1

Мечтать — глупое занятие. Может быть, даже более глупое, чем не мечтать вовсе. Ни один взрослый человек не признается вслух, что предается этому занятию постоянно. И тем не менее все мечтают. Все мечтают о своем. И все — по-разному. Мужчины мечтают лучше, зато женщины — сильнее. Сбываются те мечты, что сильнее, и мы, мечтающие лучше, но недостаточно сильно, вынуждены жить в чужих мечтах.

Поначалу это даже приятно: тебя устраивают со всеми удобствами, как в дорогом отеле, и ни за что не надо платить. Кто мечтает — тот и платит по счетам. Однако бесплатный комфорт скоро надоедает, и ты понимаешь: жизнь в чужой мечте — не просто словесная формула. Это на самом деле. Чужая мечта, чужая жизнь, чужой дом, чужая обстановка и одежда. Чужая женщина и чужие дети. Все не хуже, может быть, даже лучше того, о чем ты мечтал, но чужое. Ты устроил бы по-другому.

Ты затеваешь небольшой бунт, ты выясняешь отношения — и с одним чемоданом, где пара сорочек, зубная щетка да нужные для работы книги, уходишь, вырываешься… чтобы рано или поздно понять, что поменял одну чужую мечту на другую.

Что до меня, то мне ясно дали понять: не будет даже иллюзорного бунта. Даже попытки к бегству — и той мои женщины не дозволят мне. И не мечтай, милый! Мы возьмем тебя бережно, словно фарфоровую вазу, словно заболевшего щенка, и переместим из одного женского мира в другой, сотворенный специально для тебя усилиями любящих женушек — бывшей и будущей.

Совместными усилиями, уточнил я.

Ну конечно, совместными, какими еще! Мы всегда все делали вместе, не спорили по пустякам, не ссорились — и теперь вместе будем искать приемлемый выход из создавшегося — созданного тобой, негодник! — положения…

Охотно верю. Когда я думаю о вас, моя бывшая и моя будущая, вижу картину мирных переговоров: одна сторона признает свою капитуляцию, другая — принимает ее, но — достойно, цивилизованно и с таким расчетом, чтобы не повредить предмет переговоров (меня), чтобы победившая сторона могла им пользоваться с теми же удовольствием и пользой, с какими пользовалась проигравшая.

Я — ваша собственность.

Я — Гданьский коридор.

Я — Калининградская область (бывшая Восточная Пруссия).

Я — предмет сделки.

Горячо любимый обеими сторонами, но — предмет.

Одушевленный, но не имеющий права голоса.

Хотя — имевший. О, я имел! Я очень имел голос, когда решал, с кем хочу жить дальше: с Инной или Майей. Но голос был одноразовый, и после того, как я отдал его в твою пользу, Майя, вы в нем (голосе) более не нуждались.

2

Переговоры велись тайно, без свидетелей, но мне удалось подглядеть то, что не предназначалось для моих глаз. Случайно проезжал мимо нужного места в нужное время, случайно увидел моих женщин вместе, за столиком в уличном кафе, под большим клетчатым зонтом — и тут же припарковался напротив и прильнул к боковому стеклу. Опускать стекло я не стал: сквозь звон трамваев и рев автомобильных моторов я ничего не услышу, а виден с той стороны буду гораздо лучше.

И вот я за стеклом, наблюдаю, как они чинно сидят бок о бок, очевидно, ждут заказ, потому что на столике ничего нет, только две почти одинаковые дамские сумочки. Затем, как по команде, они протянули руки к сумочкам каждая к своей — и достали сигареты и зажигалки. Закурили — каждая из своей пачки, от своей зажигалки, — положили сигареты на стол, зажигалки поставили рядом. С такого расстояния не видно, но я знаю, что сигареты у них разные: Инна курит синий «LM», Майя «Kent» № 4. Зажигалки тоже разные. У Инны изящная позолоченная газовая зажигалка, мой подарок на годовщину свадьбы, у Майи — мужской, без всяких украшений «Zippo». Тоже подарок, но не мой и не Горталова (мужа), и не скажет — чей. Вечно таинственная Майя.

Инна и Майя стали подругами в университете и продолжали дружить все эти годы, обмениваясь свежими сплетнями, рецептами и фасонами. Незадолго до нашего разрыва Инна покрасила волосы и сделала прическу, как у Майи, в Майиной парикмахерской, а Майя сшила у портнихи Инны такой же, как у нее, костюмчик: прямая серая юбка с разрезами спереди и сзади и жакет. На переговоры обе пришли в этих костюмчиках. Из-под одинаковых жакетов выглядывают одинаковые белые кофточки с остроносыми воротничками, две верхние пуговицы одинаково расстегнуты, в вырезах блестят украшения: нитка жемчуга у Майи, розовые кораллы у Инны. Издали — почти близнецы. Не знай я их так хорошо, так близко — мог бы и перепутать.

Абсолютно ненужное сходство, ворчу я себе под нос. Уходишь от одной женщины к другой, чтобы обрести нечто новое — а тебе будто нарочно демонстрируют, что все женщины одинаковы.

Утешает иллюзорность сходства, созданного удалением от наблюдаемых. Вблизи невозможно спутать твердо очерченные, как бы застывшие под резцом скульптора черты Инны и вечно ускользающие, мерцающие очертания лица Майи. И тела, скрытые под одинаковыми одеждами, на самом деле разные. Спортивное, чуть подсушенное, скуповато отмеренное природой тело Инны не перепутаешь с цветущим, обильным, налитым до яблочного хруста телом Майи.

Инне любая одежда всегда словно великовата. Майя так и рвется из ткани, любые платья, костюмы, джинсы заполняя собой до предела.

И еще они по-разному пахнут. Даже одни и те же духи «звучат» на коже Майи совсем иначе, чем на коже Инны. И с закрытыми глазами я не спутаю их никогда.

За одинаковыми одеждами и прическами прячутся две совершенно непохожие внутренне женщины: рассудительная, уравновешенная Инна (двойное «нн» в ее имени — как две чаши весов) и таинственная, до сих пор загадочная для меня Майя…

Непохожие, но — не чужие. Понимающие друг дружку. Друг дружке сочувствующие. Когда они сидят так вот и болтают, возникает впечатление, что два матерых нелегала, два резидента разных, но дружественных разведок изображают ничего не значащий светский разговор, под прикрытием которого обмениваются условными фразами.

В сущности, кто они такие, эти женщины, как не шпионки в мире мужчин? Они прикидываются гражданками нашей страны, они без акцента говорят на нашем языке и пользуются безупречными с виду документами, но это не их родной язык и документы у них — фальшивые. И когда они выходят замуж, они используют нас как прикрытие, средство для легализации, но их настоящая жизнь, их подлинная родина — среди себе подобных, и в каком бы звании они ни числились у нас, выслуга лет и льготы за беспорочную службу идут им на их особой, женской родине.

Но вот официант принес моим девочкам соки и мороженое — и они перестали быть похожими на резидентов. Вполне натурально прихлебывают сок и облизывают ложечки, и курят вразнобой, и говорят не так серьезно, и смеются от души, а не для маскировки. Инна что-то показывает Майе на пальцах, некий размер, и Майя кивает в ответ, соглашаясь…

Может быть, они смеются надо мной?

Почти наверняка нет. Наблюдателю всегда кажется, что близкие говорят о нем, но редко его подозрения оправдываются. Мы не настолько интересны другим, как воображаем.

Больше я не стал подглядывать и отъехал, стараясь не привлекать внимания. И не привлек. Ни одна впоследствии не упрекнула, что я наблюдал за ними. И обе признались, что обо мне говорили совсем мало, заранее, в первые минуты переговоров, вынеся мою персону за скобки.

— О чем же вы говорили? — спросил я, неуютно чувствуя себя за пределами скобок (внутри которых действовала иная, недоступная мне, женская грамматика.

— Так… О жизни… — ответила Инна.

— Да ни о чем особенном. О том, как докатились до жизни такой, ответила Майя).

Обе при этом пожали плечами, но — по-разному. Плечи Инны пожатием изобразили сомнение: какая, мол, жизнь может быть у нее, Инны, без меня… Майя движением плеч выражала просьбу о снисхождении: что с нас взять, дурочек, ну не можем мы жить без мужиков, так устроены.

Этими похожими, но все-таки отличающимися пожатиями плеч скобки раскрылись: со стороны Инны, чтобы выпустить меня за, со стороны Майи чтобы ввести меня в.

(Внутри скобок было тепло и безопасно. Мы с Майей обнялись и пообещали, что никого сюда не впустим и не выпустим один другого за эти тесные и родные пределы.)

3

Мы с Горталовым, мужем Майи, мирных переговоров не вели. И не будем вести — нечего об этом и помышлять.

Невозможно представить, как мы усаживаемся за столик в уличном кафе-мороженом, достаем сигареты (у меня «Winston», у Горталова «Балканская звезда») и зажигалки (одинаковые копеечные газовые), как мы вежливо улыбаемся друг другу и одинаково облизываем ложечки — у него язык коричневый, потому что ел шоколадное, а у меня желтый. «Печень больная?» сочувствует Горталов. «Не-ет… крем-брюле…»

Картинка выходит насквозь фальшивая, требуются поправки.

Итак, я снова в уличном кафе — за тем же столиком, за которым недавно сидели наши жены. Невысокая синяя оградка. Синяя арка при входе, синие пластиковые столы и стулья. Под ногами — квадратные плитки, между плитками пробивается начинающая желтеть трава. Приглушенная музыка из динамиков, заглушаемая знакомыми позывными: понятно, «Европа +»…

Внезапно — непременно внезапно, когда перестал ждать, расслабился, на тротуар влетают бронированные фургоны с эмблемами УБОП, и из них вываливаются десяток-другой (может, всего восемь, но у страха глаза велики) громил в камуфляже и черных масках; топоча и цокая по асфальту, они по периметру окружают кафе, перемахивают через невысокую, по колено, оградку, укладывают посетителей мордами в мороженое, а официантов с серебряными подносами — на пол, то есть на усеянную в предвиденье близкой осени желтыми листьями плитку. Меня легко снимают со стула, заламывают руки, так что голова болтается на уровне колен, и ведут к центральному столику, за которым, сняв маску и нахлобучив черный берет с эмблемой на боку и кожаными шнурочками, сидит подполковник Горталов.

Пришли. Встали. Один из громил громко, будто сквозь шум неутихающей битвы, приказывает: «На стол! Руки на стол, я сказал! Ноги шире, мать твою… И стоять! Стоять, кому сказано!..» Я подчиняюсь. Я стою, широко расставив ноги и так же широко раздвинув ладони, почти касаясь щекой небрежно вытертой пластиковой поверхности, и вижу, как на столике появляются сигареты «Балканская звезда» и зажигалка, вижу широкую, в камуфляже, грудь Горталова, здоровенную лапу в черной перчатке с обрезанными пальцами. Он достает сигарету, прикуривает, стряхивает пепел в вазочку с пломбиром. Я чувствую тепло и горечь табачного дыма, пущенного мне в лицо, а также запахи казармы, густо исходящие от уже отпустивших меня, но стоящих рядом, готовых впечатать мордой в стол горталовских громил. И тишина, и беззаботно чирикающие в тишине птицы, и шорох листьев над головой…

И в этой тишине Горталов спокойно, без злобы гасит сигарету о тыльную сторону моей левой ладони, бросает окурок в пломбир, складывает руки на груди — я по-прежнему не вижу, не имею права видеть его лица, — и теперь-то и начинаются переговоры.

4

В каком-то смысле такого рода переговоры имеют место. Теперь, когда мы с Майей перестали таиться, я постоянно представляю, как Горталов и его подручные врываются то в вагон трамвая, то к нам на кафедру или на заседание ученого совета, как укладывают на пол ни в чем не повинных пассажиров или изрядно перепуганных кандидатов и докторов наук. И все это время я пребываю в той же позе: ноги на ширине плеч, руки на столе, голова опущена.

Оттого, что нападение воображаемое, не легче: я чувствую себя униженным и оскорбленным по-настоящему и в лицо коллегам в академии, студентам, случайным попутчикам в трамвае не смотрю прямо и с достоинством, как прежде, а все отвожу в сторону неуверенный взгляд.

Еще хуже с Инной и Майей: скрывать унижение от любящих женщин труднее, чем от случайных попутчиков и даже коллег. К счастью, мое напряженное состояние женщины истолковывают неправильно.

Поначалу, когда наши отношения удавалось хранить в тайне, Майя считала, что меня гнетет естественное чувство вины перед женой, а Инна необыкновенно проницательная и остро чувствующая Инна — подозревала, что я безответно влюблен в Майю и что Майя смеется надо мной, дразнит меня, может быть, даже унижает, сравнивая со своим драгоценным Горталовым. Инна не видела в моем невинном (как она полагала) увлечении криминала и советовала держаться с достоинством, не стелиться так перед Майей.

— Вообще, — говорила она, — я никогда не принимала мнение Майи всерьез, и вкусы ее мне всегда казались сомнительными, и если она считает, что ты не похож на ее Горталова, то и слава богу! Да я бы в жизни за тебя не вышла, если бы ты был на него похож! Ты умный, интеллигентный человек, ты талантлив — да-да, не ухмыляйся, Сереженька! — ты талантливый ученый, это все говорят, кроме твоей Майи, разумеется, которой этого просто не понять, ей не этого надо. Ей подавай амбала под метр девяносто, от которого за версту несет казармой, который не говорит, а командует или матерится и привык свою правоту доказывать кулаком или пистолетом… Что, разве не так?

— Ну, не совсем так, — возражал я, не слишком желая возражать. Слова Инны были для меня как елей, но я обязан был возразить, ибо, утешая меня, Инна чувствительно задевала Майю. — Не настолько примитивен Горталов, как ты его изображаешь. И говорить умеет толково и умно, когда требуется вспомни хотя бы его избирательную кампанию, — и пишет, две статьи опубликовал в специальных сборниках, и даже искусствам не чужд: играет, например, на рояле…

Действительно играет. Даже по телевизору показывали. Потрясающий по своей пошлости кадр, творение местной дамы-режиссера: якобы в боевой обстановке, в концертном зале, где только что убоповцы во главе с Горталовым освобождали заложников (на самом деле это была имитация, тренировка) и где до сих пор еще витают пары слезоточивого газа и валяются бронежилеты, каски, противогазы, на пустой сцене в луче прожектора сидит весь в камуфляже, но без маски, в неизменном берете со шнурочками и в перчатках с обрезанными пальцами Горталов и играет «Лунную сонату». А на крышке рояля, само собой, лежит его автомат…

Теперь же Инна и Майя полагают, что я считаю себя виноватым перед Горталовым, приятелем, почти другом, у которого увел жену, и обе меня оправдывают. Майя доказывает, что виновата в происшедшем только она — если бы она не захотела, ничего бы не было. И то же самое, слово в слово, говорит Инна.

— Знаю я твою Майю, — внушает мне она. — Она любит говорить: чтобы стать счастливой, надо счастье у кого-нибудь отнять. И так и делает. И еще она всегда все решает сама, никого не слушает. Так что не льсти себе и не терзайся понапрасну: это не ты ее у Горталова отнял, это она отняла тебя у меня!

Представляю, как воспринял весть о разводе Горталов. Как ухмыльнулся, когда услышал, что Майя с Инной все обговорили: я ухожу к Майе с одним чемоданом, оставив квартиру жене и сыну, а он, Горталов, тоже с одним чемоданом, уходит и оставляет квартиру ей и девочкам.

— И твоему любовнику, — сказал Горталов.

Нет, не так. Слово не из его лексикона. Еще в те времена, когда мы служили в одном здании, хотя и по разным ведомствам: он в милиции, я в районной прокуратуре, Миша Горталов по поводу супружеской неверности высказался, что сам он такого не потерпит и любовника… нет, хахаля, хахаля своей супруги, застав на месте преступления, пристрелит из табельного пистолета, не задумываясь. И все мы, собравшиеся на ночном дежурстве в канун Нового года, Мише поверили: словами он не бросался и пистолет пускал в ход за время службы трижды — причем в двух случаях был оправдан безусловно, а в третий раз чуть не угодил под суд, но начальство отстояло.

— И твоему хахалю! — презрительно сказал Горталов.

— Он не хахаль мне, он будущий муж!

— Муж…

В одно короткое слово Горталов вложил все, что он обо мне в качестве мужа думал.

Муж — это он, Горталов, настоящий мужчина, повседневно рискующий жизнью и обеспечивающий семью всем необходимым. А не кабинетный юноша (он почему-то в разговоре с Майей называл меня юношей, хотя разница в возрасте между нами невелика: мне скоро тридцать семь, ему — сорок три года), который еще лет пять будет носиться со своей диссертацией, а ты будешь обшивать его и обстирывать, и создавать ему условия для «творческой деятельности» — ха-ха! — и пахать на двух работах, чтобы прокормить семью, и…

— …и кстати, — оборвал он себя на полуслове. — Я понял, что юноша с одним чемоданом отправится к тебе. А куда со своим чемоданом отправится Горталов?

— Ну, все же знают Горталова! — польстила Майя. — Горталов нигде не пропадет. Горталов сумеет устроиться.

Горталов устроится. Горталов всегда устраивается — и не как-нибудь, а наилучшим образом. Что-то в нем есть такое, что с первого взгляда ясно: этот не пропадет, за этого можно не беспокоиться. Он не из тех, кто нуждается в вашей помощи, наоборот: к нему придете вы за помощью, когда припрет, и если он в состоянии помочь, он не откажет.

Майя между прочим отметила, что Горталов не удивился, на кого его променяли. Возмутился — да, выказал презрение — сколько угодно. Но удивления в глазах его, по которым Майя за годы супружества научилась читать безошибочно, хотя глаза у Горталова непроницаемые, как и положено зверюге его породы, удивления в его якобы непроницаемых глазах Майя не обнаружила.

Возможно, Горталов давно догадывался о наших отношениях. Так же, как теперь, возможно, догадывается о моем постоянном унижении перед ним, и воображаемые картины захвата и допроса тешат его оскорбленное самолюбие. А поскольку я признаю свою вину, а значит — и право Горталова на мщение, я даже мысленно не прошу у него пощады, я лишь пытаюсь внушить ему: раз уж ты целый год терроризируешь меня, гасишь сигарету о тыльную сторону моей ладони, где от многочисленных ожогов образовались незаживающие язвы, раз ты заставляешь меня снова и снова испытывать унижение, — ну так удовольствуйся этим, не изобретай для меня новых мук!

И до сих пор, когда я просыпаюсь наутро после вечеринки, где судьба столкнула меня с Горталовым, мне мерещится, что я не выдержал и высказал это ему в глаза. И требуется время, чтобы успокоиться и увериться в том, что этого не было, что мне опять удалось — удалось, удалось! — выйти из щекотливого положения незапятнанным, и никто, даже всезнающий Горталов, так и не догадался, какого страшного унижения я избежал.

И тихая чистая радость переполняет меня, и в награду за одержанную победу я прощаю себе мелкие прегрешения, без которых не обходится наша земная жизнь.

5

Среди прегрешений я не числю нехорошие мысли относительно Горталова. Горталов — не кабинетный начальник, любит он риск, любит видеть страх в чужих глазах больше всего на свете, а потому чуть ли не каждый день подвергается опасности, пренебрегая к тому же бронежилетом и тяжелой защитной каской типа «Сфера». И не заговорен же он от шальной пули или удара ножом. И сколько таких случаев ежедневно фиксируют милицейские сводки. Почему бы в очередном списке не оказаться и его фамилии?

Понятно, что мне это невыгодно. Погибший Горталов — это Горталов герой, Горталов — мученик, Горталов — памятник самому себе. Каменный гость, перед которым Дон Жуан мелок, не то что я. Живой и отягощенный бытом Горталов скорее измельчает в глазах Майи и изгладится из памяти, чем Горталов, высеченный в граните. И если что — придется сопровождать ее на кладбище и стоять в отдалении, покуда будет она там кудри наклонять и плакать… Но с этим я как-нибудь примирюсь. Зато насколько увереннее я буду себя чувствовать, зная, что мой соперник — призрак, дух, воспоминание, а не закованный в броню робот-полицейский!

Я молю небеса о чуде, понимая, что молиться о таком безнравственно, а главное — бесполезно. Крайне редко что-то случается с людьми, которые занимают в нашей жизни ключевое положение. Судьба небрежно и безжалостно убивает и калечит знакомых и родственников, которые не делают нам ничего дурного, зато врагов и недоброжелателей нарочно оберегает и опекает, лишь бы досадить нам.

Утешает лишь то, что Майя меня не осуждает.

Сама, оказывается, не раз примеряла перед зеркалом траур, находя вдовство куда более выигрышным, чем развод.

— Но ведь не убивать же мне самой Горталова… — задумчиво говорит она, глядя мне прямо в глаза своим ясным, открытым и в то же время вечно ускользающим, загадочным взглядом. И прежде чем я додумываю за нее, что можно переложить неприятную миссию на кого-нибудь другого, например, на меня, добавляет: — Нет, этого бедный Горталов все-таки не заслужил.

Немного бравируя, мы говорим о том, что убийство вообще себя не оправдывает: попасться легко, а если и не попадешься, будешь жить с вечной тяжестью на душе, и потом, если убивать придется кому-то одному…

— Тебе, например…

— Почему именно мне?

— Ну, ты все-таки мужчина, тебе сподручнее…

— …если убивать придется одному, второму потом не захочется связывать жизнь с убийцей, а если вдвоем — будет тяжело каждый день видеть лицо сообщника и понимать, что ему столь же тяжело видеть твое лицо. Словом…

— Словом, Горталова мы пока убивать не будем! — подводит итог Майя.

— Пусть живет, — охотно соглашаюсь я, довольный, что этим полушутливым (и даже менее, чем «полу», процентов на тридцать, не более) разговором мне отпущены мои воображаемые грехи.

6

Браки, возможно, совершаются на небесах, зато все без исключения разводы — на земле. И хотя почти каждый развод оборачивается новым браком, как-то уже меньше верится в небесную природу брачных уз, как-то яснее осознаешь, что даже лучшая из женщин — земное существо и жить с нею придется не в безвоздушном пространстве. А в пространстве, выстроенном не тобой и не для тебя. В моем случае — господином Горталовым.

Так что мне только на словах просто: взять чемодан с диссертацией и перебраться к будущей жене. А каково это на самом деле — войти с жалким чемоданишкой, а не сундуком Монте-Кристо (сундук многое бы упростил) в дом, где прогибаются полы под невидимыми, но оттого не менее тяжелыми шагами вечного Каменного гостя, где преследует тебя призрак отца Гамлета? Лучше не вспоминать…

Призрак в постели меня не беспокоит: Майя давно не его, а моя женщина, я стал для нее более привычным и своим, чем бывший муж, — и эта привычность, которая в ином случае огорчила бы меня, в чужой постели служит мне защитой. К тому же, мне кажется — я надеюсь — хочется верить, — здесь я Горталова превосхожу. По крайней мере Майя до сих пор не жаловалась, хотя довольно долго, до самого переезда к ней, мне приходилось жить с двумя женщинами сразу.

Тут меня удивила Инна. Когда разрыв и развод стали явью, она не прогнала меня из супружеской постели, а наоборот: стала более требовательной и раскрепощенной. А когда я прямо спросил ее, не пытается ли она таким способом удержать меня, она хмыкнула:

— Ну вот еще!

— А выглядит именно так… А-а… понял: ты хочешь заездить меня, довести до полового бессилия с тем, чтобы Майя сама от меня отказалась. Так?

— Ну вот еще!

— Необычайно богатый для филолога лексикон…

— Помолчи! Ты меня отвлекаешь!

Сидя в любимой позе наездницы, Инна откинула голову назад, закрыла глаза и вонзила острые длинные ногти в мои беззащитные голени… По ее легкому спортивному телу прошла судорога. Упав мне на грудь, она прошептала:

— Дурачок! Я просто беру то, что мне пока что принадлежит. Успею еще, належусь одна в холодной постели…

Теперь я знаю, что это была неправда. Инна не боялась одиночества в холодной постели. У нее тогда уже был на примете человек, чтобы согревать постель. Когда я узнал, кто он, меня слегка удивил ее выбор. В заместители мне она выбрала нашего общего приятеля и моего однокашника по юридическому институту Леню Жвакина. Адвокатской карьеры он не сделал, хотел попасть в депутаты, но не попал — и переквалифицировался в художники. Чуть ли не каждый день можно видеть Леню на бульваре — атлетическая фигура, красивая голова, роскошная грива тициановских волос на фоне убогой живописи, и каждый вечер он собирает непроданные картины, связывает их веревкой и тащит, перебросив через плечо, за четыре квартала домой. Одну из них Леня подарил нам с Инной еще на новоселье, вскоре после моего возвращения с Севера, — и так она и осталась в некогда новой квартире вместе с прочим имуществом. И вместе с Инной.

Когда Леня поселился у Инны, он первым делом написал копию этой картины и подарил нам с Майей. Видимо, этот сюжет (три беременные женщины, несущие в руках бокал с вином, книгу и фонарь) неуловимым образом связан в Лёнином мозгу со мной. Возможно, в его снах, наверняка истолкованных для него Инной, отцом трех будущих детей являюсь я, а книга у средней беременной — моя будущая докторская диссертация.

Не знаю, как Жвакину, но мне было непросто улечься в постель, еще не остывшую после тяжелого горячего тела Горталова. Что-то во мне противилось самой мысли об этом. Хотя умом я и понимал, что каждый день в нашей стране расходятся сотни, а то и тысячи мужчин и женщин, и при нашем невысоком материальном уровне подавляющее большинство из них не могут начинать жизнь с нуля. Даже если все разведенные мужья уйдут из дома с одним-единственным чемоданом, то практически всем разведенным женам придется принимать новых мужей в тех же спальнях, на той же расшатанной прежним супругом кровати хорошо, если постельное бельишко успеют сменить и купить себе новую ночную рубашку…

Понимал — и тем не менее на дух не принимал и себя видеть в числе сотен и тысяч чемоданщиков не хотел. С неприятным трепетом, помнится, переступил я порог нашей общей уже спальни и удивился выражению веселого ожидания на лице Майи. Я бы подумал, что она приготовила мне бог весть какой сюрприз, если бы не видимое отсутствие сюрприза: тот же высокий, под потолок, шифоньер, комод, зеркало, ковер на полу — и та же самая кровать, застеленная вечным зеленым покрывалом.

— Ты не понял? — с оживленной улыбкой спросила меня Майя. — Нет, ты не понял!

Подошла к кровати, сдернула зеленое шелковое покрывало, словно хвастаясь новеньким, только из магазина, постельным бельем, откинула край одеяла, прилегла, вытянув стройные ноги, призывно приподняла подол халата… Желание боролось с недоумением. Я признался: не понял.

— Это другая кровать, — пояснила она. Похлопала ладонью по матрацу. Точно такая — но другая…

Теперь понял. А когда услышал подробности, то и оценил женскую самоотверженность, помноженную на благоразумие.

Просто поменять спальный гарнитур на новый могла бы любая женщина, способная выбить из уходящего мужа некоторую сумму денег. Думаю, Горталов денег бы не пожалел: мысль о том, что я буду спать в его постели, была наверняка столь же неприятна Горталову, сколь и мне. Но Майя сделала умнее. Она отправилась в магазин, где они когда-то покупали гарнитур, узнала адрес поставщика, связалась с ним, вышла через него на мебельную фабрику (если не ошибаюсь — в Перми), и те отгрузили специально для нее отдельную кровать из гарнитура, которая и стоит теперь на прежнем месте, под тем же зеленым шелковым покрывалом — и только если внимательно приглядеться, можно заметить, что кровать новее, чем остальная обстановка.

И я. Я тоже новее, чем прежний — но пока законный — муж, и точно так же, как кровать, должен возмещать утрату, хотя от меня не требуется внешнего сходства. Я не обязан вписываться в гарнитур. Я — более самоценная вещь. И этим утешаюсь, когда незначительный промах с моей стороны демонстрирует окружающим, что я занял чужое место.

Когда на кухне, например, Майя просит достать солонку и я встаю из-за стола — Горталову достаточно было протянуть длинную руку.

Или когда надеваю домашние тапочки…

Тапочки, разумеется, новые, специально купленные в новый дом, они нормально выглядят на ногах и столь же нормально, обыденно — в коридоре, где в строю разномастной обуви ждут моего возвращения со службы. Вот только стоят они в одном строю с тапочками Горталова — тоже совсем новыми, слишком новыми и качественными, чтобы Майя с легким сердцем выкинула их на помойку. Ведь в доме бывают люди, и лишние тапочки не помешают. Так и стоят наши с Горталовым тапочки в одном строю, и его тапочки, старшие по званию и притом на два размера больше, занимают в строю первое место, а мои — второе.

И я невольно обращаю на это внимание, когда надеваю мои домашние тапочки при входе в мое новое жилище.

И когда ставлю свою зубную щетку в розовый стакан, где еще недавно стояла зубная щетка Горталова.

И когда привстаю на цыпочки, чтобы достать с верхней полки в ванной бритву и помазок: Горталову вставать на цыпочки не приходилось.

И когда Майя на кухне подсовывает мне специальную, особо прочную табуретку, сколоченную специально для Горталова его тестем, отцом Майи, хотя мою тяжесть вполне выдержит обычная табуретка, как у всех.

И когда…

Еще множество таких же пустячных, в сущности, «когда». Из которых и складывается наша новая семейная жизнь. Главное, что она все-таки складывается, а не вычитается. Главное, что мелочи нас не разъединяют, а сближают.

Благодаря прямоте Майи нам нет нужды притворяться, что мелочей не существует: мы отмечаем их, иногда — нарочно подчеркиваем, обговариваем и тем самым постепенно изживаем. Как изжили горталовские тапочки: их не выбросили на помойку, а просто спрятали в кладовку, в специальный ящик, где лежат другие горталовские вещи, и когда теперь к нам приходят гости и Майя говорит: «Достань, пожалуйста, горталовские тапочки», — я не испытываю ни неловкости, ни раздражения. Да пусть хоть и сам Горталов придет к нам — я и ему достану тапочки и подам, как положено гостеприимному хозяину.

И хотя призрак отца Гамлета по-прежнему расхаживает по нашему дому тяжелыми шагами Каменного гостя, я уже не чувствую перед призраком прежнего подсознательного страха и не так часто стою перед ним в унизительной позе, ожидая удара прикладом по почкам или тычка горящей сигаретой в тыльную сторону ладони. И я не боюсь, что Горталов предпримет что-нибудь, чтобы помешать нам покончить с затянувшимся разводом и оформить новый брак. Потому что знаю: при всех своих недостатках подполковник Горталов не из тех, кто долго вынашивает планы мести и тайно плетет интриги. Это не его стихия. Если уж он бьет — то в лицо, а не в спину. И сразу, а не год спустя. Не из тех он, кто машет кулаками после драки.

7

— Или все-таки из тех?

Нет мне ответа. Один я дома в это летнее субботнее утро. Майя погрузила детей и свекровь — не мою маму, мать Горталова — в машину и на целые три недели уехала с ними в деревню.

Это не моя деревня — родина Горталова. И дети не мои — от него. И его машина. Поэтому меня не берут в деревню, не везут в машине, не выгружают на большом, в двадцать соток, участке, где лишь половина земли занята под грядки и постройки, а вторая половина — чистый зеленый луг. Можно в любом месте бросить одеяло и заниматься любовью среди бела дня — трава высокая, густая, и нет поблизости ни одной высокой точки, с которой кто-то мог бы подглядеть. Разве что вороны из неряшливого гнезда на тополе — но мы с Майей не стеснялись ворон.

Однако любовью на зеленом лугу мы занимались только дважды, в позапрошлом году, когда еще не хотели что-то менять, когда просто встречались — сбегали, например, из города на машине Горталова, а Горталов шел с детьми в цирк, в зоопарк, на аттракционы в парк Маяковского…

Я как-то намекнул, что в следующий раз можно поехать на моем старом, но тогда еще живом «Москвиче», однако Майя покачала головой:

— Как ты не понимаешь, Сережа? Сейчас мы с тобой уверены, что он сюда не приедет, а если оставить ему машину — вдруг он не устоит, поддастся на уговоры детей…

— Или просто заподозрит тебя и решит проверить.

— Нет! Вот на это — даже не надейся. Горталов не такой. Будет с ума сходить от ревности, но никогда, никогда, никогда не подаст виду. Мне даже хочется иногда, чтобы сорвался, заорал, ударил — никогда. Ведь знает прекрасно, что я приезжаю на дачу с тобой — соседи наверняка настучали, но молчит. Вот если, не дай бог, я что-то позволю при детях… Тогда вселенский скандал. Тогда и по морде могу получить свободно. Дети — это святое. А я….

— Ты для меня — святая! — воскликнул я. Но воскликнул неубедительно. Не любит Майя моих восклицаний и не верит им. Вот и в тот раз отмахнулась:

— Да ну тебя! Какая я святая — я грешная…

И словно в подтверждение своих слов, прижалась ко мне всем телом и сильно, чуть не до крови укусила в плечо: «Это чтоб не забыл, чтобы помнил…»

И кузнечики стрекотали в высокой траве.

Вот как раз кузнечики… Уж больно назойливо застрекотали они в тишине городской квартиры, уж больно явственно запахло в ней нагретой солнцем травой. И ласточки какие-то или стрижи, я их не различаю, с пронзительным писком закружили высоко над землей. И подумалось мне, что тогда, позапрошлым летом, лежа рядом с Майей в высокой траве, я мечтал, что она будет со мной — а она, видимо, мечтала, что я буду с нею. И хотя мечтали мы вроде бы об одном, на самом деле это были две разные мечты.

И чувствую я себя здесь, в Майиной мечте, квартирантом, почти нахлебником, потому что не так уж много сделал, чтобы ее мечта сбылась, и совсем ничего не сделал, чтобы осуществить собственную мечту. И когда говорю, что пришел жить к Майе с одним чемоданом, говорю не всю правду: кроме неизбежного чемодана с бельем, книгами и недописанной диссертацией я прихватил с собой еще одну вещь из прошлого: самого себя.

Себя обычного, повседневного, такого, каким я был с Инной и каким Инну устраивал (возможно, за неимением лучшего), — но не такого, какого хотела и должна была получить Майя.

Как всякий мужчина, перед чужой, не принадлежащей мне женщиной я старался если не быть, то хотя бы выглядеть лучше — и преуспел, произвел впечатление. Однако впечатлением не проживешь. В конечном счете всегда приходится предъявлять нечто более осязаемое, конкретное — и когда я предъявил это, мне самому стало ясно, как мало, в сущности, могу я предъявить.

— Ну так сделай хоть что-нибудь для этого! — говорю я себе. — Начни прямо сейчас. Займись общественно полезным трудом вместо того, чтобы слоняться по пустой квартире и ныть!

Полезным? Этого я как раз не знаю. Нет у меня уверенности на этот счет. Прежде была, а теперь нет. Испарилась вместе с прошлой жизнью.

Там, в плотно устоявшемся и спрессованном, как пыль в мешке пылесоса, прошлом, защита докторской диссертации виделась единственно возможной точкой на четко выстроенном графике судьбы. Уход на преподавательскую работу, аспирантура, кандидатская — три точки, место доцента — четвертая, проводим через них кривую — и она сама приводит нас к будущей докторской.

Дальше этого прослеживать будущее не требовалось. Пятой точки на графике (докторской) было достаточно, чтобы выглядеть в глазах Инны и ее родни благополучным, солидным, обеспеченным. Да что родня — я сам представлялся себе таковым и с этим представлением перекочевал из прошлой реальности в нынешнюю. И какое-то время продолжал верить, что стою на прочном, незыблемом основании и счастью нашему ничто не угрожает. А между тем…

Мне было тридцать три, когда мы начали встречаться с Майей.

— Возраст Христа и… — попробовал я пошутить.

Тридцать четвертый день рождения был не за горами, и шутка насчет Христа стала слишком привычной. Я, однако, продолжал ею пользоваться при каждом удобном случае, понимая, что время, когда мне это позволено, истекает. Но с Майей старые, проверенные временем шутки не проходят.

— Забудь об этом, — оборвала она меня на полуслове. — Это в их время тридцать три было возрастом свершений. А сейчас — возраст обещаний, не более. Теперь настоящий мужской возраст — сорок. И меня это устраивает. Если ты к сорока исполнишь то, что обещал в тридцать три, — значит, настоящий мужчина. А если не исполнишь — сам знаешь кто. Хотя, может быть, лучше тебе этого не знать.

Лучше не знать. Лучше даже не догадываться, кем я буду для нее, если не исполню обещанного. И не имеет значения, что я не давал Майе словесных обещаний. Не клялся добиться невероятных высот. Не гарантировал ей и ее детям обеспеченного, беззаботного будущего. Я все равно обещал. Обещал уже тем, что просил ее жить со мной, быть моей женой, матерью моих будущих детей.

Дети? Да, мы еще не отказались от этой мысли. По крайней мере я. Скрепя сердце, я могу жить в доме Горталова, ездить в его старой «девятке», пользоваться его табуреткой (но не кроватью!), его компьютером, его… Нет, я не стал классическим приживалом — не облачился в его костюмы, не чищу зубы его зубной щеткой и не бреюсь его «Жиллетом». Но я пользуюсь, как бы дико здесь ни звучало это слово, пользуюсь его детьми — играю с ними, встречаю Олечку и Юлечку из детского сада, кормлю, ношу их, завернутых в махровые полотенца, на руках из ванной после купания, читаю им сказки на ночь. Делаю все, что положено делать отцу, и получаю взамен все тепло, что предназначалось отцу и только в виду его отсутствия досталось мне. Это неподдельное тепло — дети не умеют притворяться, и все же его второсортность становится очевидной, когда появляется настоящий отец и на него щедро проливается тепло высшего сорта.

Я люблю ее детей, но я хочу, чтобы у нас был общий ребенок. А еще лучше — двое. Тогда я сравняюсь с Горталовым в том негласном соревновании, которое началось три с половиной года назад и о котором мы оба не забываем никогда.

А может, и тогда не сравняюсь: счет ведет Майя, а мы с Горталовым слишком горды, чтобы спросить, сколько там набежало очков. И мы можем только догадываться, какая у нее система подсчета, что ставится каждому из нас в плюс, а что — в минус.

Прошло три с половиной года после нашего разговора, через месяц мне будет тридцать семь, останется еще три до возраста исполнения обещаний. А я уже сейчас знаю, что обещания не сдержу. Даже если стану доктором, заведующим кафедрой, профессором — даже и тогда.

Как часто в прежней моей жизни говорилось: «Видишь, Сережа! Стоит только стать доктором наук, и все двери перед тобой открыты!» С завистью говорилось. С почтением к коллеге, который получил и принес показать красивые темно-красные корочки.

Куда же все делось? Почему ни зависти, ни почтения не слышу я больше, когда примеряю эти фразы к себе? И никаких открытых настежь дверей не видится впереди. Просто конец тяжелой работы и довольно красивый диплом, который можно по примеру зарубежных коллег повесить на стенку. Но лучше спрятать в ящик письменного стола — по крайней мере стол у меня собственный, купленный на собственные деньги, и рабочее кресло свое, и еще — мышь и коврик для мышки. Новый компьютер нам не по средствам, но когда старая мышь приказала долго жить, я с наслаждением похоронил ее (буквально закопал в палисаднике возле дома, для чего одолжил у Юлечки с Олечкой детскую лопатку), а потом купил новую мышь и заодно коврик для мыши. Старый коврик был, честно говоря, неплох, но я хочу и я могу себе позволить, чтобы моя мышь гуляла по моему коврику!

Я знаю Майю. Знаю, что она счастлива со мной — и будет продолжать быть счастлива через три года. И не станет несчастливее оттого, что мы не сможем купить новую машину, новую мебель в гостиную, новую шубку. Она будет ездить на старой — тогда уже совсем старой — «девятке». Будет донашивать старую шубку. И принимать друзей в старой гостиной. И она будет так же светиться изнутри и излучать неподдельное счастье, и ей и в голову не придет упрекнуть меня в том, что я не исполнил обещанного в тридцать три года. И лишь ее старая шубка будет служить мне молчаливым упреком.

Особенно эта шубка — она уже сейчас слегка вытерлась и потускнела, а через три года будет и вовсе никакая. Я представляю, как Майя ходит в ней год за годом, как начинает ее тихо ненавидеть, как радуется, когда наступает весна, и с какой безнадежной тоской встречает неизбежную зиму. И как порой задумчиво теребит тоненькое обручальное колечко на пальце — то ли в надежде, что оно волшебное и способно исполнять желания, то ли подумывая втайне: а не сбросить ли этот символ брачных уз, а вместе с ним — и меня.

8

Когда приходят в голову такие мысли, лучше их додумать до конца, вычерпать до самого днища, чтобы не колобродили в голове и не мешали заниматься делом. Если не получается, если мысли ходят по кругу, как загнанные лошади, тогда… Тогда остается либо напиться, чтобы заглушить бесполезные мысли, либо взяться за работу, чтобы прогнать их прочь. Напиваться не хочется — и я берусь за работу.

Еще накануне, в пятницу, я пролистал взятые в библиотеке книги, сделал закладки, и вот горталовский сканер недовольно урчит, чуя на себе не хозяйскую, чужую руку, но покорно пожирает очередную страницу, а я терпеливо жду, пока он закончит, чтобы перейти к следующей закладке, распялить книгу на стекле и, прижимая левой рукой крышку, нажать на кнопочку «Scan».

И снова сканер урчит, а я свободной правой рукой прикрываю глаза, поскольку толстая книга не дает плотно прикрыть крышку сканера и ослепительно-яркое сияние его ламп пробивается наружу.

Еще две книги, еще семь-восемь закладок — и все. Можно выключать сканер, сохранять распознанные страницы в файл и не спеша, со вкусом править текст. Жаль только, что новый «Fine Reader» слишком точно распознает текст, так что приятная работа с чужими текстами быстро кончится. И придется вновь напрягать собственные мозги, выстраивая надежные логические переходы над бездной туманных домыслов и гипотез.

Работать умственно в такую жару невмоготу, но спасения ждать неоткуда.

Одна только Майя могла бы меня спасти — если бы погрузила вместо свекрови в старенькую «девятку» и увезла за тридевять земель, в деревню Некрасово, где старый, но крепкий пятистенок под зеленой крышей, где сочная клубника на плохо прополотой, но оттого не менее обильно плодоносящей грядке, где зеленый луг и стрекот кузнечиков в траве, и первые грибы уже поспели в окрестных лесах. А какая стоит тишина в деревне ночью! А какой там за окнами воздух! А как деревья начинают шелестеть под утро! И птицы пробуют перед рассветом голоса! А какая вода в колодце…

Но… не нужен я на чужой даче, не нужен в чужом огороде — нет, действительно, без обид, просто не нужен, требуются там лишь ловкие женские руки, чтобы полоть грядки. Конечно, в деревенском доме, на участке, в сарае всегда найдется работа для мужских рук, но и это не про меня: настоящий хозяин дачи, Горталов, наезжает туда дважды в неделю, по будням, и успевает сделать по хозяйству столько, сколько мне бы и за неделю не осилить.

Не нужен я и в Академии, где царит затхлая тишина летних каникул.

Не нужен и в левой фирме, которой владеет мой старый приятель: приятель-работодатель устроил себе длительный отпуск, а приятелям-неграм, вроде меня, милостиво разрешил отдыхать до сентября.

Словом, не мог я найти никакого разумного повода, чтобы не работать, и, заканчивая сканирование, с надеждой поглядывал на телефон: может быть, хотя бы его длинный переливчатый звонок придет мне на помощь, оторвет от компьютера, отправит на поиски приключений?

Но и телефон сегодня мне не помощник. Нет, он не молчит, он названивает с обычной частотой, отрывая меня от работы, но только для того, чтобы спросить: дома ли моя Майя, мои (не мои) дети, моя… то есть тоже не моя — Майи — свекровь. И только Виталий, наш с Инной сын, дважды на протяжении полутора часов спрашивал непосредственно меня: в первый раз интересовался, не собираюсь ли я продавать доллары и, если собираюсь, чтобы не думал, поскольку есть достоверная информация, что доллар резко подскочит вверх; во второй раз сын позвонил мне, чтобы узнать, нет ли у меня знакомого собачьего парикмахера.

Мне понравился оборот речи: «знакомый собачий парикмахер». Я сразу вообразил себя, разгуливающим под руку с приятелем, который всем моим знакомым вежливо представляется: «Эммануил (или Эдуард, или Альберт непременно из этой серии) — собачий парикмахер». И встряхивает при этом кудрявой, как у пуделя, головой и пощелкивает в воздухе ножницами…

Хотя на самом деле наш — то есть Майин — знакомый собачий парикмахер никакой не Эдуард и не Альберт, потому что не парикмахер, а парикмахерша, и зовут ее — Анна Феоктистовна, и стрижет она по совместительству, а по основной должности — не парикмахер и не ветеринар, а нотариус, но сейчас она никого не может постричь, потому что в декрете, живот мешает, к тому же, вспомнил я и тут же сказал об этом в трубку, Анна Феоктистовна такая же приятельница Инны, как и Майи, о чем ему, Виталию, должно быть известно, и телефон ее записан в вашей неряшливой черной телефонной книжице под буквой «П» — но не от слова «парикмахер», а от слова «пудель», поскольку стрижет она только пуделей и как раз на почве пуделя моей бывшей тещи Инна с Анной Феоктистовной и познакомилась.

— На почве пуделя, — повторил слегка насмешливо Виталий. Только слегка: насмехаться надо мной по-настоящему он пока что себе не позволяет. — Это прикольно! — После чего в разговоре возникла долгая пауза, словно сын пытался вспомнить, какой породы та не существующая, как я подозреваю, собака его не существующих знакомых, и вспомнить никак не мог, и чесал в раздумье затылок, и вытирал платком потный лоб, и наливал в стакан холодную минеральную воду, и… и тут пришла мне в голову мысль, что пока мы с сыном говорим о собачьих парик-махерах и прочей собачьей ерунде, наша жизнь неумолимо вытекает из нас обоих… псу под хвост, вот именно — псу, воображаемому пуделю, под самый воображаемый хвост, чего не происходило бы с нами, если бы мы по-прежнему любили друг друга как отец и сын, а не старались поддерживать добрые отношения…

Мой сын — вундеркинд. И не просто вундеркинд, а компьютерный вундеркинд. Он не развлекается компьютерными играми и не шатается без толку по сайтам в Интернете. Он в Интернете работает. Там у них в Сети существует электронная биржа, и на этой бирже мой сын считается самым продвинутым и самым успешным молодым брокером. Или трейдером — все равно я не знаю, чем одно отличается от другого. Знаю только, что очень взрослые и очень обеспеченные люди уважают моего семнадцатилетнего сына и прислушиваются к его советам. Единственный минус (временный) — это его возраст. На биржу допускаются только совершеннолетние, так что официально место на бирже брокера (трейдера) куплено на мое имя. Мне почему-то это льстит…

— Ну ладно, пока, — вдруг как-то торопливо, почти невежливо сказал мой гениальный и обычно вежливый сын и, не дожидаясь ответа, положил трубку. И отчего-то показалось мне, что та же мысль о времени, утекающем псу под хвост, явилась вдруг и ему. И что именно она заставила его столь поспешно попрощаться со мной, словно каждая минута пустого разговора отнимала у него (так же, как и у меня) минуту драгоценной жизни.

Я нажал на кнопку и осторожно, словно боясь повредить, опустил трубку в гнездо док-станции. Она, как обычно, издала короткий мелодичный двойной свисток, и тут же кто-то позвонил снова.

9

— Да? — сказал я, уверенный, что это Виталий. Хочет поделиться своим открытием. Вот будет разочарован, когда узнает, что та же мысль посетила и мою голову…

Но это был не Виталий.

— Здравствуйте! Это Платонов Сергей Владимирович?

Такой приятный, такой женский голос…

— Да.

— Здравствуйте, Сергей Владимирович!

— Здравствуйте…

Что-то такое было в голосе… профессиональное, пожалуй, что вызывало представление о лишенной запахов, кондиционированной атмосфере офиса, о стройной молодой особе в белых облегающих брючках и белой блузке, с коротко стриженными темными волосами. Одной рукой она прижимает трубку к маленькому, с бриллиантовой слезинкой уху, другой делает знаки вошедшему посетителю: подождите минутку, сейчас я переключу разговор на телефон начальника и займусь вами. Сейчас переключит… Вот сейчас…

— Подождите минуту, Сергей Владимирович, сейчас с вами будут говорить.

— Жду.

Переключила.

И тут же другой голос раздался в трубке. Ага: не начальник начальница. Тоже приятный женский голос, но звучит иначе, и по имени-отчеству я назван в иной тональности — так что опять представился офис, кондиционер, мягкое освещение… только обладательница нового голоса сидела уже не в приемной за компьютером и мини-АТС, а в собственном кабинете, за обитой натуральной кожей дверью, в удобном кожаном кресле… и даже не сидела, пожалуй, а расхаживала в дорогих модельных туфельках на высоком каблуке по мягкому ковровому покрытию, прижимая к уху телефон-трубку.

И как только я зашагал босыми ногами по мягкому ковру, тут же мне она и представилась: довольно высокая, всего на полголовы ниже меня, стройная, в чем-то смутно струящемся, полупрозрачно-шифоновом, с разрезом вдоль длинного бедра и с короткими — короче, чем у секретарши, — и светлыми, а не темными волосами, с какой-то неожиданно приятной и подкупающей манерой улыбаться…

Вот именно: подкупающей.

Впрочем, забудем этот треп, будто я и впрямь мог разглядеть при помощи телефона, как выглядят обе женщины — начальница и секретарша. Да и какая разница? Даже если секретарша окажется приземистой тумбочкой в шифоне, с рыжими волосами и в очках, а начальница — миниатюрной жгучей брюнеткой с пробивающимися на верхней губе усиками, в белых брючках и блузке без рукавов, с татуировкой в виде черной бабочки на правом плече — разве от этого что-то изменится для меня? Ровным счетом ничего! А вот от того, каким образом она, начальница, улыбается мне, разговаривая по телефону, может измениться очень многое, и тут уж я никогда не соглашусь, что просто догадался, а не почувствовал, как именно она мне улыбается, — очень даже почувствовал и могу на что угодно поспорить, что именно так она и улыбается — приятно и подкупающе, а это означает, что она хочет произвести на меня приятное впечатление, и более того — хочет меня подкупить.

Я нужен ей для чего-то! То есть не я лично, не мужчина моего возраста и телосложения, но мои услуги — и за них она готова заплатить. От нее же мне ничего не нужно, так что если она передумает и положит трубку, она упустит какую-то возможность, я же не потеряю ничего, кроме этой наполовину угаданной, наполовину выдуманной мною улыбки по телефону…

— Сергей Владимирович! — повторила она.

И снова в ухо потекло многообещающее тепло улыбки. Нет, все-таки я не ошибся!

— Да…

— Ирина Аркадьевна.

— Да, Ирина Аркадьевна!

— Что — да, Сергей Владимирович?

— Что бы вы ни хотели мне предложить, уважаемая Ирина Аркадьевна, о чем бы ни попросили, ответ будет только один: да. Ни за что не поверю, что таким приятным голосом можно предложить что-нибудь дурное, недостойное, от чего я вынужден буду отказаться.

— Меня радует ваш оптимизм, Сергей Владимирович. И я почему-то уверена, что вы не откажетесь от моего предложения — хотя дело тут вовсе не в моем приятном, как вы говорите, голосе.

— Это не я говорю. Это вы говорите приятным голосом. А я вас слушаю.

— Спасибо. — Смех. Приятный смех, не раздражающий и не унижающий. Нет, правда, спасибо, мне приятно слушать такие изысканные комплименты. Но все же… все же, я думаю, главное не в голосе, а в сути моего предложения. Бывают же такие предложения, от которых просто невозможно отказаться, правда?

Ой-ё-ёй! Какое знакомое выражение! Слишком знакомое. Если бы это говорилось не столь милым голосом, я бы наверняка насторожился. Знаем мы эти предложения, от которых невозможно отказаться. Обычно они делаются не по телефону, а лично, с глазу на глаз — если не считать двух горилл, у каждого из которых под мышкой топорщится пистолетная кобура. В таких условиях отказаться от предложенного тебе выбора между пачкой долларов и сам знаешь чем — зачем уточнять, дорогой? — почти невозможно.

В бытность мою прокурором подобные предложения мне уже делали. И по меньшей мере дважды я вынужден был их принять — с некоторой выгодой для себя, не скрою, но когда те же люди предложили в третий раз, у меня на животе был приклеен микрофон, и от предложения пришлось отказаться, а потом случилась бездарная, вовсе не похожая на то, что показывают в кино, перестрелка, и тот, кто стрелял в меня, промахнулся, а я попал ему точно в лоб. И больше мне подобных предложений не делали… пока я не ушел на преподавательскую работу.

Неужели опять?

Нет, что-то мне подсказывало, что здесь не обычные абитуриентские заигрывания — даже абитуриенту, даже с ума сходящей мамаше абитуриента должно быть ясно, что коли С.В. Платонов сидит дома и корпит над диссертацией, стало быть, в приемную комиссию он в этом году не попал и проку от него — никакого.

— А почему, Ирина Аркадьевна, вы решили обратиться с таким заманчивым предложением именно ко мне?

— Потому что вы — единственный человек, который может мне помочь. И еще потому, что вас рекомендовал один из наших общих друзей…

— А есть и такие?

— Возможно, даже не один.

— Вот уж не знал…

— Если захотите — узнаете. Мы не станем от вас ничего скрывать.

Первый прокол, который она допустила: «мы» вместо ожидаемого «я». Сколько раз я ловил клиентов на таких проколах! Тут главное виду не подать, что заметил. А в нужный момент проколом воспользоваться. Я непременно воспользуюсь, уважаемая Ирина Аркадьевна. Позже.

— И еще, — продолжила она, — мы обратились именно к вам, потому что вы сейчас не очень заняты.

— Вы уверены?

— Да нет, — засмеялась она, — я как раз ни в чем не уверена. Но ваш друг — тот, кто вас рекомендовал, — выразился примерно так: «Конечно, Сергей скажет вам, что чертовски занят своей докторской диссертацией. И это правда. Но на самом деле он будет счастлив, если его оторвут от бумаг хотя бы на несколько дней…» Вы счастливы, Сергей Владимирович?

— Даже и не знаю… Вряд ли. Скорее заинтригован. Не знал, что у меня такие заботливые и такие проницательные друзья.

— К тому же — в этом-то я уверена — вы сейчас не заняты по основному месту работы, в Юридической академии, там летние каникулы.

— И вступительные экзамены, — нарочно подставился я.

Но ее это не заинтересовало.

— Конечно, если вы сейчас связаны какими-то иными обязательствами, мы поймем и не будем настаивать.

Это она хорошо сказала. Грамотно. Не люблю, когда припирают к стенке и не оставляют запасного выхода. Хочешь с человеком договориться по-хорошему — дай ему возможность отказаться. Значит, все-таки не просто девочка с подкупающей улыбкой. Значит, все-таки «мы». И неизвестно, какую часть этого «мы» составляет девочка. Может, у нее просто приятель — заместитель — муж не знаю, кто там еще, такой умный, а может, за ее спиной целая организация, и сейчас, когда она со мной говорит, магнитофоны пишут каждое слово, и сто очкариков за пультами сидят с наушниками на голове и слушают, и анализируют, и по ходу разговора дают рекомендации. А кто-то один, самый главный, в дорогом галстуке, стоит перед ней и дирижирует.

— Хотел бы я, чтобы это было так, но — увы… Никаких обязательств по отношению к кому бы то ни было у меня нет. И работы тоже нет.

И денег, мысленно добавил я, тоже нет. А у вас, милая моя, подкупающая моя, они есть? Наверняка есть. Знать бы еще, на сколько тянет ваша улыбка…

— Так, значит, я могу на вас надеяться, Сергей Владимирович?

Господи! Как это было сказано! Каким голосом… Будь я молод и будь я холост, я бы, наверное, на край света вызвался пойти, если бы женщина таким голосом спросила, может ли она на меня надеяться. Да на кого же еще, если не на меня?!

Но я уже не так молод — и не холост. Настолько не холост, что не кидаюсь на каждый женский голос, как на приманку. Не могу себе позволить. Да и не хочу, пожалуй. Потому что та, ради которой на край света, — уже со мной, и глупо ее бросать ради самого приятного, самого подкупающего голоса на свете.

Молчание мое затянулось чуть больше допустимого, но она — молодец, умеет держать паузу, не повторяет раз заданный вопрос, терпеливо ждет.

— Что ж… — наконец пробормотал я.

Не знаю как вы, а я оцениваю прожитый день не по достигнутым результатам, а по затраченным усилиям. И если усилий затрачено изрядно, то даже при нулевом результате дарую себе право на отдых. Так что в худшем случае, если все кончится ничем, нулем, пшиком — и тогда у меня будет моральное право не делать сегодня более ни-че-го.

— Тогда я высылаю за вами машину, Сергей Владимирович, — уже утвердительно, без знака вопроса, сказала Ирина Аркадьевна. — Темно-зеленый «Фольксваген-Пассат», номер… — Она назвала номер. — Машина будет ждать возле вашего дома через двадцать минут.

Даже не спросит адрес? Нет, не спросила. Заранее знала, разумеется. Еще до начала разговора вызвала шофера и велела ждать в приемной. И как только положила трубку, дала команду ехать — уверенная, что двадцати минут мне как раз хватит на то, чтобы нагреть воды в чайнике, побриться и переодеться в чистое. Не удивлюсь, если она точно знает, что по субботам, когда никуда не нужно идти, я позволяю себе не бриться. И что в нашем районе нет горячей воды — тоже.

10

Когда я подошел к машине, водитель в черной форменной фуражке сидел, глядя прямо перед собой, словно и не обращая на меня внимания. Я, признаюсь, был разочарован: приятно хоть раз почувствовать себя важной персоной, как в кино, где шофер непременно выскочил бы и открыл передо мной дверцу.

Это не кино, напомнил я себе, открыл переднюю дверцу и сел рядом с шофером. Наверное, полагалось сесть сзади — опять-таки как в кино, но раз мы решили, что это не кино, значит, будем вести себя не так, как в кино. А как? Как в сказке про Золушку, вот как. То есть заранее будем готовы к тому, что роскошный «Пассат» обратится в зеленую тыкву, а шофер в лаковой фуражке — в черную крысу. Вообще неведомая Ирина Аркадьевна виделась мне доброй феей из «Золушки». А по-настоящему добрая фея в наше время всегда предлагает хорошо оплачиваемую работу…

— Добрый день, Сергей Владимирович! Можно ехать?

И тут до меня дошло. То есть до меня уже раньше дошла часть информации — запах, но я не успел ее переработать и осознать, только одобрил мысленно: хорошие духи у моей доброй феи, приятные и стойкие, съездила один раз — и вся машина пахнет… И лишь теперь, когда зазвучал голос, до меня дошло, что аромат духов доносится до меня слева.

— Поехали… Как вас зовут?

— Наташа.

— Очень приятно, Наташа. У вашей фирмы, похоже, сугубо женский профиль?

— Ну, в общем, так можно сказать…

И мы поехали. Я и шофер Наташа: рыжеволосая девушка в черных джинсах и черной шелковой безрукавке. На правом плече татуировка — маленькая черная бабочка, что привиделась мне в разговоре с Ириной Аркадьевной. Привиделась неспроста. Наверное, во время разговора Наташа стояла рядом с начальственным столом, ожидая команды на выезд, — вот бабочка и просочилась тайком в телефонную трубку, волнуя теперь мое мужское либидо недоступной красотой своих крыльев, подрагивающих каждый раз, когда Наташа переключает передачу.

Машин по субботнему времени было немного, и мы свободно мчались со скоростью «Пассата» в приятной пустоте и тишине, не нарушаемой ничем. Деликатная наездница не стала портить музыкой путешествие. Может, боялась спугнуть бабочку с плеча? Хотя не уверен, что бабочки воспринимают звуки в том же диапазоне, что и мы.

— Скорее они реагируют на запахи, — сказала, не повернув головы, Наташа. И до меня дошло с запозданием, что мы уже несколько минут говорим о бабочках. После чего вдруг сразу, почти без перерыва, заговорили о машинах.

Понятно, что когда женщина — за рулем, в ней предполагается некоторое знание предмета. Но Наташа меня приятно удивила. Казалось, она знает об автомобилях все. И не просто знает, не нахваталась верхушек через Интернет и журнал «За рулем», а освоила их практически — и на «Мерсе» она поездила, и на «БМВ», и на «Лэнд-крузере»… А больше всего на свете, узнал я, хочется ей водить собственную машину: но только не «Пассат» и даже не «БМВ», хотя есть в фирме для представительства новая удлиненная седьмая модель… А как насчет «Пежо-206»? Шутите! Это для девочек-секретарш, для любовниц новых русских, на худой конец — для их жен, а она мечтает купить пусть небольшой, пусть двухдверный, но все-таки — джип.

Типа этого, показала она, и я согласился: да, от такого я тоже не откажусь, хотя мне, скорее всего, придется брать что-нибудь попроще, с четырьмя дверями, чтобы вывозить на дачу жену, детей, свекровь жены, что-то вроде… Киа-спортэйдж, подсказала Наташа и сочувственно кивнула: не лучший вариант, согласна.

— Вы и на нем ездили?

— Приходилось. Еще на старой модели. Смешная штука: чтобы отключить полный привод, там надо было не только остановиться, но еще и сдать примерно на метр задним ходом…

— Серьезно?

— Ну да! Чтобы муфты вышли из зацепления… Но это раньше. А на новой модели можно переключаться даже на ходу…

Так, профессионально переговариваясь, как бы меняя по ходу марки машин и примеряясь к ним, мы домчались до офиса Ирины Аркадьевны. Это недалеко от центра, на улице Гоголя, по соседству с американским консульством. Офис, собственно, занимал не все старое трехэтажное здание, а лишь полуподвальный этаж. Так что я в сопровождении Наташи не поднялся по лестнице, а спустился на один пролет, после чего оказался перед мощной бронированной дверью с глазком. Над дверью висела изящная и лаконичная вывеска: «ДАР».

— Дар Валдая? Или Набокова?

— Просто «ДАР», — улыбнулась Наташа. — Дизайн — Архитектура — Реклама.

— Архитектура? Строите дома? Коттеджи для новых русских?

— Нет. В основном осуществляем привязку к местности монументальной рекламы. Знаете, эти большие щиты…

— Я понял.

Наташа набрала на кодовом замке несколько цифр, и тяжелая дверь не распахнулась, а плавно и почти бесшумно отъехала в сторону.

— Впечатляет.

— В первый раз всех впечатляет. Клиенты сразу проникаются.

— Я давно уже проникся…

Мы оказались в прохладном, ровно освещенном коридоре. Камеры наблюдения, огнетушители, одинаково обитые коричневой кожей двери по обеим сторонам, а между дверями — ниши. В одной из ниш сияет аквариум с морской водой, в другой — фигура средневекового рыцаря в полном облачении, с тяжелым мечом в руке, в третьей неожиданно бюст Ленина на фоне развернутого красного знамени…

— Подарок автора на презентацию фирмы, — ответила на мой немой вопрос Наташа. — Теперь он наш ведущий специалист.

— Ленин?

Смешок.

— Нет — автор. А знамя осталось от учреждения, которое размещалось здесь до нас.

— Бежали перед наступающим капитализмом, бросив знамя социалистического соревнования…

Еще смешок — и дальше, дальше, дальше: Наташа чуть впереди и сбоку, я за ней. Профиль у нее был, пожалуй, резковат: не вылепленный, а словно вырезанный, остро заточенный нос, резко очерченные губы, темные, почти черные брови при рыжих ресницах и упрямый подбородок, но в целом, несмотря на фуражку, впечатление женственное. Хотя и недостаточно женственное, чтобы еще более женственной не показалась вся струящаяся и просвечивающая сквозь шифон Ирина Аркадьевна.

11

Прикосновение ее руки было приятно прохладным, что, видимо, объяснялось исправно работающим кондиционером. А может — прохладной близостью льда, который Ирина Аркадьевна сама, отпустив Наташу царственным кивком, раскладывала по высоким стаканам, заливая оранжево-красным кампари и апельсиновым соком.

— Вы ведь не за рулем, — сказала она. — Стало быть, вам не повредит. Впрочем, тут так мало градусов…

Я впервые попробовал этот напиток, горьковатый, отдающий леденцом на палочке, в общем — приятный, как и все приятно мне в этом очень просторном, похожем скорее на средней величины зал, чем на кабинет, помещении. Совсем не таким во время нашего телефонного разговора я его представлял. Из моего представления сюда перекочевали только три двери (одна, ведущая в приемную, две — неизвестно куда), обитые вишневой кожей, и под цвет дверей — кожаные кресла и стулья вдоль стен, а также стол черного дерева с изящным ноутбуком и застекленные стеллажи, уставленные от потолка до пола одинаковыми солидными папками с разноцветными наклейками. Но главенствовал надо всем огромный, шесть на шесть метров, рабочий стол, на котором высился макет центральной части города.

Пройти мимо макета я не мог. Это вам не какая-нибудь дешевая игрушка, нет — абсолютно точный, выдержанный в масштабе 1:50, макет, на котором вдоль умещалось три квартала, а поперек — два. Чьими-то умелыми руками воспроизведены каждый дом, каждый тротуар, светофор, уличный фонарь — даже деревья и те не просто условно зеленые, а той величины и породы, которые вдоль этих улицах высажены. И светофоры не просто так моргают красными и зелеными лампочками, а точно повторяют сигналы настоящих светофоров: из окна полуподвала я видел светофор у следующего перекрестка, и он же, только уменьшенный в пятьдесят раз, мигал на столе в такт своему старшему собрату.

Машины и трамваи, правда, не двигались, когда им загорался зеленый свет, а продолжали стоять там, где их поставили руки хозяйки кабинета и ее помощниц. Было бы слишком сложно, полагаю, наладить одновременное движение всех транспортных средств — и потом, куда им деваться, когда они доедут до края стола? Но зато трамваи, троллейбусы и автобусы — именно тех маршрутов, что проходят через эту часть города, а автомобильчики в точности повторяют очертания настоящих современных авто и носят на себе вполне реалистичные с виду номера.

Почти не удивляясь, разглядел я у подъезда здания, в котором находился, темно-зеленый задастый «Пассат» с тем самым номером, что продиктовала мне по телефону Ирина Аркадьевна. Обе дверцы «Пассата» были приоткрыты, и у каждой стоял крохотный, не больше четырех сантиметров в высоту, как того требовал масштаб, пластмассовый человечек. В высоком, коротко подстриженном блондине справа можно было узнать меня, а в рыжей девушке слева — шофера Наташу. Чуть дальше, в знакомом мне летнем кафе-мороженое за синей изгородью, сидели за столиком две похожие, словно близнецы, женщины — одинаковые короткие прически, одинаковые жакетики и блузки, одинаковые кукольные креманки с шариками, изображающими мороженое, перед каждой. В одной креманке шарики были коричневые, шоколадные, в другой — крем-брюле.

Мы с Ириной Аркадьевной, не сговариваясь, задержались у макета — как раз напротив маленьких любительниц мороженого. Одинаковым жестом поставили перед ними на мостовую запотевшие стаканы с тающим среди красновато-оранжевого кампари льдом, закурили, стряхивая пепел в пепельницу, перегородившую путь бредущим вдоль улицы Писарева пешеходам.

— Готовый рекламный ролик фирмы «Кампари», — усмехнулся я. — Улица, жара, устало бредущие пешеходы, и вдруг огромная, но притом изящная женская рука ставит прямо перед ними на тротуар высокий запотевший стакан…

— Жаль, что мы не снимаем рекламу для телевидения. Я бы купила у вас сюжет. А наша продукция — вот она.

Ирина Аркадьевна показала на рекламный щит напротив кафе-мороженое. Застыв над нетающим крем-брюле и шоколадным, маленькая Майя и крохотная Инна были обречены вечно любоваться рекламой колготок «Голден леди»… Нет, не вечно, тут же внес я поправку: точно как на настоящем щите, на его крохотном подобии произошла едва уловимая глазом подвижка, и колготки сменились новейшей швейной машинкой…

— Бедняжки, — сказал я. — Ни отвернуться, ни в сторону отойти. Они просто обречены на вашу рекламу.

— Что делать! Фигурки, как видите, отлиты из пластмассы, ни винтов, ни шарниров — одни вечно идут, другие сидят… Но чтобы сделать вам приятное, так и быть: сменим дамочкам обстановку.

Она ловко, привычным жестом, выдвинула откуда-то сбоку в столе ящик, покопалась в нем — и вот уже за столик с мороженым уселась другая парочка: тощий брюнет в черном костюме, в темных очках и с короткой седой бородкой и такая же тощая блондинка в длинном, до полу, серовато-голубом платье. Конечно, это была игра воображения: слишком малы фигурки, слишком мелки черты кукольных лиц, — но все же мне показалось, что брюнет доволен тем, что вырвался из темного ящика и может на славу угостить даму, а блондиночка воротит нос от его жалкого угощения. Похоже, Ирина Аркадьевна читает мои мысли: она поставила перед брюнетом и блондиночкой крохотные пустые стаканы и…

— А можно мне?

— Да пожалуйста! Доставьте себе удовольствие…

Она уступила мне место, и я осторожно, не дыша, накапал из своего стакана кампари брюнету и его даме. Теперь блондинка глядела чуть веселее… Что же касается Инны и Майи, то рука всемогущего божества усадила их в ярко-синюю двухдверную «Toyota-Rav4» — мечта рыжей Наташи — и они весело покатили в сторону библиотеки Писарева, где в полном соответствии с реальностью их поджидал знак «Строительные работы» и несколько оранжевых жилетов изображали асфальтоукладочные работы.

Один из оранжевых жилетов здорово смахивал на Горталова, у него даже брюки были камуфляжные, а под жилетом — темно-зеленая армейская футболка, так что мнимый ремонт вполне мог обернуться для моих девушек засадой…

— Вы тут, наверное, с утра до ночи играете, — улыбнулся я.

— Мы-то что, — ответно улыбнулась Ирина Аркадьевна. — Мы уже наигрались, а вот клиенты… Им эта игрушка просто башню сносит. Дай им проект на бумаге, покажи на мониторе компьютера или на большом экране ноль эмоций. Но стоит им только оказаться здесь и увидеть, как их щит будет выглядеть на всамделишной улице… Да если еще подаришь им пару фигурок в автомобильчике — бери их голыми руками…

— И фигурки вы, надо полагать, заказываете каждый раз с прицелом на конкретного клиента?

— Совершенно верно! И человечков, и копии их любимых иномарок, и собачек…

— …и любовниц…

— Ну, это уж как получится. Главное — достать фотографии, а остальное наши специалисты берут на себя. Беспроигрышный ход!

— На то вы и специалисты по рекламе…

Мы стояли и любовались макетом. Больше всего Ирина Аркадьевна гордилась системой освещения: стоило закрыть жалюзи, как автоматически (при помощи фотоэлементов) включились уличные фонари, вывески, начали загораться окна домов — тут специальная программа, пояснила она, так что окна вспыхивают не все сразу, а в случайной последовательности. И наконец весело вспыхнули специальные лампочки, освещающие рекламные щиты.

Вечерний город выглядел еще натуральнее, чем при свете дня. Казалось, стоит прислушаться, как из полумрака донесутся чьи-то шаги, шорох шин, музыка из распахнутых окон автомобилей…

И в довершение иллюзии на специальном подвесе всходила над вечерним городом луна.

— Неплохо им тут, наверное, живется, — вздохнул я. — Прямо как в наших добрых старых советских мультфильмах: все ярко, солнечно, красиво — и ни-ка-ких серьезных проблем!

— Это точно!

Ирина Аркадьевна щелкнула выключателем, и в маленьком городе снова наступил летний день.

— Хотя, с другой стороны, довольно жутко, должно быть, себя чувствуешь, когда сидишь как ни в чем не бывало за столиком в кафе, кушаешь мороженое, и вдруг к тебе протягивается огромная рука и усаживает тебя в автомобиль или бросает в огромный черный ящик, где ты будешь лежать среди таких же маленьких куколок, пока снова не понадобишься всеведущему кукольнику.

— Но ведь и в жизни с нами такое бывает… Разве не так?

Мы освободили маленьким пешеходам путь и подошли к большому застекленному шкафу, где на полках я увидел множество кубков и позолоченных фигурок — призов, полученных то ли на рекламных конкурсах, то ли на спортивных состязаниях.

— И то и другое, — ответила на мой вопрос Ирина Аркадьевна. — Есть призы, полученные фирмой, а есть и мои спортивные награды… — Она прихлебнула кампари.

— Художественная гимнастика?

— Спортивная.

— Ого!

— А вы?..

— Вы не поверите!

— Неужели бокс? Ни за что не поверю!

— Бальные танцы. Второе место на первенстве Союза.

— Это здорово! А я сразу подумала: или фигурное катание, или танцы. Осанка сохранилась, постановка головы, плечи… И что-то такое в одежде. Не могу представить вас в мятых джинсах и кроссовках.

— Ну почему? На даче…

— На даче я тоже могу надеть сапоги и телогрейку.

— А вот этого я не могу представить.

И действительно трудно представить Ирину Аркадьевну где-нибудь на даче, с платком на коротко стриженой голове, в телогрейке и резиновых сапогах, дергающей морковь или копающей в огороде картошку. А вот где-нибудь на Багамах, на Кипре на худой конец…

Тут же выяснилось, что на Кипре — да-да, именно на Кипре, вы угадали не так давно довелось Ирине Аркадьевне отдыхать, и именно оттуда привезено кампари и оттуда — замечательный загар, которого трудно было бы добиться нынешним дождливым летом.

И тут же раскрылась ниша в стене и на большом телеэкране мне показали любительский фильм: Ирина Аркадьевна и Кипр, в такой последовательности, ибо и Кипр, и киприоты, и все тамошние церкви и прочие достопримечательности служили фоном для Ирины Аркадьевны, и, признаюсь, я об этом не жалел, и вовсе не хотелось мне, чтобы оператор отвел камеру в сторону и показал мне Кипр как таковой, без Ирины Аркадьевны… ну, может быть, единственный раз, когда снимали на океанской яхте — тогда мне хотелось увидеть яхту целиком, а не только мостик и штурвал, за которым стояла все та же Ирина Аркадьевна в ослепительном купальнике и капитанской фуражке, в то время как сам капитан, он же хозяин яхты, невысокий, плотный, с заметно отвисшим животиком, но с жестким лицом и характерным властным прищуром, лишь скромно придерживал штурвал одной рукой, помогая гостье держать правильный курс.

12

— Куда ж нам плыть?.. — припомнил я одну из тех стихотворных строчек, что годятся на любой случай. «Быть или не быть…», «Служить бы рад прислуживаться тошно» — и все в таком роде.

Прямо в лоб спрашивать у красивой женщины, чего ради она вытащила тебя из дому и полтора часа развлекает разговорами ни о чем, как-то неловко. Вот и пользуешься цитатой. Пушкин, Шекспир, Пастернак — ребята знали свое дело. У большинства женщин врожденное преклонение перед стихами. Услышав пару рифмованых строк, они многое прощают. Правда, не все женщины. И не всё.

— Ах да, конечно, — сделала вид, что только сейчас спохватилась Ирина Аркадьевна. — Извините, ради бога, Сергей Владимирович, я тут заболталась, отнимаю понапрасну ваше время и вообще…

Все та же подкупающая улыбка, тот же милый голос. Женщине стихи не нужны. Стоит ей улыбнуться, заговорить с мужчиной таким вот голосом — и мужчина у нее в кармане. Даже странно, как много женщин не понимают этого и позволяют себе без нужды быть сварливыми, грубыми, нудными… и к тому же некрасивыми.

Убежден, что просто так, без вины, женщины некрасивыми не бывают. Природа метит их черным клеймом за какие-то прегрешения — не в этой, так в прошлой жизни. Когда вижу перед собой некрасивую и с отвратительным характером женщину, начинаю верить в реинкарнацию и в высшую справедливость.

И еще я убежден, что Ирина Аркадьевна вовсе не заболталась со мной и не утратила чувства времени, но, напротив, самым строжайшим образом контролировала время и так строила нашу беседу, чтобы я раньше времени не заскучал и не задался вопросом, что я тут, собственно, делаю.

И вот теперь мое время настало. И Ирина Аркадьевна на последних секундах блестяще, без единой помарки, доигрывала для меня одного свою роль — так, чтобы мне и в голову не пришло, что, как только со мной будет покончено, с ее лица исчезнет и эта подкупающая улыбка, и даже сама красота, сотворенная гримером специально для меня, с учетом моих вкусов.

— Вы меня извините, — повторила она.

Я молча кивнул. Ирина Аркадьевна отошла к рабочему столу, не глядя, нажала кнопку на каком-то пульте, послышался короткий переливчатый сигнал, а затем характерный звук: кто-то на том конце провода включил микрофон и откашлялся.

— Вы можете нас сейчас принять, Игорь Степанович? — без лишних «здрасьте» и «как поживаете» спросила Ирина Аркадьевна.

— Жду, — так же коротко ответил мужской голос и отключился.

Не дожидаясь приглашения, я поставил недопитый стакан на край стола и мысленно попрощался: с макетом, с Ириной Аркадьевной, с кампари.

Интуиция подсказывала, что Ирина Аркадьевна — главное заинтересованное во мне лицо. Но в первую очередь она должна была служить красивой приманкой, а где-то в другом кабинете поджидает меня настоящий прием. Там со мной будут говорить по-мужски, там вместо кампари предложат коньяку или кофе или вообще ничего не предложат мне выпить, зато сделают такое предложение, от которого я и впрямь не смогу отказаться.

И все-таки Ирина Аркадьевна удивительно была хороша, и столь же подкупала улыбка, с которой она распахнула передо мной обитую кожей дверь но не ту, уже знакомую мне, в приемную, а одну из ведущих неизвестно куда.

Шагнув через порог, я оказался точь-в-точь в таком же коридоре, каким вела меня моя первая проводница, шофер Наташа: точно так же смотрят на нас с Ириной Аркадьевной холодные зрачки камер слежения, и ровно гудят лампы дневного света, и ковровая дорожка крадет звук наших шагов. Дверей здесь нет вовсе, но попадаются точно такие же ниши по обеим сторонам.

Однако напрасно ожидал я увидеть в нишах аквариумы — вместо рыбок тут предпочитали разводить ядовитых гадов, и террариумами с кобрами, эфами, гюрзами и черными мамбами, лениво гревшимися в искусственных лучах, были забиты все ниши, кроме одной, где стояло чучело бурого медведя в традиционной позе официанта, с подносом на растопыренной когтистой лапе.

На подносе лежали деньги — настоящие пачки долларов, евро, рублей и каких-то иных, незнакомых мне валют, в банковских упаковках. Их много было там… и не было в нише никакого бронестекла, и даже ближайшая камера, будто нарочно, отвела свой стеклянный глаз в сторону, приглашая наивного посетителя протянуть руку и… и наткнуться на невидимую паутину сторожевых лазерных лучей, которые тут же включат сирены, между тем как остро отточенный треугольный нож замаскированной в нише гильотины бесшумно скользнет вниз и оттяпает покусившуюся руку по самый локоть.

Этой мыслью я не стал делиться с Ириной Аркадьевной — возможно, шутка насчет гильотины пришлась бы ей по вкусу, но, возможно, в этой шутке слишком большая доля правды, к тому же кроме видимых камер за нами могли следить и невидимые микрофоны, а мне не хотелось дарить неведомым наблюдателям дополнительную информацию о моем образе мыслей просто так, бесплатно. Вид больших денег на подносе пробудил во мне что-то потаенное, в чем я себе самому не стал бы без особого повода признаваться — а уж посторонним тем более.

— Странно, — сказала между тем Ирина Аркадьевна.

— Что?

— Вы даже не интересуетесь, куда мы с вами идем. Можно подумать, что вы здесь не впервые…

— Просто догадался.

— В самом деле?!

Ее тон не обманывал: сейчас она не прикидывалась удивленной, она и в самом деле была удивлена.

— Это не так трудно. Вы же сами показали мне макет. Если провести прямую линию от вашего здания на юг — а мы, если не ошибаюсь, движемся именно в южном направлении, то уткнешься прямо в роскошный небоскреб банка «Северный медведь». Так что ваш мишка с подносом был лишней подсказкой.

— Это не наш мишка. Наша маленькая фирма — всего лишь одно из множества дочерних предприятий холдинга «Северный медведь». И как только мы вышли из моего кабинета, мы оказались не на нашей территории, а на территории банка. И мишка тоже принадлежит банку и охраняет сокровища банка. — Она усмехнулась. — Но, между прочим, когда-то, давным-давно, когда «Медведь» был еще совсем маленькой фирмой, его офис размещался в нашем здании, а кабинет директора…

— В вашем нынешнем кабинете.

— Вы такой догадливый, Сергей Владимирович, что с вами даже неинтересно.

Тем временем мы подошли к лифту. Он ждал нас, призывно распахнув дверцы. И никакой охраны рядом, никакого лифтера внутри. Неужели банк настолько доверчив, что готов впустить в свои недра каждого, кто пройдет подземным коридором?

Нет, конечно. Когда мы вошли внутрь, тяжелые стальные дверцы лифта закрылись, моя провожатая поднесла правую руку к сканирующему устройству и приложила к зеленоватой поверхности большой палец. И только после этого вместо красной лампочки внизу устройства загорелась зеленая и стальная панель, закрывающая кнопки, сдвинулась. Ирина Аркадьевна нажала кнопку четырнадцатого этажа — и мы поехали вверх.

А что было бы, если бы палец приложил посторонний? Например, я? Не знаю. Может быть, завыли бы сирены и на их вой прибежали охранники с автоматами, может, в кабину впустили бы усыпляющий газ, а может, через открывшийся люк полезли бы с шипением кобры — не только же ради красоты их тут держат. Это было бы, в сущности, только естественно — столь же естественно, как если бы лифт пошел не вверх, а вниз, если бы таинственный Игорь Степанович поджидал меня на четырнадцатом этаже ниже уровня земли.

13

Не знаю, кто он таков, этот Игорь Степанович — начальник службы безопасности или один из директоров банка, но он не мелкая сошка, не наемный консультант, психолог, специалист по переговорам, потому что весь четырнадцатый этаж, как пояснила Ирина Аркадьевна, принадлежит ему. Когда распахнулись дверцы лифта, мы оказались в огромном помещении, похожем на зал ожидания средней величины аэропорта. Но притом роскошного аэропорта, не нашему, местному, чета.

Огромные, во всю стену, окна, мраморные полы, колонны, люстры, небольшой уютный бар в углу, табло с бегущей строкой под потолком: какие-то бесконечные группы цифр, надо полагать — курсы акций. Пара игровых автоматов, столы для пинг-понга и бильярда, очень большой телевизор показывают футбол. И кругом — люди, никуда вроде бы не спешащие и никакими делами не озабоченные.

Вот двое долговязых, тощих, один с бородой, другой с конским хвостиком, явно не охранники, скорее, программисты, режутся в пинг-понг, красиво подрезая и подкручивая шарик, стремясь не столько выиграть очко, сколько продлить сам процесс игры.

Несколько человек со стаканами прохладительного и кофейными чашечками сгрудились у телевизора и довольно вяло комментируют столь же вялую игру.

В проемах между окнами за небольшими квадратными столиками деловые парочки: на столиках разложены документы, мерцают экранами ноутбуки, одни говорят, другие слушают, потом хватаются за карандаши и что-то черкают в своих бумагах или нервно стучат по клавиатуре. Вот один из них достал из кармана сотовый, набрал номер, произнес какие-то загадочные слова на непонятном языке, что-то вроде: «Wakarimasu ka?» — и тут только я понял, что он японец или китаец и что по крайней мере половина сидящих за столиками — азиаты или чернокожие, а другая, европейского вида половина, тоже не из наших, и ухо стало различать обрывки английской, немецкой и еще какой-то, венгерской, может быть, или румынской речи.

Но где же сам Игорь Степанович? Где он прячется в этом насквозь просматриваемом зале? Сколько я ни вглядывался, нигде не видел солидных начальственных дверей — лишь две неприметные, сливающиеся со стенами, ведущие на пожарную лестницу, и двери двух больших лифтов напротив, которые то впускали, то поглощали очередных посетителей.

— Сюда, — поманила Ирина Аркадьевна.

Мы повернули за угол — и тут-то они и прятались, солидные, красного дерева, достойные, я бы сказал, двери, но — без всякой таблички и без ручек или замочных скважин. И никаких тебе сканирующих устройств.

— Как же… — начал было я.

И тут створки тихо, почти бесшумно расползлись в стороны и впустили нас… нет, еще не в кабинет, а в узкое, без окон, помещение, где прямо по ходу высилась рама металлоискателя, а сбоку за пуленепробиваемым стеклом сидел охранник в рубашке с короткими рукавами и при бабочке: он-то и впустил нас, увидев на экране монитора, он же закрыл за нами двери, которые, как я с некоторым запозданием понял, вовсе не из красного дерева, а из самой настоящей брони, покрашенной под дерево.

Когда мы прошли через металлоискатель, охранник снова нажал кнопку на пульте, и точно такие же двери расползлись перед нами, и наконец-то мы оказались в кабинете этого загадочного, на редкость хорошо охраняемого Игоря Степановича.

Вид Игоря Степановича не разочаровал. Он был высок, худ, лыс, жилист и снабжен каким-то скрытым телескопическим устройством, так что по ходу разговора то втягивался внутрь себя, наподобие подзорной трубы, то вдруг вытягивался и оказывался в неприятной близости от вас, так что мог, казалось, разглядеть не только ваши гланды, но и содержимое вашего желудка.

Курил он беспрерывно — крепкие французские сигареты из черного табака, без фильтра, и когда втягивался — засасывал целое синее облако дыма, а вытянувшись, извергал, словно Везувий, облако серое, серное, удушливое… Кондиционер, впрочем, трудился исправно, так что удушье было скорее психологическое — удушье не от дыма, а от этих всезнающих змеиных глаз, проникающих в душу.

Пластика его движений доказывала, что он, несмотря на возраст, в отличной физической форме и наверняка владеет какими-нибудь экзотическими единоборствами, так что если мне надоест зондаж моей психики и я вздумаю ухватить его за жилистую загорелую шею и придушить, он даже охрану не станет вызывать, сам меня прикончит. И притом с удовольствием прикончит. Я бы сказал — с аппетитом. И только потом нажмет на кнопочку и прикажет стальным голосом: «Уберите эту падаль!»

Словом, я довольно быстро, едва только Ирина Аркадьевна, мило попрощавшись, оставила нас с глазу на глаз, понял, что разговор будет не на равных — и притом коротким и деловым. Игорь Степанович не из тех, кто тратит время на кампари и делится впечатлениями об отдыхе на Кипре. Он и на Кипре-то если и бывает, то наверняка только по служебной надобности. И отчеты о поездке пишет в одном экземпляре, с грифом «Для служебного пользования».

— Курите! — не то разрешил, не то приказал он.

Я послушно закурил. Он тоже окутался синим облаком, втянулся, вытянулся, выпустил серый дым, наехал в упор просветленной оптикой — и снова втянулся с синим облаком, и оттуда, из облака, вдруг неожиданно просто, почти мягко спросил:

— Непонятная ситуация, правда?

— Правда, — тупо согласился я.

— Позвонили, прислали машину, поговорили… А что предложили?

— Ничего.

— Вот именно.

Опять проделал свои фокусы — вытянулся-втянулся, вдохнул-выдохнул, хмыкнул-помолчал. Имеет право, впрочем. Я курю, он курит. Нерабочее время, перекур. Даже у таких трудоголиков бывают короткие паузы в работе. К тому же он, наверное, хочет и даже обязан присмотреться ко мне лично. Никакая камера слежения не дает верного представления о человеке. Только старым проверенным методом: глаза в глаза…

— Для начала — тест, — снова надвинулся вплотную. — Вот два конверта. — Выложил передо мной на стол два продолговатых конверта, белый и синий. В белом конверте небольшая, но пристойная сумма в долларах США. Вы берете белый конверт и — уходите. Мы вам ничего не предлагаем и ничего — абсолютно ничего, подчеркиваю! — не требуем взамен. Небольшая компенсация за потраченное вами время. Во втором конверте, в синем, тоже некоторая сумма в долларах. Но если берете синий конверт — соглашаетесь выслушать наше предложение прежде чем уйти. Не принять, заметьте, а только выслушать…

— Я понял.

— Замечательно. Итак…

— Это тест?

— Это — тест.

— Тогда я…

— Нет-нет! Ничего не говорите! Просто протяните руку и возьмите конверт.

Я протянул руку и… (я пожалею об этом. Наверняка — пожалею. Единственный правильный выбор — отказ от выбора вообще. Не протягивать руки и не брать конверта. Ни синего, ни белого. Вежливо попрощаться и уйти. Откланяться. Поблагодарить за предложение и отказаться. И никаких денег не брать. Что бы ни предлагал тебе дьявол, не соглашайся, потому что в обеих руках у него зло. Дьявольская альтернатива. Зачем мне это вообще? Так ли уж плохо мне дома, в тишине и одиночестве, где никто не требует от меня выбора и не мешает работать над диссертацией?)… и взял синий конверт.

— Можете вскрыть, — кивнул Игорь Степанович.

— Это обязательно?

— Нет.

Кажется, он все-таки слегка удивился. Наверное, я первый, кто не вскрыл. И не буду вскрывать. Я и без того знаю, что внутри. Я это чувствую. У меня сильно развито чувство денег. И сейчас я чувствую, что в конверте десять новеньких зеленых купюр. Одна тысяча долларов. Не та сумма, ради которой я рискну жизнью или здоровьем. Но вполне убедительная компенсация за те несколько минут моей жизни и моего здоровья, которые отнимет у меня Игорь Степанович. А больше ему не потребуется. Ведь это и его драгоценное время тоже.

— Может быть, вы хотите вскрыть белый конверт? Просто так, чтобы изучить альтернативу…

— Это обязательно?

— Нет. Это на ваше усмотрение…

— Тогда я не буду.

— Интересно, почему?

— Не вижу в этом смысла.

— Гм-м…

Он протянул длинную руку, взял белый конверт, хлопнул им раз-другой об ладонь другой руки, убрал в ящик стола.

— А я бы вскрыл, — пожал он плечами. — Просто из любопытства. Не хотите? Может, хотите переменить решение? Взять белый конверт? В принципе, это не допускается, но мы ведь здесь с вами вдвоем, никто не видит, могу сделать для вас исключение… — Он притворился, будто собирается открыть ящик.

— Это тоже тест?

— Да нет, что вы! Это я так… — Хмыкнул. — Ладно, не будем к этому больше возвращаться. Про белый конверт можете забыть, вы от него отказались. А синий, если не хотите вскрывать, спрячьте — он ваш. Возвращать деньги вам не придется, даже если откажетесь от нашего предложения…

Какого предложения? Ну не тяни, не держи паузу, Станиславский и Немирович-Данченко!

— Ничего сверхъестественного мы от вас, собственно, не хотим, Сергей Владимирович. Вас рекомендовали как знающего юриста, к тому же с опытом практической работы. Вы человек упорный, педантичный и, что немаловажно, в меру преданный и неподкупный… Вы только не обижайтесь, бога ради, поверьте старому человеку: абсолютно преданных и неподкупных людей в нашей с вами профессии — а я тоже, между прочим, юрист — просто не бывает. Да и не нужны они — абсолютно неподкупные. Мы нашим людям прямо говорим: если конкуренты сделают вам выгодное предложение, не спешите соглашаться или отказываться. Придите сюда, в этот вот кабинет, и расскажите как на духу: кто, за что, сколько… И мы наверняка вместе придумаем, как вам поступить, чтобы и денег для себя заработать, и родное предприятие не было в убытке. И знаете, Сергей Владимирович, приходят…

Он опять втянулся, окутался синим дымом и на выдохе приблизился ко мне вплотную.

— Вам-то, конечно, нечего пока рассказывать, да я от вас этого и не жду, я так говорю, на всякий случай… Знаете, Сергей Владимирович, людишки вокруг любопытные, начнут расспрашивать: что там — у нас то есть — внутри, какая обстановка, что за люди… Не надо бы за пределами этого здания происходящие здесь вещи обсуждать. С женой поделиться — это еще куда ни шло, это дело святое. А так, вообще — не надо.

— Я понимаю.

— Ну и прекрасно! Тогда перейдем непосредственно к делу. Ничего сверхъестественного, как я уже говорил, мы от вас не потребуем. А нужна нам от вас кое-какая информация… Вот, взгляните, пожалуйста… — Он протянул мне лист бумаги с отпечатанными крупным шрифтом фамилиями и именами. Шесть имен и шесть соответствующих фамилий. В том числе и мои. — Вы и друзья вашего детства и юности, так?

Я молча кивнул.

— И притом — самые близкие друзья? Узкий, что называется, круг?

Я снова кивнул.

— Вот и замечательно. Значит, вспоминать о них вам будет не слишком трудно и не слишком неприятно. Вы только не задавайтесь вопросом: зачем. Это очень вредный вопрос, поверьте. Главное — ничего не скрывайте, излагайте подробно, до мелочей — любые случаи, слухи, сплетни, какие-то ваши собственные представления о том, что происходило. Не думайте о форме изложения — свободный поток сознания, неожиданные скачки во времени и пространстве, ассоциации и аллюзии — приемлемо все. Да хоть в стихах пишите, — вновь неожиданно выдохнул он в меня свое серое — серное дьявольское облако, — наши специалисты во всем разберутся, все расшифруют. Единственное ограничение, пожалуй, во времени. Увы, более трех суток дать не могу, не вправе, но и период времени, который нас интересует, тоже сравнительно невелик: вы можете отбросить все, что с вами происходило, скажем, до восьмого класса средней школы и… лет через пять после окончания школы. Всего, стало быть, получается семь… нет — восемь лет.

Многозначительная пауза.

— Ну же, Сергей Владимирович, не разочаровывайте меня! Сейчас вы просто обязаны спросить, сколько именно получите вы денег.

— Зачем? Три дня работы… плюс аванс… Полагаю, это будет…

Я взял листок бумаги и написал: знак доллара и число с четырьмя нулями.

— Ровно столько! — сверкнул он уважительно глазами. — Ровно! Но при условии, что информация будет достоверной. В противном случае ваш синий конверт останется при вас — и только.

— А каким образом… Кто будет определять, достоверна информация или нет? Так ведь можно любую информацию назвать недостоверной и…

— …и не заплатить, — закончил он за меня. — На этот счет можете не беспокоиться. Вот здесь у меня… — Он выдвинул правый ящик своего стола, сунул туда руку, словно хотел что-то достать, но не достал. — Здесь у меня — подробные воспоминания одного из тех, кто фигурирует в вашем списке. И когда вы изложите вашу версию, мы сравним ее с тем, что уже имеем, и очень легко, поверьте, установим, насколько вы были искренни и, главное, добросовестны.

Этот прием мне тоже известен. Самому не раз приходилось сравнивать показания разных людей, чтобы отделить ложь от правды. А еще иногда я показывал подследственному пустую папку и говорил, что в ней лежат показания его подельника, так что пусть врет, да не завирается, я проверю… И некоторые на такую примитивную приманку клевали.

— А если у меня не получится?

— Ну не получится — и не получится! Никто ведь с ножом к горлу не пристает… Если через три дня ничего не напишете и не принесете — забудьте этот разговор начисто. Считайте, что доллары на тротуаре нашли. И баста! В принципе-то, вы согласны попробовать или нет?

— В принципе — согласен.

— Значит, решено. — Он поднялся во весь рост. — Вот вам карточка. Тут мой телефон. Прямой. Когда закончите — звоните, к вам подъедут. И имейте в виду: у вас ровно трое суток. Ровно. Сегодня у нас суббота, значит, жду во вторник в этот же час. Время пошло!

Я невольно глянул на старинные кабинетные часы с боем. Стрелки показывали без двух минут два. Когда я уйду, у меня будет в запасе семьдесят два часа, а у Игоря Степановича — чуть больше минуты, чтобы стереть с лица дежурную улыбку и приготовиться к приему следующего посетителя. Уверен, что ему этого времени будет достаточно.

— Сюда, Сергей Владимирович, в эту дверь, пожалуйста. Это мой персональный лифт. — Дверей у Игоря Степановича было на одну больше, чем у Ирины Аркадьевны. Одна вела в приемную, я знал, другая — в персональный лифт, третья, надо полагать, в комнату отдыха — с персональным туалетом и персональным душем. А вот четвертая… — Внизу покажете карточку, вам дадут машину и доставят куда прикажете.

— Я лучше пешком. Хочется, знаете, как-то все это обдумать не спеша, на свежем воздухе.

— Как вам будет угодно.

14

Я знаю, куда ведет четвертая дверь. Знаю. За ней точно такая же кабина, в какой я спускаюсь с четырнадцатого этажа, но когда человек входит в нее и дверь автоматически закрывается, пол вдруг уходит у несчастного из-под ног, и он с воплем валится в зияющую бездну, в огромный мусоросжигатель — где его и сожгут, так что следов от него не остается, только пепел, смешанный с пеплом огромного количества сожженных бумаг. А вопля никто не услышит, звукоизоляция тут превосходная. Если бы я не прошел этот чертов тест, я бы тоже вошел в ту кабину, и сейчас меня уже обшаривали бы ловкие руки мусорщиков, и тысяча долларов в синем конверте стала бы для них премией за ударный труд…

С такими мыслями вышел я из лифта в темноватом и пустоватом после четырнадцатого этажа подвале, где мне вежливо поклонился, увидев в моей руке заветную карточку, типичный охранник: кобура на поясе, маленький наушник в ухе, короткая стрижка и внимательный взгляд. Ни о чем не спрашивая, он вывел меня из подземного лабиринта и оставил на свежем воздухе одного.

Свободен! Наконец-то свободен!

Не знаю почему, но я верю Игорю Степановичу: если я порву в клочья список друзей, если выброшу в урну нарядную карточку с номером его телефона (ничего больше: ни имени-отчества, ни должности, только тисненный золотом логотип банка и номер) и уйду с конвертом кармане, неприятностями мне это не грозит.

Я действительно свободен: свободен браться за воспоминания или не браться за них никогда…

Свободен напиться до зеленых чертей — благо средства это теперь позволяют…

Свободен шататься до вечера по залитым солнцем улицам, не думая ни об Игоре Степановиче, ни об отложенной докторской диссертации…

Свободен… да — свободен вернуться домой и засесть за эти чертовы воспоминания, потому что свобода — это осознанная необходимость, а я осознаю необходимость этих десяти тысяч долларов — и готов хоть сейчас сесть за работу, пока не пророс в душе соблазн остаться чистеньким, довольствуясь тем малым, что я уже получил.

Но я не сделаю этого. Не побегу к письменному столу, к компьютеру. К чему? Память не нуждается в приспособлениях. Моя память всегда при мне. И я с таким же успехом могу включить ее за столиком кафе-мороженое. Того самого, где сидели мои жены — бывшая и будущая. А теперь буду сидеть я.

Я буду пить белое сухое вино, есть крем-брюле — и друзья детства, с которыми изрядно было съедено мороженого и выпито сухого вина, незаметно подойдут к столику и сядут, невидимые, рядом и расскажут мне все, что я хотел о них вспомнить. И не нужны мне даже авторучка и записная книжка, потому что как только механизм памяти заработает, его уже невозможно будет остановить, и все, что мы вспомним с друзьями за столиком кафе, будет со мной так долго, как я сам этого захочу.

— К сожалению, у нас нет крем-брюле.

Вот так на ерунде, на мороженом, чей вкус запомнился и полюбился с детства, все может сломаться и оборваться. Как же я включу заржавевшие от времени механизмы памяти, если не изведаю вновь полузабытого лакомства?

— А что же у вас есть?

— Мы торгуем от Баскина и Робинса, — переиначил на русский манер халдей название фирмы. — У них есть сорт… вот этот, — ткнул он в меню ухоженным, с отполированным ногтем мизинцем, — точь-в-точь крем-брюле.

— Неси.

Все меняет название и цену, а вкус остается. Вкус крем-брюле и вкус унижения — привычная цена посещения начальственных кабинетов. Как бы сладко ни встречали ирины аркадьевны и игори степановичи, в осадке всегда остается горечь. Умеют начальники дать тебе понять, что даже если по видимости они нуждаются в тебе, на самом деле это ты в них нуждаешься, тебе от них что-то нужно: деньги, работа, научная степень…

Понять бы еще, что именно требуется от меня!

На кой черт им, спрашивается, мои воспоминания? В чем их цель, их выгода?

И какая связь между подкупающей улыбкой Ирины Аркадьевны и до кишок просвечивающим взглядом Игоря Степановича?

Отсутствие видимой связи беспокоит меня больше всего. Там, на четырнадцатом, я не успел сосредоточиться на мгновении, когда меня передавали с рук на руки, когда Ирина Аркадьевна оставила меня один на один… с кем? Ну, по меньшей мере — с бывшим гэбэшником, тигром вербовки, спецом по всяческим трюкам, которые ныне именуются тестами. Напрасно я, поедая заморское крем-брюле — не крем-брюле длинной полупрозрачной пластмассовой ложечкой сиреневого цвета, пытаюсь мысленно вернуться в тот кабинет и проиграть заново момент передачи. Что было сказано между ними? И что сказала Ирина Аркадьевна мне на прощание? Улыбнулась ли она напоследок? Или, напротив, с каменным лицом, не имея больше нужды притворяться, сделала четкий поворот кругом и, печатая шаг, вышла из кабинета?

Ничего, ничего не осталось в памяти — даже лица ее, и того я вспомнить толком не могу, только расплывчатое светлое пятно, обрамленное короткими светлыми волосами, и исходящее от него ощущение чего-то приятного, теплого, доброго…

15

— Не возражаешь?

Вот так это и произошло. Тихо, без сирен, без топота кованых ботинок по асфальту, без дешевого камуфлированного балагана начальник областного УБОПа подполковник Горталов подошел и склонился над моим столиком.

— Ты заслоняешь мне солнце.

— Если я сяду, я не буду его заслонять.

— Ну так сядь, сядь, сделай одолжение! Сядь.

Горталов сел. Он возвратил мне солнце — уже не такое яркое, слегка притушившее свой свет, снизившее накал в присутствии подполковника.

По-хозяйски выложил Горталов перед собой сигареты и зажигалку, достал из наколенного кармана камуфляжных штанов плоскую фляжку — на заказ сделанную солидную фляжку военного человека, куда входит пол-литра, не менее. Щелкнул уверенно пальцами, и тут же подлетел на цыпочках давешний халдей и зачастил взволнованным полушепотом:

— Слушаю, Михал Иваныч… Что прикажете, Михал Иваныч?..

Михал Иваныч приказал пару чистых бокалов, бутербродов с икрой и балыком, лимонов и воды минеральной из холодильника.

— Да не нашей, смотри, а французской… Знаешь, какую я предпочитаю?

— Как не знать!

Вот так слухи о «красной крыше» оборачиваются простой и внятной каждому явью. Уже и хозяин заведения в чистой белой рубашечке и при бабочке вышел из своего закутка и скромно поклонился издали Михал Иванычу, уже и халдеи запорхали бесшумно и весело вокруг нас, выставляя на столик бокалы, блюда с бутербродами, зеленые пузатые бутылочки «Перрье» с лимоном, и заунывное турецкое пение, милое нерусскому уху хозяина, сменилось бодрым отечественным «Лесоповалом».

Михал Иваныч хмыкнул довольно, отвинтил крышечку и, не спрашивая, нацедил в два мгновенно возникших бокала коричневую прозрачную жидкость.

— Коньяк грузинский, — пояснил он, — высшего качества, рекомендую. Только не спрашивай, как называется, все равно не помню и выговорить на трезвую голову не могу. Ну, за встречу!

Мы выпили. Коньяк и впрямь был необыкновенно хорош. Так мягко, так обволакивающе прокатилась коньячная струйка по пищеводу, не задела и не обожгла, лишь согрела застывшее от мороженого горло и утишила бурчание в желудке. И крохотный бутерброд с красной икрой, проглоченный одним махом, поплыл на мягких коньячных волнах, требуя немедленного повторения.

И мы повторили.

— Да-а…

— Нравится? — довольно хмыкнул Горталов. — Это тебе не кампари, приятель…

Я чуть не подавился икрою. Но не подавился, проглотил — вместе с вопросом, так и рвущимся на волю. Но не выпущенным под подписку о невыезде. Сказались годы, проведенные в прокуратуре. Да и Мишу Горталова я слишком хорошо знаю и всегда жду от него подвоха, не дам застать себя врасплох.

— Ты кушай, кушай, — мягко улыбнулся Горталов. Он снял берет со шнурочками, огладил гладко выбритый, как модно у крутых вояк, череп. — У Игоря Степановича небось не кормили…

Сам он ел по-солдатски, быстро и жадно, как ест сильно проголодавшийся и вечно спешащий человек любую еду, будь то икра или перловая каша. Не до изысков ему, не до смакования, когда есть потребность утолить здоровый мужской аппетит. Даже и не аппетит, а голод крепко поработавшего на свежем воздухе мужика. Брал здоровенной лапой, обтянутой черной перчаткой с обрезанными пальцами, крохотный бутерброд с икрой, подносил ко рту и заглатывал целиком.

Покуда он насыщался, я следил за движениями его рук и думал о предназначении беспальцевых перчаток. Прежде я считал их проявлением дешевого шика: не водит же Горталов служебный броневик, когда выезжает с группой захвата на операцию, руки у него на баранке не скользят, нет необходимости в черной замше. А теперь до меня дошло, что перчатки эти для другой цели. Пальцы у них обрезаны — чтобы сподручнее было стрелять. А сами они предназначены защищать костяшки пальцев при ударе кулаком, вот для чего. Хорошо поставленным кулаком, вроде горталовского, легко отключить, а то и вовсе прикончить противника без всякого холодного или огнестрельного оружия. И наверняка приходится Горталову и его подчиненным отключать и приканчивать. Ну так не разбивать же каждый раз костяшки себе в кровь…

И еще ладони защищает перчатка — вдруг схватишься ненароком за колючую проволоку или за битое оконное стекло, можно порезаться или уколоться.

Мелочь вроде бы, но оттого, что я что-то новое понял про перчатки Горталова, я и про него самого что-то новое начал понимать. И как-то по-другому теперь на него, насыщающегося на манер удава, смотрел.

— Ай, хорошо… — потер Горталов ладонью об ладонь, заглотив последний бутерброд. — Теперь можно и выпить не спеша, и поговорить… Давно, между прочим, следовало бы нам с тобой поговорить, а, Сережа?

— Может быть. Я, кстати, от тебя не прятался…

— Я заметил. Это я заметил, будь спокоен. Я издали за тобой наблюдал. Интересно, думаю, как себя человек поведет. Это как, знаешь, под прикрытием человека в первый раз посылаешь работать и бдишь издалека: есть у него мандраж или нет? Естественно себя ведет или сразу видно, что подсадной… Тебе ведь приходилось в этой роли выступать?

— Приходилось.

— Угу. Только не здесь, на Севере… Наслышан, как же. Интересно мне, Сережа, что ты почувствовал, когда тому жлобу пулю в лоб влепил?

— Ничего.

— Совсем ничего?

— Совсем ничего.

— Но ты ведь в первый раз тогда, да?

— Стрелял? В первый раз. И в меня тоже — в первый раз…

— И ничего?

— Слишком быстро. Только свистнуло слева над ухом, а он уже падает с дыркой во лбу. И тишина. А потом все заорали, кинулись, начальство понаехало — не до эмоций было. Ребята потом его пулю из дерева выковыряли, мне подарили. На память.

— Хранишь?

— На цепочке ношу.

— Это правильно. — Он налил еще коньяку. Мы выпили. — Да, хороший коньяк, не обманули черти косоглазые… А я вот не ношу… — Он улыбнулся чему-то своему, покачивая бокал с остатками коньяка. — А насчет этой… Ирины Аркадьевны… ты не бзди — там дело личное, никакого криминала. Никто тебя за жопу не возьмет, если что. — Он смотрел исподлобья. — Я думал, ты все-таки спросишь… Спроси, не стесняйся, дядя разрешает.

— Знал бы, о чем спросить, — спросил бы, — пожал я плечами. — Честно говоря, не думал, что ты как-то причастен.

— Еще как причастен! — Горталов склонился над столиком, заговорил еще тише, глядя мне прямо в глаза: — В кабинетах, где ты сегодня впервые побывал, я, можно сказать, свой человек, без стука вхожу. И когда в тех кабинетах в чем-то нуждаются, то не брезгуют ко мне за советом или помощью какой обратиться. Так что я очень даже причастен. И многое, хотя и не все, могу тебе рассказать — если ты, конечно, правильные вопросы мне задавать будешь. Ну?

Он смотрел насмешливо, снисходительно, свысока. Очень светлые, словно выцветшие на солнце, серо-голубые немигающие глаза, прямой, резко очерченный нос, поджатые в ниточку губы. Юберменш, белокурая бестия, солдат удачи. Когда-то такими в кино изображали эсэсовцев, теперь американцы с такими лицами покоряют чужие миры или защищают Америку от русской мафии, японских якудза, китайских тонгов и исламских террористов.

Не знаю как тем, кого они защищают, а мне рядом с такими — когда они не на экране, а во плоти и крови — страшновато. Про себя я знаю, что я нормальный человек, со своими достоинствами и слабостями, знаю, что в принципе не способен на особые зверства: не буду пытать человека, вырезать у него на груди красную звезду или свастику, не ударю, не выстрелю, если меня первого не ударят, в меня не выстрелят, — а знают ли они? Есть у них внутри какие-то ограничители или они признают над собой только силу — еще большую силу, чем та, которой они обладают, а все слабое заведомо подчинено им, суперменам-победителям?

Не хотелось бы мне проверить это на своем опыте…

— Ну так что?

Спросить? Или все-таки выдержать характер до конца? Или как раз не надо ничего выдерживать — чтобы Горталов не подумал, что я боюсь быть перед ним собой, стараюсь выглядеть сильнее, чем я есть на самом деле.

— Ладно, спрошу. Что им надо от моих старых друзей? Что именно они хотят знать?

— Этого я не скажу. Не потому что не знаю — потому что не нужно это тебе. Если ты будешь знать, какого рода информацию от тебя ждут, ты невольно начнешь под них подстраиваться, будешь какие-то факты отбрасывать как ненужные — а вдруг это именно то, ради чего они все это затеяли? Главное — объективность и непредвзятость. И не бзди. Может быть, если все правильно сделаешь, ты одному из своих друзей очень крупно поможешь. Но это все, что я тебе могу сказать.

— Допустим. Еще один вопрос. Можно?

— Сделай одолжение.

— Очень хотелось бы узнать, кто тот неведомый «друг» или «доброжелатель», который меня во все это втравил? Погоди, погоди, — я поднял руку, увидя на лице Горталова все ту же снисходительную ухмылку. — Я заранее знаю, что ты опять мне скажешь: не положено, объективность и непредвзятость и всякий прочий вздор. Но, согласись, это все-таки слишком близко меня касается. Кто-то рекомендовал меня людям, которых я не знаю, без моего разрешения и без моего ведома, и неизвестно еще — с добрыми намерениями или нет. И мне плевать — положено мне или нет, но все же хотелось бы знать, кто этот доброжелатель. Потому что тогда я буду знать, добра он мне хотел или зла. И соответственно буду менять линию поведения.

— А если человек просто так тебя рекомендовал — без добрых или злых намерений? Просто спросили его: кто может помочь в этом деле? Да, конечно же, Сережа Платонов, кто же еще! Такого варианта ты не допускаешь?

— Нет, не допускаю. Видишь ли, Миша, много чего я за сорок без малого лет узнал, и по большей части все это в жизни не нужно, одна суета и томление духа, но в одном я убежден крепко, потому что сам до этого дошел и на себе не раз проверил. Всегда, абсолютно всегда все люди действуют только в своих собственных интересах. К тебе приходят с просьбой о помощи, или предлагают заработать, или говорят о защите высоких идеалов, но в основе всегда одно: тебя используют в собственных интересах, а потом выбросят за ненадобностью.

— Бред… — поморщился Горталов.

— Может, и бред. Но это мой бред, я с ним живу и буду жить, потому что я в этот бред верю, как в слово божие.

Помолчав, мы выпили каждый за себя, не чокаясь. Солнце по-прежнему глядело на меня через плечо Горталова, ветер лениво шевелил ветки над головой, бодрый голос по радио предлагал путевки в Египет, на Кипр, в Таиланд и Бирму — куда угодно, лишь бы подальше, подальше отсюда…

— Это я тебя рекомендовал, — спокойно произнес Горталов.

— Ты?!

— Угу. Можешь не благодарить. Я действовал не из добрых побуждений, а исключительно из соображений собственной выгоды. Мне за тебя заплатили.

— Заплатили? За меня?

— Ну, не лично за тебя, конечно. Сам подумай: разве ты стоишь сорок пять тысяч евро?

— Сорок пять тысяч?!

— Вот именно. Красная цена тебе — десять тысяч баксов. Хотя я бы и столько не дал, но меня ведь не спросили. Нет, мне поставили конкретную задачу: найти носителя определенной информации — и я нашел. Обрадовался, между нами говоря, когда оказалось, что именно ты — носитель. Очень обрадовался! И ты, наверное, догадываешься, почему…

16

Когда-то, давным-давно, много лет тому назад, когда меня назначили прокурором одного небольшого северного города, случился у меня бурный, но непродолжительный роман. Инна с Виталием не поехали со мной — я не настаивал, не хотел лишать Инну работы, а Виталия — математической школы, так что без малого два года я прожил холостяком. Однако не загулял, не запил, и романа тоже не было бы, если бы не служебная необходимость: женщину эту мне нарочно подставляли, чтобы скомпрометировать, повязать и склонить к сотрудничеству, а мое начальство как раз того и добивалось, для того я туда и был заслан — и все это кончилось, как я уже говорил, выстрелом в лоб и моим поспешным возвращением в родной город.

Но хоть и служебный, а роман все-таки был, и на каком-то этапе привходящие обстоятельства отошли на задний план, я всерьез влюбился в ту женщину, и когда все было кончено, когда просвистела у меня над ухом пуля, а моя ответная вошла прямо посреди лба моего противника, я, наивный, пришел к ней, полный благородных намерений, готовый простить ей все ее коварство и даже…

Я был молод тогда, молод и… не то чтобы глуп, но не в меру для прокурора наивен. И я наивно готов был поломать мою жизнь ради этой женщины. Даже письмо написал Инне, предлагая развод, но, к счастью, хватило ума не отправить. К тому же я был уверен, что и она, та женщина, бросилась в мои объятия хоть и по принуждению, но все же с некоторым удовольствием я был моложе ее, недурен собой (мои женщины до сих пор находят меня таковым), занимал в их городе высокое положение и прочили мне недурную карьеру, она же тихо служила в издательстве рядовым редактором и совершенно ничем не выделялась на общем фоне. Ее выбрали приманкой для меня только потому, что ее мужа должны были осудить за крупное хищение, а я выступал на его процессе обвинителем.

И как же я был удивлен, как уничтожен, когда ничего, кроме ненависти и отвращения, не встретил — совсем ничего… Я до сих пор точно не знаю, не могу понять, в чем перед ней провинился. Единственное объяснение: человек, который хладнокровно подложил ее под меня и которого я застрелил, был не только подельником мужа, но и ее любовником — и она настолько его любила, что готова была ради него спать со мной и даже притворяться ко мне неравнодушной.

Женщину ту я сильно ненавидел и желал ей много зла. И когда узнал, что она умерла через год после моего отъезда при подозрительных обстоятельствах, нисколько о ней не сожалел. Лишь радовался, что кто-то другой, не я, будет заниматься расследованием и вместе с дежурным патологоанатомом рассматривать в судебном морге ее недолго принадлежавшее мне тело.

Но суть не в женщине. Суть в книге, которую я недели две назад взял в нашей библиотеке. Взял ради нескольких цитат, но книга оказалась неожиданно хорошо написанной, я увлекся и прочитал ее от корки до корки, будто роман, а не специальный юридический труд. Дочитал, пожалел, что интересная книга кончилась и придется опять браться за постылый труд, вздохнул, перелистнул машинально страницу, глянул в выходные данные… и замер. Книга была издана тем самым издательством, где работала моя недоброй памяти подруга, в том самом году, когда я там служил, и редактором ее была, разумеется, она.

Не знаю, может быть, если бы я с самого начала знал, что она редактировала эту книгу, я бы не стал ее брать, может — ограничился бы нужными цитатами и не прочитал от корки до корки, а может, посмеялся бы над давно забытыми огорчениями — что мне та мертвая женщина теперь в самом деле? какое дело мне до нее? — и принялся за чтение с удвоенным удовольствием. Но оттого, что я вначале прочитал с удовольствием книгу, а уже после узнал, кто ее издал, я несколько дней испытывал неприятное чувство — будто меня снова обманули, снова заставили проникнуться к человеку добрыми чувствами, а потом окатили презрением и равнодушием.

Примерно то же чувство испытывал я теперь. Все это время, начиная со звонка Ирины Аркадьевны, я гадал, кто из друзей обо мне позаботился, кто порекомендовал — и почему именно меня? Но я искал среди друзей — а рекомендацию дал человек, который имеет право считать себя моим врагом. И наш разговор подтвердил это. А значит, не добрыми намерениями он руководствовался, значит, ничего хорошего это приключение мне не сулит… кроме десяти тысяч долларов, конечно.

Однако и скромного удовольствия, которое доставляли мне мысли о деньгах, Горталов меня лишил, потому что рядом с тем, что ему заплачено за меня, мои десять тысяч обратились в ничто.

Горталов, довольный произведенным впечатлением, уже ушел, приказав официанту, чтобы все съеденное и выпитое мною было записано на его, Горталова, счет, а я все сидел, тупо размешивая длинной полупрозрачной сиреневой ложечкой давно растаявшее мороженое.

Никаких умных мыслей в голову не приходило. И только одним соображением я пытался утешить себя: сколько бы Горталову за меня ни заплатили, торговал он без моего согласия, и вряд ли его хозяевам понравится, если их деньги пропадут даром. А значит, лучшее, что я могу сделать, чтобы лишить Горталова хотя бы чести хорошо оплаченных заслуг, не делать ничего. Потратить полученную тысячу — и будь что будет. Как-нибудь не пропадем. Но зато никто — и Горталов в особенности! — не скажет потом, что я ему чем-то обязан…

Так бы я, наверное, и поступил, но тут незначительное происшествие резко изменило ход моих мыслей.

Прямо напротив кафе, на той стороне улицы помещался фирменный магазин электрических швейных машинок. К нему бойко подкатила крохотная «Ока» цвета дохлого фламинго, и из нее выбралась скромно одетая семейная пара. Взявшись за руки и оживленно переговариваясь, они устремились к витрине, постояли несколько минут, тыча в витрину пальцами и что-то с жаром обсуждая, и, договорившись наконец, зашли в магазин — явно с целью осуществить свою давнюю мечту.

Точно такая машинка, как в витрине, была у Инны, и она умело обшивала себя и Виталия, покуда он не подрос и не отказался категорически носить мамин самострок. И Майя в последнее время поговаривала, что придется ей купить такую же машинку и взять у Инны несколько уроков кройки и шитья — и хотя прямо этого не говорилось, я понимал, что при горталовских доходах шить на дочек платьица ей бы не пришлось. Одеты близняшки были всегда, как принцессы с картинки. Были… Но будут ли? Ведь девчонки растут — и купленных впрок заботливым папой вещей им надолго не хватит.

Большое сомнение мелькало порой в глазах у Майи — и сомнение явно касалось нашего общего будущего. Вот оно, наше будущее, сказал я себе. Вот что нас ждет, если я сейчас поддамся на уловку Горталова и откажусь от обещанных мне десяти тысяч. Именно этого он от меня и добивается. Этому он и радуется заранее. И когда узнает о моем отказе, нисколько не удивится, а только хмыкнет презрительно: «Ничего другого от этого слабака я и не ожидал…»

А Майя такого не скажет. Она поддержит мое решение. И будет отстаивать мою правоту перед всем светом: перед Горталовым, перед свекровью, даже перед Инной — и это будет больнее всего.