1

Последний день. Надеюсь, что последний. Я изо всех сил стараюсь не подавать вида, но все же я сильно устал. Вот уже двенадцатый день я занимаюсь только этим делом. И даже когда ничего не делаю, никуда не еду, не звоню, не пишу, не разговариваю ни с кем — даже и тогда я занят только им.

Как в поезде, думаю я. Не важно, сидишь ты у окна, лежишь на верхней полке или идешь в вагон-ресторан, все равно ты при этом движешься вместе с поездом от пункта А в пункт Б. Мой пункт А остался так далеко сзади, что я почти не помню, каким он был, с чего все началось. Мой пункт Б ждет меня впереди. И я могу думать только о нем. Но не могу приблизить его, как пассажир не может заставить поезд мчаться скорее, и остается заниматься любимым пассажирским делом: валяться на полке (в моем случае — на диване) и пить вино в надежде забыться, пока не истекут предусмотренные расписанием движения дни и часы.

Обычно я предпочитаю крепкие напитки. Водку, коньяк, джин: Но не в эти три ночи и два дня. Конечно, если хочешь весело скоротать вечер, водка или коньяк лучше всего. Но для долгого и беспрерывного пьянства годится только вино. Вино поддерживает тебя в состоянии постоянного тихого отупения, не дает думать, считать минуты, торопить неповоротливое время. Опьянение от вина гораздо легче регулировать. Чувствуешь, что трезвеешь, — подлей в стакан вина, выпей. И время вновь потечет незаметно, как кровь в жилах. А мысли станут медленными и тягучими, словно вытекающий из бутылки сладкий ликер. И так до следующего стакана.

Плохо то, что после вина мне все ночи напролет снятся сны. Такие реалистичные и такие разные. Приятные сны и неприятные сны. Но и те и другие — одинаково утомительные. Может быть, следовало все же предпочесть водку. После нее спишь как убитый.

Один сон был страшный, но притом довольно забавный: будто я был правой рукой самого Сталина. Только Сталин почему-то жил в наше время и был очень крупным, в масштабе страны, уголовником. А я его правой рукой. Я должен был покупать для него оружие, но потратил деньги на девок и вино, а когда Сталин и его подручные пришли ко мне домой, притворился, что ничего не помню: похитили, мол, сделали укол (показал след укола на руке), держали где-то в бессознательном состоянии, а потом подбросили обратно. Сталин не рассердился на меня, а обнял и потрепал по-дружески за ухо. И мы ходили с ним долго в обнимку, как лучшие друзья. Он был такой веселый, добрый, только зубы у него были стальные, и я во сне про себя знал, что, если он узнает правду, мне не жить:

Но особенно тягостен и неприятен был сон, приснившийся мне в последнее утро.

Снилось мне, что из левого рукава моего пиджака вылетела оса. Пчелы меня никогда не кусали, а оса укусила однажды, два года назад, когда мы были с Майей в деревне. Это было довольно больно, я помню эту боль до сих пор. Поэтому, когда оса из моего сна вылетела из левого рукава, я тут же стащил с себя пиджак. Вдруг там целое гнездо ос? Однако больше из пиджака никто не вылетел. Напротив: та единственная, уже вылетевшая оса вернулась, словно мой пиджак чем-то особенно привлекал ее, и влетела — на этот раз в правый рукав. Я как следует встряхнул пиджак, и оса снова вылетела из него и стала летать по комнате. При этом она увеличилась в размерах, у нее появилось какое-то подобие клюва, сделанного, как мне показалось, из серой пластмассы, и в полете она кроме жужжания издавала какие-то жалобные квакающие звуки. В конце концов оса мне надоела, и я решил ее раздавить. Я бросил в нее тапком с правой ноги — и она упала прямо в угол комнаты, ушибленная, но еще живая. И тогда я вытянул левую ногу (в тапке) и наступил на осу. Но в тот момент, когда я стал давить осу ногой, я вдруг увидел, что это вовсе не оса, а белая голубка. Довольно противная с виду, грязноватая, тощая, но — голубка, а вовсе не оса. Я, однако, продолжал давить ее, и раздавил, и она умерла, глядя на меня так жалобно, так безнадежно, и из клюва ее вытекло несколько капель отвратительной, красновато-коричневой крови:

Наверное, все-таки лучше было бы не пить.

Но для питья у меня было по крайней мере две причины. Во-первых, я бы просто не выдержал двух суток ожидания и сошел с ума. А во-вторых, только вино могло смыть отвратительный привкус, который остался у меня после двенадцати часов, проведенных в кабинете. Это был форменный допрос. Раз за разом Игорь Степанович прокручивал пленку с записью. И раз за разом я должен был комментировать то, о чем мы с Ниной говорили. Объяснять каждую паузу, каждый вздох, каждый смешок. И пересказывать то, о чем мы болтали после того, как пленка в диктофоне кончилась. На всякий случай я пересказывал близко к тексту. Кто знает, не позаботился ли предусмотрительный Игорь Степанович заранее нашпиговать квартиру Нины микрофонами. Он вполне способен на такое.

Все эти двенадцать часов оба мы беспрерывно курили и пили крепкий черный кофе, однако Игорю Степановичу и в голову не пришло покормить меня. А я был слишком горд, чтобы попросить у него. Никогда ничего не проси. Даже если не придут и сами ничего не дадут. Все равно не проси. Очень хочется кушать, но: все равно не проси. Так я и просидел все эти двенадцать часов на одной только гордости да на сигаретах с кофе. Когда я выходил из кабинета, меня мутило и пошатывало, а Игорю Степановичу было хоть бы что. Я же говорю — робот. Дома я выпил бутылку «Мукузани», прежде чем смог проглотить хоть что-то:

Хорошо еще то, что последствия такого пьянства не столь гибельны. Взять хотя бы меня. Глаза у меня ясные, походка твердая, речь связная и рука не дрожит. Может быть, реакция чуть замедленная. Но это только поначалу. Часа через два-три пройдет и это.

А быстрая реакция может сегодня пригодиться. Сто тысяч долларов — не слишком большие деньги для могущественного холдинга. Думаю, что и лично для Игоря Степановича — тоже. Но для какого-нибудь одинокого налетчика или для небольшой банды — добыча завидная. И если, не дай бог, кто-то узнает, что я везу с собой такие деньги, не сносить мне головы. Из холдинга информация вряд ли просочится. А вот с другой стороны: Кто знает: не поделилась ли Нина нечаянной радостью с задушевной подругой? И не захочет ли задушевная подруга воспользоваться удобным случаем? Не предпочтет ли она наличные обманчивым обещаниям лесбийской любви?

Мне нечего было возразить предусмотрительному Игорю Степановичу. Если он окажется прав, он, в худшем случае, потеряет сто тысяч. Если я ошибусь, меня просто пристрелят, чтобы не оставлять свидетеля. Поэтому я только приветствовал меры предосторожности. Десять пачек, по десять тысяч долларов каждая, были уложены в кармашки специального пояса. Пояс я надел на голое тело. Сверху натянул белую футболку, заправил ее в джинсы. Поверх футболки — широкую, на два размера больше, клетчатую рубашку навыпуск. Под рубашкой на брючном ремне — пистолет Макарова в кобуре. В случае чего я не буду расстегивать пуговицы — я рвану полу рубахи левой рукой, а правой выхвачу пистолет. Пуговицы на рубашке пришиты едва-едва, только чтобы на один раз хватило. Даже легкого рывка будет достаточно. Я знаю точно, потому что потренировался немного. И каждый раз пуговицы отлетали с треском. И специальный человек снова пришивал их под надзором господина Горталова. За безопасность операции Горталов нес личную ответственность.

Джип на этот раз вела мой шофер Наташа. Ее повысили в должности: она не только шофер, но и телохранитель. В дороге нас будет сопровождать еще один джип — с охранниками, но в квартиру к Нине со мной пойдет только Наташа. Поэтому на ней тоже рубашка навыпуск и пистолет на поясе в специальной кобуре.

— Вы хоть стрелять умеете? — спросил я, когда мы выехали на загородное шоссе. Сегодня мы были снова на «вы». Горталов не счел нужным скрывать, что в машине установлен микрофон. Для нашей же безопасности, разумеется.

— Я кончила курсы телохранителей! — гордо сказала она.

— Наверняка с отличием.

— А то!

Странно, но теперь, когда мы мчались, хорошо вооруженные и под надежной охраной, приготовления уже не казались мне необходимыми. Что-то сдвинулось в моем мозгу. Черная тень Игоря Степановича не застила больше глаза. И день хоть и пасмурен был и хмур по-прежнему, но не таил в себе больше угрозы. Обычный летний день. Наверное, я все-таки переживу его. И, может быть, даже достигну заветной цели. И стану чем-то большим, чем был до сих пор. Не ради себя самого — мне хватило бы и того, что у меня уже есть, — но ради тебя, Майя. Не верь рекламе: это не они, это ты достойна самого лучшего.

— Не спешите, — велел я Наташе. — Лучше немного опоздать, чем приехать раньше времени. Пусть она беспокоится, приедем мы или нет. А нам беспокоиться не о чем.

— Вы психолог, босс.

— Я просто старый. И мудрый. И знаю наперед, что ждет каждого из нас.

Наташа промолчала. Она не смотрела на меня. Она вела машину. А то, что она улыбалась при этом, — так улыбаться никому не запрещено. Надеюсь, видеокамеру в машине Горталов не догадался установить.

2

Исповедь лесбиянки

Да, так я это решила назвать. Ты уже не вздыхай, не морщись, Сереженька — я заранее представляю, как ты поморщишься, когда увидишь это слово на бумаге, — ты уже научился не морщиться и не краснеть, выговаривая вслух эти неприятные слова: гомосексуалист, лесбиянка, педофилия, онанизм, — но видеть их изображенными на бумаге тебе до сих пор неприятно, правда? Будто тебя самого может кто-то заподозрить в онанизме или гомосексуализме. Я, между прочим, сама некоторых таких слов не люблю и сейчас, когда писала, два раза подряд сделала одну и ту же ошибку: вместо «гомосексуализм» написала «гомосекусализм» — и даже когда об этом стала тебе рассказывать, то и тогда снова ошиблась. Не хотят мои руки правильно нажимать на клавиши, никак не хотят. Хотя вообще-то у меня очень точные, очень умелые руки. И очень нежные. Даже в полной темноте мои умелые руки с первой попытки находят клитор незнакомой женщины и сами, без моей подсказки, делают все как нужно.

Тебе не нравится слово «клитор», миленок? Но почему? Ведь это принадлежность женского тела, а ты у нас такой прямой, такой усердный гетеросексуал.

Вот и опять мои руки шалят и делают ошибки. И компьютер мой тоже ошибается: подчеркивает слово «гетеросексуал» красным. Лесбиянский компьютер, одно слово! Это я его сделала таким: раньше он и слово «лесбиянский» подчеркивал, но я его отучила.

Прости, что трачу твое время на чтение всякой лесбиянской ерунды. Сейчас уже шесть минут четвертого ночи, я сижу за компьютером с полным стаканом кампари (это в честь тебя, милый, ты мне рассказал, спасибо, мне нравится), курю и стучу по клавишам. Из спальни доносится храп моей подруги. Она очень милая и очень хрупкая девушка, совсем как Вера в юности, но, когда выпьет, храпит, как пьяный матрос. Знаешь, меня это почему-то не раздражает. Мой муж — бывший муж, к великому моему счастью, — тоже храпел по ночам. Сделает свое маленькое дельце, отвернется и храпит. А я лежу без сна, слушаю его храп и думаю о тебе:

Ага, попался! Ждешь от меня признаний в любви. Таешь от предвкушения. И напрасно, между прочим. Хотя я действительно иногда думала о тебе: о том, как я тебя ненавижу за то, что ты меня бросил. Я ведь всегда знала, что ты как танцор талантливее и перспективнее меня. Это все знали. И некоторые так прямо мне в глаза и говорили. Одна жердь, например, помнишь, может быть, Милочка Крюкина, крашеная блондинка с лошадиными глазами. Она на голову переросла своего партнера, и ее хотели поставить в пару с тобой. Ты был ее выше. И все говорили, что из вас выйдет прекрасная пара, куда интереснее, чем мы с тобой, но тренер был против. Не знаю почему. Он ведь не верил в меня, не считал меня самой подходящей для тебя партнершей. Может быть, он понимал, что я ни с кем не смогу танцевать так, как с тобой, и мне придется уйти, а без танцев я просто умру? Наверное, он понимал это, он был хороший тренер и умный мужик. Только я не верю, что он из-за этого не согласился. Девчонки говорили, что он трахается с Милочкой, а та положила глаз на тебя. И если вы будете в одной паре, она будет трахаться с тобой. А тренер так сильно на нее запал, что уже не о танцах думал, а только о своем члене. Так девчонки говорили, которые сами трахались с тренером, так что я до сих пор не знаю, правда это или они говорили со злости. Хотя какое мне теперь до этого дело:

Я хочу, чтобы ты понял только одно: никогда я не была влюблена в тебя и никогда не страдала как женщина от того, что ты влюблялся в других женщин и все такое, но я была безумно влюблена в танцы и точно знала, что во мне больше нет никаких талантов, кроме этого, что я, может быть, не очень хорошо танцую, недостаточно хорошо для тебя, но все равно лучше, чем делаю что-либо другое. И только за счет танцев — и за счет тебя, милый, — я смогу когда-нибудь выбиться в люди. И когда мы купались с тобой голышом на острове Любви, я очень, очень хотела, чтобы ты воспользовался моментом, чтобы решился наконец, переспал со мной, но ты так и не перешел к активным действиям, словно догадывался, что тут тебя ждет ловушка. А это и была ловушка! Я хотела тебя поймать. Хотела, чтобы ты наконец засунул свой член мне между ног и чтобы тебе это понравилось, и чтобы ты хотел засовывать мне снова и снова, и тогда, может быть, ты не захочешь бросать меня и будешь продолжать танцевать со мной еще много лет, и мы с тобой, может быть, даже поженимся: ведь многие танцевальные пары женятся не от страстной любви вовсе, а просто для удобства — ну и, конечно, чтобы привязать к себе партнера или партнершу покрепче. Всегда в паре один партнер талантливее другого, и всегда менее талантливый хочет удержать более талантливого. И нам, женщинам, это удается гораздо чаще, чем вам, мужчинам. Потому что для вас секс значит очень много и, если женщина устраивает вас в постели, вы ей многое можете простить, даже отсутствие таланта, а талантливая женщина скорее будет жить с импотентом, лишь бы он был талантлив, чем останется с крепким по части секса, но бездарным мужичком.

Такова жизнь, мой милый, такова настоящая жизнь, а не ее изображение в кино или в литературе, и ты знаешь это не хуже меня. Но когда ты перешел в десятый класс, а я в девятый, ты знал это гораздо хуже. Ты был уверен, что я влюблена в тебя чуть ли не с детского сада и готова отдаться тебе, как только ты этого захочешь. И именно поэтому ты так и не захотел. Все вы, мужики, в этом деле одинаковы. Все. Даже Андрей: даже и он, хоть он и на голову выше вас всех, но и он такой же. Всем вам нужна женщина, которая вас ни в грош не ставит, которая презирает вас, которая предпочитает вам другого. Вот ее вы готовы добиваться всю жизнь:

Ладно, милый, не будем растравлять себе и другим душу. Выпьем немного кампари — спасибо тебе за рецепт, я не забыла ни про лед, ни про апельсиновый сок — и продолжим.

Так на чем я остановилась? На сексе, кажется. Вернее, на отсутствии секса. То есть между нами отсутствии. И все-таки, милый, почему же ты тогда устоял? Ведь ты был готов, очень готов, этого невозможно было не заметить, но — устоял. Какой-то ты у меня уж слишком устойчивый. В смысле: морально устойчивый. Это ни к чему. То есть вообще-то я ценю в мужчине моральные устои, но не до такой же степени. Вот и Наталья Васильевна была на тебя в обиде:

Да, милый, да, крепче держись на стуле. Сейчас я тебя очень сильно огорчу.

Не стоило бы, наверное, этого делать, но раз уж я все равно дошла до жизни такой, раз уж продаюсь за сто тысяч баксов — какая проститутка со мной сравнится, где им до меня! — то плевать. Скажу все. То есть напишу, конечно. Говорить вслух нельзя — вдруг у тебя микрофон на пузе, как в дешевом американском боевике. Не то чтобы я опасалась чего, но все же противно становится, как только подумаю, что твой Игорь Степанович будет все это слушать. Лучше уж я напишу, а ты прочитаешь. И все поймешь. И сам решишь, давать это читать кому-то другому или нет.

Так вот, пришло время тебя сильно огорчить. То есть, конечно, не очень сильно. Это раньше я бы тебя сильно огорчила, если бы написала об этом, но тогда у меня повода не было, как сейчас, а теперь, конечно, несколько поздно. Ты уже не так сильно огорчишься, как мне хотелось бы. Но сколько-то все равно огорчишься, потому что есть у вас, мужиков, эта нелепая черта: огорчаться из-за того, что было в прошлом или, наоборот, чего не было, но могло быть и о чем вы тогда, в прошлом, не знали. Ну, например, если женщина вам изменяла когда-то, а вы об этом не догадывались. Ну, не догадывались и не догадывались себе, кому от этого хуже, и так бы и жили счастливо в своей недогадливости, но кто-то взял со зла и вам все рассказал. Тут-то и начинаете беситься. Это я точно знаю, тоже наблюдала не один раз — а один раз даже на собственном опыте.

Дело это было между мной и моим мужем, тем самым Юрием Михайловичем, математиком, за которого я, если ты еще не забыл, ухитрилась выскочить замуж еще школьницей. Физически Юрий Михайлович никогда: ну, скажем осторожнее: почти никогда не был мне противен. По крайней мере до тех пор, пока я не осознала своих истинных наклонностей. Осознала же я их не сразу, а года через два после того, как вышла за него замуж. Помогла мне в этом одна подруга. Не стану называть тебе ее имени, тем более что ты ее знаешь по школе, — она хоть и остается по-прежнему «нашей», однако очень удачно, очень выгодно вышла замуж и мужа своего страшно боится потерять. Поэтому я не буду рисковать называть здесь ее настоящее имя. Вдруг ты сболтнешь по нечаянности или встретишь ее где-нибудь и дашь понять: Не хотелось бы мне этого.

В общем, муж мой, Юрий Михайлович, влюбился в эту мою подругу. Он был старше меня, как ты помнишь, опытнее, мудрее — это он так полагал, а я ему в этом не препятствовала, вот тебе еще одна женская хитрость, милый, запомни, вдруг пригодится: умная женщина позволяет мужчине воображать о себе все, что он хочет, а сама тем временем вертит им как угодно. Так-то вот! В общем, мой взрослый и мудрый муж воображал, что его влюбленность никак не проявляется и я ни о чем не догадываюсь. И даже набрался наглости и предложил пригласить подругу: нет, назовем ее, например, Элеонора — это имя ничего общего не имеет с настоящим, так что ты не догадаешься, кто она, а мне будет проще. Итак, муж предложил пригласить Элеонору к нам на дачу на все лето. Мы жили тогда еще в областном центре, у нас была дача недалеко от города, на озере, я все лето должна была жить там с ребенком, а муж собирался работать — он тогда уже ушел из школы, работал в каком-то НИИ, и отпуск у него был, кажется, в ноябре: Впрочем, какая теперь разница! Главное, что он каждый день ездил на работу на своей машине, а мы с Элеонорой и годовалой Машкой оставались втроем. Машка была тогда на редкость спокойная девочка: поест, поиграет и спит себе на берегу в коляске. А мы с Элеонорой купаемся, загораем без лифчиков, в одних трусиках, а то и вовсе голышом — благо народу рядом никого, дачная зона для большого начальства вроде папаши моего мужа, а если кто и подсматривал из-за кустов, то нам было глубоко наплевать. И постепенно, постепенно, незаметно для меня Элеонора начала меня соблазнять:

Подробности я опускаю, чтобы пощадить твою нравственность, скажу лишь, что по вечерам и в те дни, когда муж оставался с нами, Элеонора вовсю кокетничала с ним, умело доводила его до такого состояния, что он при мне готов был на нее наброситься, и так же умело спускала пар, не давала ему окончательно выйти из себя. Так что, когда лето кончилось и Элеонора уехала, муж мой был почти счастлив: сильные страсти изрядно утомили его, он был не прочь перевести дух, отдышаться немного, прийти в себя — к тому же он понял уже, что ничего от Элеоноры не добьется, и ему гораздо приятнее было вспоминать ее, грезить о ней, как о несбыточной мечте, чем впустую домогаться ее снова и снова. И когда прошел первый запал, когда он несколько успокоился, он вспоминал уже не саму Элеонору — порядочную стерву, между нами говоря, — а ее идеализированный образ. И этот образ помогал ему переносить скуку и однообразие семейной жизни — и помогал бы до сих пор, если бы я после развода не рассказала ему, что его несравненная Элеонора в то святое для него лето была страстно влюблена вовсе не в него, как он порой себе воображал, а в меня и что все лето мы с ней прекрасно проводили время в его отсутствие, а его нелепая влюбленность была для нас прекрасным развлечением и постоянным поводом для шуток.

— Этого я тебе никогда не прощу! — сказал мне муж трагическим тоном.

И не простит, пожалуй. Ну и пусть. Почему-то это меня совершенно не волнует. Но и не радует: я теперь вовсе не желаю ему зла, как, бывало, прежде. Я просто абсолютно равнодушна к факту его существования — как равнодушна к мужчинам вообще:

Да, еще, пока не забыла! (Видишь, я не вру про равнодушие: разве я забыла бы об этом упомянуть, если бы не была действительно к вам равнодушна.) Я ведь не только этим его огорчила. Я еще про мою первую измену ему поведала — с мужчиной. Да и с каким мужчиной: Догадайся с трех раз. Правильно! Ты мною пренебрег, а вот Андрей оказался внимательнее. Это случилось незадолго до моей свадьбы. По правде говоря, как раз накануне. За день до. Мне как-то не по себе вдруг стало: что я, дура, делаю? Зачем мне это надо? Ведь я даже не уверена, что люблю его: Ну, такой обычный бабский вздор. Истерика перед бракосочетанием. Все через это проходят. И я прошла. И как раз Андрей мне в этом помог. Мы с ним случайно тогда столкнулись возле моего дома, я пригласила его зайти, разговорились, выпили немного, ну, а когда я начала плакаться, он обнял меня, чтобы успокоить, — и все получилось как-то само собой. Оба мы, кстати, никакого значения этому эпизоду не придавали и сейчас не придаем, разве что пошутим при встрече: не хочешь, мол, повторить? И все. Но мужа моего эта история страсть как огорчила. «Перед самой свадьбой! Перед самой свадьбой! Если бы я только знал» Единственное, что его утешало, так это то, что хоть девственности он меня лишил заблаговременно, не стал дожидаться первой брачной ночи, а то бы я и тут, пожалуй, могла преподнести ему сюрприз.

Ну все! Кажется, я слегка протрезвела и готова тебя огорчить. Ты только на самом деле не слишком огорчайся, ладно? Сделанного, как говорится, не воротишь, а о том, чего не было, — не стоит и жалеть. В торговле это называется упущенная выгода, но ты ведь не в торговле работаешь. Ты должен быть выше этого. Я в тебя верю. (Ха-ха).

Речь пойдет о твоей ненаглядной Наталье Васильевне. Сразу скажу, что я лично ничего против нее не имею. Знаю прекрасно — и тогда, в школе, знала, — что ты на нее запал, как и все остальные парни в вашем классе, но ни тогда меня это не трогало, ни теперь тем более не колышет. Скажу только, еще раз возвращаясь к разговору о нашей несостоявшейся карьере и столь же несостоявшемся браке, что именно пример с Н.В. меня убедил, насколько карьера мне важнее семейного счастья. Я понимала, что ты влюбился в Н.В. и поэтому хочешь на вечере танцевать с нею, и я тебе в этом не препятствовала, даже поддерживала тебя изо всех сил — и еще я понимала, что так же точно смогу в будущем вести себя с тобой и твоими будущими пассиями. Влюбляйся сколько хочешь, трахайся с кем хочешь, только возвращайся ко мне и танцуй со мной — вот что я тогда думала, вот на что я была ради своего будущего готова. И можешь мне поверить, милый, что это я не сейчас выдумала, когда все позади, а именно тогда, в том-то моем нежном еще возрасте, твердо для себя решила. О чем ты, конечно, не догадывался подозревать во мне такой решимости ты тогда не мог.

А вот Н.В. твоя вовсе не была такой целеустремленной, как ты по молодости лет и в силу неопытности своей воображал. И хотя поначалу ты действительно был для нее не целью, а средством, учителем танцев и завидным партнером, где-то накануне Нового года она основательно в тебя влюбилась: Да-да, влюбилась, она сама мне в этом призналась позже, когда я гостила у нее в деревне. Однако в твоих чувствах к ней она тогда сомневалась — и правильно делала, потому что я уверена, и ты со мной согласишься, если хорошенько покопаешься у себя в душе, что с твоей стороны никакая это была не любовь, а самая обыкновенная: нет, «похоть», наверное, все же неподходящее, слишком грубое слово, оно больше годится для какого-нибудь старого сластолюбца, истекающего спермой при виде молоденькой невинной девочки, ты же был просто одержим желанием, весь пропитан чувственностью, от которой, как говорила мне Н.В., у нее буквально волосы дыбом вставали, как от статического электричества, и ей ужасно, ужасно, ужасно, ужасно (это не я, это она четыре раза повторила) хотелось довести тебя до того, чтобы ты наконец набросился на нее и овладел ею, но то ли она была слишком молода и неопытна (это ведь для нас тогдашних она была взрослой опытной женщиной, а с точки зрения нас нынешних — кто она? да просто девчонка!), то ли ты при всей твоей чувственности внутренне был все же недостаточно горяч, только ничего из этого не вышло:

Ты не обижайся, милый, но я всегда замечала в тебе некоторую эмоциональную недостаточность, некоторую холодность и рассудочность: даже и в Верочку ты был влюблен не столько сердцем, сколько умом. Тебе Верочка казалась идеально красивой, я знаю, ты сам как-то мне проболтался, хотя и не помнишь, наверное, и ты обожал ее идеальную красоту. А когда по-настоящему любишь, о красоте как-то и не думаешь вовсе, даже и не знаешь толком, есть она, красота, или только чудится тебе, влюбленному:

Ну вот мы и добрались наконец до главного предмета нашего. Вздохни поглубже, милый, и успокойся: не буду больше тебя ничем огорчать. А ты ведь огорчился, правда? Плюнь! Я, конечно, не могу за тебя ручаться, но думаю, что, если бы ты тогда Н.В. поимел, никаких особо ярких воспоминаний у тебя бы не осталось. А так в тебе до сих пор живет неутоленное желание. И пусть живет. Это помогает переносить однообразие жизни, можешь мне поверить:

Все. Проехали. Теперь — о Верочке. Тут тебе ничего даже и объяснять не надо. Все происходило у тебя на глазах. Есть Верочка — и есть Андрей. Школьная любовь в ее наиболее ярко выраженной форме. Детская болезнь, которая могла и должна была пройти бесследно, излечиться без лекарств и докторов, если бы не одно осложнение. Осложнением этим стало появление в нашей школе уже упомянутой Н.В. Увы, не ты один — Андрей тоже не остался равнодушен к ее чарам. Тоже довольно отдал ей дани. И тоже, кстати, ничего от нее не добился. За что, как оказалось, должен благодарить тебя, хотя тогда он вряд ли был бы тебе благодарен. Я имею в виду: если бы знал, что Н.В. влюблена вовсе не в него, а в тебя.

Ты только не обижайся, милый, но в школе ты вел себя по отношению к Андрею очень глупо. Если бы я не знала тебя лучше, я бы вообразила, что ты просто влюблен в него, так ты перед ним унижался и пресмыкался. Нет — опять не совсем подходящие слова. Просто голова тупо соображает, да и на часах уже без одной минуты шесть, это ведь на словах я бы тебе все это растолковала за пятнадцать минут, а когда сидишь, пишешь, вычеркиваешь, снова пишешь, время как-то незаметно будто в трубу вылетает! Черт с ней, с терминологией! Ты понял, что я хотела сказать. Ты смотрел на Андрея снизу вверх, ты признавал его высшим существом — и был счастлив, что высшее существо жалует тебя своей дружбой. И вот тут ты был глубоко не прав!

Я очень, очень хорошо относилась и отношусь к Андрею. Я признаю все его достоинства и благодарна ему за все, что он сделал для меня и моих друзей. Но! Я еще готова нехотя согласиться с тем, что нынешний Андрей в чем-то — пусть даже во многом — превосходит тебя нынешнего, но никогда, никогда не соглашусь, что он и тогда тебя превосходил. И не я одна. Н.В., кстати, полностью со мною согласна. Андрей, если хочешь знать, в те годы был просто очень милой и очень органичной посредственностью. Да, посредственностью. Золотой серединой. Да, золотой, не позолоченной, но серединой! Вы все, как идиотики, восхищались тем, как здорово у него все получается. Чем бы он ни занялся — все может. Хоккей, футбол, волейбол, теннис, прыжки в высоту, бег, плавание — ну назови мне хоть что-нибудь, что он не умел делать хорошо, очень хорошо, просто отлично. Вот именно: отлично. На пятерку. Вечный отличник с обаятельной улыбкой на губах. Всегда ровный, вежливый, приветливый со взрослыми — и при этом заводила среди ровесников, что, в общем-то, редко кому удается сочетать. А вот ему удавалось. Загвоздка только в том, что не было у него чего-то своего, особенного, того, что он делал заведомо лучше всех остальных. Того, ради чего он мог бы забросить все остальные дела. Так? Конечно, так. И ты прекрасно это знаешь.

Ты же с детских лет был одержим танцем. Ты танцевал вдохновенно! Божественно! Легко! То есть я-то знала, насколько тебе нелегко все дается, но со стороны казалось, что ты просто слушаешь музыку и сам, без чьей-то помощи и подсказки, легко и свободно начинаешь двигаться — и не важно, как этот танец танцевали до тебя, после тебя все будут подражать тебе, танцевать, как ты. Так, между прочим, Верочка о тебе говорила, гордись:

Ну ладно, проехали мы и это. Теперь уже точно: о Верочке и об Андрее. Только о Верочке и об Андрее. Ведь именно в них загадка и разгадка. Думаю, что ты знаешь это не хуже меня. Только зачем-то притворяешься, будто не знаешь, и ищешь кого-то, кто открыл бы эту тайну вместо тебя. Хотя, может, я ошибаюсь, может, ты не веришь в детские клятвы и обещания и ищешь разгадку в чем-то другом? Тем хуже для тебя. Ну, ладно, ближе к делу.

Их школьная любовь — Андрея и Веры, само собой, — кончилась бы, иссякла, не оставив после себя никаких осложнений, никаких загадок, если бы не возникла, как уже говорилось, в школе Н.В. Увлечение Андрея было замечено Верочкой — и оказалось, что ревность на нее действует сильнее, чем на кого бы то ни было из тех, кого я встречала за всю свою жизнь. У нее была своего рода аллергия на ревность — как у меня, например, аллергия на пчел. (Ты не знал? Впрочем, это не важно) Благодаря ревности в крови у нее словно развивались какие-то зловредные антитела, она делалась от ревности больной — и ее любовь становилась болезнью. Этой болезненной любовью она одновременно измучила Андрея и крепко к себе привязала. Он ведь только внешне всегда казался таким равнодушным и снисходительным, а на самом деле перед настоящей любовью оказался совершенно беззащитен. Используя опять же медицинское сравнение, я бы сказала, что если у Верочки была аллергия на ревность, то Андрей был напрочь лишен иммунитета против любви. Но только, повторяю, настоящей, беззаветной любви — ко всяким бабским штучкам, интрижкам, романчикам он абсолютно устойчив.

К тому же Н.В, если ты помнишь, очень долго и успешно морочила нам тогда голову на темы «быть не такими, как все» и «жизнь ни о чем». И мы, дурачки, изо всех сил старались друг друга перещеголять. Кто на десять суток попал, кто в семинарию подался, кто забеременел и замуж выскочил в девятом классе: Тебе, между прочим, мы так и не засчитали тогда в качестве «не такого, как все» твоего приключения с этой стервой (не хочу даже имени ее поминать!), твоего успеха на первенстве Союза — а зря не засчитали, потому что для тебя даже второе место было, по совести говоря, огромной победой. Признаю это, хоть и с запозданием, и отдаю тебе пальму первенства. Владей на здоровье, милый!

Так вот, эти дурачки — Андрей и Верочка — вообразили, что они всех нас переплюнут, что они в наш прагматичный и лишенный романтики век покажут нам всем пример подлинной неугасимой любви и верности. И при этом не позволят себе разменять чувства на скуку и пошлость семейных буден. Каюсь, глупостям этим и я во многом поспособствовала. Я как раз тогда затеяла развод со своим Юрием Михайловичем, Верочка и Андрей меня поддерживали и чем могли помогали, ну и много было, конечно, долгих задушевных разговоров — ночи напролет на кухне, много было выпито сухого вина, спето под гитару песен, много сказано несправедливых и ненужных слов. Да и сама идея в ее конечном виде принадлежит опять-таки мне. Так что я не обманула тебя, милый, когда сказала, что именно во мне ты найдешь первоисточник занимающей тебя тайны и лучшего тебе искать нет нужды.

В общем, в одну такую безумную ночь, когда уже догорали свечи и мы допивали вторую бутылку рижского бальзама, привезенного Андреем мне в подарок, я и сказала им:

— Не берите, братцы, пример с меня. Не ходите вы ни в какой загс. Все это пошло и банально, а главное — скучно. И сколько бы вы ни говорили прекрасных слов о своей неземной, не такой, как у всех, любви, кончится все равно тем же, что у большинства граждан: двухкомнатной квартирой, дачей, машиной и ребенком. Или трехкомнатной квартирой и двумя детьми. Ты, Андрей, рано или поздно заведешь себе любовницу, а ты, Верочка, загубишь молодость ради детей, которые вырастут, выйдут замуж или женятся и забудут тебя если только не понадобится им бабушка для ухода за их детьми. И что бы вы сейчас по этому поводу ни думали, что бы себе и мне ни доказывали, все равно чаша сия вас не минует. Ибо таков закон природы — а законы природы нарушать не дано никому. Есть только один способ сохранить свои чувства и при этом избежать гнета обыденности.

— Какой? — спросили они хором.

— Прежде всего: никакого брака и никаких детей. Ваше чувство должно принадлежать только вам и: — Тут я сделала многозначительную паузу. — : и Богу!

Бог тогда был в моде, если помнишь. То есть не так, как сейчас, когда религия стала почти обязательной, как некогда марксизм-ленинизм, но в моде среди интеллигенции, среди той ее части, которая не успела или не захотела в свое время диссидентствовать, однако торопилась выказать инакомыслие. Многие мои приятели тогда гордо заявляли: «Сегодня я иду в Храм!» И Храм был всегда с большой буквы.

— Офелия, о нимфа, пора двигать в монастырь, — пошутил тогда Андрей, который не столь спешил следовать моде, но старался и не очень от нее отставать.

— Ни в какой монастырь вам идти не надо, — сказала я. И должна честно тебе признаться, что именно тогда на меня сошло озарение. То есть до той самой минуты я еще сама не знала толком, что я хочу им сказать, а тут вдруг заговорила так уверенно, будто вынашивала эту идею годами. — Вы просто должны дать друг другу обет. То есть поклясться перед Богом, что будете принадлежать друг другу всю жизнь. И что об этом не будет знать ни одна живая душа: кроме меня, конечно, и кроме священника, который вас повенчает.

— Повенчает?!

— Ну конечно же! Вы не пойдете ни в какой загс. Вы просто обвенчаетесь в церкви, обменяетесь кольцами, поцелуетесь — и будете жить дальше, как жили до сих пор. И никто не будет знать, что перед Богом вы — муж и жена. Только священник и Бог. И вы будете тайно нести свою любовь и свою верность сквозь всю жизнь. И только если один из вас встретит когда-нибудь на пути другую настоящую любовь, тогда по его просьбе другой должен освободить его от клятвы.

— А без этого нельзя? — спросила Верочка. — Без разрешения?

Вот тогда я испугалась. Только недостаточно сильно испугалась, дура! Если бы я сильно испугалась, я сумела бы обратить все в шутку и выбить эту идею из их голов: А может быть, и не сумела бы. То есть Андрея мне наверняка удалось бы отговорить, но вот Веру — вряд ли. Она уже тогда была совершенно безумна, и, как у всех безумных, любая овладевшая ею идея становилась для нее idйе fixe. Все, что я могла, — это попытаться хотя бы оставить для Андрея запасной выход:

— Нельзя, — строго сказала я. — Вы не должны превращать свою любовь в темницу. Вы должны быть свободны во всем и только друг перед другом нести эту тайную ответственность.

Тут Андрей очень вовремя вспомнил, что у нас есть свой, собственный священник — наш Сашка Морозов, наш дорогой и любимый о. Александр, — и предложил, не откладывая дела в долгий ящик, тут же к нему и отправиться. Однако что-то в тот раз не вышло, то ли Верочка заболела, то ли о. Александр был в отъезде, только поездку решили отложить.

Что было потом — ты знаешь лучше меня. Меня не было в городе, и вы отправились вчетвером: ты, Боря Путешественник, Верочка и Андрей. Отец Александр принял нашу — теперь уже нашу общую — идею без особого восторга, но и отвергать не стал. Он только потребовал, чтобы, прежде чем он станет венчать их, все вы, в том числе и ты, окрестились у него же, поскольку вершить таинство брака над безбожниками было бы ни с чем не сообразным грехом. И вы окрестились. Простенький серебряный крестик, надетый на тебя о. Александром, ты носишь до сих пор, я заметила. И Верочка тоже. И Андрей. А насчет Бори не знаю. Спроси у него, если хочешь, когда свяжешься с ним. Впрочем, это не так уж и важно. Главное, что не осталось после этого тайного венчания никаких материальных следов, так как церковь та сгорела вместе с нашим бедным Сашкой, сгорели и иконы, и книги, и все церковные записи. Однако и после этого бедные Верочка и Андрей продолжали хранить друг другу верность — и хотя я не думаю, что они и физически были абсолютно верны, да и не беспокоились они никогда об этом, но в брак ни он, ни она не вступили и внебрачных детей у них, насколько мне известно, нет.

Возможно, нам не следовало открывать чужую тайну. Даже наверняка не следовало. По крайней мере ты сам сделать это не захотел. Решил меня использовать, а сам умыл руки. Но мне все равно. Это ведь и моя тайна тоже. Я к ней причастна. Я, можно сказать, первая виновата в том, что произошло. И почему-то мне кажется, что в глазах Господа нашего тот давний мой грех перевешивает грех нынешний, ибо тогда мною двигала только гордыня, желание во что бы то ни стало быть не такой, как все. Теперь же действую не только ради денег — хотя и совсем бескорыстной прикидываться не хочу, — но и ради Андрюшиного возможного счастья. Я знаю лучше, чем кто либо, что Верочка ни с Андреем, ни без него быть счастлива в нашем обычном житейском смысле слова уже не сможет и тот самый монастырь, о котором шутил тогда Андрей, был бы для нее сейчас наилучшим выходом, хотя и этот выход недоступен для нее. И поскольку говорилось тогда между нами и о том, что тайный этот брак до тех пор только имеет силу свою и значение, покуда сохраняется в тайне, то вот я и хочу сейчас раскрыть эту тайну и тем самым вместо несчастной подруги своей освободить Андрея от данного им когда-то перед алтарем слова:

3

Исповедь Нины занимала тринадцать страниц, напечатанных на лазерном принтере. Шрифт Times New Roman, кегль 14. Страницы пронумерованы, так что не нужно было их считать. Дочитав страницу, я возвращал ее Нине, и она передавала мне следующую. Я читал внимательно, не спеша, не пропуская ни слова, хотя сразу понял, что разгадка спрятана в самом конце, а все, что предшествует разгадке, написано не для Игоря Степановича, а для меня. И только для меня представляет интерес.

Но я читал внимательно, вдумчиво. Я не просто читал: я анализировал текст. Искал следы обмана, подтасовки, предвзятого толкования тех или иных фактов. Искал — и не находил. Все написанное Ниной соответствовало действительности. И ее мысли, ее чувства, ее представления — все было не придумано ею, а написано в порыве все сметающей откровенности. И тот заключительный пассаж, где раскрывалась тайна Андрея и Веры, был написан точно так же, с той же неподдельной экспрессией — и это убедило бы меня в его достоверности даже в том случае, если бы я сам не знал правды.

Другое дело (тут Нина права), что я не мог бы поручиться, что раскрытая Ниной (и известная мне) тайна — именно та, которая препятствовала Андрею жениться на Ирине Аркадьевне. Могли же у него быть и другие причины, о которых мы с Ниной не знали. Но то, что существовал тайный брак Андрея и Веры, то, что они были обвенчаны тайно покойным о. Александром, а мы с Борей были шаферами и держали венцы, — это я знал в точности. А в то, что оба они способны назло всему свету хранить друг другу верность перед лицом Бога (мы, живые свидетели, не в счет), — в это я свято верил.

— Дочитал? — спросила Нина.

— Да.

— Давай сюда страницу.

Я молча отдал ей последнюю страницу, которую, задумавшись, продолжал держать в руке.

— Ты узнал то, что хотел?

— Да.

— Все правильно написано?

— Да. За исключением мелочи. — Я расстегнул рубашку, оттянул ворот футболки. — Крестик я, к сожалению, потерял. А на цепочке, как видишь, ношу пулю, которой меня чуть не убили.

— Ну не убили ведь. Так что плати.

На этот раз я не просил Нину отвернуться. Не было на мне портативного диктофона, и на животе моей телохранительницы его тоже не было. Вместо диктофона у нее под одеждой спрятан был небольшой, но достаточно мощный передатчик, так что охранники господина Горталова прослушивали нас в режиме реального времени. И записывали на пленку, чтобы в случае прокола начальство могло разобраться, кто виноват. Хотя в любом случае виноватым буду я. Но пока что не было у меня такого ощущения, что меня в чем-то можно обвинить. И расстегивая рубашку, и задирая футболку, чтобы достать из пояса деньги, я не ждал, что из соседней комнаты на нас сейчас набросятся сообщницы Нины, вооруженные револьверами и обрезами лесбиянки. Прежде чем мы уселись за стол переговоров, моя телохранительница попросила у Нины разрешения осмотреть квартиру и произвела осмотр на редкость тщательно.

Итак, я расстегнул рубашку, задрал футболку и начал расстегивать один за другим клапаны кармашков специального пояса и доставать из каждого кармашка одинаковые пачки: сто купюр по сто долларов в каждой пачке, десять кармашков — десять пачек, итого, как и было договорено, сто тысяч долларов. Вместе с той, что Нина уже получила от меня, — сто десять. Некоторое время в комнате слышен был только треск «липучек» клапанов. И еще дыхание трех человек, внимательно наблюдавших за процессом. Выданный мне на всякий случай пистолет закреплен был на этом же поясе в специальной кобуре. Нина не могла его не увидеть, но промолчала.

— Спасибо, — сказала она, когда я выложил перед ней последнюю пачку.

— И тебе тоже спасибо большое!

— За что?

— За то, что не запросила двести или триста тысяч. И за то, что не потребовала плату в рублях. Представляю, каково бы мне было с тремя миллионами на пузе:

Наверное, опытный аналитик, прослушивая запись, установит, что тон, каким я произнес свою шутку, был слишком уж беззаботным, а наш общий смех слишком жизнерадостным и продолжительным для такого непритязательного юмора, но нам троим некогда было анализировать эмоции друг друга. Мы просто смеялись, мы радовались тому, что все благополучно кончилось и можно наконец посмеяться, пожать друг другу на прощание руки и разойтись:

Но тут вдруг двоим из нас стало не до веселья.

Получив деньги и проверив наугад две-три пачки, Нина одним загребающим движением руки сбросила их в заранее открытый ящик стола, взяла левой рукой только что прочитанные мною листки, а правой — зажигалку, вспыхнул небольшой голубоватый огонек, пожелтела и обуглилась бумага — и вот уже исповедь лесбиянки догорает в специально приготовленной, как я теперь понял, большой хрустальной вазе.

Я раскрыл рот, тщетно пытаясь что-то сказать, краем глаза при этом заметил движение Наташи — рука ее потянулась к поясу, где спрятан пистолет, а Нина, как ни в чем не бывало, поднесла к губам указательный палец, призывая нас хранить молчание.

— Вот, — достала она из того же ящика сколотые степлером два листка бумаги. — Здесь есть все, что тебе нужно.

Еще не придя в себя после пережитого только что потрясения, я дрожащей рукой взял драгоценные (по $ 55 000 каждый) листки. Просмотрел. Облегченно вздохнул. Можно сказать: дважды облегченно. Потому что на этих листках было написано практически слово в слово то, что касается Натальи Васильевны и ее призыва к нам быть не такими, как все, и ставшего следствием этого призыва тайного венчания Андрея и Веры, но ни слова не было о нашем с Борей участии в венчании. Зато была некоторая дополнительная информация, которой не было в первом варианте и которая могла мне пригодиться.

— Ты доволен? — улыбнулась Нина.

— Вполне, — улыбнулся ответно я.

И вот теперь мы действительно попрощались с Ниной, пожали друг другу руки, пожелали удачи — и ушли из ее квартиры и из ее жизни. Что-то мне подсказывало, что ушли навсегда.

— Домой? — спросила Наташа, поворачивая ключ в замке зажигания.

— Не совсем.

— Я имела в виду — в контору:

— Я понял. Конечно, мы поедем в контору, это само собой. Но сначала заедем еще в одно место. Это по дороге.

— И что же это за место такое?

— Сумасшедший дом.

4

Вообще-то так в просторечии только говорится: «Сумасшедший дом». А на самом деле это заведение называется «психиатрическая лечебница». Остановка транспорта — «Психлечебница». Уютное местечко, зеленый тенистый парк, где прогуливаются в пижамах и больничных халатах скорбные умом, вдали за деревьями просвечивает старинной постройки здание красного кирпича.

Приятное место, вызывающее тем не менее у меня довольно неприятные ассоциации. Когда-то давно мой друг Андрей Обручев лечился здесь от алкоголизма (еще одна тайна, о которой даже Нина не знает), а я был столь небрежен и суетен, что не удосужился его навестить. Рациональное оправдание этому у меня было: Андрей, повторяю, лечился от алкоголизма, был лишен спиртного добрыми врачами, а мне, если бы я надумал к нему явиться, пришлось бы прихватить с собой бутылку. Явиться без бутылки — смертельно обидеть друга. Явиться с бутылкой — заведомо ему навредить. До сих пор я время от времени пытаюсь заново решить эту дилемму, но решения не нахожу. Андрей же благополучно вылечился от пьянства, взялся за ум и добился того, чего добился. И, надо отдать ему должное, никогда меня впоследствии этим несостоявшимся визитом не попрекал:

Но к делу.

Я вошел один, без телохранительницы, под старинные кирпичные своды, и молодая женщина, чем-то неуловимо смахивающая на монахиню, хотя и в мирском, вопросительно улыбнулась мне. Может быть, она при этом пыталась поставить мне диагноз? Может быть. Им бы не помешало иметь при входе штуку наподобие металлоискателя, думал я. Чтобы сразу определять, к какой категории относится посетитель. Деловой ли он визитер или потенциальный клиент.

— Я хотел бы навестить больную Акиндинову, — поспешил ответить я на немой вопрос «монашки».

— Веру Михайловну? — расплылась «монашка» в счастливой улыбке.

Об этом в записке Нины не было сказано. Она писала там, что болезнь, которая в свое время лишила нас любимой учительницы, оказалась, к несчастью, наследственной и, что еще хуже, неизлечимой. Что шансов у нашей Веры вернуться к нормальной жизни нет никаких. И что находится она в нашей областной психиатрической лечебнице на стационарном лечении и в какой-либо помощи не нуждается. И все. О том, что персонал лечебницы расплывается в счастливой улыбке при одном лишь упоминании имени ее, я не был заранее предупрежден.

— К ней можно? — спросил я.

— Минуточку, — погасила улыбку «монашка». Она шелестела какими-то бумагами, смотрела на меня уже не столь лучезарно, но все-таки еще улыбаясь. Потом спросила: — Как ваши фамилия, имя, отчество?

— Платонов Сергей Владимирович.

— Сергей Владимирович? — еще лучезарнее, чем прежде, улыбнулась «монашка». — Ну, вам-то, конечно, вам вход разрешен в любое время безо всяких ограничений! Обождите минуточку, я вызову дежурную медсестру, чтобы меня подменила, и провожу вас.

Это было тоже непонятно мне, но не могу сказать, что неприятно. Кем-то — возможно, родственниками Веры — я был внесен в список personaе grataе, мое посещение не только не возбранялось, но даже приветствовалось и ожидалось всякий час. И это было приятно и в то же время — обязывало. И внушало надежду. А вдруг вопреки врачебным прогнозам болезнь Верочки не так уж и безнадежна? Вдруг мое посещение окажется для нее целительным? Вдруг я тот самый сказочный принц, чей поцелуй расколдует Спящую Красавицу?

Может быть, я и принц, но не король. Вакансия короля тут явно занята. И скажите вы мне: почему меня не удивляет, что Ф.И.О. этого короля мне давным-давно известны? Я мог бы и сразу догадаться. И насчет списка, кстати, тоже: наверняка не мифический родственник, а именно он, король дурдома, мой старый друг Андрей Обручев внес меня в заветный список. Я даже могу, не глядя, сказать, под каким номером: под номером два, как обычно. Всегда и всюду в списке, где номером первым числится Андрей Обручев, Сергей Платонов будет выступать номером вторым.

«Монашка» между тем, оказавшаяся Анной Андреевной, щебетала по поводу номера первого, не переставая. И капитальный ремонт здания, и великолепное отопление («Знаете, как мы тут замерзали еще два года назад? Вы представить себе не можете! Натуральные сосульки были в палатах!»), и фильтры для питьевой воды, и цветные телевизоры во всех холлах, и две санитарные машины, и новая униформа для персонала, и сигнализация, и связь, и медикаменты («О! Медикаменты! Это так дорого нынче! О, зато какое качество! Какой ассортимент!»), и подарки продовольственные персоналу и больным ко всем праздникам и каждому (!) к дню его рождения:

Словом, ангельские крылья были простерты над этим приютом, и если бы я только позволил не то что слово, но ухмылку ироническую по адресу сего ангела, меня тут же спалили бы живьем, как исчадие ада.

— А это — палата Веры Михайловны, — счастливо улыбаясь, объяснила Анна Андреевна. И тут же ввела меня в стерильно чистый и тем не менее какой-то домашний, уютный покой — именно это слово само просилось при виде этого помещения. Не комната, не палата, но покой — место, где покоится и лелеется больная человечья душа.

— А где же сама Вера Михайловна? — поинтересовался я.

— Она в это время всегда в холле, — пояснила Анна Андреевна. Выступает перед больными.

— Выступает?!

— Да. Читает свои произведения. Сейчас сами увидите.

И она закрыла дверь в Верин покой, и мы двинулись неспешно по коридору, где пол был устлан ковровой дорожкой, а на стенах висели не то отличные репродукции, не то и вовсе оригиналы картин неизвестных мне, но явно недурных художников. И не пахло здесь щами из кислой капусты, вот что главное, как пахнет в коридоре любой городской больницы, а чем-то приятным пахло и словно бы знакомым, вроде: Прежде чем я вспомнил, что напоминает мне здешний аромат (по-моему, пахло там ладаном, как в церкви), уже открылись передо мной стеклянные двустворчатые двери, и я увидел Веру.

Боже мой!

Неужели же это она?

Чем-то до боли похожая на нашу любимую учительницу, свою мать, но тоньше и выше ростом, в красивом, длинном, до полу, шерстяном платье, в огромной широкополой шляпе — вот какой предстала передо мной Вера. Волосы у нее были коротко подстрижены и выкрашены под блондинку. А края шляпы чем-то украшены. Я не сразу смог понять — чем. И только потом до меня дошло, что это подвешенные на нитках игрушки — крохотные медвежата, утята, слонята и прочая живность. Именно такие игрушки было модно дарить девочкам на 8 Марта в нашем, и не только нашем, классе когда-то. Помнится, всю школу охватило тогда это модное поветрие.

В этом роскошном, но все же, скорее, теплом и домашнем, чем бальном, платье и в этой шляпе сказочной волшебницы неузнаваемая почти Вера стояла перед сидящими на стульях и в креслах на колесиках душевнобольными и вслух по бумажке читала что-то — как пояснила мне на ухо Анна Андреевна, собственного сочинения сказку.

В сказке, как мне показалось, не было никакого смысла. Какая-то маленькая треска плыла там из одного моря в другое и вместо моря попадала в глотку здоровенному тюленю: Что-то в этом роде. Вряд ли больные понимали в сказке больше, чем я. Но они — слушали. По крайней мере — делали вид, что слушают. Меня бы не очень удивило, признаюсь, если бы я узнал, что врачи и медсестры, облагодетельствованные опекуном Веры, нашим общим другом Андреем, устраивали эти сборища специально для Веры и обеспечивали ей публику любыми доступными способами — в том числе и угрозами, и уколами, и какими-нибудь дополнительными благами для особо послушных. Только один человек явно слушал Веру по доброй воле, и слушал очень внимательно. Больной в инвалидной коляске, на чьем лице каждое произнесенное Верой слово находило немедленный живой и радостный отклик. И когда Вера закончила сказку про маленькую треску и сделала маленькую запланированную паузу, именно этот больной разразился оглушительными, исступленными аплодисментами, а остальные больные подхватили за ним, как ученики за учителем.

Мы с Анной Андреевной аплодировали тоже.

На нас никто не обращал никакого внимания. В том числе и Вера. Царственно поклонившись всем, она снова гордо выпрямилась, перебрала листочки и начала читать: ту же самую сказку о маленькой треске. Больные обреченно слушали. Все, кроме того особенного, в коляске. Он слушал так внимательно, с таким неподдельным наслаждением, что было понятно: каждый раз, сколько бы Вера ни читала, он слышит ее сказку словно впервые. И каждый раз испытывает все то же неподдельное наслаждение.

— Она каждый день выступает? — осторожно спросил я, когда мы осторожно отступили за дверь и начали спускаться по лестнице на первый этаж.

— Почти каждый. Когда хорошо себя чувствует.

— И всегда читает эту сказку? — спросил я еще осторожнее. Не хотелось бы мне, чтобы в моем голосе можно было расслышать что-то, кроме сочувствия.

— Ну что вы! Она каждый день пишет по одной сказке. Обычно совсем коротенькие, на страничку. А иногда бывают и подлиннее. Иногда даже и по две пишет. Но читает за раз всегда только одну. Больным нравится.

— А вам?

— Вы знаете — очень! Андрей Ильич очень просит нас внимательно следить, чтобы ни один листочек не пропал. Собирается издать ее сказки отдельной книгой.

— Это хорошо. Это очень хорошо! — вполне искренне сказал я.

И Анна Андреевна согласилась со мной. И по ее простодушному лицу я видел, что она вовсе не притворяется передо мной, не старается угодить и понравиться другу своего могущественного благодетеля, но и впрямь любит Веру и восхищается Андреем и рада, что творчество ее больной станет достоянием широкой публики.

На этой прекрасной ноте взаимопонимания мы с ней и расстались. Хочется верить — навсегда.

5

Нападение произошло так быстро и до того было похоже на то, как я его себе воображал, что не успел я разобраться, происходит оно на самом деле или в очередной раз мерещится мне, как все уже было кончено. И вот я уже стоял в той самой излюбленной позе: ноги на ширине плеч, руки завернуты назад и вверх, мордой в стол: то есть в капот машины в данном случае. Двое мордоворотов в масках выкручивали мне руки, третий пинал по лодыжкам и прикрикивал: «Шире ноги, падла!.. Шире! Кому сказал!» — а четвертый тем временем вытащил у меня из-за пояса пистолет и тоже начал орать: «А где у тебя разрешение на ствол, а?! Я у тебя спрашиваю!»

Я молчал. Не потому, что я такой смелый, просто я не знал, что ему сказать. Разрешение на оружие у меня было, Игорь Степанович с Горталовым об этом позаботились. И как раз в то время, когда этот неуемный орал на меня, главарь нападавших, такой же, как все — в камуфляже, в маске, в черных перчатках с обрезанными пальцами, — развернул мое разрешение и отбросил в сторону. Разрешение его не интересовало. Его интересовал другой документ. Обнаружив два сколотых листка с печатным текстом, он бегло просмотрел их, удовлетворенно кивнул и коротко приказал подручным: «Хватит!»

Одно слово — и меня отпустили, и все отошли в сторону. Мы остались вдвоем у капота чьей-то чужой машины. Я осторожно, стараясь не вертеть головой, осмотрелся и увидел, что нашего джипа поблизости нет. Не было рядом и шофера Наташи.

— Вот: — выложил между тем главарь на капот машины зеленую бумажку с портретом Бенджамина Франклина. — Это тебе за причиненный моральный ущерб. А это… — Он аккуратно сложил и спрятал в карман Нинины листочки. — Я сам передам кому следует. Ты в этом больше не участвуешь. Вопросы есть?

Я по-прежнему молчал. Не было у меня вопросов. И желания говорить что-нибудь тоже не было. В тот самый момент, когда я вообразил себя победителем, меня предали. В очередной раз предала женщина. Не в первый раз и, надо полагать, не в последний. Если, конечно, меня не собираются прикончить прямо сейчас. Думаю, однако, что не собираются. Зачем же сто баксов предлагать, если судьба моя решена? Сто баксов человеку предлагают, когда хотят унизить человека, а не убить.

Главарь нападавших — это был, конечно, господин Горталов — и не думал этого скрывать.

— Сам понимаешь, — добавил он, — что ехать к Игорю Степановичу за вознаграждением теперь бесполезно. Он получит то, что искал. И ты ему для этого совсем не нужен. Извини, что машина тебя не дождалась. Ничего, доберешься на общественном транспорте: Поехали!

Это уже не мне. Это — своим громилам.

Из-за кустов вырвались две машины, громилы расселись и умчались прочь. Еще одна славная победа над организованной преступностью только что была одержана ими.

И тут из ворот психлечебницы вышел хозяин машины. Ему явно не понравилось, что какой-то подозрительный тип стоит, опираясь рукой на капот его драгоценной «девятки».

— Не понял: — начал было он на повышенных тонах, но я не дал ему договорить.

— До города не довезешь? — спросил я и поднял брошенную Горталовым сотенную.

Не поеду я домой на общественном транспорте.