое, подозревал Кашинг, неспроста совпало по времени с роспуском Перуанского конгресса. Одним словом, создается впечатление, что не обстоятельства вели Боливара к принятию чрезвычайных полномочий – но что он сам создавал такие обстоятельства, которые сделали возможным путь к неограниченной власти.
Боливар лишь притворялся, что идеалом считает Вашингтона, на самом деле свой дворец в Магдалене он украсил изображениями Наполеона. Своими махинациями, заключал Кашинг, он намеренно свел Южную Америку к печальному выбору между анархией и деспотизмом. К 1830 г. Боливар из Освободителя стал «безответственным военным диктатором».
Сдержаннее Кашинг выразился в своей обширной, точной, насыщенной подробностями статье о Боливаре для первого издания “Encyclopaedia Americana”. Восхищаясь талантами Освободителя, но признавая и обоснованность критики, он писал: «Если Боливару суждено стать Цезарем Южной Америки, даже враги признают, что его намерения, как и у Цезаря, верны. Он стремится к правильному исполнению правосудия, поощряет искусства, науки и все великие интересы нации и, если достигнет абсолютной власти, то наверняка использует ее мудро и благородно. Однако пока не станет ясно, что свободы страны защищены от его тщеславия, звать Боливара Вашингтоном Юга преждевременно».
На основании своих статей Кашинг явно хотел написать книгу о Боливаре, свидетельством чему служат собранные им в особую папку подготовительные материалы. Этому замыслу не довелось осуществиться, но сохранились наброски к предисловию, составленные, видимо, около 1829–1830 гг. Здесь становится ясно, что Кашинг так и не решил, как войдет Боливар в историю, будет ли его имя соперничать со славой Вашингтона или окажется в памяти рядом «с падшим завоевателем и свергнутым узурпатором [Наполеоном]».
Тогда же, в конце 1820-х гг., в свет вышли и первые серьезные англоязычные мемуары об Освободителе, принадлежавшие военным
Уильяму Миллеру и Дюкудре-Гольштейну. Генерала Уильяма Миллера, англичанина по происхождению, сделавшего блестящую карьеру в войне за независимость Испанской Америки, невозможно обвинить в антипатии к Освободителю. Так, краткий очерк жизни Боливара, доведенный до его знаменитого «Гуаякильского свидания» с Сан-Мартином в 1821 г., был составлен для этой книги генералом Сукре – любимцем Освободителя.
Миллер, хорошо знавший Боливара, далек от панегирического тона. В детальном очерке он отмечает разные стороны его характера и манер – беспрерывно работающий, напряженный ум и постоянную занятость, яркий, пусть и чересчур пышный, слог, переменчивость мнений о людях, подчас капризность темперамента, испорченного лестью и поклонением. Боливар весьма склонен к личным оскорблениям, но приносит извинения и не злопамятен. Он любит прекрасный пол, ревнив, ценит вальсы и очень быстро, пусть и не совсем изящно, танцует. Он любит развлекать гостей изысканной едой, разговорчив в компании и любит произносить тосты, но сам равнодушен к гастрономии и вину и даже не курит. Он равнодушен к деньгам, но жаждет славы.
Такой образ романтического героя, скорее всего, пришелся больше по душе европейской публике, нежели трезвомыслящим североамериканцам. Причем, безусловно, им не могли понравиться слова автора о восхищении Боливара английской традицией, политическими институтами, наконец, английскими офицерами.
Мемуарист спокойно повествует о неудачах Боливара с Панамским конгрессом, Боливийской конституцией в Перу и Колумбии, стараясь понять причины ошибок, кроющихся, на его взгляд, в вере в сильную руку (strong government) и иллюзиях единства американских государств, которые на деле ничем не отличаются от европейских. Человек Старого Света, Миллер лишен республиканских иллюзий и предрассудков североамериканцев, потому, не лелея преувеличенные надежды, не испытал и разочарования. Но что англичанину Миллеру представлялось естественным ходом вещей, для североамериканского читателя наверняка выглядело горьким пробуждением после замечательного сна.
В своей рецензии на книгу Миллера Кашинг колебался в оценке Освободителя. Боливар – «один из величайших вождей (captains) эпохи», поднимающийся с новой силой после падений. Но, увы, в последние годы каждый кризис многострадальной Великой Колумбии в конечном итоге вел Боливара, как когда-то Наполеона, к неограниченной высшей власти. Казнен адмирал Падилья, в опале Сантандер – стойкие друзья республиканских институтов. Почести, оказываемые Боливару в Колумбии, прямо указывают, что следующим естественным шагом станет провозглашение монархии.
Боливар уже, по сути, стал диктатором, пускай форма правления, как при Октавиане Августе, остается республиканской. Все же, как одновременно с ним Гаррисон, осенью 1829 г. Кашинг не терял надежды, что, быть может, увидев последствия своих действий и рост оппозиции, Боливар одумается, не сделает последнего шага к узурпации короны, спасет Колумбию от деспотизма и «восстановит уважение и доверие Америки».
Если генерал Миллер старался написать взвешенный портрет Освободителя, то другой иностранный офицер на колумбийской службе, Дюкудре-Гольштейн в своих воспоминаниях, выдержавших два североамериканских, английское, немецкое и французское издания, дал волю чувствам. Аристократ, республиканец, наполеоновский офицер, знакомый Лафайета, самозваный генерал и авантюрист, организатор попытки освободить Пуэрто-Рико от власти испанцев, Дюкудре-Гольштейн тихо доживал свой век профессором новых языков только что основанного колледжа городка Женевы, штат Нью-Йорк. Первый том воспоминаний о Боливаре и латиноамериканской революции открывается парадным портретом Освободителя, но текст создает иное впечатление: книга выдержана в восходящем еще к Прокопию Кесарийскому и крайне популярном в XVIII в. жанре «тайной истории» – разоблачения незаслуженно прославленного правителя.
Подобно многим иностранцам – участникам войны за независимость Латинской Америки, Дюкудре-Гольштейн не приобрел в тропиках ни славы, ни денег. Теперь он не жалел эпитетов в отношении былого кумира либералов. Как располагает мемуарист своего героя или, вернее, антигероя в уже сложившейся сетке сравнений Вашингтон – Наполеон – Кромвель?
Если Вашингтон отказывался от власти, то Боливар, по мнению автора, с 1812 г. делал все, чтобы добиться абсолютных полномочий. Вашингтон доверял французским союзникам, а Боливар – не верил иностранцам. Рядом с Вашингтоном Боливар – «лилипут» [1456]Ibid. Vol. I. P. 171. Vol. II. P. 1–3, 243.
.
В манерах и поведении, быстроте движений и любви к роскоши при простоте одежды Боливар стремится подражать Наполеону, он столь же амбициозен и властолюбив, но, как считал бывший бонапартист, не обладает военными и административными талантами французского императора. В доказательство правоты автор цитирует английского полковника Густавэса Хипписли (1766/1770 – 1831), также считавшего, что неуравновешенный Боливар обезьянничает (аре) поступки Наполеона, не обладая талантами последнего.
Вечно в неустанном движении, худой, невысокий, нервный, усталый Боливар выглядит на 65 лет – куда старше своего возраста. Как и Миллер, Дюкудре-Гольштейн отмечает любовь Боливара к тостам, вальсам, говорит о его любви к верховой езде и легкой французской литературе, помимо которой он якобы ничего не читает. Воспитание дает ему возможность скрывать недостатки. В целом Боливар понимает абстрактное человечество лучше, чем своих соотечественников.
Порой Дюкудре-Гольштейн опускается до некрасивых сплетен: он пытается опровергнуть сложившееся представление о европейском путешествии молодого Боливара, считая, что в Париже аристократ был увлечен не самообразованием, а вредными для здоровья светскими увеселениями.
Повторяя уже ставшие к тому времени общим местом слова про нехватку точных данных о Латинской Америке и ошибках газетчиков, автор утверждает, что либеральное общественное мнение просто не хотело верить правде о Боливаре, принимая ее за пропаганду Священного союза и врагов свободы: «Без точного и положительного знания фактов каждый человек создавал свой образ (idea) Боливара, в соответствии с собственными желаниями и запутанными, неверными понятиями о событиях на том материке».
«Он, безусловно, редкий пример огромной амбиции без таланта или добродетели», – но таковы ведь, увы, сами колумбийцы. В этом печальном совпадении и заключается, по мнению Дюкудре-Гольштейна, «великий секрет его власти». Победы Боливара объясняются не военным даром, а ошибками испанцев, их жестокостью в годы войны, вызвавшей ненависть местного населения. Сантандер, к примеру, намного способнее Боливара и в военном, и в гражданском отношении.
После сказанного очевидно, что Боливар – несчастье нуждающейся в либеральных реформах Южной Америки. Он ничем не лучше других военных вождей: «У Боливара нет ни добродетели, ни твердости, ни таланта, достаточного, чтобы поднять себя выше собственного горизонта посредственности, страсти, амбиции и тщеславия», – заключает автор.
В приложении Дюкудре-Гольштейн поместил тексты перуанских противников Боливара – мемуар маркиза Торре Тагле, где тот предпочитает «сердечный и откровенный союз с испанцами» боливаровскому «разорению и смерти» (16 марта 1824 г.), и уже упоминавшееся нами письмо Мануэля Видаурре в “Massachusetts Journal”.
Трудно создать образ более непривлекательный, чем создал в своих воспоминаниях Дюкудре-Гольштейн. Его Боливар – не гений, не дьявол, не падший ангел, в нем отсутствует даже демоническое обаяние, он всего-навсего посредственность, тщеславный и жалкий эпигон великих людей.
Мемуары Дюкудре-Гольштейна выделяются даже в общем антиболиваровском хоре. На популярность книги указывают хорошее полиграфическое оформление и переиздания. Ее материалы послужили основой для статей о Боливаре в нескольких русских справочниках, начиная с известного «Энциклопедического лексикона» А. А. Плюшара (1836).
Когда Карл Маркс готовил статью о Боливаре для «Новой американской энциклопедии», он опирался всего на три текста – только что рассмотренные мемуары Миллера, Дюкудре-Гольштейна (во французском переводе), а также свидетельство упоминавшегося нами английского офицера-добровольца Хипписли, который покинул венесуэльскую армию, не прослужив и полугода. Именно такая источниковая база и вновь актуальный антибонапартизм заставили Маркса повторить в своей статье старое сравнение, выставить Боливара подражателем Наполеону.
В 1827 и 1830 гг. Калеб Кашинг и Александр Эверетт писали, что Боливар находится «в середине своей карьеры». Увы, на самом деле и карьера, и земной путь Освободителя подходили к концу. Боливар умер в своем поместье в Санта-Марте 17 декабря 1830 г. в час пополудни за несколько дней до отбытия в европейское изгнание. «Едем, народ не хочет, чтобы мы оставались на этой земле», – таковы были последние слова разочарованного героя.
Болезнь Освободителя не была тайной. Уже его прощальная прокламация от 10 декабря 1830 г. навела “National Intelligencer” на мысль о близости смерти Боливара. 16 декабря из доминиканской Бока-Чики отплыло судно «Медина», один из пассажиров которого по прибытии в Нью-Йорк подтвердил весть о тяжелом состоянии Освободителя, его соборовании и надеждах на выздоровление.
Весть о смерти Боливара пришла в Северную Америку через Ямайку Корабль, шедший оттуда в виргинский порт Норфолк, принес официальное сообщение от 21 декабря о смерти Освободителя. Отдельные издания опубликуют потом его завещание. Вот и все, ни комментариев, ни некрологов. В этом равнодушии были едины как джексоновский “U.S. Telegraph”, так и вигский “National Intelligencer”. Некоторые газеты, например, бостонский “Columbian Centinel”, вообще не объявили о смерти Боливара. В то время североамериканцам было не до событий в мире – в стране уже запахло нуллификационным кризисом.
Достойным исключением среди газетных редакторов стал Найлс, написавший, видимо, единственный в североамериканской прессе некролог Освободителю:
Время для оценки поведения и характера Симона Боливара еще не пришло. Очевидно, что он обладал личным мужеством и непобедимым упорством; до недавнего времени все люди, казалось, считали, что он торжественно служит свободе и правам человека. Некоторые из его поступков виделись нам, на таком огромном отдалении от сцены действия, странными, – многие боялись, что он стремится к власти сюзерена и короне. Мы считаем, впрочем, крайне вероятным, что все то, что казалось нам наиболее спорным (objectionable), могло быть итогом необходимости. Мы полностью убеждены, что народ новых южных государств не готов к свободной представительной власти – генералы там всё, а люди – не больше, чем пушечное мясо (fighting-machines) в руках вождей; ограничить последних и принести мир жителям Колумбии было, без сомнения, драгоценной мечтой Боливара – и он, вероятно, разумно полагал, что эти цели не могут быть достигнуты без учреждения сильного правительства, так как моральная власть , которой давно славятся Соединенные Штаты, едва ли ощутима среди смешанных и невежественных рас, составляющих население новых государств. Заслуги (value) Боливара можно будет лучше оценить по ходу событий, которые последуют после его смерти [1471] .
Ни среди многих десятков тостов на праздновании 4 июля 1831 г., ни, скажем, в праздничной редакционной статье в “National Intelligencer”, упоминания о внешних делах почти полностью отсутствуют. Кому была теперь интересна мировая политика, когда народное внимание было приковано к раздиравшим Север и Юг спорам о тарифе! Разве что в Вашингтоне один из присутствующих вспомнил о новом фаворите либерального мира – на сей раз внимание пламенных республиканцев привлекла восставшая против России Польша. 7 июля столица узнает о смерти другого героя нашей истории, Джеймса Монро, – подобно Джефферсону и Адамсу, он умер в День независимости. Трагедия Латинской Америки и ее Освободителя к тому времени уже перестала волновать северного соседа.
О свергнутом кумире забыли надолго. Среди редких упоминаний его имени в североамериканской прессе – заметка под псевдонимом «Тацит», где автор не просто высмеивает уподобление Боливара Вашингтону, но и ставит его ниже Наполеона – последний, по крайней мере, не оставил после себя анархию. В 1844 г. автор книг для юношества (и бостонский издатель мемуаров Дюкудре-Гольштейна!) Сэмюэль Гудрич (1793–1860) так писал о Боливаре: «Одно время в нем видели одного из величайших людей нового времени. Теперь он почти забыт (курсив мой – А. И.); другое поколение, может быть, увидит возрождение его славы». Писатель оправдывает своего героя: «Боливара нельзя судить по мерке, которую мы применяем к характеру и достоинству Вашингтона. Хладнокровные, размеренные, умные и хорошо образованные североамериканцы, которые достигли независимости со сдержанностью, трезвостью и самоограничением, вызвавшими овацию (applause) и восторг всего мира, были совсем иным племенем (race) по сравнению с разнородным населением Колумбии, невежественным, непочтительным, суеверным, фанатичным, жестоким, мало продвинувшимся в цивилизации и подверженным любым внезапным порывам скорого и огненного южного темперамента. Посреди ревнивых фракций такими людьми невозможно было править с помощью слабого инструмента писаной конституции». Что ж, возможно, с этими словами согласился бы и сам Боливар.
В 1820-е гг. именно Боливар оказался для мира воплощением всей латиноамериканской революции. И его трагические последние годы, отчаянная борьба против сепаратизма и утрата доверия на родине и в мировом либеральном сообществе окончательно убедили североамериканцев, что южные соседи им совсем не «братья»: для рациональных республиканцев США Освободитель стал грустным символом неготовности бывших испанских колоний к независимости, доказательством общей истины – в необразованной стране невозможна такая роскошь как свободное правительство. Порой (и все чаще) разочарование носило расистский и антикатолический оттенок – «папистские» потомки южан-испанцев и индейцев недостойны республики. Особое недоверие вызывали стремления сохранить традиционное влияние церкви, опереться на армию как мотор социальной реформы, законодательно сдержать натиск фритредерского капитализма.
Образ Боливара как байронического романтического героя, гибнущего в схватке с судьбой, оказался чужд бодрому молодому духу Северной Америки. И Боливар, и его критики в США постоянно повторяли одно слово – «свобода», но понимали это понятие по-разному. Боливару, ставившему «общественную свободу» выше индивидуальной, было тесно и скучно в рамках классического англосаксонского либерализма, в котором североамериканцы видели воплощенный общественный идеал.
О Боливаре вспомнят в США в конце XIX века, когда панамериканизм встанет на политическую повестку дня. Ему вновь будут петь панегирики, большие города украсят памятники Освободителю, обычно полученные в дар от государств Латинской Америки. К тому времени усилия мемуариста Даниэля Флоренсио О’Лири и аргентинского писателя и политика Доминго Фаустино Сармьенто (1811–1888) окончательно вернут Боливару славу создателя независимой Испанской Америки. Но это уже совсем другая история.