1

Не жаворонок я, не соловей.

Это я не о пении — о сне. О предрасположенности к сну. Одни предрасположены ложиться рано и рано вставать — это жаворонки. Другие наоборот: поздно засыпают и поздно, с трудом просыпаются. Это соловьи. Обычно говорят — совы. Соловей прилетел из «Ромео и Джульетты». Я привык думать, что совы не просто поздно просыпаются, а дрыхнут весь день и вылетают лишь в сумерки. Так что шекспировские соловьи уместнее.

Не жаворонок я, но и не соловей — и нет у меня ни правил, ни привычек в отношении сна. Под настроение могу загулять до трех часов ночи и проспать до полудня. А после хорошего ужина с пивом запросто отправлюсь на боковую в десять и в шесть утра буду свеж как огурчик. Как магазинный огурчик. Дряблый слегка, но все-таки достаточно свежий: Единственная зависимость, которую я точно установил, — от времени года и, соответственно, от продолжительности светового дня. Чем дольше светит солнце, тем меньше я нуждаюсь в сне, тем позже ложусь и раньше встаю на следующее утро. Зимой меня не добудишься, а летом вскакиваю с первыми лучами солнца. Как сегодня, к примеру. Хотя, возможно, тут еще волнение сказывается. Впереди — встреча с прошлым.

Ну, не совсем прошлым. По крайней мере не с моим собственным. Малознакомая вдова — бывшая попадья — бывшая жена покойного Сашки Морозова — если и знает обо мне и моих друзьях, то по большей части с Сашкиных слов. Самое большее — помнит, кто приезжал к ним в деревню до того, как Сашка умер. В смысле погиб. Сгорел заживо в собственной церкви. Героически спасая церковную утварь и архив. Это все, что я о нем знаю. А о попадье не знаю и вовсе ничего. Мы и виделись с нею всего один раз, когда я побывал в Сашкиной деревне. А до того все больше он ко мне заезжал — по пути в епархию или на обратном пути из. Тогда он приезжал без попадьи.

Уверен, что поездка моя бесполезна. Ничего не расскажет попадья, ничьих не раскроет тайн. Не потому, что скрытная, а потому, что ничего не знает. Вся моя надежда покоится на тайне исповеди. Мог ведь кто-то из наших друзей — сам Андрей или тот, кто связан с ним этой тайной, — исповедаться Сашке. Чтобы разделить с другом тяжесть. И чтобы попросить у священника отпущения грехов. Но тайна исповеди — серьезная тайна. И вряд ли даже верной подруге своей доверил бы Сашка эту тайну. Наверняка бы не доверил. Так что:

Этими соображениями я поделился с шофером Наташей. Не было сказано, что от нее должен я держать свою миссию в тайне. Вот я и не стал держать. Хоть и понимал, что машина принадлежит холдингу и подручные Игоря Степановича вполне могли напичкать ее микрофонами, чтобы слышать, о чем я буду с Наташей говорить. Пусть слушают, мне на это плевать. Я, в конце концов, живой человек, мне общение нужно, поддержка нужна дружеская. Человеческое тепло. И тут оно и было, это тепло, рядом, справа от меня. Много большого человеческого тепла в моей рыжей помощнице. На всех хватит.

А справа было тепло потому, что ехали мы на сей раз не в «Пассате», а в том самом двухдверном широкобедром, ярко-синем джипе. «Toyota-RAV4» называется мечта Наташина, и руль у мечты — справа.

Как-то непривычно сидеть слева: будто я за рулем, только руля под руками и нету. Так и хочется порой увернуться от встречного автомобиля, а уворачиваться приходится не мне, Наташе. Если она недостаточно быстро увернется, погибну в столкновении я. А она уцелеет.

— В этом смысле машина с правым рулем — находка, — сказал я.

— Находка для кого? — улыбнулась Наташа.

— Для плохих водителей, желающих избавиться от своих тещ.

— Почему — тещ?

— А во многих странах место рядом с шофером так и называют — «тещино». В Японии, надо полагать, тоже.

— Я выделю это место для свекрови, — засмеялась Наташа. И, подумав, уточнила: — Будущей свекрови.

Она кокетничала со мной. Не так чтобы очень — все же формально я был босс, а она — мой водитель и ординарец, так распорядился всемогущий Игорь Степанович. Но мне вовсе не хотелось строить из себя босса перед молоденькой и хорошенькой девушкой. Нет, не так: молодой и хорошенькой женщиной. В первый день показалось мне, что она младше Ирины Аркадьевны, а все существа женского пола моложе двадцати пяти для меня — девушки. Сегодня же, не накрашенная, в цветастой длинной ситцевой юбке, простенькой кофточке и с платком на голове, из-под которого выбивались рыжие пряди, выглядела Наташа старше, лет на двадцать семь — двадцать восемь. Совсем молодая, конечно, рядом со мной, но — женщина.

Зрелой Наташа больше нравилась мне. Проще и приятнее было воображать, что она — моя добрая приятельница. Из того лучшего разряда женщин, с которыми можно и потанцевать, и приобнять их на ходу, за талию подержать, поцеловать в шейку — но не надо долго ухаживать, дарить цветы, назначать свидания. Они — свои парни. Они пьют с нами наравне и с нами наравне работают. Лучший вид отношений между мужчиной и женщиной. Женщина остается для тебя женщиной, но при этом она тебе еще и друг.

До настоящей дружбы нам с Наташей было еще далеко. Но мы двигались к этому. Мы были на правильном пути. Мы ехали в деревню, за сто пятьдесят верст от города, и каждая верста, пройденная нашим широкобедрым внедорожником, приближала нас не только к попадье, но и друг к другу. Ненамного, но приближала. По крайней мере после нескольких верст и после нескольких неудачных попыток мы окончательно перешли на «ты».

— Ты так думаешь? — спросила она о попадье. В том смысле, что Сашка вряд ли поделился с нею тайной нашего друга. Особенно если друг доверил ему тайну на исповеди. — Впрочем, тебе видней:

— Это почему же?

— Ну, ты ведь у нас женатый человек: Даже дважды женатый.

— А ты не замужем?

Она снова рассмеялась.

— Какой ты невнимательный! Я ведь нарочно сказала: «Для будущей свекрови». Чтобы ты понял. А ты мимо ушей пропустил. Значит, смотришь на меня — и не видишь. Слушаешь — и не слышишь. О другой, значит, думаешь:

— Ну, мало ли: Может, ты имеешь в виду пятую будущую свекровь. Или шестую.

— Это уж как-то слишком.

— Я тоже так думаю.

— И вообще у меня еще не было: — Она замялась.

— Желания или необходимости?

— И того и другого.

— А у меня есть. Только я сейчас не про то — я все больше о деле думаю: — Слушайте меня, микрофоны, слушайте. Специально для вас говорю. Чем дальше, тем сложнее мне это дело кажется. И тем меньше у меня шансов, что удастся что-нибудь узнать. Боря Путешественник уже отпал. Скоро и попадья отпадет, уверен. И останется у меня ровно два шанса: Вера да Нина. Возможно, одна из них знает тайну. Очень возможно. Но ни одна из них так просто ее не выдаст. Не те характеры.

— А тебе так важно выполнить задание?

— Очень важно. Можно сказать: жизненно важно. — Ох, не хотелось мне говорить этого под микрофонами. Не хотелось давать Игорю Степановичу дополнительный козырь против себя. У него и так козырей полная колода. Но я все равно сказал. И много еще чего скажу. Пусть считает, что я о подслушке не подозреваю и доверяю ему и его людям полностью.

— Но почему?

— Ты сама сказала: потому что женат второй раз. И женат на женщине, которую от мужа увел. А муж этот: Не знаю, плох он был или хорошо как муж, но должность занимает высокую, деньги загребает большие и жену и детей обеспечивал очень неплохо. Гораздо лучше, чем я когда-нибудь смогу их обеспечивать. Даже если стану доктором наук и профессором. И десять тысяч, которые мне в вашей конторе дали, меня тоже не спасут, тут он тоже прав:

— Кто?

— Да муж этот, кто же еще: Мне десять тысяч дали, а ему за то, что меня к вам привел, сорок пять. Ощущаешь разницу? И жена моя — его бывшая жена — эту разницу тоже ощутит, когда узнает. И всегда будет ощущать. Если я, конечно, не добьюсь чего-то большего:

— Но не ради денег она ведь за тебя выходила, — рассудительно сказала Наташа. — Ведь знала же она, что ты меньше получаешь. Зачем же этим попрекать?

— Да в том-то и дело! — взорвался я. — В том-то и дело, — повторил я уже чуть спокойнее. — Никогда она меня деньгами не попрекнет. Не так воспитана. Но я-то про себя буду знать, что я отнял у другого мужчины женщину, что я так сильно хотел ее отнять, что готов был обещать ей все на свете. И обещал. И она мне верила. А теперь, когда дошло до исполнения обещаний, оказывается, что обещаниям моим — грош цена. Кажется, у Шекспира сказано: «Все влюбленные клянутся исполнить больше, чем могут, а не исполняют даже возможного». Это про меня. Потому что нет ничего невозможного в том, чтобы обеспечить женщине, с которой ты связал свою жизнь, такой достаток, которого она заслуживает. С этим хотя бы ты согласна?

— Согласна.

— И она согласна.

— Кто?

— Майя, конечно. Моя вторая жена.

Мы часто говорили с ней — с Майей, не с попадьей — о том, что такое семья и семейная жизнь. И оба согласились, что нам уже не семнадцать лет, и что семейное счастье — это не только нежные чувства, и что ради семьи каждый из нас должен быть готов на все. «Все в семью!» — такой у нас был лозунг с первой женой и такой у нас лозунг со второй. Что не удивительно, в общем, ведь Майя с Инной — лучшие подруги.

— Все в сймью! — повторила Наташа. Она произнесла эти слова точь-в-точь как Инна — с ударением на первом слоге. — Все в сймью!

— Именно так.

— И ты действительно готов ради семьи на все?

— Не знаю. Думаю, что да: Что я: Нет, не знаю. В самом деле, не знаю. Хотел сказать, что уверен в себе, но на самом деле я ни в чем не уверен. Ни в чем. Даже в том, что мы едем правильной дорогой:

Наташа не ответила. Не сочла нужным отвечать. Как раз в этот момент мы проезжали мимо указателя. Если верить ему, нам нужно свернуть на ближайшем перекрестке вправо и проехать двадцать два километра. Если бы на все свои вопросы я находил ответы с такой легкостью, жизнь была бы намного проще и веселее.

И вот мы уже въехали в нужную нам деревню и тихо покатили по единственной асфальтированной улице, вдоль которой выстроились ветхие одноэтажные домишки, мимо сгоревшей и так и не отстроенной церкви, мимо колодца, мимо пожилой женщины в длинной ситцевой юбке, белой кофточке и белом платочке, которая несла на коромысле ведра с водой. Наташа притормозила, чтобы спросить у женщины дорогу к поповскому дому, я заглянул через ее плечо и увидел, что женщина была не такая пожилая, как мне показалось, видимо, из-за ее старомодного наряда, ей явно не было еще и пятидесяти:

Конечно, не было, я знал это точно, она была старше меня на каких-нибудь семь или восемь лет — моя бывшая учительница, моя давняя партнерша по танцам, моя Наталья Васильевна.

2

— Но как же так получилось? — спросил я. — Ведь мы искали вас всюду, у всех спрашивали, и все говорили, что вы куда-то уехали. А куда — никто не знал. Но все думали, что далеко. В Москву, в Ленинград, в Америку, наконец: Но не в деревню же Калиново в каких-нибудь ста пятидесяти верстах от города:

Мы с Наташей сидели в небольшой, но очень уютной кухоньке в деревенском доме моего друга Сашки Морозова. И нас угощала завтраком моя бывшая учительница, бывшая вторая жена Сашки, бывшая попадья, а ныне одинокая вдова и сельская учительница. Она, впрочем, не выглядела ни одинокой, ни несчастной, но на сельскую учительницу была похожа: лицо обветренное и загорелое, волосы собраны на затылке в тугой кукиш, руки грубые, рабочие, с мозолями и черными поломанными ногтями.

— Что делать, — улыбнулась Наталья Васильевна, отвечая разом как бы и на мои слова, и на взгляд, обращенный на ее руки. — Так уж сложилась жизнь. Была городская девочка, а стала — деревенская бабушка.

— Ну уж и бабушка!

— Ты не поверишь, Сережа, — бабушка! Я ведь удочерила Оленьку, когда мы с Сашей поженились, так что она мне теперь как родная. Сразу после школы она замуж вышла и тут же родила. Да сразу двоих: внука и внученьку. Так что я — бабушка:

И она достала из альбома фотографию: высокая, хмурая, чем-то неуловимо похожая на Сашку девица стояла, положив руку на спинку стула, ее обнимал такой же долговязый, но улыбчивый парень, а на стуле сидела Наталья Васильевна с двумя годовалыми детишками на коленях.

— Это вот Сашенька, — показала она, — в честь дедушки назвали. А это Витюшка, его в честь свата окрестили.

И я понял, что Сашенька — это Александра, девочка.

— Да вы ешьте, ешьте! — спохватилась Наталья Васильевна. — Ну-ка, Сереженька, налей-ка нам еще по стопочке: А ты что же, деточка? — спросила она у Наташи.

— Я за рулем.

— Да ну тебя! — сказала Наталья Васильевна простецким, «деревенским» голосом, каким никогда не говорила с нами в школе. Но, как ни странно, деревенский говор нисколько не портил ее и не казался в ее устах наигранным. — Тут тебе, деточка, не город. Тут он тебе не начальник, кивнула она в мою сторону, — а ты ему не шофер и не секретарша. И никуда вы седни от меня не поедете. Чем вам тут плохо? Хоть один день подышите вы свежим воздухом. Леса у нас тут знатные, мы с вами покушаем сейчас и за грибами сходим. И клубники у меня в огороде видимо-невидимо: хотите, ешьте, хотите, в корзину собирайте и домой везите. А вечером я баньку истоплю. Водички натаскаете с колодца да дров наколете — и парьтесь на здоровье! Банька у меня знатная, веники душистые: Заночуете — а поутру и поедете себе спокойно, без спешки. Как ты, Сереженька? Согласен? Вот и прекрасно. За это и выпьем. На таком-то воздухе да при такой-то жизни, Наташенька, тезка ты моя, да чтоб не выпить? Ты меня обижаешь:

Говорилось это так, для красного словца. Никто никого не обижал. Никто, даже Наташа, уже и не собирался отказываться от неуместной в городе, но абсолютно уместной здесь, на природе, рюмки-другой за завтраком. А уж завтрак здесь: То, чем мы привыкли наскоро перекусывать у себя на городской кухне, и в сравнение не идет с настоящим деревенским завтраком, напоминающим приличных размеров городской обед. Тут вам и картошку, с вечера сваренную, обжарят, и яиц крутых вывалят на троих не меньше дюжины, и по две-три огромных котлеты на нос, и сосиски-сардельки уже закипают на электрической плитке, и хлеб режется огромным кусками, и, само собой, к водке имеются и селедка, и капуста квашеная, и собственные огурчики-помидорчики: А как льется эта водка из хорошо охлажденной бутылки, пролежавшей всю ночь в морозилке, и не в рюмки какие, а в граненые стопарики. Как она пьется, как закусывается: господи боже ты мой, какие огурцы-сосиски-селедки — я же чуть про грузди не забыла, вот же они у меня в обливной керамической мисочке, хватайте поскорее, закусывайте на здоровье. И тут же повторим.

— Между первой и второй — промежуток небольшой, — привычно пошутила Наталья Васильевна, склоняя над стопариками седеющую голову. — Ты как, Сережа?

— Я всегда готов:

Нам обоим было понятно: второй тут дело не ограничится, будет и третья, и четвертая, и пятая: Вон сколько добротной деревенской закуски заготовлено. Есть подо что пить. А почему бы нам и не выпить от души? Ведь после обильного завтрака нам не лекции читать и не диссертацию писать: предстоит нам приятный и необременительный деревенский труд, более похожий на отдых: сначала поход за грибами в ближнюю рощу, потом быстро подружившиеся женщины будут полоть грядки, а я займусь мужскими делами: надо забор вокруг участка поправить, напилить и наколоть впрок дров — не только для баньки, но чтобы хватило Наталье Васильевне надолго, надо скосить траву на лугу — участок у нее точь-в-точь как у Майи, те же двадцать соток, и так же половина под огородами, а половина — луг, поросший высокой травой:

Воды наносить для баньки тоже моя работа, да и топить баню я люблю и умею, пусть женщины в это мужское дело не встревают.

И пока суд да дело, глядишь, и сумерки подкрались, и наступил долгий летний вечер, и банька уже истопилась, и Наталья Васильевна уступила первый, самый сильный пар гостям.

— У меня что-то сердце в последние разы стало прихватывать, — сказала она. — Я уж потом, после вас, когда попрохладнее станет.

Ей казалось вполне естественным, что мы, приехавшие к ней вдвоем, вместе и отправимся в баню. Мне было немного неловко перед Наташей, которая все понимала и тихо наслаждалась моей неловкостью, хихикала, прикрывая рот по-деревенски тыльной стороной ладони. И в то же время обидно было отказываться от заслуженного целым днем деревенских трудов удовольствия: кто парился в русской бане, тот понимает, что самому себя хлестать веником — пустое дело. Все равно что секс в одиночку. Или водку пить одному, с зеркалом. Недаром же русская традиция пьющего в одиночестве сразу зачисляет в алкоголики. Но париться одному — это хуже, гораздо хуже, объяснял мысленно я кому-то, кто, кажется, молча наблюдал за моими муками:

— Ну, ты идешь наконец? — спросила она меня, стоя на порожке предбанника. — Или ты париться боишься?

— Париться я не боюсь.

— Значит, ты меня боишься?

Тебя я тоже не боюсь. Приходилось, между прочим, и париться в смешанной компании, и купаться нагишом. Ничего особенного. Мы же не в девятнадцатом и даже не в двадцатом живем — в двадцать первом веке. Стесняться голого тела нынче не принято. Тут тебе и нудистские пляжи, и Интернет, где все так и норовят выставить себя в натуральном виде на всеобщее обозрение. А баня: Баня — это прежде всего чистота, это жар, это сухой пар, обволакивающий все тело, это пара веников, которыми сперва долго обмахивают и обтирают распростертое на полке тело и только потом яростно его хлещут, пока жертва не запросит пощады и не выскочит в мыльню, чтобы окатить себя с ног до головы ледяной водой из деревянной шайки. Вот что такое настоящая деревенская баня.

И еще — это лукавый взгляд Наташи, когда она, обнаженная, сверкая в полутьме белой кожей и рыжим, натурального цвета, треугольником волос, обернулась ко мне, отворяя низкую дверь в парилку, и ее тело, доверчиво распростертое передо мной и как бы потягивающееся, отдающее себя каждому прикосновению распаренных березовых листьев, и ее пронзительный визг, когда я, выскочив следом, окатил ее из шайки, и белая, нежная грудь, которая мерцала и склонялась надо мной, когда пришла моя очередь париться и когда я перевернулся на исхлестанную спину и подставил под ласковые удары веников грудь и живот.

Потом я не выдержал, протянул руки, и ее грудь приблизилась ко мне, коснулась моей груди — и весь мир за тусклым запотевшим окошком деревенской баньки исчез.

3

Потом мы трое, распаренные и расслабленные, пили чай из самовара на веранде, и Наталья Васильевна долго и подробно рассказывала нам о своей жизни. О том, как уехала из нашего города:

— Ты угадал, Сереженька, действительно в Ленинград, я ведь оттуда родом. Там у меня были родители, они очень хотели, чтобы я вернулась и жила у них под крылышком, когда я развелась с мужем, так что в вашей школе я оказалась почти случайно, почти против своей воли. А сама во время уроков смотрела на север и повторяла, прямо как три сестры у Чехова, только не в «В Москву! В Москву!», а «В Питер! В Питер!». И вот я вернулась к себе в Питер, забилась в норку, маме под крылышко, и никого не хотела видеть, ни с кем не хотела встречаться и переписываться, поэтому никто из вас и не знал, где я, — кроме одного человека.

— Кроме Андрея? — спросил я.

— Нет, не угадал. — По лицу Натальи Васильевны было видно, что она довольна. Наташа — тоже. У нее вообще после бани был довольный, я бы сказал — сытый вид: — Я так ведь и знала, что скажет: Андрей. Один свет у них в окошке был этот Андрей, — заговорщицким тоном, как подружка подружке, пояснила она Наташе. — Прямо все были в него влюблены — и я тоже должна была в него влюбиться. А я вот не влюбилась вовсе:

— А как же:

— Что?

— Мне неловко напоминать вам, — тянул я.

— Да что такое? Говори, не стесняйся, здесь все люди взрослые.

Не хотелось мне говорить об этом, но все же я напомнил ей о том давнем новогоднем вечере:

— И что с того? Да, потанцевала с мальчиком. А что мне еще оставалось делать? Не могла же я весь вечер с тобой танцевать! Ты ведь, Сереженька, к тому времени изрядно в меня втюрился, так ведь? И что бы хорошего вышло, если бы я тебя поважала? Стали бы говорить, что взрослая разведенная женщина соблазнила семнадцатилетнего мальчишку, несовершеннолетнего, к тому же собственного ученика: Мне это было надо? А с Андрюшей все было гораздо проще. Ему льстило, что я из всех выбрала его, ему это было нужно для самоуважения, для авторитета, он ведь уже тогда в лидеры рвался — и вы все ему в этом потакали. Все как один. И ты, Сереженька, в том числе. Поэтому ты и поверил легко, что я его выбрала. Хотел поверить. Про кого-нибудь другого из ваших не поверил бы, а про Андрея — легко. А мне он, хочешь, верь, хочешь, не верь, никогда по-настоящему не нравился. И любить он тогда вовсе никого не любил, кроме себя самого, даже и Веру. Хоть они и встречались с нею довольно долго, даже после школы встречались — это мне уже потом Саша рассказывал. Но любить он ее точно не любил. Она — любила, с ума по нему сходила, а он — нет. Это опять же для него был способ самоутверждения. Вот и ты ведь немного был влюблен в Верочку, правда?

— Не знаю:

— Да ладно тебе!

— Нет, честно, не знаю. Тогда мне казалось, что да. А теперь думаю, что она мне просто нравилась и еще — я завидовал Андрею и поэтому хотел добиться того же, чего добился он.

— Ну все правильно. Так я про вас с ним и думала. Один, понимаешь, авторитет завоевывает, другой ревнует и хочет тоже любви и славы: А бедные девчонки за все расплачиваются. Ладно хоть Ниночка нашла себе хорошего человека, вышла замуж, родила… Потом, правда, разошлись они, что-то у них не так пошло, но от этого никто не застрахован. А Верочка так и осталась одна на всю жизнь. Так всю жизнь ее тянуло в одну сторону — к Андрею. А его тянуло к власти, к большим деньгам, а Верочка была для него далеким прошлым.

— Зачем же они приезжали к вам? — как бы между прочим задал я главный для себя вопрос.

— Кто? — искренне удивилась Наталья Васильевна.

— Андрей с Верой.

— Андрей с Верой? — Она не поняла. — Ах, да: Но это ведь до меня было. Это они не к нам, это они к Саше и Анне Владимировне приезжали, еще до меня. Так что я ничего про то не знаю. Ничего Саша мне про них не говорил. Мне Анна Владимировна только рассказывала, что приезжали старые школьные друзья, а зачем они приезжали, чего уж они от Саши хотели — этого она так и не сказала. И я так толком и не поняла, сама-то она знала об этом или нет. И до сих пор не знаю.

— Может, они окреститься хотели? — спросила Наташа. — Тогда ведь это как раз модно было.

— А может быть! — охотно согласилась Наталья Васильевна. — Очень даже может быть. Конечно, так оно и было, скорее всего! Ну сами подумайте: разве не приятнее было им окреститься здесь, где такая красота, такая тишина вокруг, в такой красивой церкви, какая у нас тогда была, да чтобы не абы кто крестил, а свой, хорошо знакомый человек? Конечно, приятнее. И вполне мог Саша их окрестить. И записи об этом должны были быть в церковных книгах. Только вот книг не осталось, сгорели все книги, все записи во время пожара, когда Саша как раз погиб. И ничего, ничегошеньки спасти не удалось. Все сгорело. И Саша сгорел. Погиб в пучине огненной. Все он иконы хотел спасти да книги, утварь драгоценную, а спасти не спас ничего и сам погиб:

Наталья Васильевна всхлипнула, прижала к лицу полотенце и ушла в дом. Мы с Наташей сидели молча, не глядя друг на друга. Небо на закате постепенно остывало и приобретало серо-стальной цвет. И ласточки носились в вышине и тревожно кричали.

Через несколько минут Наталья Васильевна вернулась. Она уже успокоилась. На лице ее играла чуть печальная, но притом умиротворенная улыбка. Она принесла с собой бутылку водки — одну из тех, что прихватил я с собой на всякий случай, и вот пригодилась — и стопки. Села рядом с нами, налила, и мы выпили за помин души раба божьего Александра.

— Так вот, — продолжала Наталья Васильевна, выпив и закусив соленым грибком, — вовсе не ваш Андрюша знал, куда я от вас уехала, а как раз Саша. Он ведь не такой был, как вы, он был серьезный, совсем взрослый мальчик — и не мальчик даже, а юноша, взрослый мужчина, к тому же искренне верующий. И в семинарию он пошел не потому, что так было модно тогда, а потому, что искренне хотел служить Богу. И когда уезжал он в семинарию учиться, пришел ко мне, дал адрес и попросил хоть изредка ему писать: вы, говорит, Наталья Васильевна, всю душу мне перевернули вашими уроками, вы меня подвигли на служение, с вами хочется мне иногда делиться мыслью и чувством, а больше ни с кем, разве что с отцом-матерью, но это совсем другое, они многого не поймут, что мне порой сказать хочется, а вы поймете и если что посоветуете:

Так мы с ним расстались, и он стал мне писать, и я ему отвечала. Не слишком часто, не на каждое письмо, но регулярно отвечала, несколько раз в год. И потом, когда в Ленинград уехала, только ему одному мой адрес сообщила и попросила никому моего места пребывания не открывать, и он обещал мне и обещание свое сдержал. И позже, когда он уже окончил семинарию и женился и получил приход — такой у них порядок, чтобы жениться на поповской дочке и получать в наследство приход, — и тогда он мне тоже писал обо всем и фотографии присылал: церковь свою сфотографировал, жену, Анну Владимировну то есть, потом дочку:

А у меня в ту пору как раз начались неприятности. Родители мои умерли, и осталась я с младшим братишкой, который, к несчастью, стал наркоманом. И так с ним мне было тяжело, столько я с ним горя пережила, что только одной поддержкой Сашиной тогда и спасалась. Он меня и наставлял, и в горе утешал, и поддержку и приют обещал, если уж мне совсем невмоготу станет. Приезжали они ко мне в Ленинград, кстати, вместе с Анной Владимировной и Оленькой, жили у меня по целой неделе, город осматривали, храмы наши в особенности, ну и про жизнь мою несчастную и про их жизнь много мы переговорили. А потом братца моего убили какие-то злодеи, которые наркотиками торговали и его торговать заставляли, и мне позвонили и сказали, что брат им очень много денег задолжал, так что я должна им все отдать, иначе они меня подкараулят и изнасилуют, а если и тогда не отдам — убьют. А если я в милицию пойду, они родственников моих последних, двоюродного моего брата с женой и детьми, всех прикончат. И ведь точно сказали, где живет мой двоюродный брат, где работает, как жену и детей его зовут. И даже в какой школе у него дочка младшая учится — все они про них знали.

Списалась я тогда с Сашей, попросила у него совета, и он мне тут же телеграмму прислал: бросай все, приезжай, жилье и работу мы тебе тут найдем. Я как Богу ему поверила, ни секунды не сомневалась, сходила, помню, в церковь, свечки поставила за упокой родителей моих и брата убиенного, помолилась, квартиру быстренько продала — старая была квартира, но в хорошем месте, быстро ушла и за неплохие деньги, так что я к Саше с Анной Владимировной не совсем нищей приехала. Купила себе старенький домишко по соседству с ними и даже вместе мы купили подержанный «уазик», вездеходик такой, чтобы Саше было способнее по деревням соседним ездить, где даже и церкви нет. Стала я детей учить в сельской школе, подружилась с Анной Владимировной, очень она мне по сердцу пришлась, такая была милая женщина, такая спокойная, тихая, добрая, они ведь не по любви женились, а как бы по обязанности, чтобы ей в одиночестве не куковать и чтобы Саше приход получить, но такая уж она была милая и добрая, что жили они душа в душу. И когда умерла она неожиданно от рака груди, очень по ней Саша горевал, очень слезы лил, когда никто не видел, потому что как священнику ему положено было терпеть и молиться и говорить, что Анна теперь в царстве Божием, но когда мы были вдвоем, он очень плакал и говорил, что не знает, как будет без нее жить.

Так мы жили бок о бок два с лишним года, и ничего такого между нами не было, не подумайте, не тот Саша был человек, да и я помыслить не могла, что он на меня посмотрит, хотя и ничуть не старше была покойницы, уж больно долго она, бедная, в девках засиделась. А решили мы вместе жить по здравом размышлении да рассуждении. Я одна без мужа, он без жены, дочь у него подрастает, без матери ей плохо, пусто в доме без женщины, темно и неприглядно, в общем, долго мы думали да недолго рядили и решили вскорости обвенчаться. Так стала я попадьей. Да только ненадолго. Четыре года всего и прожили вместе, а тут случился в церкви пожар. Пока пожарных вызывали из соседнего села, пока с бочками за водой на пруд гоняли, церковь уж, почитай, вся изнутри выгорела, одни кирпичи остались, и Саша мой, отец Александр, вечная ему память, погиб в том огне безвозвратно:

И снова вдова наполняла наши стопки, снова пили мы за упокой души раба божьего Александра и вспоминали о нем и о тех, других, которых не было сейчас с нами за этим столом, и долго молча сидели на веранде, глядя в темнеющее небо, на котором уже высыпали первые редкие звезды.