Супердвое: убойный фактор

Ишков Михаил

Часть II

Крестовые ситуации

 

 

Глава 1

Наркомат госбезопасности залихорадило шестнадцатого или семнадцатого июня 1941 года, когда на совещании ответственных работников Меркулов приказал Судоплатову организовать для проведения спецопераций особую группу из числа сотрудников, находившихся в его непосредственном подчинении. Я был включен в эту группу для обеспечения связи с контрразведкой.

В ночь с пятницы на субботу меня долго не отпускали домой. Федотов приказал немедленно заняться справкой по состоянию дел операции «Близнец». В справке я указал, что необходимую подготовку реально закончить через три-четыре месяца, к ноябрю сорок первого. Большие проблемы возникли с произношением, а также с наличием у Шееля шва, оставшегося после удаления аппендикса. Федотов ничего мне не ответил, и я счел его молчание как согласие на указанный срок, однако жизнь взяла свое.

Домой я добрался к четырем часам утра и сразу завалился спать, но толком отдохнуть мне не дали. В пять утра Таня разбудила меня, шепнула — звонят из наркомата — и расплакалась. Я успокоил ее — что ты, родная! Действительно, за последние два месяца меня раза по два на неделе срывали из дома. Добравшись до наркомата, я узнал о начале войны. Эту новость я спросонья выслушал тупо, только мелькнуло в голове — началось! — и сразу за работу.

Здесь Николай Михайлович позволил сделать отступление.

— Война — это трагедия. Громадная, вот такая, — он сверху вниз обвел руками окружность. — Личная трагедия каждого советского гражданина. Это была катастрофа, подлинная, без всякого намека на снисхождение, на милость к участникам, жертвам и свидетелям. Однако мало кто сразу воспринял ее целиком, как некий кошмар, которого не избежать, от которого не спрятаться. Трудно был поверить, что рано или поздно враг посягнет на твою жизнь, на жизнь тех, кто тебе дорог. На жизни детей, стариков, женщин и в первую очередь на жизни молодых здоровых мужчин. Всех! То есть, в общем и целом… — он обвел руками окружность, теперь снизу вверх, — каждому было ясно: нагрянула неслыханная беда, но принять ее, оценить масштаб последствий, разум отказывался. Я, например, тешил себя надеждой на пролетарскую солидарность — неужели немецкие рабочие поднимут руку на первое в мире государство рабочих и крестьян?! Успокаивал себя мощью Красной Армии — повоюем на чужой территории, и по домам! Верил, все как-нибудь само собой устаканиться.

Он неожиданно уперся локтями в стол, уткнул лицо в сомкнутые ладони.

Я замер.

Что он там увидел?

Мой отец в такие минуты уходил в другую комнату и начинал расхаживать там из угла в угол. Неужели этот энкаведешник заплакал? Я не слышал его рыданий, не видал слез, но я видал глаза отца, нагулявшегося за стенкой. Как-то он рассказал мне, школьнику, как для него началась война. В чем-то его воспоминания сходились с рассказом Трущева.

Это было под Ельней. Август сорок первого… Батальонная колонна двигалась по шоссе Москва-Смоленск в сторону Смоленска. В стороне на увалах немцы устроили засаду — зарыли свои танки в землю и принялись расстреливать колонну с дистанции в триста метров. Сначала факелом вспыхнул идущий впереди Т-34 комиссара батальона, затем две болванки пробили борт отцовского Т-26, в клочья разорвали механика-водителя. Следующий снаряд угодил в моторное отделение. Стало дымить. Отец рассказывал, что до сих пор не может вспомнить, как выбрался наружу, скорее всего, через нижний люк.

Николай Михайлович оторвал лицо от ладоней и торжествующим голосом добавил.

— Пока не долбануло! По самому кумполу! К чему я веду?..

Он задумался.

— Ага… К тому, что каждый из нас вступил в войну в разные моменты, в разных условиях, при разных обстоятельствах. Ощущение, что от нее не спрячешься, не убережешься, приходило не сразу.

Меня, например, война настигла в начале октября сорок первого, когда на Лубянку, в ответ на приказ направить курсанта Неглибко в Москву в распоряжение наркомата обороны, из Подольска ответили, что курсант Неглибко пропал без вести в боях под Юхновым.

Я не сразу понял смысл сообщения. В каких боях?! Он не имел права участвовать ни в каких боях! Еще через неделю, когда по результатам следствия выяснилось, что Закруткин мало того, что нарушил боевой приказ, но и добровольно сдался немцам, меня арестовали.

Трущев направился в дом, вернулся с блокнотом, водрузил очки на нос и строго предупредил.

— С этого момента записывай точно, только то, что я продиктую.

Он раскрыл блокнот.

Завороженный, близостью истории, ее неодолимой, цепкой властью, способной походя скомкать в неразрешимую для человека загадку личную трагедию и гигантское вражеское нашествие, гибель сотен тысяч людей и крушение надежд одного-единственного, не самого приметного индивидуума, пусть даже и старшего лейтенанта НКВД, я затаил дыхание.

Николай Михайлович продиктовал.

— В конце сентября сорок первого года удар германской группы армий «Центр» потряс всю «жидкую» оборону советских войск на Западном направлении. 3 октября немцы взяли Орел, 5 — Юхнов и Мосальск. 14 октября — Калинин, в скобках Тверь. Записал? Тверь в скобках? Хорошо… 12 октября передовые части вермахта вошли в Калугу. В окружении под Вязьмой и в районе западнее Орла оказались шесть советских армий, что-то около полумиллиона человек.

После взятия Калуги перед врагом открылась прямая дорога на Москву с юго-запада.

Поднятые по тревоге курсанты двух Подольских училищ около двух недель сдерживали врага под Юхновым и на Ильинском оборонительном рубеже. Это на реке Наре. Они полегли там практически все, на наши позиции вышло с пять десятков измученных и израненных бойцов.

Он закрыл блокнот, закурил, затем резко предупредил.

— Об этом не пиши. Усек? Из двух тысяч восемнадцатилетних-девятнадцатилетних парней выжило всего несколько десятков человек!.. По поводу пропавшего курсанта Неглибко было назначено спецрасследование, которое установило, что по свидетельству уцелевших курсантов Неглибко добровольно перешел на сторону немцев.

* * *

Трущев успокаивался долго, вздыхал, в раздумье шевелил пальцами, наконец продолжил прежним назидательным тоном.

— Меня арестовали в ночь на 15 октября и сразу на допрос.

Абакумов Виктор Семенович уже ждал меня. Ему было не до пустых формальностей. Он сразу поставил вопрос ребром.

— Не ведешь ли ты, падло, двойную игру? — после чего ударил в ухо.

Затем наклонился и задал следующий вопрос.

— Это ты завербовал Закруткина или он тебя?

Удар сапогом в область печени.

— Сознайся, ты дал ему задание связаться с абвером?

Удар сапогом в ребра.

— Или с гестапо?..

Абакумов сгреб меня за ворот гимнастерки и резко, рывком усадил на табуретку.

— Отвечай, падло!!

Кем я был в сравнении с Виктором Семеновичем? Мелким замухрышкой, птенчиком. Или тараканчиком. Абакумов, сын истопника и прачки, был красавец под два метра роста, косая сажень в плечах.

Я был уверен — то, что он проделывал со мной, было мероприятие показушное. Психологическое давление, не более того. Захотел бы, одним ударом сломал челюсть, а так — я изнутри обвел зубы языком — все на месте. Это я к тому, что Виктор Семенович был неглупый человек и понимал — сегодня он меня, завтра я его.

Далее он повел допрос во вполне интеллигентном духе.

— Выкладывай, сволочь, что вы там с этим негодяем Закруткиным задумали?

Я, чтобы избавиться от сгустка во рту, сплюнул. Крови оказалось многовато.

— Не только я, но и Федотов, Фитин, Меркулов…

— Ты еще наркома сюда приплети! — посоветовал Абакумов.

Я внял совету.

— Товарищ Берия, а также товарищ Сталин.

— Я слышал эту историю, Трущев, — скривился Абакумов. — Ты решил спрятаться за их спинами? Не выйдет, сволочь!

— Нет, я просто пытаюсь объяснить, о чем мне позволено говорить, а о чем лучше помолчать.

Абакумов встал, прошелся по камере, остановился за спиной. Я изо всех сил напрягся — попытался сохранить спокойствие и не выдать себя. Я с детства боюсь ударов сзади.

Старший майор, начальник управления особых отделов (УОО) НКВД, зашел с фланга, наклонился, заглянул в глаза.

— Как ты мог, Трущев, обмануть партию? Обмануть товарища Сталина?! Тебе доверили такое важное дело, а ты решил съюлить? Решил нажить политический капитал, чтобы было что предложить фашистам, когда они войдут в Москву? Ты рассчитываешь, они войдут в столицу?

— Я всегда был верен Сталину и партии. Верен до конца!

— Оно и видно, как ты был верен. Где твой Закруткин, падло?!

— Виктор Семенович, — немея от страха, обратился я к Абакумову, — может, сначала разберемся, а потом в ухо?

— По уху, — поправил меня Абакумов. — Если бы в ухо, ты бы не встал. У меня рука, сам знаешь, какая. А насчет разобраться, давай разберемся. Подскажи, как и когда вы с Закруткиным задумали предательство. Может, у вас в компании еще кто-то был?

Меня пронзило — почему он не спрашивает о Шееле? Он не знает о барончике?

Да! Да! Да!

Следовательно ему приказано вывернуть мне нутро, но не более того. Достоверно никто не знает, что случилось с Закруткиным.

Ну, Анатолий! Ну, передовик!! Ну, новатор на почве разведки!!! Попадись ты мне в руки!

Абакумов позволил назвать себя по имени, следовательно я ему не тамбовский волк, а пока свой, но с мутью. Пусть даже обманувший доверие, но свой!.. Значит, еще можно побороться.

Ну, Закруткин!.. Своими руками удавил бы!

Мне нельзя упоминать о Шееле! Если Абакумов знает о нем, пусть сам назовет это имя. Может, заодно со спецрасследованием, порученным Абакумову, Лаврентий Павлович решил лишний раз выявить мое нутро? Если Абакумов назовет, значит, он имеет доступ к операции «Близнец». Это плохо. Тогда мне каюк. Но если не назовет, значит, либо не знает, либо не хочет подставляться.

— Да, в нашу компанию с Закруткиным входили разные люди, но о них не стоит упоминать.

— А это видел? — Абакумов показал мне кулак.

— Виктор Семенович, объясните, что случилось? Почему вы решили, что Закруткин предатель? Потому что ушел к немцам? Но ведь он и должен был туда уйти.

— Ага, должен. Когда и где, вот в чем вопрос? А насчет того, что я решил, это не так. Это свидетели решили.

Он протянул мне кипу листов. Это были свидетельские показания, которые выжившие под Юхновым и Ильинским курсанты дали при расследовании дела курсанта Неглибко.

Из показаний курсанта Бязева И. С.

«5 октября было воскресенье, день выдался солнечный и теплый. К ребятам приехали родные и друзья — многие из курсантов были набраны в Подмосковье. В 9.55 меня окликнули.

— Бязев! На проходную, брат приехал.

Я бросился к выходу из казармы. Бегу по коридору и вдруг слышу голос из репродуктора:

— Боевая тревога! Всем быть в своих подразделениях. Всем, кто находится с родственниками, немедленно вернуться в училище.

Так я и не повидался с братом, сразу отправился на фронт. В составе передового отряда были в основном добровольцы, да и то сказать, кто был в здании училища, тех и записали. Отказников не помню. Вася Неглибко записался вместе со мной. Сначала он собрался заглянуть в штаб — сказал, дело есть, потом махнул рукой — к черту, говорит!

Вечером я отбыл вместе с товарищами в сторону Малоярославца. С Неглибко я встретился под селом Ильинское, на оборонительном рубеже.

Вопрос следователя.

— Потери были большие?

— Огромные, товарищ следователь. У Старчака в районе из четырехсот человек к 7 октября осталось три десятка. У нас тоже.

— Когда вы в последний раз видели курсанта Неглибко?

— Утром 8 октября. Нас, оставшихся в живых, свели в роту и приказали атаковать ферму, что возле Ильинского. Ферму мы взяли, но тут появились два танка, а у нас уже и гранат не осталось. Мы начали отползать. Там в воронке я в последний раз видал Неглибко. Крови на нем не было, наверное, контузило. Больше я его не видел…»

Из показаний вышедшего из окружения курсанта Петросяна В. А.

«…нас загнали в лес. Мы барахтались в грязи. Немцы обстреляли нас из автоматов, но в грязь не полезли. Я немецкий кое-как разбираю, понял, что они сказали — сами вылезут. Сами не сами, а спустя минут двадцать фашисты начали обстреливать болото из минометов. Это был ад. Мины шлепались беззвучно, рвались глухо. Хлопок — и перед тобой встает стена грязи…

— Петросян, вас не о грязи спрашивают. Вопрос, когда вы в последний раз видали курсанта Неглибко?

— Васю? Когда выбрался из болота. Там наших много полегло. Грязью завалит, выбраться сил не было… Кто раненый…

— Петросян!! Будьте мужчиной!

— Так точно, товарищ следователь. Но и вы поймите, когда на тебя центнер грязи рухнет. Если раненый, каюк. Понимаю… Неглибко, гада, увидал под вечер. Его вели два солдата. Он был без ремня, без оружия, шел с поднятыми руками. Не раненый, сам шел, форма чистая. Чуть прихрамывал…»

— Ну, ознакомился? — спросил Абакумов. — Как ты это объяснишь — чуть запахло жареным, он сразу рванул к немцам?

— Ничего не понимаю! — признался я. — У Закруткина был приказ ждать особых распоряжений. Со дня на день его должны были отправить в Калинин. Там он должен был перейти линию фронта.

Абакумов закурил, потом откликнулся.

— Немцы взяли Калинин 14 октября. Знаешь, как он раньше назывался?

— Тверь.

— Правильно. У меня родители из-под Твери.

Он некоторое время курил, наконец ударил ладонью по столу.

— Вот что, Трущев. Ты посиди и подумай. Мой тебе совет — напиши всю правду, где, кто и когда тебя завербовал. В общем, всю подноготную.

* * *

В камере я провел почти два месяца. На допросы меня не вызывали, разве что два или три раза для уточнения моих собственноручно написанных показаний, в которых я изложил план заброски Закруткина за линию фронта. О Шееле и общем замысле операции, естественно, я не упомянул ни слова. Меня не били, но обращались жестко.

Освободили также внезапно, как и посадили — в первый день контрнаступления под Москвой. Вернули все, вплоть до расчески — у нас с этим было строго, мелочь считали до копейки.

Отвезли домой. Два дня я отдыхал. На третью ночь меня опять же на машине привезли на работу. Порученец, поднявшийся в квартиру, посоветовал одеться по форме. Меня пот прошиб — если это не амнистия, то что это? Таня не выдержала, разрыдалась и выскочила из комнаты на кухню, где моя мама держала взаперти Светочку.

Это действительно была амнистия, и в духе прежних революционных традиций, прижившихся на Лубянке со времен железного Феликса, первым делом меня отвели к Берии.

— Трющев!

Нарком снял пенсне, протер воспаленные глаза (было что-то около трех часов утра), предупредил.

— Еще один такой прокол, и ты уже не выйдешь сухим бэз воды. Понял?

— Так точно.

— Ступай. Федотов тебе все объяснит.

Федотов встретил меня сурово, сухо объяснил.

— Засучивай рукава и за работу. «Первый» внедрился самостоятельно. Имей в виду, это перспективно. Все подробности в деле.

Я, откровенно говоря, растерялся, даже обиделся. Отдал честь, повернулся через левое плечо и прямиком к двери. У порога не выдержал, повернулся и задал вопрос.

— Если «Первый» внедрился, зачем же меня держали под арестом?

Федотов снял очки, кисло глянул с мою сторону.

— Трущев, не разводи антимонии! Ты не красная девица.

Я глянул на начальника управления и нутром почувствовал, до какой степени устал этот человек, а тут я с своими антимониями.

Я заговорил торопливо, сбивчиво.

— Павел Васильевич, я не о себе. Я могу понять, если мой арест был спланирован заранее, если это была проверка, но если это выражение недоверия, как мне работать? Создается впечатление, будто меня отправили в двухмесячный отпуск, а теперь ждут, что я с новыми силами приступлю к работе.

— Видишь, какой завал? — сухо спросил Федотов и указал на гору бумаг у него на столе.

Затем вполне официально добавил.

— Такое развитие событий предусмотрено не было. Я был против ареста. Я настоял на твоем освобождении. Ты, Николай, по-видимому, в рубашке родился. Что ты можешь сказать о Закруткине?

— Готов поручиться, он не предатель. Скорее, заигрался, возможно, струсил. Когда рядом рванет мина и тебя накроет полутонной грязи, любой может сдрейфить.

— А если сломали?

— Конечно, сломать можно, только тогда он ни к черту не годится. То есть, для немцев пользы от него никакой. Использовать его в роли мелкого провокатора себе дороже. Обиженный агент опасен. Начнет болтать и прочее…

— Ты уверен?

— Так точно.

— А мы нет. У нас были сомнения. До того самого момента, пока к Бухгалтеру не явился человек с той стороны и не предъявил фотографию Первого в форме немецкого офицера. В ходе оперативных мероприятий выяснилось, что Закруткин в Смоленске. Подробности в деле. Хорошенько проанализируй все данные и составь записку с предложениями, как мы могли бы использовать Первого.

Он надел очки и уже в упор уставился на меня — ну, чистый филин!

— А еще я тебе скажу, удача в нашем деле не последнее дело. Судя по донесениям и общему развитию событий, если бы мы действовали по заранее утвержденному плану, его, скорее всего, уже на свете не было. Тебя тоже. Так что иди и работай. И попрошу, не разводи антимоний!

* * *

Николай Михайлович начал прощаться, принялся торопить меня — поспеши, иначе, мол, не успеешь на последний автобус в Снов.

Его предупреждение с трудом дошло до меня — в тот момент я умом и сердцем пребывал в тех декабрьских днях сорок первого.

Горечь не отпускала. Ради чего я ввязался в эту историю? Разве не для того, чтобы испытать прикосновения истории? Разве не для того, чтобы ощутить живую жизнь?! И в этот момент, когда мы наконец прикоснулись к оголенному прошлому, вплотную подобрались к извлечению смысла меня беспардонно вышвыривают домой.

Как котенка?..

Но с чекистами не поспоришь.

На прощание, у калитки, он сунул мне папку. Напомнил, чтобы я ознакомился с содержимым «один на один» и только после того, как «крепко поужинаю». Это был его стиль. Этот невысокий энкаведешник скудно завтракал, в меру обедал, и объедался за ужином.

Вот и пойми этих стражей революции.

 

Глава 2

Отпечатанные на древней пишущей машинке листки оказались отрывками из отчета или, точнее, письма, адресованного лично Трущеву. Место его написания, сроки — все это требовало специального изучения, но мне было не до аналитики. Я до утра разбирал стершиеся абзацы. Некоторые строки и слова пришлось вычитывать с помощью лупы, однако к утру причины, толкнувшие Закруткина на безумный поступок, начали проясняться.

«…только сегодня узнал, что случилось с вами после того, как я «бежал к немцам». Поверьте, у меня в мыслях не было подставлять вас — человека, изменившего мою жизнь, более того, сумевшего внятно растолковать мне и известному вам любителю космических путешествий, что такое согласие и как порой трудно отыскать его в себе».

«…однако постыдное ощущение недоговоренности, причинение вреда, несправедливого, пусть даже и побочного, вам, человеку, втолкнувшего меня в самую сердцевину истории, требует формальных объяснений с моей стороны. Этому учил меня отец, иногда отличавшийся неуместной страрорежимной щепетильностью по отношению к коллегам.

Но не к врагам!

Считайте это письмо, если оно дойдет до вас, отчетом, составленным по всем требованиям жанра, чем с такой радостью в незабываемое довоенное время занимался небезызвестный вам Авилов. Мне удалось сполна рассчитаться с ним в оккупированном Смоленске. Рассчитаться за все — за украденный сахар, за наглость, за измену родине, доверившей ему оружие и пославшей в бой».

«По существу дела могу сообщить — гром грянул, когда в стенах Подольского училища была объявлена боевая тревога. Я, единый в трех лицах — Закруткин от рождения, Шеель по приказу партии, официально Неглибко Вася, свой в доску курсант, отличник боевой и политической подготовки, прошедший спецподготовку для действий в ближнем тылу врага — растерялся.

У меня на руках было точное предписание, обязывающее меня в случае каких-либо непредвиденных обстоятельств немедленно обратиться к начальнику особого отдела или к самому начальнику училища, генерал-майору Смирнову, назвать условную фразу, после чего меня должны были моментально отправить в Москву.

Вообразите картину — в училище объявлена боевая тревога, ребята бегут по коридору, торопят — «Вася, поспешай», «говорят, немцы прорвались под Юхновым», «Калугу взяли!!!» — а я, значит, плевать хотел на Юхнов, на Калугу и вразвалочку к особисту — пора драпать, нас ждут в Москве.

Я вместе со всеми выбежал во двор и встал в строй. Генерал Смирнов зачитал приказ и скомандовал.

— По машинам! — затем окриком — назад! — приостановил рванувшуюся к грузовикам толпу.

Лицо у него дрогнуло.

— Ребята! — обратился он к курсантам. — Москва в опасности. Отступать нельзя. Продержитесь несколько дней, и помощь придет.

Вот и все напутствие.

Не знаю, сможете ли вы простить меня, но я не мог поступить иначе.

До Каменки мы мчались по приличной дороге. Ветер был холодный, я продрог, остыл и с ужасом осознал, что наделал, но упрямство было сильнее. Я убеждал себя, из грузовика уже не спрыгнешь, особист остался в Подольске, и бегу я не от фронта, а на фронт. Вопреки приказу, логике и материалистическим убеждениям, я положился на удачу. Будь что будет! Успокаивал себя тем, что в принципе, все мои поступки в тылу врага уже расписаны, явки заучены назубок, порядок действий известен и не все ли равно в каком месте я уйду к фашистам».

«…взрослел быстро, не без раскаяния. Не без попыток отыскать какого-нибудь особиста и шепнуть ему пару заветных слов. Но особистов среди нас не было, а обращаться с подобной просьбой к командиру батальона Бабакову, было не только бесполезно, но и опасно. Он вполне мог счесть меня дезертиром. Было бы крайне неуместно получить пулю от своих. Дезертиром я должен был стать в удобный момент и на глазах у нескольких сослуживцев.

Первый бой выбил из меня последние иллюзии. Первый бой это не для…»

«…мое разочарование было настолько велико, что будь на моем месте подлинный Шеель, он тоже бы растерялся.

Я крикнул из воронки.

— Schießen Sie nicht! Ich bin deutsch! (сноска: Не стреляйте! Я немец!)

Меня заставили встать, приказали выбраться наверх. Как только я замешкался, кривоногий, малорослый солдат, ближе других стоявший к краю воронки, выстрелил в мою сторону из автомата.

Я торопливо, с поднятыми руками полез по осыпавшемуся склону. Наверху выпрямился и повторил.

— Nicht schießen! Ich bin deutsch!

Кривоногий прищурился.

— Ты немец? Если ты немец, зачем стрелял в своих? Ты плохой немец, — и навел на меня автомат.

Солдат был явно не в себе. Нет, от него не пахло алкоголем. Позже я сообразил, что курсанты сопротивлялись настолько отчаянно, пустили столько крови, что враги, до сих пор не испытывавшие злобы к пленным, на этот раз словно осатанели.

Меня спас ефрейтор, сохранивший хладнокровие. Он одернул товарища.

— Ты веришь русскому, Курт? Разве тебе не объясняли, как этих свиней учили немецкому в школе. Они должны были хором повторять на уроке — «не стреляйте, я сдаюсь».

Они засмеялись. Засмеялся и палач.

Я с замиранием слушал их разговор и уже не пытался напомнить, что я не только немец, но и барон. Напирать на происхождение в такой ситуации не только бессмысленно, но и опасно. В их разговорах не были ничего пролетарского или интернационального. Был октябрь, и по ночам уже было холодно. Это обстоятельство огорчало их куда больше, чем «русские свиньи».

Русских они называли «свиньями». Других определений охранники на месте сбора военнопленных не знали. Сам пункт представлял собой ровное огороженное колючей проволокой место. Среди пленных было много раненых — медицинскую помощь им оказывали — мазали йодом, но это был единственный гуманизм, с которым я столкнулся в плену. Правила были драконовские: за приближение к проволоке расстрел, за хождение по ночам расстрел, а как было усидеть на месте в гимнастерке, когда по ночам начались заморозки.

Это было суровое испытание. Кем я был до того момента, когда с поднятыми руками полез из воронки? Студентом, комсомольцем, активистом, мечтавшим — «если завтра война, если завтра в поход, будь сегодня к походу готов». Я был романтическим патриотом. Шталаг прочистил мне мозги, назначил цену всему, чему учили детстве, что слышал по радио, о чем читал в газетах. Оказалось, что внимать рассказам ветеранов, изучать газеты, строиться, подчиняясь призывам из громкоговорителей, тоже следует с умом. Дороже всего в этой жизни ценится жизнь, но никак ни политические или любые иные «измы».

В этом не было и намека на предательство. У меня в мыслях ничего подобного не было. Я проклинал себя за глупость, проклинал за допущенные в минуту страха растерянность и колебания, но это не мешало мне на пределе задуматься о будущем».

«Помню молоденького танкиста, его звали Кандауров. Еще совсем мальчишка, он кипел ненавистью к врагу. У него на этой почве было что-то вроде психического расстройства, но мне уже хватало соображалки, чтобы не следовать его примеру и держать себя в руках.

В плен Кандауров попал в августе под Ельней, где немцам удалось окружить танковый батальон, в котором он служил механиком-водителем.

«…горючка закончилась. Усек? Всего хватало — боеприпасов, провианта, храбрости хоть отбавляй, а солярки нет, без нее много не навоюешь.

Немцы попытались взять нас наскоком, однако получили крепкий отпор и отступили. До вечера, в ожидании подмоги мы организовали оборону: окопались, зарыли машины в землю, выставили боевое охранение. Ночь выдалась прохладная, бодрящая — спать не хотелось, ведь завтра в бой. Подойдет бригада, тогда фашисты попляшут.

Где-то после полуночи я задремал — и вдруг, мать родная, музыка, знакомая, довоенная! От неожиданности я схватился за оружие, и не я один. Командир объявил боевую тревогу, однако спустя несколько минут суматоха схлынула. Мы прислушались — на вражеской стороне вовсю наяривали: «Броня крепка и танки наши быстры!..»

Сначала все посмеивались — воюем, мол, с музыкой и так далее… Кое-кто подпевал.

Кандауров с нескрываемой ненавистью вполголоса пропел:

Гремя огнем, сверкая блеском стали, Пойдут машины в яростный поход, Когда нас в бой пошлет товарищ Сталин И первый маршал в бой нас поведет!

«…он сплюнул.

— Между собой мы решили, вот подоспеет помощь, тогда мы вам тоже что-нибудь сыграем.

Весь следующий день немцы безостановочно крутили пластинку. Изредка, когда иглу патефона ставили на начало, кричали в микрофон: «Рус, сдавайся, ви окружены, сопротивление бесполезно!». С приходом темноты концерт продолжался, причем немцы до предела усилили громкость.

— Это была жуткая ночь, никто не мог глаз сомкнуть, нервы у всех на пределе, а помощи нет как нет. Разведчики, с вечера ушедшие в сторону наших, как в воду канули. На следующее утро в командирской рации сели батарейки. Стало ясно: дело — труба, надо прорываться. Однако комиссар отказался подписывать приказ — мол, нельзя бросать технику. Надо проявить стойкость. Враг орет? Давит на психику? Ну и пусть давит. Не стреляет же! Значит, враг трусит… Помощь обязательно придет, не может не прийти, и так далее…

Командир приказал устроить еще одну вылазку, чтобы забросать громкоговорители гранатами, а если повезет, прорваться к своим. Добровольцев было предостаточно, однако как только бойцы пошли в атаку, пулеметчики под аккомпанемент задорного марша прицельно расстреляли добровольцев.

На следующее утро в батальоне был обнаружен первый свихнувшийся боец, с винтовкой наперевес бросившийся на немцев. Потом еще один, и так далее… К полудню в батальоне начался полный разброд. Кое-кто в открытую начал поговаривать, лучше сдаться, чем слушать этот бред про товарища Сталина и первого маршала. Пару говорунов, пытавшихся сбежать к немцам, взяли под арест, а над рощей по-прежнему победоносно реяло — гремя огнем, сверкая блеском стали…

И так далее…»

«…наконец, немцам надоел этот концерт, и ближе к вечеру на позиции батальона обрушились пикировщики. Меня контузило».

«…очнулся, побрел на восток. По пути завернул в какую-то деревню. Незнакомая женщина завела меня в избу, заставила залезть на печь. Не успел я отогреться, как вошли два полицая. Они вытолкали меня на двор и погнали к тракту. Там втолкнули в колонну пленных, бредущих в сторону Малоярославца.

У колонны не было ни начала, ни конца…»

«Кандауров выразился так — «я им, гадам, никогда не прощу эту броню». В лагере, при всем ужасе и беспросветности, это было общее мнение, но я уже никак не мог разделить его. По ночам, дрожа от холода, я трезво, уже не озадачиваясь никакими побочными обстоятельствами, прикидывал — как бы поскорее выбраться из этой катавасии. Для этого следовало отколоться от общей массы и любой ценой привлечь к себе внимание охраны — иной возможности у меня не было».

«… от теории до практики путь оказался куда более длинным, чем это виделось по ночам…»

«…очередную глупость я совершил, когда рискнул окликнуть проходившего мимо солдата по-немецки. Тот в ответ, не разбираясь или со страху, дал поверх голов очередь из автомата».

«… своего добился. Я остался один, теперь за мою жизнь нельзя было дать и ломаной копейки. Соседи, слышавшие, как я пытался окликнуть охранника, отлучили меня от кусков хлеба, которую иногда бросали охранявшие нас солдаты. Кандауров, с которым мы грелись в совместно выкопанной яме, плюнул, ушел к соседям и, не скрывая, начал подыскивать помощников, чтобы разделаться с «сукой» — то есть, со мной».

«Ночь выдалась промозглая, дождь то моросил, то замирал, после полуночи небо вызвездило. Под утро ударил заморозок. С первыми лучами солнца — день обещал быть ясным, солнечным, бодрящим, — я осознал немудреную истину — в моем распоряжении день, иначе каюк. Следующую ночь мне не пережить…

К полудню, на голодный желудок, я начал отползать от соседей в сторону колючей проволоки. Комсомолец Кандауров, ослабевший, но по-прежнему желающий «придушить суку», последовал за мной. Лицо у него было недоброе.

Так мы оба оторвались от общей массы. Метров за пять до ограды я остановился. Ближе нельзя. Кандауров держался поодаль — поджидал, когда я вернусь к своей норе.

Когда патруль на внешней стороне колючки приблизился к тому месту, где я затаился, я бросился на танкиста. Солдаты, заинтересовавшись дракой, притормозили. Я ударил Кандаурова, свалил с ног, принялся бить и топтать ногами, затем бросился к проволоке.

Караульные — все разом — передернули затворы. Я не помню, что кричал — что-то вроде того, что родом из Дюссельдорфа, что жил на улице Канареек возле Марктплац, что хочу жить, хочу спастись от «этих русских свиней, задумавших съесть меня».

Глаза ефрейтора, командовавшего патрулем, расширились. Он окриком заставил меня остановиться, затем подозвал к проволоке, спросил.

— Sie von Dusseldorf? (сноска: Ты из Дюссельдорфа?)

Я как заведенный повторял одно и то же.

— Ja! Ja! Dusseldorf!! Ich lebte auf der Straße der Kanarienvögel!.. Dieses völlig folgende von Marktplats. (сноска: Да! Да! Я родом из Дюссельдорфа, улица Канареек!.. Это совсем близко от Марктплац).

Меня отвели в комендатуру».

«…и ничего не изменилось, кроме того, что толстый обер-лейтенант, командир этой вшивой караульной команды, равнодушно выслушал меня и приказал отправить в шталаг XXX-3а, расположенный в пригородах Смоленска. Мои объяснения его не интересовали, наверное, потому что сам он был родом из Баварии. Вам наверняка известно, как баварцы относятся к выходцам из Вестфалии. Они считают их задирами. Берлинцы все выскочки, а северяне задиры — такова правда.

Шталаг оказался сборным пунктом, где собирали всякое отребье, согласившееся послужить великой Германии. Более мерзких типов мне в жизни встречать не приходилось. Я не мог понять, почему их не добили в тридцать седьмом…»

«…но я еще верил в чудодейственную силу слов, в торжество арийской справедливости. Я еще надеялся, что сыну расстрелянного большевиками Альфреда фон Шееля, помимо почестей, должно найтись место на земле, на которую ступила нога его соотечественников».

«В лагерь частенько наведывались офицеры вермахта, а также два господина в серой форме с ромбом на рукаве. На ромбе было вышито «СД». Дня через два меня вызвали в комендатуру и предложили в письменной форме изложить, кто я и с какой целью перешел линию фронта. Объяснительную записку я написал по-немецки, однако наблюдавший за мной штабс-вахмистр порвал страницы и приказал переписать по-русски. К моему глубочайшему удивлению история Алекса-Еско Альфреда Максимилиана фон Шееля никого не заинтересовала, даже вербовщиков из абвера. Один из них, какой-то прыщавый обер-лейтенант, вызвал меня и предложил рассказать — опять же на русском! — как я попал в плен. При этом сам он владел русским отвратительно и, скорее всего, просто хотел потренироваться в языке. Подробности моей жизни его мало интересовали. В конце допроса он задал несколько наиглупейших вопросов — например, с какой целью я изменил фамилию Шеель на Неглибко? Или — зачем мой отец сменил подданство?

Более внимательно ко мне отнесся следователь из эйнзатцгруппы, расквартированной в Смоленске. Этот, по крайней мере, позволил мне объясниться по-немецки. Он внимательно выслушал меня, затем дал бумагу и попросил еще раз изложить свою историю, начиная с того момента, как я оказался на территории Советского Союза. Школьные годы разрешил опустить — отметить только даты, когда отца перебрасывали с места на место и в каком классе я учился.

Эта волынка тянулась до первых чисел ноября. Я совсем упал духом. Все изменилось в годовщину революции. Меня неожиданно вызвали в комендатуру, усадили в легковую машину и увезли в Смоленск. Там меня поджидала удача. Я встретил — кого бы вы думали? — вашего свердловского знакомого, господина Майендорфа.

Сначала я не мог разобрать, в каком он чине, несомненно, высоком — все ходили перед ним на цыпочках. Позже он рассказал, что его отправили на Восточный фронт с инспекционной поездкой. Перед самой поездкой рейхсфюрер произвел его в штандартенфюреры. В ту пору он проходил по VII, «идеологическому», управлению РСХА. Руководство интересовало, как идут дела в недавно организованных на оккупированных территориях эйнзатцгруппах, в задачи которых входило обеспечение порядка на оккупированных территориях и борьба с враждебно настроенными по отношению к рейху элементами в тылу сражающихся войск. Как раз в это время на посту начальника эйнзатцкоманды «В» небезызвестного Артура Нёбе сменил оберфюрер СС Науман, добрый знакомый дяди Людвига.

Майендорф встретил меня ласково, называл «мой дорогой Алекс», но настороженности не скрывал. Попросил еще раз со всеми подробностями, «вплоть до самых ничтожных», описать мои приключения в стране большевиков. Посоветовал не спешить и осознать цену каждого слова. Как говорят русские, что написано пером, не вырубишь топором.

Это пожелание дяди Людвига я выполнил в полном объеме и в спокойной обстановке, так как в Смоленске мне разрешили поселиться на частной квартире — в доме, расположенном неподалеку от комендатуры. В середине ноября меня вызвали допрос в гестапо.

Вот тогда я вновь, нос к носу столкнулся с Авиловым…»

«Этот негодяй служил у них опознавателем. Оказавшись в плену, он, спасая свою шкуру, выдал всех, кого знал по училищу и по работе на НКВД. На очной ставке Авилов, не задумываясь, даже с какой-то радостью, подтвердил — «да, это Неглибко, известная комсомольская тварь» и настоятельно потребовал, чтобы «господин офицер обратил на меня особое внимание». Свою неприязнь Авилов объяснил тем, что не встречал более зараженного неизлечимым фанатизмом и отъявленной коммунистической фанаберией, урода. Он посмел тыкать в меня пальцем — «этот один из самых отъявленных! Отличник боевой и политической подготовки, активист. Сотрудничал с особым отделом. Посещал концерты с приезжим энкаведешником. Его первым отобрали в группу диверсантов».

Я объяснил гауптштурмфюреру Ротте, что сознательно стремился попасть в спецгруппу, поэтому и старался преуспеть в учении. Как иначе я мог оказаться за линий фронта? Что касается Авилова, его, между прочим, тоже отправили на спецкурсы, и не за красивые глаза. Он тоже был активистом, а заодно доносчиком и мелким воришкой. Еще вопрос, кто из нас чем заражен. Я назвал Авилова недоноском и обвинил в том, что в тыл германских войск он был заброшен НКВД, а его услуги, которые он оказывает германским войскам, оплачены Сталиным.

Авилов бросился на меня с кулаками. Прежде, чем нас растащила охрана, я успел врезать ему под дых.

Перепуганный следователь призвал нас к порядку и поставил вопрос ребром — кто из нас говорит правду и кто лжет?

Мы вновь взялись за дело. Авилов обвинил меня, что я стучал на товарищей и писался по ночам. Эта несусветная ложь вывела меня из себя. Я на правах арийца еще раз врезал ему.

Нас вновь растащили.

Порядок навел явившийся на допрос господин Майендорф. Полагаю, он ждал удобный момент, чтобы популярно объяснить следователю, каким образом сподручнее всего выявить истину. Он приказал охранникам покинуть помещение, потом вытащил парабеллум и предложил.

— Пусть господа сами решат этот спор. В пистолете один патрон. Я кладу его на стол… — он положил оружие примерно посередке между мною и Авиловым. — Мы с господином Ротте отойдем в сторону а вы по команде хватайте оружие и постарайтесь свести счеты.

Авилов взвыл.

— Господин офицер, я всегда честно служил Германии. За что же?..

— Это шутка, господин Авилов, — объяснил Майендорф.

— Ах, шутка!.. — нервно обрадовался Авилов и, не глядя в мою сторону, многозначительно прибавил. — Что ж, пошуткуем, красная сволочь!

Затем Майендорф обратился ко мне.

— Вам ясно, господин Неглибко? Это шутка.

— Так точно, господин офицер!

— По местам! — скомандовал Майендорф.

Раздосадованный Авилов мелкими шажками отошел к стене.

Я тоже.

Я насквозь видел этого гада. За несколько лет он привык к тому, что его доносы являлись окончательными и не подлежащими обсуждению приговорами. Та же история повторилась в гестапо. Он тыкал в пленного пальцем — того расстреливали. Что же случилось на этот раз? Почему Неглибко, которому достался билет на концерт Мессинга, и здесь обошел его? Что это за порода такая выдающаяся, которой все можно?..

По команде, воспользовавшись замешательством Авилова, с недоумением и надеждой поглядывавшего на Майендорфа, как бы спрашивая — это действительно шутка?.. — я бросился к столу и, первым схватив парабеллум, выстрелил в негодяя.

Людвиг фон Майендорф глазом не моргнул, а толстый гауптштурмфюрер при звуке выстрела вздрогнул и невольно зажмурился. Майендорф переступил через умиравшего Авилова, подошел ко мне, взял за плечи и вывел в коридор.

— Пойдем, мой мальчик. Спектакль окончен…»

«Франц, — я впоследствии подружился с ним — признался, что после этого «фантастического» допроса он проклял все на свете и прежде всего свою несчастливую звезду, загнавшую его в эти дикие колониальные края, где вопреки всем зоологическим справочникам самыми распространенными и кровожадными хищниками оказались не волки, а партизаны.

— Меня раздирают противоречивые чувства, Алекс. Ты — знаток славянской души, растолкуй, как я должен поступать с подследственными, которым чуждо всякое понятие о логике?

Ротте закончил теологический (богословский) факультет Фрайбургского университета и был помешан на силлогизмах. Любимыми словечками его было «предположим» и «следовательно».

— Предположим, Авилов был прав, и ты являешься русским агентом. В таком случае тебе было важно наладить добрые отношения с этим подонком. Как ни крути, вы оба изменили присяге. А ты в драку!»

«…— Ты же образованный человек, Алекс. Ты, наверное, читал Толстого! Ты должен был объяснить Авилову, что в силу обстоятельств тебе тоже приходилось менять личины. В любом случае, стрелять в товарища, это крайняя степень варварства. Если даже Авилов искренне заблуждался, тебе тем более нельзя было доводить дело до стрельбы, так как теперь я обязан завести на тебя дело, ведь ты уничтожил важного свидетеля. Ты сам, Алекс, значительно усложнил первые шаги на поприще обретения родины.

Он был занятный человек, этот Франц. Невысокий, излишне полный для офицера, он как-то признался, что в молодости зачитывался Толстым, но в той ситуации, в которой я оказался в конце сорок первого мне было плевать на Толстого, на Франца, на непротивление злу насилием.

— Послушай, Франц, мне плевать на Авилова, но неужели от него нельзя было избавиться менее изощренным способом? Зачем Майендорфу надо было подставлять тебя?

Ротте задумался.

— Откуда ты знаешь, что я получил приказ избавиться от Авилова?

— Кто же позволит без приказа открывать стрельбу в стенах вашего учреждения?!

Ротте хмыкнул.

— Ты догадлив. Хорошо, я поделюсь с тобой служебной тайной. Авилов свихнулся и перестал быть нужным рейху. Ранее он с усердием охотничьей собаки выискивал комиссаров, командиров и евреев, но с какого-то момента у него пропал нюх, и этот негодяй решил брать количеством. Например, его подсаживают в группу, в которой находится двести пленных. Утром он докладывает, что выполнил задачу и заносит в список не менее сотни соотечественников. Он полагал, что за перевыполнение плана его ждет награда? Но здесь нет гнилых Советов, здесь территория рейха. Мы ценим качественную работу, а не достижения в соцсоревновании. Он свихнулся. Русские все из породы свихнувшихся, даже те, кто согласился сотрудничать с нами. Казалось, выбор сделан — служи, получай паек, добивайся расположения начальства. Так нет… Недавно один такой решил повеситься в сортире. К сожалению, веревка не выдержала и негодяй упал на доски. Те проломились и он, умирающий, хрипящий, провалился в яму с нечистотами. Пока его вытаскивали, туалет окончательно пришел в негодность. Если ты nedonosok и решил повеситься — вешайся, но зачем туалеты ломать?

— Зачем ты рассказал мне эту историю, Франц? Ты хочешь занять у меня деньги, но сам знаешь, у меня в обрез. Ладно, считай, шантаж тебе удался, и я выделю тебе пятьдесят марок. Пиши расписку. Что касается логики, она чужда русской душе. Где, в какой другой стране, можно было устроить революцию с таким масштабным избиением себе подобных? Русские, особенно советские, вопреки всякой логике различают правду и истину. Тот же Толстой утверждал, истина — это что-то чужое, холодное. Она пришла от немцев, значит, истиной можно поступиться. А вот правда — это что-то свое, родное, теплое, что необходимо защищать, не щадя жизни. Стоит только нащупать ее в душе, и тебе откроется дорога в рай. Здесь говорят, Бог не в силе, а в правде. Здесь верят не в астрологию, а в коммунизм. Здесь верят в рай на земле.

Ротте долго переваривал этот бред. Пусть помучается, фашистская морда…»

«…после расчета с Авиловым я отважился назвать Майендорфа дядей Людвигом — и не прогадал! Это был удачный ход, пусть даже по признанию Франца, я являюсь самым подозрительным типом на свете. Дядя Людвиг протянул мне руку, теперь он моя единственная надежда и опора и, что еще важнее, источник доходов. На первое время он вручил мне изрядную сумму от некоего благодетеля. Имени не назвал.

В наших отношениях, особенно после того, как я предался сентиментальным воспоминаниям о дружбе с Магдаленой, даже обнаружилась некоторая теплота».

«… — Ты помнишь Магди?

— Как я мог забыть ее, ведь насколько я помню нас в шутку называли «женихом» и «невестой».

— Помнится, в Свердловске ты был менее любезен.

— Разве я мог поступить иначе в этой варварской стране, где все мы сидели под колпаком у НКВД! Если вы внимательно читали мои показания, то, должно быть, убедились, что я, будучи в комсомоле и являясь последовательным активистом, тем не менее пописывал стишки. Так, баловство в духе юного Гете. Они был посвящены Магди.

Дядя Людвиг признался.

— Этими стихами ты сразил меня наповал. В доносе Авилова есть упоминание о том, как он сумел извлечь их из твоей тумбочки. — Затем он поинтересовался. — Кстати, кто такой nedonosok?

— Nedonosok?.. Это значит унтерменш».

«Не следует думать, что поддержка Майендорфа что-то изменила в моем статусе, просто ребята из команды Наумана занялись мною всерьез».

«…абвер подло предал меня и моего отца, которого эти карьеристы в Берлине сначала направили в страну врагов, а затем палец о палец не ударили, чтобы вытащить из подвалов НКВД. Сотруднику СД, обратившемуся в дом на набережной Тирпитца за разъяснениями ответили — факт заброски барона фон Шееля они подтверждают, но это случилось так давно, что не осталось ни документов, ни свидетелей, способных подтвердить личность его сына. В архивах центрального управления моих отпечатков пальцев не обнаружено, сохранились только отпечатки пальцев отца. Они сослались на хаос и безденежье, царившие в Германии после Версальского мира, на нехватку квалифицированных кадров и малочисленность штатов, из-за чего разведывательному бюро рейхсвера было трудно в полной мере соблюсти требования, предъявляемые к подготовке агентов длительного залегания. Руководство абвера «готово отдать должное усилиям барона фон Шееля во вражеской стране, однако легализация предполагаемого сына агента W-17, представляется задачей практически невыполнимой». Единственное, на что я мог рассчитывать — это на небольшое возмещение за те годы, которые провел во враждебной стране».

«Дядя Людвиг популярно объяснил мне, что бюрократия у немцев почище советской.

— Эти чистоплюи решили отделаться от тебя. Никто не хочет брать на себя ответственность за неожиданно свалившегося им на голову наследника Альфреда фон Шееля».

«…к сожалению, в твоем фантастическом спасении из большевистского ада есть что-то избыточно романтическое. Его невозможно подтвердить или опровергнуть, если, конечно, не иметь своих людей среди высшего руководства Лубянки. К сожалению, кремлевский тиран успел до войны основательно почистить НКВД. С другой стороны, все косвенные факты свидетельствует в твою пользу. Да, мой мальчик, я вижу перед собой не двуличное продажное существо, а белокурую бестию, истинного арийца».

«Наш человек в Москве идентифицировал тебя и полностью подтвердил приведенные тобой сведения. Твоя фантастическая история обрела черты подлинности…»

«Мы, национал-социалисты, поступаем проще, мы не хитрим. Я рассказал рейхсфюреру твою историю. Сообщил и о случае с Авиловым, наглядно продемонстрировавшим природное превосходство быстрого и сообразительного представителя арийской расы над расхлябанным, лишенным нравственных ценностей nedonoskom. Твоя история заинтересовала Гиммлера как одно из убедительных свидетельств несгибаемости германского духа, его изначальной тяги к власти. Кровь определяет исход борьбы. Не воспитание, а кровь и почва! Это важный тезис в мироощущении тех, кто разделяет взгляды фюрера.

— Между нами, — Майендорф понизил голос, — мне трудно поверить, чтобы те, кто занимается аналитикой на Лубянке, были способны разработать такую хитроумную комбинацию, и не потому что славяне настолько тупы и неразвиты — это не так. Среди них встречаются выдающиеся личности, например, Сталин. Просто им пришлось бы иметь дело с неподатливым материалом. Я не верю, что в НКВД смогли бы без ущерба для твоей психики перевербовать тебя. Если бы ты согласился работать на них, ты стал одной из разновидностей Авилова, а что я вижу теперь? Я вижу немца, мой мальчик. Ты поступаешь как немец, держишься как немец, обладаешь реакцией немца, сообразительностью немца. Это врожденное.

Кстати, рейхсфюрер подтвердил — в твоем наблюдении, Людвиг, что-то есть».

«…тем не менее, мой мальчик, нет главного — неопровержимого свидетельства в твою пользу.

Он пригубил коньяк.

— Что же могло бы стать таким свидетельством?

— Отпечатки пальцев. Твой отец был настоящим патриотом, он согласился помочь рейху в трудные годы. Всего несколько человек были посвящены в его тайну. Даже я, его ближайший друг, был в неведении до того самого момента, пока он не выбрал меня в доверенные лица, которые должны были бы, когда ты вернешься на родину, помочь тебе освоиться в рейхе. Я готов сдержать слово, однако вступить во владение капиталом, который Альфред поместил в один из швейцарских банков, ты сможешь только с согласия другого человека. Для того чтобы получить доступ к счету, тебе придется обратиться к нему.

— К кому?

— К Ялмару Шахту.

Это была новость так новость, так новость. Я знал, что ваш пронырливый Шеель сумеет подложить мне крупную свинью, но такую!..

— Президент рейхсбанка?!!

— Бывший президент. Теперь он входит в правительство в качестве министра без портфеля.

— В таком случае мне не видать наследства как своих ушей!

Дядя Людвиг поморщился.

— Только не надо трагедий!

— Дядя Людвиг, как мне из какого-то вшивого Смоленска добраться до Шахта?! Послать открытку на Рождество — здравствуйте, дядя Ялмар? К вам обращается сын вашего доброго товарища Альфреда-Еско…

— А что, — подхватил дядя Людвиг, — неплохая идея! Конечно такое письмо нельзя доверять почте. Я мог бы при встрече передать твою весточку. Поддержка такой фигуры как Шахт много значит в рейхе. По существу, слово Шахта может все решить. К сожалению, в последнее время он нередко высказывает странные идеи насчет того, война с Россией — роковая ошибка, и зря мы ввязались в эту авантюру, тем не менее, фюрер высоко ценит его. Что касается исхода войны, ты скоро сам убедишься, кто возьмет верх в этом споре. Ты прав в другом — без личной встречи не обойтись. Ялмару есть что сказать сыну старого товарища.

— Дядя Людвиг, умоляю, помогите мне! Ради вашего друга и моего отца, ради Магди!.. Ведь нас в шутку называли «женихом» и «невестой».

— Хотелось бы еще раз напомнить тебе Свердловск, и как ты пытался отделаться от докучливых воспоминаний равнодушным кивком. Неужели ты всерьез полагаешь, что человеку, проведшему столько лет в стране врагов, являвшемуся активным комсомольцем и активистом, легко заслужить доверие? Ты должен смириться с тем, тебя будут третировать и оттеснять.

— Только не меня! Роль «хиви» меня не устроит. Барон Шеель никогда не будет служить переводчиком или конторской крысой! Поскольку я прошел проверку, пусть хотя бы предварительную, я отправлюсь на фронт рядовым и докажу, что по праву ношу немецкое имя.

— Это хорошая инициатива. Более того, вполне уместная. Это решение устроит всех — от этих гордецов из абвера-3 до специалистов из гестапо. Кровь смоет все прегрешения, заткнет самые грязные рты. Я рад, что не ошибся в тебе. Прозит!

Мы выпили, и дядя Людвиг продолжил.

— Ты развеял мои последние сомнения. Рад за тебя, Алекс. Однако не будем терять голову. Зачем же рядовым? Офицерское звание тебе пока недоступно, но это вопрос времени. У меня много друзей, а у этих друзей тоже много друзей. Например, генерал Зевеке. Он командует дивизией в районе Тулы. Это неподалеку от Смоленска. Густав охотно примет под свое крыло сына боевого товарища, ведь мы все трое сражались во Франции в четырнадцатом. Ты успел закончить военное училище в Подольске?

Это был хороший вопрос, выдававший дядю Людвига с головой. Впрочем, он и не скрывал, мой удел на ближайшее будущее — это проверка за проверкой, притом, что главная проверка еще впереди. Он всего лишь помогал мне расчистить дорогу к миллионам, хранившимся в банке Женевы. Бескорыстно или нет, другой вопрос. Стоит мне вступить во владение наследством, и во всем рейхе трудно будет сыскать человека, который осмелился бы упрекнуть меня в трудном комсомольском детстве.

А уж как обрадуется Ротте!..»

«Ночью, оставшись наедине с собой, я еще раз переосмыслил разговор с дядей Людвигом. Передо мной, Николай Михайлович, открывался трудный путь, но я, как ни странно, не испытывал страха. Ведь что такое страх, как не природная робость, соединенная с ужасом. Так вот, у меня не было страха, возможно, потому что робким я никогда не был, а ужаса мне пришлось досыта нахлебаться в лагере для военнопленных…

В любом случае, на минном поле, на которое я ступил в сорок первом, у меня нашелся проводник. Я просчитал Майендорфа — его манил запах денег, упрятанных моим папашей в Lombard Odier. Следовательно, мне придется обхаживать эту чистюлю Магди.

Но этого мало. Хуже всего, что у меня не было опыта, а те профессиональные знания, которые вы постарались впихнуть в меня, в тех обстоятельствах имели мало значения. Куда полезнее оказались схемы согласия, которые вы рисовали нам с Шеелем, и намек на «зналов», которые способны помочь отыскать его.

«… это был верный итог. Я — боец-одиночка, один в поле в воин…

Для начала мне пришлось напрочь отбросить мысль о встречах с назначенными мне связными. Ротте как-то обмолвился, что городское подполье насквозь пронизано провокаторами. Это был ясный намек. Я благодарен Францу — не желая терять безотказный источник заема, он время от времени пугал меня всесильем гестапо и бездарностью организаторов сопротивления. Действительно, шок, испытанный добропорядочными советскими гражданами, оказавшимися под пятой оккупантов, был такой силы, что я просто не мог доверять им.

Например, учительнице, жившей в Смоленске по улице Адольфа Гитлера, дом 5 (бывшей Советской) В сентябре к ней подселили офицера, который быстро склонил ее к сожительству. Он был обходителен, приветлив, не позволял себе лишнего, только однажды, когда они уже жили вместе, поинтересовался, зачем она каждый вторник и четверг переставляет цветы на подоконнике.

Несчастная женщина расплакалась…

У меня не было права на слезы. Я смертным боем избил танкиста Кандаурова. Теперь я у него в долгу. Я в долгу у всех Кандауровых, Ивановых, Петровых, Сидоровых, Бязевых и Петросянов, так что мне следовало быть предельно осторожным».

«…ваши упреки несправедливы! Как еще я мог связаться с Москвой, как не рискнуть. Об этом говорил и наш общий начальник, предупреждавший, что разведчика красит инициатива. Петю я приметил во время казни партизан, которых в самый мороз повесили на площади напротив торговых рядов в Калуге. У мальчишки пылали глаза. Его я и послал к партизанам в одну из деревень на берегу Оки».

«Генерал-майор Густав фон Зевеке с ходу отмел всякие промежуточные степени и назло Майендорфу через штаб 4-ой армии добился для меня лейтенантских погон. Генерал осадил дядю Людвига замечанием: «…я лично допрашивал младших командиров Красной Армии, я видел их в деле и готов утверждать, что уровень их подготовки не уступает выпускникам германских пехотных школ».

* * *

Странное впечатление произвели на меня эти страницы.

Возникнув из ничего, нелепо угодив мне в руки, этот отрывочный, извлеченный из подвалов времени отчет дразнил неясным, таинственным смыслом, скупо просвечивавшим сквозь, в общем-то, понятное и связное изложение приключений, увлекших активиста Закруткина в стан врагов.

В руках у меня был кроссворд, точнее, не имеющее ни исходных данных отправителя, ни сведений о получателе, шифросообщение, не без умысла подсунутое мне Трущевым. Сам способ передачи этих страниц малознакомому человеку как бы подсказывал — таинственное письмо нашло своего адресата. Следом набежали другие вопросы: кто и когда выбросил за борт истории эти удивительные откровения? Не случилось ли это в последнюю ночь перед казнью, иначе чем объяснить решение опытного нелегала доверить бумаге совершенно секретные сведения. Зачем Трущев столько лет хранил этот документ, и кто еще знает о нем?

Вручив рукопись, хитрый энкаведешник тем самым заставил меня самостоятельно искать ответы на эти вопросы. Это был ловкий ход, вполне в духе коварных методов, применяемых НКВД. Мне не отвертеться — текст уже побывал у меня в руках. Нельзя также обращаться за помощью к Трущеву, ведь подобным малодушием я грубо нарушил бы правила игры. В угадывании скрытых ходов истории были свои, не совсем понятные и чуждые гуманизму правила. Не соблюдая их, демонстрируя своеволие либо хлипкость натуры, нельзя браться за дело. Трущев на правах куратора негласно доверил мне провести собственное расследование, результаты которого должны будут всплывать по ходу написания романа.

Поддавшись догадке, я еще раз внимательно просмотрел отчет Закруткина.

Эти страницы отбарабанили за пределами Союза. Шрифт русский, но кегль, количество строк и букв в строке никак не укладывалось в стандарт, принятый в те годы в СССР. Что касается времени написания, берусь утверждать, отчет представлял собой компиляцию разнородных кусков, написанных на протяжении не менее десятка лет. Об этом свидетельствовала путаница с идентификацией «своих» и «чужих» — автор ощущает себя то русским, то немцем. Это касалось и действующих лиц. Кроме того, обращала на себя внимание продвинутость в мировоззренческих вопросах — для автора (или авторов) мир и реальность уже не существовали без некоего обобщающего принципа, который назывался «согласием», о чем свидетельствовало небрежное упоминание о тех, кто являлся приверженцами этого принципа. В тексте они были обозначены как «симфы» или «зналы». Я припомнил, это словечко однажды проскользнуло у Трущева, но кто стоял за ним? В какую таинственную организацию эти самые «зналы» или «симфы» (в английском написании «knowmen», «simphs») вовлекали меня? Если же эта организация находится на нелегальном положении, от кого они прячутся? И причем здесь Трущев со своими подопечными?

Эта неопределенность только добавляла аппетитный аромат к вареву, которым угостил меня Трущев.

 

Глава 3

В сообщение Первого, доставленном из-под Калуги, было сказано: «Внедрился самостоятельно, явка в Смоленске провалена. Воспользовался собственным каналом. Имею важные сведения, касающиеся оперативных мероприятий немцев на Московском направлении. Подробности сообщу только при встрече со связным, знакомым мне лично».

Получив шифротелеграмму, полученную от особой диверсионно-разведывательной группы, переброшенной в немецкий тыл к немцам по линии управления «С», я сразу догадался — Анатолий решил и дальше действовать самостоятельно. Он не верил, что это сообщение дойдет до нас. Детальный анализ подтвердил мое предположение. Но оно дошло, и это была большая удача.

Федотов согласился со мной, только удержал от немедленного доклада руководству.

— О чем собираешься докладывать, Николай? О том, что Первый ставит невыполнимое условие? К тому же наркома нет на месте, он в командировке, значит, у нас есть сутки, чтобы принять правильное решение.

— Но, Павел Васильевич?..

— Что «но»? Ты детально проанализируй, что пишет Закруткин — у него есть важные материалы, но передаст он их только тому связному, которого знает лично. Сподхватил его мысль?

— Он работает на абвер и это сообщение ловушка.

— Это вряд ли, но исключать такую версию нельзя. Скорее опять берет на себя слишком много. Вот и займись проверкой, собери все возможные материалы, детально проанализируй варианты и не спеши рапортовать, иначе…

Он не договорил, но намек был яснее ясного.

Сутки я работал с посланием Первого. Мне пришлось пройти по всей цепочке, по которой на Лубянку попала его записка. В партизанский отряд, на базе которого действовала диверсионно-разведывательная группа, ее доставил шестнадцатилетний парнишка, комсомолец Петр Заслонов. Судя по объяснениям Заслонова, Первый выявил его в Калуге во время казни патриотов, одним из которых был двоюродный брат Петрухи. После вербовочного разговора Закруткину удалось отговорить парнишку от попытки немедленно отомстить фашистам и убедить его отправиться в лес. Кроме того, по просьбе Федотова начальник управления разведки НКВД Фитин, не выявляя нутра Шееля, запросил свои источники в штабе немецкой группы армий «Центр».

На следующий день в начале пятого утра нас с Федотовым срочно вызвали к наркому.

Берия поставил вопрос ребром.

— Что нового по Закруткину?

Федотов доложил о полученном сообщении.

— Как прикажете понимат эту галиматю? — поинтересовался Берия? — Агент и дальше будет указывать нам, с кем он согласится вступит в связ, а кем побрезгует? Товарищ Сталин требует от нас предоставления самих точних, самих свежих сведений о враге, а вы что мне принесли? Что предлагаешь, Павел Васильевич?

— Мы проанализировали сообщение Первого…

— Ах, ви проанализировали!..

Федотов невозмутимо повторил.

— Мы проанализировали сообщение Первого, и пришли к выводу, что он сознательно поставил перед нами практически неразрешимую задачу. По предварительным данным все, кто учился вместе с Закруткиным или знал его, за пределами наше досягаемости. Все воюют, а от курсантов Подольского училища осталась горстка людей, все они ранены.

— Перевербовка не исключается?

— Не исключается, но это, по мнению Трущева, вряд ли. Я с ним согласен, фактов, подтверждающих измену, нет.

— Какие будут предложения?

— В качестве связника послать Трущева.

— Ви думаете, что говорите?! Работника центрального управления!..

— Это его инициатива.

Берия скептически оглядел меня.

— Справишься, Трущев?

— Так точно, товарищ нарком. Мы обсудили…

— Ха!.. Они обсудили! Тебе понятно, что работнику центрального аппарата нельзя попасть в руки немцев живим?

— Так точно.

— У меня такой уверенности нет! — ответил как отрезал Берия.

Я позволил себе подать голос.

— Есть еще вариант.

— Какой?

— Выйти на Разведупр и послать на связь полковника Закруткина.

Лаврентий Павлович наконец дал волю гневу. Он матерно выругался, потом обличил меня в том, что я «мало дюмаю и, вообще, не дюмаю, когда говорю».

— Не хватает у тебя, Трущев, политического чутя. Это исключително наша операция и подключат к ней варягов — худший из вариантов.

В этот момент Федотов подал голос.

— Других нет, товарищ нарком. В сообщении ясно сказано — на связь он выйдет только с известным ему человеком.

— И ты туда же, Павел Васильевич? — с угрозой в голосе спросил Берия. — Какой-то сопляк смеет ставит нам условия, и ты туда же? Идите, и еще поанализируйте.

Несколько дней я не вылезал из-за стола — анализировал! Источник Фитина подтвердил легенду Первого — прямо из Смоленска Шееля отправили в Оршу, в штаб группы армий «Центр», оттуда в штаб 4-ой армии, затем генерал Зевеке забрал его с собой в Калугу, где он как вольноопределяющийся был приписан к штабу дивизии. Никаких подозрительных встреч не зафиксировано, таинственных посещений офицеров из отдела 1с, а также встреч с работниками абвера, тем более поездок в Минск или Варшаву, не совершал.

По свидетельству источника, случай с Шеелем произвел некоторое впечатление в офицерской среде, однако с началом русского контрнаступления в штабах было не до романтических настроений. Источник докладывал, что общее мнение складывалось в пользу внезапно объявившегося «комсомольского барона». Его желание вступить в вермахт и отомстить большевикам за смерть отца вызвало одобрение офицерского состава.

Еще через день пришло повторное сообщение от десантников. По распоряжению начальства комсомольца Заслонова Петра Алексеевича, шестнадцати лет от роду, заместителя организатора и руководителя подпольной ячейки «За Родину», допросили еще раз и со всей возможной тщательностью. Командир группы, младший лейтенант госбезопасности Горбунов заверил его показания своей подписью. Заслонов уверенно подтвердил — Первый вышел на него самостоятельно, он же сумел доставить его в деревню Уколовку к дяде, сына которого повесили в Калуге. Дядя по заданию райкома одним из первых вступил в полицию, он же переправил парнишку к партизанам. В шифротелеграмме подтверждалось, что оккупационный режим в тех местах еще не вступил в полную силу, и к началу декабря в немецком тылу образовалось что-то вроде «слоеного пирога». Враг контролировал города и крупные населенные пункты, в глубинке немцы пока не появлялись. Командир диверсионной группы сообщил, что гладь озера Тишь, расположенного в районе Воротынска, может служить отличной площадкой для приема самолетов. Фашистов поблизости не наблюдалось. Местные гарнизоны малочисленны, полицию оккупанты сформировать не успели, те малочисленные негодяи, кто подался к ним, за околицу старались не выходить.

К вечеру четвертого дня Федотова и меня вновь спешно вызвали к наркому.

Когда мы вошли в кабинет, Берия не удержался, чтобы не съехидничать.

— Ну, что наанализировали?..

В этот момент раздался телефонный звонок.

Лаврентий Павлович, сняв трубку, мгновенно подобрался — всю начальственную вальяжность с него как водой смыло. Он не был подхалимом, но звонок по ВЧ производил такое впечатление на абонентов правительственной связи, что многие во время разговора вставали.

Берия отвечал кратко — да, никак нет, так точно, будет исполнено, я все понял, товарищ Сталин. Так что осуждать нас с Федотовым за то, что мы вытянулись в струнку, не следует.

Нарком положил трубку и глянул на нас. Выразился кратко.

— Срочно в машину! По пути доложите, что вы там наанализировали.

Затем показал мне кулак.

— А ты, Трущев, если еще раз ворвешься в кабинет без приказа, я тебя в лагерную пыль сотру.

Мы не сговариваясь, в один голос, откликнулись.

— Так точно, товарищ нарком.

По пути, занимавшим что-то около пяти минут, Лаврентий Павлович, просматривая сводку, проинструктировал Федотова, о чем не стоит упоминать в кабинете Сталина, а меня еще раз предупредил, чтобы я не вздумал без персонального вызова входить к Петробычу. Это было очень необычно для Берии — как правило свои приказы он не повторял.

В Кремль мы въехали через Боровицкие ворота. Здесь, возле правительственного здания, где был вход в бомбоубежище, машина остановилась. По пути обошли громадную воронку, раскидавшую камни кремлевской мостовой. Другая воронка, еще более крупного диаметра, смутно угадывалась в стороне. Спустились в подвальное помещение. Там прошли мимо охранников по длинному коридору с дверями, выходящими, как в спальном вагоне, на правую сторону. Наконец, в конце коридора Берия, словно в купе, открыл дверь. Мы шагнули следом в тесный предбанник, где нас встретил незнакомый моложавый секретарь и проводил в приемную.

Берия и Федотов по знаку Поскребышева, склонившегося за письменным столом, сразу направились в кабинет, мне было предложено подождать на стуле. Рядом встал лейтенант из первого отдела ГУГБ (охрана правительства). Я шапочно был знаком с ним.

Минут через пятнадцать после того как Берия и Федотов скрылись за дверями, Поскребышев снял трубку, ответил «есть!» и равнодушно глянул в мою сторону.

— Пройдите в кабинет.

Что касается взгляда Поскребышева, его можно было также назвать и отрешенным.

Или крайне усталым.

Я расправил гимнастерку под ремнем и, когда охранник распахнул дверь, шагнул вперед.

— Здравствуйте, товарищ Трющев, — приветствовал меня Петробыч.

— Здравия желаю, товарищ Сталин.

Кабинет был невелик, не то, что в правительственном здании. За длинным столом, в стороне от разложенных карт, сидел Молотов и Маленков, опять поодаль друг от друга. Вячеслав Михайлович, сцепив пальцы, держал руки на столе, Маленков что-то черкал в своем знаменитом блокноте, в котором рождались проекты решений политбюро.

Сталин, пососав трубку, ткнул мундштуком в мою сторону.

— Это хорошо, что вы соблюдаете субординацию, но мы сейчас не на параде. Мы собрались, чтобы обсудить, как поступить с Закруткиным, с его требованием прислать на связь известного ему человека. Вы готовы принять участие в обсуждении вопроса?

— Да, товарищ Сталин.

Я почувствовал как внутренне перекосило Берию, но Сталин наоборот одобрил отступления от устава.

— Вот и хорошо, товарищ Трющев. Считайте, что у нас здесь партийное собрание. Товарищ Маленков будет вести протокол, а я, на правах партийца с дореволюционным стажем, начну первым. Что вы можете сказать о Закруткине? Партия может доверять ему?

— Да, товарищ Сталин.

— Это хорошо, что вы доверяете подчиненным, но мне, старшему товарищу, вы могли бы объяснить, на чем держится ваша уверенность?

— Я лично готовил его, мне и нести ответственность.

— Об ответственности мы поговорим позже, а сейчас скажите — если Закруткин предал, чем может грозить связному встреча с двурушником?

— Простите, товарищ Сталин, но я исключаю возможность предательства со стороны Первого. Прежде всего, если бы Закруткин согласился работать на врага, его давным-давно не было бы ни в Смоленске, ни в Калуге. Немцы немедленно переправили бы его в Берлин или в Варшаву, где организован штаб абвера «Валли» для работы против Советского Союза. Чтобы использовать Первого для слива дезинформации необходимо осуществить ряд предварительных мероприятий, а на это нужно время. По мелочам они не станут руки марать. Они там любят мыслить в расчете, что мы лопухи. В любом случае первому связному немцы позволят уйти. Кроме того, все косвенные данные по линии товарища Фитина подтверждают — Первый никаких подозрительных контактов не имел, общается исключительно с младшим комсоставом, его возможности в получении важной информации ограничены.

— Согласен, — кивнул Сталин. — Однако в таком деле мы не имеем права доверять даже самым разумным предположениям. На кону судьба сотен тысяч наших бойцов. Они каждый день рискуют жизнями. Как вы, товарищ Трющев, относитесь к тому, что они рискуют жизнями?

Это был странный вопрос. Что я должен был ответить? Бить себя в грудь и настаивать, что я сам готов пожертвовать жизнью ради победы? Не этого ждал от меня Петробыч.

Я был уверен — Петробыч ждал от меня чего-то иного. Он впервые смотрел на меня как на человека — точнее, соратника, имевшего право на собственную, отличную от приказов, биографию.

— Я считаю, товарищ Сталин, что жертвовать или не жертвовать жизнью — это второй вопрос. Прежде всего, следует решить, как успешнее выполнить задание, и если для этого потребуется жизнь, значит, так надо.

— Хороший ответ, — согласился Петробыч, и на какое-то мгновение я увидел перед собой не вождя, не председателя ГКО или главу Ставки, но человека, взвалившего на плечи груз страшной ответственности. Разделить ношу он мог только с теми, кто был готов принять правила игры и не задумываясь подставить плечо.

— В таком случае, товарищ Трющев, вам придется отправиться на встречу с Первым.

Это сказал уже не человек, но вождь, мгновенно сменивший личину простого человеческого любопытства на руководящий и указующий перст.

— Вы должны понимать, что живым в руки врагов вы попасть не имеете права. Партия запрещает. Я запрещаю. Но запреты запретами, однако не забывайте о главном — надо вразумить Первого, что его главная задача не рыскать по рабочим столам штаба какой-то вшивой немецкой дивизии — что он там может отыскать? — не собирать информацию по офицерским клубам, но любой ценой внедриться в верхи германского руководства. Он нужен партии на этом посту. Вы так и передайте — это партийное задание. Это требует товарищ Сталин.

После паузы Петробыч добавил.

— Если же он окажется предателем, вы должны уничтожить предателя. Ничего из того, что вам известно, не должно достаться врагу.

— Так точно, товарищ Сталин.

— Нет, Трющев, не «так точно», а «я все сделаю, товарищ Сталин».

— Я все сделаю, товарищ Сталин.

* * *

Вероятно, я действительно родился в рубашке — моя заброска в оккупированную Калугу прошла без помарок и точно в срок.

Сутки назад я сидел в Москве в рабочем кабинете, из которого открывался вид на верхи башен Кремля, вокруг меня были товарищи и коллеги. Глубокой ночью я отправился на Центральный аэродром, где меня поджидал Поджигайло. На рассвете следующего дня он удачно приземлил свой Ли-2 в немецком тылу, на озере Тишь.

Мороз был за тридцать, тишина вокруг стояла сказочная, будто в царстве Берендея. Звонко похрустывал лес на озерном берегу. В светлое время суток лесными дорогами мы на розвальнях добрались до Калуги. В сумерках Заслонов, обходя патрули, сумел довести меня и двух десантников до Тульской улицы, укрыть нас в своей хибаре. Затем отправился на встречу с Первым.

Я незаметно последовал за ним. Два часа, в самую стужу, практически до самого комендантского часа, мне пришлось прятаться в развалинах, пока Алекс фон Шеель не соизволил появиться на улице. Заметив Заслонова, Первый простился с сопровождавшим его офицером и направился вслед за парнишкой. Чтобы исключить недопонимание, я вышел ему навстречу и двинулся по противоположной стороне улицы. Увидев меня, Анатолий остолбенел, но сумел проявить выдержку и продолжил движение. Впечатление он производил смехотворное — на голове пилотка офицера вермахта, поля опущены на уши, на плечах красноармейский командирский полушубок. «Допек немцев русский мороз», — невольно отметил я про себя. Пропустив эту парочку, я некоторое время изучал обстановку и только убедившись, что нет хвоста, двинулся следом.

Мы расположились в тускло освещенной спаленке, рядом еще одна комната, в которой посменно грелись сопровождавшие меня в город десантники и Петруха.

В городе изредка стреляли, еще реже до нас отголоском доносилась артиллерийская пальба.

Сидевший спиной к двери Закруткин доложил — наши врезали Гудериану по самое-самое. По свидетельству офицеров дивизионного штаба, к середине декабря его 2-я танковая армия и 43-й армейский корпус оказались отброшенными в разные стороны в результате чего между ними образовался разрыв в сорок километров. В самой Калуге оккупантов мало — неполная рота полицейского батальона, несущая караульную службу, и штабные подразделения 167-ой дивизии. Вся остальная тыловая «сволочь» сведена в оперативную группу и отправлена под Тарусу, где с их помощью командующий 43-им корпусом Хейнрици пытается заткнуть образовавшуюся брешь.

Затем Толик вкратце поведал, что ему пришлось пережить в плену, рассказал о встрече с Майендорфом, о ситуации вообще и в Калуге в частности.

Мы пили чай, настоящий, байховый, который я захватил с собой из Москвы. Анатолий, скинувший пилотку и полушубок, теперь сидел передо мной в офицерской форме без знаков различия и нашивок, кроме имперского орла на правой стороне кителя. Орел держал в когтях свастику, этот знак обозначал принадлежность к высшей расе. Другими словами, власти официально признали его немцем.

Он признался, это большая удача, что мы вновь вместе.

— Точнее, на связи, — поправил я его.

— Пусть даже так, но почему именно вы? Я рассчитывал, что руководство пришлет кого-нибудь из курсантов или товарищей по институту.

— Так сразу это сделать трудно, а времени у нас в обрез, ведь ты написал, что имеешь важные сведения, касающиеся планов немцев на юго-западном направлении. Мы крайне нуждаемся в такого рода данных. Что касается курсантов, в живых осталось несколько десятков человек, большинство раненые. Товарищей из института разбросала война. Пришлось мне…

— Это страшный риск. Причем неоправданный… Вы же работник центрального аппарата.

— Меня попросил от этом товарищ Сталин.

Анатолий поперхнулся.

— Сочиняете?

Я пожал плечами.

— С какой стати?

— Расскажете?..

Я рассказал, затем сменил тему.

— Теперь давай обобщим факты. Они таковы — в первом бою ты струсил, Толик. Тебе стало стыдно. Ты попытался найти оправдание своей слабости, тоже факт. И наконец — в плену ты воочию убедился, с каким зверьем воюем. Теперь о том, какие выводы из этого следует. Какую игру ты затеял? Ты спелся с врагом?

— У меня и в мыслях не было!! — воскликнул Закруткин.

— Верю, поэтому я здесь. Теперь насчет того, на что ты рассчитывал. Ты не рассчитывал так быстро увидеть связного. Ты рассчитывал, что мы не сумеем сработать оперативно. Ты не рассчитывал увидеть меня в оккупированной Калуге. Я так полагаю, ты опять решил выкинуть какой-то фортель. Решил жить своим умом — вы там, на Лубянке, думайте, что хотите, а я поступлю по-своему. Интересно, что ты затеял на этот раз? Помочь Петрухе отомстить за родственника или добыть план обороны города? А может, похитить командира дивизии? Генерал, конечно, будет посолиднее. Ты на что рассчитываешь — вот я появлюсь у наших с плененным генералом и тебе сразу спишут все грехи! А то, глядишь, наградят и отправят на фронт — и ты расплатишься за все сразу! За свою минутную слабость, за танкиста Кандаурова, за братишку Заслонова, за мечтателя Циолковского и его обгаженные космические аппараты, за товарищей по училищу, которых фашисты добивали штыками. Ты рассчитывал, что, оказавшись среди своих и даже не получив прощения, ты в любом случае избавишься от Шееля. Дальше фронта не сошлют. Ты станешь свободным и независимым, ринешься в бой без оглядки на этого недобитого барончика, который рано или поздно подставит тебе подножку. Так?

Закруткин — в сущности, совсем еще мальчишка, чуть постарше Заслонова, пусть даже повидавший, как враги, изображая расстрел, ради смеха простреливали уши пленным, — кивнул.

— Фрондер ты, Закруткин. Родина требует от тебя исполнения приказа, а ты все норовишь поступить по-своему. Толик, запомни, для тебя родина — это мы. Это Лубянка! И не надо играть с нами в прятки.

— Шеель все равно предаст.

— Каким образом?

— Не знаю, но это неизбежно. Он немец. Он не дурак.

— И ты испугался?

Он не ответил.

Я не торопил его. В таких делах спешить нельзя. Что у него, столичного мальчишки, было за плечами? Комсомольская юность, московская, а значит, сытая жизнь, желание сыграть в Мальчиша-Кибальчиша? Папаша в больших чинах, причастен к секретам. Наверное, рассказывал сынку об Испании? Пробуждал у него, так сказать, революционно-романтические настроения, а может, прививал убежденность в том, врага можно разгромить «малой кровью, могучим ударом»?

Оказалось, что для результата, который мы надеялись добыть, этого маловато. Химеры рухнули в одночасье. Наследники Гете и Гельдерлина, творчество которых Анатолий выбирал для курсовых, в насмешку над всякими понятиями о просвещении и гуманизме ради забавы швыряли пленным буханку хлеба и с восторгом наблюдали, как унтерменши не на жизнь, а на смерть сражались за нее. Этот шок просчитывался как дважды два.

Меня тревожило, какой вывод он сделал из этой истории?

— Если бы вы попали в плен…

— Таким, как я, в плен попадать нельзя.

Анатолий усмехнулся, потом с подковыркой поинтересовался.

— Поэтому руку из кармана не вытаскиваете?

— И поэтому тоже.

— Что у вас там, пистолет или граната?

— Лимонка.

— С чеки сняли?

— Снял.

Он принялся перемешивать чай. Наглядевшись на черную остывшую жидкость, предложил.

— Может, поставим чеку на место?

Я не ответил. После паузы спросил:

— Видеть не можешь эти рожи?

Закруткин молча кивнул.

— Мою тоже?

— Что вы, Николай Михайлович! Помните, вы объясняли нам с Шеелем, что такое согласие. Я, после того как оказался в плену, отыскал ключик к согласию. Нашел, так сказать, на базе ненависти к врагу. Разве родине не нужна моя ненависть?

Вернувшийся с поста заиндевелый десантник заглянул в комнату.

— Чисто.

Я вытащил руку из кармана. Анатолий с трудом разжал мои пальцы, вставил в гранату чеку.

Некоторое время я дул на руку, потом, отхлебнув еще теплый чай, объяснил.

— Родине нужна не ненависть, а результат. Ты был невнимателен и мало что понял в согласии. Оно всегда для чего-то, что по определению является плюсом. Согласие всегда строго очерчено и направлено на результат. Нельзя искать согласие непонятно о чем. Это первое. Второе, тот, кто попытается найти согласие с оккупантами, в конце концов скатится к предательству. Это неизбежно. Я разве требовал от тебя пускаться с ними в пляс? Даже под музыку ненависти. Тем более под такую музыку! Это верный путь к срыву задания. На базе неприязни, с позиций мести никакого согласия быть не может. На танец тебя пригласил я, пригласила Лубянка, и ты не имеешь права сменить партнера. Мы должны так исполнить свою партию, чтобы у врага тени сомнения не возникло. Эти одичавшие потомки Гете и Гельдерлина должны встретить наше выступление аплодисментами. Я — твой партнер, ясно?! Ты должен беспрекословно выполнять мои приказы. Боже упаси тебя помыслить о каком-нибудь подвиге без моего приказа. Товарищ Сталин потребовал любой ценой внедриться в верхи германского руководства. Ты нужен партии на этом посту. Он просил передать — это партийное задание. Это задание самого товарища Сталина. Усек?!

После короткой паузы я, с целью выявить нутро, осторожно поинтересовался.

— Насчет связника сам догадался или кто-нибудь надоумил?

— Отец рассказывал, что наибольшая опасность нелегалу чаще всего исходит от связника.

Я даже привстал.

— Ты поделился с ним порученным заданием?!!

— Нет, просто я любил слушать, а он любил инструктировать меня, конечно, без конкретики. Как бы оно было, если бы… Чаще всего распространялся об Испании. Например, о том, как наши добровольцы, пробиравшиеся сухопутным путем через Пиренеи, проваливались на пустяшной мелочи. Заполняя бланки в гостиницах, они всегда перечеркивали цифру «7». В Европе так не принято, и каждый портье сразу догадывался, с кем имеет дело. Было?

Я пожал плечами.

— Не знаю.

Толик понимающе кивнул.

— Я чувствовал, что отцу не по нутру, что я согласился работать на НКВД. Увидев меня в курсантской форме, он сразу обо всем догадался. Не конкретно, а сразу обо всем. Он настаивал, чтобы я продолжал занимался филологией. Твоя стезя, сказал он, это научная деятельность.

Я спросил.

— И по этой причине он решил поделиться с тобой секретами агентурной работы? — а про себя подумал — «пора разобраться с этим полковником».

Мы допили чай.

— Теперь насчет Шееля. Мне почему-то не верится, что он продаст.

— Вам проще не верить.

— Ты так считаешь? Анатолий, ты еще молод и неопытен. В случае твоего провала мне тоже не поздоровится. У тебя есть какие-нибудь факты против Алекса?

— Нет.

— У меня тоже, хотя я знаю побольше твоего. Барончик на перепутье, его надо поддержать морально… А твоя задача — внедряться, внедряться и еще раз внедряться. Ясно? И без выкрутасов, а Шееля я беру на себя.

 

Глава 4

— Это было смелое заявление, — признался Трущев и глянул на часы.

Ноябрьский день, назначенный Николаем Михайловичем для оживления тайн недавней войны, подходил к концу. На садовых участках и в ближайших поселках отключили электричество, так что добираться до автобусной остановки мне пришлось бы в полной темноте.

Николай Михайлович зажег керосиновую лампу. При тусклом свете фитиля в нем прорезалось что-то человеческое.

— Впрочем, если хочешь, можешь остаться. Места хватит.

Сраженный его гуманизмом, я рискнул спросить.

— А ваша супруга?

— Умерла. Два года назад. Теперь мой черед. Пошли в дом.

Он, поддерживая лампу обеими руками, направился в темный проем. Я, зачарованный незамысловатой символичностью момента, двинулся следом.

Дом у Трущева был большой, двухэтажный, бревенчатый, гулкий, как музыкальный инструмент. Половицы в коридоре и в просторной комнате, куда мы процессиально вступили, куда внесли керосиновый свет, отличались мелодичным разноскрипьем. Здесь, как в любых загородных помещениях, где не живут, а куда наезжают, было много свезенной мебели — древний шифоньер, два книжных шкафа, на полках которых среди редких книг, сверкали разнородные хрустальные рюмки из недобитых сервизов. На стульях, креслах и тахте была набросана старая одежда и пыльное тряпье. На расстеленных по громадному круглому столу газетах лежали яблоки, в дальнем углу, возле русской печки, по полу был рассыпан картофель.

Николай Михайлович, пристроив лампу посреди яблочного изобилья, занялся печкой. Сначала наколол лучины, потом тщательно уложил поленья, не торопясь поискал спички — при этом что-то неотрывно мурлыкал про себя.

Я невольно прислушался к невнятному бормотанью. Интересно, кого ветераны НКВД поминают темным ноябрьским вечером, о ком слагают песни.

— … Не для меня придет весна… Дон разольется… и сердце девичье забьется с восторгом чуть, — мурлыкал отставник. — Не для меня…

Как только в печке затрещал огонь, фитилек керосиновой лампы дрогнул, подпустил чаду и свету. Ожили тени, затрепетали — мне показалось, начали подпевать.

Николай Михайлович поставил на стол початую бутылку водки.

— Давай помянем…

Колбасу жарили при набирающем силу тепле, в уюте, вбирая чудесные ароматы разгоравшихся дров, яблок и сохнувшей картошки. Мне было поручено резать хлеб.

После первой рюмки Трущев признался, что сведения Первого оказались «малоценными». Информация запоздала. Закруткин в шифрованном сообщении докладывал, что 16 декабря Гитлер назначил себя главнокомандующим и отдал приказ стоять насмерть.

Трущев дотянулся до книжного шкафа и снял с полки обернутую в газету книгу, раскрыл и, напрягши голос — вероятно, чтоб сходство стало убедительней, — процитировал.

— Zu widerstehen der Wille muß jede militärische Unterteilung erarbeiten…

Эти ожившие вопли — спустя более полвека озвученные в другой стране, зачитанные недоброжелателем и унтерменшем, — произвели странное действо не только на меня, но и на фитилек в лампе, на огонь в печи. Пламя задрожало, затрепетали тени — выстроились, сомкнулись, затаили дыхание. Одна из них, рожденная углом шифоньера и брошенной на него курткой, преобразилась, украсилась челкой и обрела неотразимо схожие черты с закатывающим глаза чудиком, решившим спасти мир от славянской чумы.

Трущев продолжал цитировать, слегка передразнивая автора древнего амбициозного текста.

— …es kann nicht eine Frage über den Rückzug sein. In einigen Plätzen treten die tiefen Durchgriffe des Feindes nur auf. Die defensiven Positionen in der Rückseite verursachen — Phantasie. Frontseite leidet nur unter einer: im Feind ist es mehr als Soldaten. In es nicht mehr als Artillerieinstrumente. Es wars viel schlechter als wir…?

Оживив прошлое, Трущев деловито уточнил.

— К записке также была приложена схема обороны Калуги. К тому моменту, как Берия докладывал Сталину, город уже освободили.

После второй рюмки Трущев внес в поток истории философскую струю.

— Все дело в воспитательной работе. Запустили вы этот участок, трудно будет рассчитывать на успех…

— А вы?

— А мы свое отбарабанили. Побарабаньте вы.

То ли обстановка подействовала, то ли насмешливый пафос, с каким этот цепной пес режима передал мне палочки, только неожиданно для себя я, расправив плечи, брякнул.

— Побарабаним!

Он одобрительно глянул на меня и неожиданно тонким, с хрипотцой, голосом пропел.

— Не для меня… цветут сады. В долине роща расцветает… там соловей весну встречает. Давай, наливай. Что-то я сегодня совсем распоясался.… Он будет петь не для меня.

Закусив, Трущев продолжил.

— Возле самой партизанской базы меня ранило, — он указал на шрам у виска. — Пришлось поваляться в госпитале. Дураку-командиру партизанского отряда, лейтенанту из окруженцев, именно в тот день приспичило штурмовать детский дом в окрестностях Калуги. Там, понимаешь, немцы у детишек кровь для своих раненых отымали. Нельзя было день обождать! Ведь был приказ сидеть тихо!.. Но этому окруженцу все было по барабану. Они все, кто выжил или бежал из плена, были какие-то бешеные. Им казалось, что ничего страшнее, чем первый бой, плен, знакомство с фашистскими мордами придумать невозможно. Впрочем, хрен с ними, с партизанами! — он с неожиданной легкой издевкой съехидничал. — Хрен с ними, с делами давно минувших дней, преданьями старины далекой!

Затем заголосил громче, душевней.

— …Не для меня придет Пасха… за стол родня вся соберется… Христос Воскрес из уст польется… в Пасхальный день не для меня, — и, неожиданно стукнув кулаком по столу, затянул басом, — Трущевой Татьяне Петровне, ве-е-ечная па-а-амя-ять!

Насчет Пасхи, это было что-то новенькое для правоверного коммуниста и ветерана НКВД, ведь в чем угодно можно было упрекнуть Трущева, только не в попытке перекраситься.

Мне стало не по себе — уместна ли ирония на поминках? И не является ли эта самая ирония чумой нашего времени?

Я поинтересовался.

— Сегодня день ее смерти.

— Чьей?

— Вашей жены?

— Нет, уважаемый. Сегодня разбилась Светочка. Светлана Николаевна Трущева. Прыгнула вниз головой с самолета, а парашют не раскрылся. Это было в сорок восьмом… нет в сорок девятом году. Считай, полвека прошло, как она поступила в институт. Жена умерла в прошлом году, на Пасху… Трущевой Светлане Николаевне, ве-е-ечная па-а-амя-ять! Всем павшим на войне и после войны, всем горемыкам и бедолагам, у которых фашисты высасывали кровь ве-е-ечная па-а-амя-ять! Бом, бом!..

Он обратился ко мне.

— Скажи, малóй, зачем этот инициативный окруженец без приказа отправился детей спасать? Когда мы добрались до партизанской базы, Ли-2 был забит под завязку, да еще на санях с пяток ребятишек лежало. Они не могли ходить. Немцы, к тому времени подобравшиеся к озеру, начали обстреливать лед из минометов. Меня тогда и садануло.

Он указал на висок, перевел дыхание.

— Я даже не заметил, что ранили, злой был до предела. Поджигайло, командир разведгруппы Горбунов жмутся в сторонке, робеют с этим бешеным лейтенантом схватиться. Я как старший по званию приказал высадить из самолета трех или четырех ребятишек, чтобы мы с Заслоновым могли поместиться там. Не было у меня такого права оставлять Петруху в немецком тылу. Лейтенанту Петру Алексеевичу Заслонову, командиру артиллерийского противотанкового взвода, погибшему на Висле, ве-е-ечная па-а-амя-ять! Бом, бом!..

Окруженец совсем ополоумел, схватил меня за грудки — доходяг ссаживаешь?! Сам в Москву драпаешь, а нам, значит, здесь отбивайся?! Ладно, по мне прошелся, но если бы он тогда что-нибудь насчет НКВД брякнул, я пристрелил бы его, несмотря на то, что его люди, стоявшие рядом, взяли оружие на изготовку.

Одно слово, партизанщина!

Только высадили детвору из самолета, как начал кочевряжиться Заслонов! У меня голова раскалывается, а он в истерику — не полечу в тыл! Хочу с партизанами! Десантники его силком в самолет засунули. Я взял девочку из саней и вслед за ним. Поджигайло плюнул, выругался, приказал задраить люк. Кое-как взлетели, хорошо, что путь короткий, иначе я бы от холода окочурился. В Москве меня уже без сознания из Ли-2 вытаскивали. Что с той девочкой стало, с ребятишками, которых мы оставили на озере, не знаю. Ве-е-ечная па-а-амя-ять! Бом, бом!.. Бом, бом!..

Он вполне искренне пожаловался.

— А я вот живу! — затем признался. — Мессинг лет тридцать назад напророчил, что как раз сегодня, 19 ноября, в день советской артиллерии, мне придет каюк, так что ждать осталось недолго, несколько часов. К тому же внук навещает, не забывает старика.

Я поперхнулся. Даже закусить забыл — жить ему, видите ли, осталось несколько часов! А Светочка хороша. Что же получается — наплевав на девичью честь, она родила в самом юном возрасте, а затем отправилась на аэродром прыгать с парашютом?

Вот это комсомолка!

Чудеса!

История, организовавшая эту ночную исповедь, лукаво подмигнула — это еще что!

Николай Михайлович горячо заверил меня.

— Светочка к ребенку никакого отношения не имеет. Ребенок был от Шееля. Петей назвали.

Я потерял дар речи.

Это был удивительный вечер — вечер знакомства с семейными тайнами, с заклятьями, оказавшимися не менее замысловатыми, чем история цельной страны. Удивительным было то, что эти тайны оказались неразрывно связаны с непознанным в человеческой психике, знатоком которого являлся Вольф Мессинг. Трущев наглядно продемонстрировал, как много он почерпнул у знаменитого экстрасенса, если сумел с ходу подцепить в моей голове восторг и рукопотирательское удивление, касавшиеся комсомолки Светы.

Но за всеми срамными домыслами, нервным хихиканьем, проистекающим из благоговения перед историей, — передо мной, за пределами истории, впервые за все время общенья с Трущевым, въявь проступил абрис таинственного, неизвестного науке существа. Черты были стушеваны, подвижны, неокончены, однако вполне отчетливо складывались в подобие сфинкса.

Его лик, напоминавший кошачью морду, был ошеломляющ и неотразимо притягателен, как может быть притягателен идеал или вечный двигатель. В лапах он держал косу — ту самую, с которой разгуливает костлявая. Тайна этого существа была всем тайнам тайна. Это был лик вечности, а что такое история как не ожившая, наполненная лицами и поступками вечность?

Какие житейские удовольствия, какие тончайшие наслаждения, психологические выверты или шокирующие извращения могут сравниться с радостью лицезрения бесконечной протяженности времени?!

Чего еще может желать человек?

Трущев вновь заголосил.

— А для меня в перспективе инфаркт… Может, сегодня и грянет. Вроде и водку не трескал, как некоторые. Я имею в виду, в оглушительных количествах, и на тебе!.. И слезы горькие прольются… Такая жизнь, брат, ждет меня. Бом, бом!.. Записываешь?

Я показал Николаю Михайловичу диктофон.

Он приказал.

— Антимонии вычеркни. Ни к чему…

Я не ожидал такого предательства и с надрывом в голосе воскликнул.

— Можно оставить?! — и ни с того ни с сего заявил. — Перестройка ведь!..

Николай Михайлович подцепил на вилку ворох квашеной капусты, зажевал и махнул вилкой.

— Оставляй. Мне все равно. Жаль, что редко удается свидеться с внуком. Далеко живет, за границей. Впрочем, об этом в свой черед, а в декабре сорок первого, перед самым Новым годом я сбежал из госпиталя. Хотелось встретить Новый год и заодно отпраздновать награждение в домашней обстановке. Меня тогда представили к Красному знамени, повысили в звании до капитана. Хотелось пройтись гоголем перед Светочкой…

Он помолчал, видно, припомнил что-то незаживающее, затем неожиданно помянул Сталина.

— Железный человек был человек… История его крепко выдрессировала. К окружавшим его товарищам по борьбе никаких дополнительных чувств, помимо деловых, не испытывал. Разве что к тем, кого называли сталинскими выдвиженцами, относился более заинтересовано. Петробыч любил ставить в тупик товарищей из Политбюро неожиданным решение кадровых вопросов.

Он опять взмахнул вилкой, на этот раз пустой.

— Впрочем, мне эта заумь по барабану. С точки зрения поиска согласия эти моменты несущественны — так говорил Заратустра. Согласен? Важен результат, а результат налицо. Или на лице. Спорить будешь?

Попробуй поспорь с ним!

Наворачивая квашеную капусту — вкуснейшую, должен признаться, закуску, — он подытожил.

— Победа, атомная бомба, Гагарин — это, конечно, но и кулак был ого-го! А мы сами разве без кулаков? А ты говоришь перестройка.

Он выпил, поставил рюмку, зажевал, затем подцепил ломоть жареной колбасы, положил его на хлеб и взялся за выдвиженцев.

— Таких было немного, но взлетали они вмиг и очень высоко. При этом падали чаще других, и, как правило, разбивались насмерть. Вспомни Рычагова, Павлова, Вознесенского!.. Но если выдвиженец не подводил, такому прощалось многое. Я побывал в их шкуре, я знаю. Так, например, случилось с молодым Закруткиным.

Еще одна рюмка окончательно развязала ему язык.

— С этими свалившимися на меня двойниками вообще происходила странная история. Петробыч, как назло, взял в привычку, использовать этот случай в назидание НКВД. Он как бы ставил нам на вид — усекли, какой я прозорливый? Уж на что ты, Берия, хитрожопый, а не догадался, как можно использовать сына заядлого фашиста. Только товарищ Сталин в полной мере оценил солнечные дали, которые открывала эта игра.

В следующий момент в поселке дали свет. Трущев притушил фитилек и щелкнул выключателем. Залившее комнату электрическое половодье погубило тени, былое аккуратно съежилось, расползлось по углам.

Вечность растаяла — обнажился шифоньер, тряпье, яблоки.

Трущев спросил.

— Хочешь поставлю музыку?

Я поперхнулся, потом махнул рукой — давайте.

Николай Михайлович включил допотопный магнитофон и оттуда с потрескиванием и шипением полились незамысловатые слова:

Для нас открылись солнечные дали, Горят огни победы над страной. На радость нам живет товарищ Сталин, Любимый вождь, учитель дорогой… [32]

Я не удержался.

— Так вы, Николай Михайлович, сталинист?

— Кто? Я?! Упаси Боже!..

После паузы он уточнил свою позицию.

— Сталины приходят и уходят, а Россия остается, понял, литератор?

— Но как же?..

— А вот также. Корень следует извлекать, а не делить дроби. Для начала неплохо без пошлых воплей разобраться, кем он являлся для всей совокупности граждан и нет ли вины каждого из нас в загубленных жизнях, а уж потом орать «тиран!», «убийца!», «могущественный и гениальный злодей, вокруг замыслов которого вертелся весь мир».

Трущев устроился на стуле вполне по-энкаведешному, как это показывают в современном кино — нога на ногу, в зубах папироса, правда, в руке вместо револьвера надкусанное яблоко.

Я приготовился к допросу.

— Что ты слыхал о Василии Теркине?

Вопрос был не в бровь, а в глаз. Что я мог сказать о знаменитом солдате? Не дожидаясь ответа, Николай Михайлович подытожил.

— Все слыхали, но мало кто готов признаться, что у него был прототип. Твардовский на очнике подтвердил. Что за прототип, откуда он появился, судить не берусь, для этого существовало следственное управление, а в нем такие мастера как Свердлов и Рюмин. Суть в том, что Петробыч приказал найти прототипа и его нашли. В точности как на известной картине — разбитной такой, веселый, с гармошкой.

Во время войны в Корее, когда выяснилось что среди наших добровольцев затесались перебежчики и боевой дух оказался не на высоте, он вызвал Берию, Булганина, шнурков из Политуправления и потребовал объяснений. Напомнил, что партия не может либеральничать с теми, кто пустил на самотек воспитательную работу. На Великой Отечественной как было? Если трудно, если враг нажимает, как должен поступить политработник? Он должен отыскать весельчака. Такого, например, как Теркин. Глядишь, лица сразу повеселеют, глазки заиграют и дело пойдет. Затем добавил, если политработник не может отыскать Теркина, пусть поднимает дух личным примером… Кстати, о Теркине. Неплохо бы отправить его в Корею, пусть поможет нашим узкоглазым братьям громить американских империалистов и своих узкоглазых реакционеров.

Лаврентий Павлович посмел возразить, что в каком-то смысле Теркин — литературный персонаж. Его нет в природе.

Петробыч даже обрадовался. «Вот именно, персонаж! А у каждого персонажа, как считают в отделе агитации и пропаганды ЦК, есть прототип. Политбюро поддерживает эту позицию. Впрочем, зачем спорить, вызовем автора и спросим, был у Теркина прототип или нет?»

Вызвали Твардовского — он тогда «Новым миром» заведовал, это недалеко от Кремля, так что долго ждать не пришлось.

Сталин спросил у нашего известного поэта: «Мы, — он указал на присутствующих, — с уважением относимся к вашему творчеству, товарищ Твардовский. Партия отметила вашу работу Сталинской премией, это высокая честь для всякого советского литератора, не правда ли?» — «Так точно, товарищ Сталин!» — «Если мы пришли к консенсусу по этому вопросу, ответьте, пожалуйста, — был у Теркина прототип или нет?»

Вообрази, с каким интересом уставились на Твардовского Берия, Булганин, особенно ребята из Политуправления РККА. Кому хотелось отправляться в Корею и личным примером на гармошке поднимать дух наших добровольцев. Твардовский тоже скис — черт его знает, что ответить Хозяину?

Был у Теркина прототип или нет?

Скажешь, не было, Петробыч спросит, как же ты, сукин сын, не зная жизни, такую великую поэму отгрохал?! Кто тебе, кулацкому отродью, навеял эти бессмертные строчки — переправа, переправа, берег левый, берег правый… Не Бухарин ли?.. Его всегда тянуло к правому берегу, может, поэтому он всегда горой стоял за кулаков.

Скажешь, был — Хозяин поинтересуется, где он теперь?

Товарищ Твардовский был головастый мужик и вовремя сообразил, что как раз на второй вопрос ответить легче легкого.

Он так и брякнул — прототип был, но его с прототипом развела война, — и с облегчением обнаружил, что угадал. На сердце потеплело — глядишь, еще одну премию подкинут.

Петробыч раскурил трубку и заявил: «Это не беда, что развела. Наши органы отыщут. Не так ли, товарищ Берия?»

И что ты думаешь — отыскали. Отправили в Корею на гармошке играть.

Усек?

Трущев выбрал следующее яблоко — на этот раз взял антоновку. Надкусил и распорядился.

— Ешь фрукты, в них железа много. Утром отправишься домой, прихвати с собой. Мне их за год не съесть.

Я выбрал свой любимый сорт, «пепин шафранный». Яблоко было грушевидное, налитое, густо-бордовое, вкуснее не бывает.

— Скажи, уважаемый литератор, — спросил Трущев, — неужели Петробыч был настолько дремучий руководитель, что не слыхал насчет прототипов? Конечно, слыхал, он был исключительно начитанный человек, но ведь нашли! Стоит только правильно организовать воспитательную работу, и наши люди не то, что Теркина, инопланетянина отыщут. А вот если у исполнителей на каждый приказ тут же сыщутся отговорки — какие, мол, инопланетяне, наука сама еще в неведении, есть ли жизнь на Марсе — сразу все пойдет вкривь и вкось.

Усек?

В том же разрезе следует рассматривать и Закруткина с Шеелем. Петробыч усмотрел в этой сладкой парочке крепкую узду, с помощью которой он мог бы держать в страхе подчиненных. Таков, уважаемый, был дух эпохи. Вспомни, как мое руководство обошлось со Светочкой. Совсем кроху — и под взгляд заезжего экстрасенса. А вдруг он маньяк, вдруг на всю жизнь искалечит? Дочь сотрудника? Тем лучше. Пусть залетный гастролер поэкспериментирует, а отец понаблюдает.

Какие тогда могли быть антимонии?

Лаврентий Павлович, конечно, сразу учуял эту сталинскую подоплеку. Природа наградила его высшей сообразительностью в подобных делах, но заметь, этим природа не ограничилась. Также щедро наделила его стратегическим видением проблем и умением брать ответственность на себя. Это не мало. Это много, это очень даже много для руководителя, но, к сожалению, та же самая природа поскупилась для такого головастого человека, каким был Лаврентий Павлович, на элементарное уважение к людям. Хотя бы к товарищам по партии. О гуманизме я даже не заикаюсь. На этом, казалось бы, пустяке Хрущев его и подловил. Он до такой степени напугал Политбюро и Совмин, что все лапки кверху. Страшилка была из самых безыскусных — смотрите, придет Берия к власти, всем вам крышка!

Во взгляде Трущева отчетливо прорезался ужас, охвативший членов Политбюро и правительства, когда они представили, как Берия захватывает пост Предсовмина.

— Я имею право судить объективно, мне Берия ничего плохого не сделал. Однажды даже признался, что долго не мог понять: кто я, «свой» или «чужой»? Ответ на этот вопрос дало мое согласие совершить рейд по тылам врага. Догадываешься, почему?

История глазами Трущева уставилась на меня.

Сознаюсь, мне стало не по себе. Над такими вопросами мне еще не приходилось задумываться. Такого рода вопросы относились к высшему политическому пилотажу.

Я отрицательно покачал головой.

— Этот нюанс мне популярно объяснил Абакумов Виктор Семенович. Тот, что колотил меня во внутренней тюрьме НКВД.

Я кивнул.

— Кстати, — продолжил Трущев, — Абакумов как раз и был из выдвиженцев. Он сразу пришелся по вкусу Петробычу. Рост громадный, в плечах косая сажень. И, конечно, голова… Светлейшая, надо отметить, голова. Канарис со всем его абвером Абакумову в подметки не годился. Он быстро пошел в гору. Берия страсть как не любил таких выдвиженцев-скорохватов. Весной 1942 года Абакумов имел со мной приватную беседу. Он предложил перейти к нему, в особые отделы. Ты, Трущев, побывал за линией фронта, поэтому в НКГБ путь к генеральским погонам тебе заказан. Кто знает, чем ты там, в немецком тылу, занимался… Я успел с тобой пообщаться и убедился — ты свой в доску. Я обещаю тебе должность зама и генеральские погоны.

Я отказался. И правильно сделал. Никому о том разговоре не докладывал, а Лаврентию все-таки стукнули. Вот тогда он и провел со мной воспитательную беседу насчет того, что рейд по тылам противника это, конечно, существенный минус. Даже он, нарком НКВД, не в силах внести исправления в анкету, но разве анкета — это самое главное? «Послюшай, Николай Михайлович — он тогда впервые меня по имени отчеству назвал, — разве в анкете дело? Ты кому служишь — анкете или делу?» Я доложил — делу. Лаврентий одобрил такую позицию. «Ты, Трющев, в трудные моменты в кустах не прятался, надеюс, и дальше будешь проявлят разумную инициативу. А насчет генералских погон… Даже для знакомого тебе здоровяка это дело неподёмное, так что не переживай». С тех пор я пользовался его безусловным доверием. Что касается Закруткина младшего, дело было за малым…

Трущев, не мигая смотревший на меня, поинтересовался.

— Догадался, к чему я клоню?

Я отрицательно покачал головой.

— Эх, молодо-зелено, — усмехнулся Николай Михайлович. — Необходимо было организовать Первому поразительные успехи в тылу врага.

Ветеран откусил от яблока. Жевал долго.

— В защиту Петробыча могу сказать, в подобных играх ему всегда удавалось соблюдать меру. Он носом чуял, чего можно требовать от исполнителей, а что вне пределов их возможностей. Конечно, ошибался, кто без греха, но здравый смысл редко подводил его. Он сразу угадывал всякую туфту. Разве что в последние годы ослабил бдительность… Но это к делу не относится. А вот его наследники, особенно кукурузник, эти были ту-у-п-ы-ы-ы-е! У них не то что выдумки, элементарной фантазии не хватало, чтобы не оторваться от действительности. Они от природы были лишены всяких умственных способностей, тем более, наиважнейшей для правителя — умения держать аппарат в узде. Кукурузника в своем кругу вообще считали чем-то вроде пародии на Теркина. Если бы ты знал, сколько раз он перед Сталиным гопака плясал. Стоило Петробычу ткнуть в него пальцем, и тот уже помчался в присядку. Хитрый был — да. Умный — нет. Когда наука попыталась объяснить ему, что за Полярным кругом кукуруза не растет, холодно там, он этак хитро прищурился и подмигнул — а вдруг вырастет!

Ну, не дурак?..

* * *

— Что касается Закруткина Константина Петровича, я еще в лазарете вынашивал мысль о вредительской деятельности этого грушника. Чем дальше, тем острее полковник Закруткин выявлял свое нутро. Личность оказалась крайне противоречивая, если не сказать, сомнительная, и, если бы не практические соображения, я бы не раздумывая накатал бы на него рапорт.

К сожалению, его арест мог поставить под удар всю операцию. Это был смертельный риск, имея в виду непредсказуемость и своеволие его сыночка.

Задачка была не из простых.

Николай Михайлович бросил огрызок яблока в печку и заявил.

— Я предложил использовать папашу в качестве связника. Я так и сказал Лаврентию Павловичу — другого, более надежного средства, чтобы держать Первого в узде, не вижу.

Ну и напугал же я их!..

— Он, видите ли, не видит! — взорвался Берия и, обращаясь к Федотову, добавил. — Нам толко варягов не хватало!

Рассудительный Федотов сохранил спокойствие. Он обратился ко мне вполне по-дружески, я бы сказал, участливо.

— Николай Михайлович, вы хорошо обдумали ваше предложение?

— Так точно, товарищ комиссар второго ранга.

— Докажите.

— Несмотря на то, что внедрение Первого прошло успешно, его нельзя оставлять без контроля. Обеспечивая связь, полковник Закруткин полностью снимет эту проблему, при этом число посвященных в операцию «Близнец» не увеличится. Он разделит ответственность за фортели Анатолия. С его возможностями нам будет легче поддерживать связь с оккупированной глубинкой во Франции, куда вывели на переформирование дивизию Зевеке.

— Что ты знаешь о Закруткине, Трющев?! — воскликнул Берия.

— Когда разрабатывал Анатолия, познакомился с анкетными данными.

— Вот и заткнись насчет него!

Федотов не дал разгореться страстям.

— Вы полагаете, что Первый способен еще раз выкинуть какой-нибудь фокус? — спросил он.

— Фокус может выкинуть Шеель, а Анатолий впопыхах неверно среагирует на угрозу. У него мало опыта, его вполне могут взять на подставу, на какого-нибудь липового подпольщика, который сбежал из концлагеря и со слезой в голосе обратится к нему за помощь. Закруткин сгоряча может что угодно натворить. Имея на связи Закруткина-старшего, это будет сделать куда труднее.

— Почему бы не попробовать, — внезапно поддержал меня Федотов и подбросил идею. — Пусть его ведомство разделит с нами ответственность. Наше дело предложить и обосновать…

Берия задумался.

— Ты так считаешь?..

Потом обратился ко мне.

— Трющев, можешь идти и не забудь, что ты головой отвечаешь за Первого.

Первая конспиративная встреча Закруткиных, состоявшаяся в Баварских Альпах, принесла на удивление обнадеживающие результаты. Нашему доморощенному Алексу-Еско фон Шеелю по ходатайству Зевеке и фельдмаршала Клюге без всяких помех и задержек присвоили звание лейтенанта вермахта. Эту радостную весть ему доставил Майендорф. Он нагрянул в госпиталь вместе с Магди, которая, покраснев и опустив глазки, преподнесла герою букетик скромных фиалок, чем вызвала бурные аплодисменты соседей Шееля по палате.

Дядя Людвиг от души поздравил Алекса с почетной наградой, которой его удостоили за то, что, отомстив за отца, молодой человек подтвердил звание арийца.

Соседи-фронтовики скромно захлопали — невелика награда. (Один из них потом признался: вот так всегда, дерешься с большевиками не на жизнь, а на смерть, кровь им пускаешь, а тебя за это награждают бумажонкой, свидетельствующей что ты не «рыжий». Очень щедрые дядюшки сидят в Берлине). Затем Майендорф пригласил Первого в гости, ведь после ранения тебе положен отпуск, и ты, Алекс, непременно захочешь побывать в родных местах. Заодно посети Берлин. Мы с Магди ждем тебя. Думаю, господин Шахт тоже захочет повидаться с тобой.

Что могло более убедительно свидетельствовать о успешном начале части операции! Даже предстоящая встреча с Ялмаром Шахтом представлялась в Москве в розовом свете.

— Теперь, уважаемый, сообрази, в каком дерьме мы все оказались, когда спустя два месяца на Лубянке получили сообщение:

«Встреча с Тетей состоялась. Первый на грани провала. Второй — предатель. Его отпечатки пальцев хранятся в банке Lombard Odier. Ситуация три креста».

* * *

— Это был удар под дых, — вздохнул Трущев. — Факт убойный! Берия матерился так, что уши вяли.

— Что будем делать, Трющев?

Они все — Федотов, Фитин, сам Лаврентий Павлович, — уставились на меня, будто я волшебник, способный на расстоянии узреть, что случилось с Первым в Берлине.

Подтекст был понятен — о чем докладывать Хозяину, если он вдруг вспомнит о Первом?

Одна надежда — в ту пору Хозяину было не до Шееля.

Шел сорок второй год. Готов подтвердить, он оказался куда более трудным, чем предыдущий, сорок первый. В конце весны немцы устроили кровавую мясорубку в Крыму, затем, смяв под Харьковом наш ударный кулак, прорвались к Воронежу. В городе завязались уличные бои, и никто не мог с уверенностью сказать, куда повернет враг, захватив этот стратегически наиважнейший пункт. От решения Гитлера зависела судьба страны. По мнению советского Генштаба, вариант поворота на север, на Саратов и Горький, в обхват Москвы, грозил, если у врага хватит сил, реальным поражением в войне. Южное направление, в сторону Сталинграда, давало надежду на передышку.

Нарком ввел меня в курс дела.

— Полковник Закруткин предлагает немедленно отозвать Первого.

Что я мог возразить? Решение очевидное со всех точек зрения. Не имея ясного представления, в чем состоит угроза и откуда она исходит, мы ничем не могли помочь Толику. Затягивая решение, мы, скорее всего, погубили бы его, а это означало внутреннее расследование, гнев Петробыча.

История впала в пронзительную ностальгию, заставила Трущева выявить нутро.

— Мне бы согласиться с грушником, но совесть партийца не позволила. Я был уверен, страхи Анатолия преувеличены. Но попробуй скажи об этом вслух. Даже если ты не за анкету, а за дело болеешь.

Усек?

Я кивнул. Что ж тут не понять.

— Это, соавтор, страшная ответственность. Известно ли тебе, что такое ответственность?

Он поднялся и, порывшись на полках, достал толстенную общую тетрадь. Раскрыл ее и прочитал.

— Вот послушай, что писал по этому поводу Вольф Мессинг.

«…ответственность — это один из самых коварных «измов», который только можно выдумать себе на погибель. Поддаваться ей, значило окончательно погубить себя. Это я проверил на себе. Эта «сть», как, впрочем и «принципиальность», предполагает, что ее носитель изначально кому-то что-то должен. Более того, несчастный чаще всего испытывает головокружащую радость оттого, что допустил эту ядовитую жидкость в свое сердце. Отравленный «ответственностью», он полагает, что ему доверили принять участие в каком-то великом и благородном деле. Его страх — это страх радостный, сходный с энтузиазмом, но от этого он не становится менее страхом».

А вот еще…

«Если кто-то из романтически настроенных читателей заинтересуется, как можно работать в таких условиях, могу заверить — испытание «ответственностью» являлись в то время нормой, modus vivendi строителей социализма. Ответственно подойти к выполнению задания считалось делом ума, чести и совести этой эпохи. Мне пришлось на собственном опыте убедиться, что «ответственность» сама по себе, вольная и осознанная, не привязанная как служебная собака к какому-то высокопоставленному и напыщенному «изму», способна творить чудеса».

Трущев снял очки, пристроил их на громадном, с золотистым отливом бочкé антоновского яблока. Оно угрюмо, через минусовые стекла, глянуло на меня и предупредило — не спеши с выводами.

Я доверился яблоку.

Между тем Трущев продолжал вещать.

— Доводы были самые незамысловатые. Во-первых, встреча с Тетей состоялась. Во-вторых, Первый сумел переправить сообщение через мертвый почтовый ящик, следовательно, он обладает некоторой свободой передвижения, чего просто не могло быть, если бы абвер или гестапо взяли его под колпак. В-третьих, Шеель у нас в руках, и мы обязаны по полной использовать этот фактор. Я предложил срочно вызвать барончика из лагеря и хорошенько допросить на предмет — «жизнью играешь, сукин сын? Подожди, мы тебе покажем кузькину мать!» Также незамедлительно направить Старика в Берлин, а пока, не теряя времени, по радио, потребовать от Первого прояснить обстановку. Ты ухвати главное — предложенные мною меры имели смысл только в том случае, если кто-то из старших по званию рискнет взять на себя ответственность.

Берия рискнул.

После чего Трущев объявил.

— На этом и закончим. Пора на боковую.

Я не выдержал.

— Издеваетесь?! В ваших записках нет ни слова о каких-то Тетях, первых, вторых, крестах, мертвых почтовых ящиках? Только общие слова и цитаты из классиков марксизма-ленинизма, а также из воспоминаний небезызвестного Мессинга. Теперь вдруг оказывается, что ответственность перед каким-то «измом» — это самая страшная напасть, которая может овладеть человеком!.. Просто чума какая-то!

Трущев поправил меня.

— Чумой нашего времени является ирония, — и, отыскав в своей многостраничной библии, очередную цитату, снял очки с яблока и продекламировал. — «Чумой нашего времени является ирония. Эта как бы «насмешка», а точнее, презрение, позволяет повысить собственную значимость, оскорбить любое чувство, высмеять самый благородный порыв. Ирония безжалостна, бесчеловечна, пуста, лишена способности творить. Она превращает человека в надменного скота, считающего допустимым оскорблять невинных, терзать слабых, насмехаться над мудрыми».

— Это тоже Мессинг сказал? — нескрываемым сарказмом спросил я.

— Нет, граф Сен-Жермен.

Что я мог возразить Сен-Жермену? И, тем не менее, вечер удался. За эти несколько часов мне повезло пообщаться с историей, ощутить присутствие вечности, пусть даже вооруженной знаменитой косой, побывать в сталинском дурдоме и, что особенно радовало, приобщиться к тайнам согласия. Не много ли за раз, тем более, что мне надо будет каким-то образом упаковывать этот материал в читабельный, упрощенный для дуриков роман. Как прикажете работать с таким материалом? С какой буквы писать этих Дядь, Теть, Первых, Вторых. С прописной или строчной?

Я выложил эти сомнения полковнику в отставке.

Трущев, не задумываясь, наложил резолюцию.

— Буря в стакане воды! — затем неожиданно смилостивился, наверное, водочка подействовала, и добавил. — Объясняю вкратце — три креста означают провал. Мертвым ящиком называют такой способ передачи информации, при котором неизвестно кто закладывает сообщение и неизвестно, кто вынимает. Принимающий передает сообщение пианисту, который просто должен отстучать его в эфир. Инструкции Первый получал по радио. В Москве мы обговорили время и частоты, однако проблему с обратной связью нам до конца войны так и не удалось решить удовлетворительно.

Николай Михайлович поднялся, дал последние инструкции.

— Что касается Светочки, я отговаривал ее от занятий парашютным спортом. Толковая девушка. Красавица. Горячая, энергичная… Папа, как ты не понимаешь, что прыжок с парашютом — это прыжок в будущее. Десантные войска — самые важные. Я попытался объяснить ей, что самыми важными войсками следует считать танки. Или атомную бомбу, о которой тогда ходило множество слухов. Например, одна бомба — один город. Судоплатов усиленно работал по этой тематике. Но разве вас, молодых, можно в чем-нибудь убедить. Так что война достала нас с Таней через четыре года. Я этот полет с нераскрывшимся парашютом до сих пор забыть не могу. Остался у нас мальчик, пусть даже чужой, пусть даже поднадзорный, но наш. Он называл меня «деда», а Таню «баба».

На прощание смилостивился.

— Я пошел спать, а ты, если хочешь, можешь познакомиться с отрывком из воспоминаний Мессинга. Это подлинный материал, а не седьмая вода на киселе, опубликованная в журнале «Наука и религия». Правда, здесь тоже много туфты и умолчаний, но зерно истины есть. Имей в виду, Вольф Григорьевич, к сожалению, перепутал последовательность событий. Он много чего напутал, например, насчет меня. Он на сегодняшний день знаешь что мне напророчил? Мол, сдохну я от разрыва сердца, а я, как видишь еще ого-го. Еще вполне огурчик. Вольф Григорьевич также перепутал даты — не знаю, сознательно или нет. Вас, сочинителей, трудно понять, чем вы руководствуетесь, прибегая к хронологии.

Ладно, проехали. К тому моменту, когда Мессинг был подключен к операции, мы еще не знали, какая именно угроза нависла над Первым, а он уже пишет о мерах, на которые решилось руководство НКВД, чтобы справиться с кризисом. Рассказать об этом надо с юмором, с легким налетом сенсационности. Насчет использования экстрасенсорики и прочей телепатической ерунды не стесняйся.

Уже с порога добавил.

— Мысль о привлечении Мессинга к расшифровке угрозы, нависшей над Первым, первым высказал Берия.

Затем он дружески предупредил меня.

— Но об этом писать не следует. Так будет лучше, дружище, — и улыбнулся на прощание.

 

Глава 5

Отрывок из воспоминаний Мессинга я привожу полностью, не редактируя, только изредка, для лучшего понимания событий, внося уточнения в текст.

Лично я в таком сотрудничестве с автором не вижу никакого криминала.

А вы?

Для ясности — руководство НКВД, приняв предложение наркома использовать необычные способности Вольфа Мессинга, тут же отправило Трущева в Новосибирск. Прямо с аэродрома Николай Михайлович помчался в гостиницу, разбудил растерянного Мессинга, заставил его одеться и сразу на аэродром. В самолете они обсудили создавшуюся ситуацию. Спустя сутки с помощью Поджигайло оба оказались в Москве.

* * *

Бомбардировщик — это не гостиничный номер, где трудно избавиться от посторонних ушей, так что, устроившись в салоне, мы с Мессингом имели возможность обговорить детали предстоящего задания.

Итак, слово Вольфу Григорьевичу Мессингу:

«Сразу после посадки — время было позднее, далеко заполночь, — меня доставили на Лубянку, прямо в кабинет наркома. Берия заметно пожелтел, исхудал, глаза были до крайности усталые — видно, работы было невпроворот. Тем самым он несколько развеял мои опасения насчет способности кремлевских вождей оказать сопротивление врагу. Времена были трудные, и вера в победу, отовсюду доносившаяся до меня, нередко сочеталась с розовыми надеждами на то, что «немецкий пролетариат наконец проснется и сбросит преступную фашистскую клику». Или, что еще тревожнее, — «наши» сумеют договориться с немцами». Этот неожиданный для меня, разочаровывавший оттенок будущего плохо сочетался с природной русской привычкой кряхтя тащить воз, каким бы тяжелым он не казался. Но что было, то было. К счастью, у этих, в Москве, подобных настроений не было, это внушало надежду на осуществление предсказанного мною будущего.

Лаврентий Павлович встретил меня на удивление приветливо. Назвал «старим дружищем», поблагодарил за желание помочь, угостил чаем. Затем протянул папку и предложил ознакомиться с делом негодяя, осужденного за шпионаж, от чего я, помня разговор с Трущевым в самолете, резко отличавшийся от полученных в гостинице инструкций, решительно отказался. Не хватало, чтобы Мессинг увяз в секретных материалах!

— Нет так нет, — пожал плечами Лаврентий Павлович.

Он коротко, не вдаваясь в подробности, рассказал о подозреваемом; его, так сказать, жизненном пути, затем толково и с въедливой дотошностью обрисовал мою задачу и предложил приступить.

В свою очередь я попросил оградить наш разговор от прослушки. Прилипчивое ухо от меня все равно не скроешь, а эта добавка к беседе заметно осложнит выполнение задания родины.

— Почему? — спросил нарком.

— Я постоянно буду отвлекаться от работы. Насколько я понял, вам нужен ответ на вопрос, готов ли осужденный честно сотрудничать с советской властью или он лукавит? Комментарии и объяснения вас не интересуют?

Берия согласился.

— Хорошо. Давайте резултат. В случае чего объяснения ми и так получим.

Трущев повел меня по коридору, затем мы вышли во двор, направились к мрачному зданию внутренней тюрьмы, и по мере приближения к цели меня все крепче охватывал страх и раскаяние — только очень легкомысленный и крайне недалекий человек мог добровольно согласиться быть помещенным во внутреннюю тюрьму на Лубянке? Пусть даже на несколько часов. А если это ловушка? Мне стало стыдно за Мессинга. Сколько сил Вилли Вайскруфт потратил, чтобы научить его держаться подальше от властей, а он вновь ввязался в темную историю. Скверную шутку играет с человеком неистребимая греховность натуры. «Измы» исполнительности и оказанного доверия ловко подцепили его на «интерес», на профессиональный азарт, обещая познакомить с мыслями врага на расстоянии. То, что я имею дело с врагом, представлялось очевидным.

Трущев довел меня до железных дверей, где нас встретил дежурный офицер, проводивший меня в камеру. На пороге, уже погружаясь в сулонг, я поставил себе задачу — если это возможно, помочь несчастному узнику, чьи мысли мне предстояло угадать, все равно по какой причине он угодил в эту клинику.

Пациентом оказался рослый чернявый молодой человек лет двадцати с характерным «арийским» носом.

Мессинг представился. Заключенный ответил, что рад встрече со мной даже в такой неожиданной обстановке. Действительно, по-немецки он говорил с заметным славянским акцентом — громыхал буквой «р».

Акцент — пустяк, акцент мы исправим….

Заключенный спросил, не собираюсь ли я провести с ним сеанс гипноза? Я не обратил внимания на колкость, а тот продолжал сыпать комплиментами. В частности он сообщил, что рад побывать на представлении, где будет исполнять роль зрителя и индуктора одновременно. Я всегда был интересен ему (слово «интересен» он не без тайной насмешки выделил). Еще мальчишкой ему посчастливилось присутствовать на моем выступлении в Дюссельдорфе, затем, уже в зрелом возрасте, сумел пробиться на сеанс в Одессе. Пациент спросил, как Мессингу удается так ловко водить зрителей за нос и зачем он согласился участвовать в чекистской провокации? Я пропустил издевку мимо ушей и признался, что в работе мне помогает опыт и, естественно, кое-какие природные способности.

— Например? — поинтересовался молодой человек.

— Ну, хотя бы… в Дюссельдорфе на моем представлении вы были с отцом. Это было в двадцать девятом году.

— Это вы могли вычитать из моего дела.

Я, державший ушки на макушке, сразу сообразил — вот откуда у наркома появилась идея привлечь Мессинга! Этот молодой человек из приличной семьи упомянул о нем в своих показаниях.

— Конечно — согласился я. — Но во время допросов вы ни словом не упомянули, что вместе с вами была Магди, дочь друга вашего отца. Не могу разобрать его фамилию?..

Молодой человек вызывающе промолчал.

Я поинтересовался.

— Он попросил взять ее с собой?

— Что вы хотите от меня?

— Меня попросили проверить, насколько вы искренни, согласившись помочь красным? Ведь вы же дали согласие спасти нашего человека на той стороне, не так ли?

— Что для этого надо?

— Расскажите о себе. Только вслух говорите исключительно по-русски.

Заключенный не сразу догадался, что я имею в виду, затем пожал плечами и начал с того, что официально представился. Его звали Алекс-Еско Альфред фон Шеель (давайте условимся называть его этим именем). Родом он был из старинного вестфальского рода, корни которого исходят из XV века. Основатель фамилии Иоганн Ланц фон Шеель возвысился из простых цирюльников, Чем он угодил германскому императору, Еско сказать не мог. Его отец, Альфред-Еско Максимилиан, носил титул барона. Альфред принимал участие в Первой мировой войне, однако где и в каких частях служил, молодой человек не уточнил. Поражение Германии, особенно унижения, которым победители подвергли рейх в 1918 году, а также испытания, грудой посыпавшиеся на него — увольнение из армии, трудности мирного времени — основательно поколебали его веру в прошлое. Сомнения усугубила депрессия, в которую старший фон Шеель погрузился после смерти любимой жены, оставившей ему восьмилетнего сына.

Разочарование, овладевшее отцом, закрепилось в детских впечатлениях Еско жуткими подробностями и более чем странными поступками, которые отец после смерти матери нанизывал один на другой. Он ни с того ни с сего принялся публично нахваливать красных. Знакомые — офицеры рейхсвера и местный высший свет — начали поговаривать, не сошел ли Шеель с ума? Разговоры усилились, когда отец продал поместье и землю и взялся возводить деревообрабатывающее предприятие. Правда, когда фанерная фабрика начала приносить неплохой доход, свет перевел его из разряда умалишенных в разряд сумасбродов. Альфреду фон Шеелю было плевать на «этих напыщенных индюков». Он окончательно порвал с прежними знакомыми и окончательно скатился к «левакам». Однажды заявил вслух, будто бы Советы — страна молодых и здоровых людей. Там занимается заря нового мира, и всякий порядочный человек обязан оказывать помощь Советам. Чудачества кончились тем, что в разгар кризиса он обанкротился, бросил Вестфалию и по контракту отправился в Советскую Россию способствовать строительству социализм.

Обыкновенная история!

В Советском Союзе его направили на Урал, где возводилось большое деревообрабатывающее предприятие. Директором стройки был назначен местный партийный функционер, а Шеель стал у него консультантом. Местные власти вскоре по достоинству оценили усердие буржуазного спеца, его желание влиться в новую кипучую жизнь, и спустя год он фактически возглавил строительство. Альфред фон Шеель записал сына в местную школу, при этом посоветовал называться исключительно Еско, чтобы не привлекать внимание к слишком броской, классово чуждой фамилии и, ни в коем случае не упоминать о титуле. Если не хочешь, чтобы тебя дразнили бароном, предупредил старший Шеель, забудь Алекса, Альфреда и так далее. Молодой человек признался, что сначала ему было нестерпимо жаль прошлого, особенно свое полновесное звучное имя, однако отец настоял на своем.

Здесь, к моему немалому удивлению, заключенный не удержался — видно, прошлое крепко вцепилось в него, — и мысленно добавил про себя.

«Ты должен стать здесь своим, Алекс!».

Это было сказано по-немецки.

Мне явилась тусклая размытая картинка, на которой высокий сухощавый немец с породистым лицом наставлял маленького мальчика, как следует вести себя с советскими сверстниками. Волосы у мальчика были прилизаны и разглажены на пробор.

Одолев воспоминания, Еско продолжил.

— Отец всегда отличался чрезвычайной предусмотрительностью. Кому в голову пришла бы мысль принять в пионеры барона Алекса-Еско фон Шееля? А своего в доску Еско — пожалуйста. В четырнадцать лет отец настоятельно посоветовал мне вступить в комсомол. Это было в тот год, когда Гитлер пришел к власти. Отец доверительно поговорил со мной на эту тему. Он сообщил, что намерен принять советское гражданство.

На этом месте заключенный не удержался и вновь мысленно скатился к правде.

На самом деле смысл разговора состоял в том, что старший Шеель признался сыну, что вынужден принять советское гражданство. Так было запланировано заранее — в случае каких-либо социальных потрясений в Германии фон Шеелю и его сыну необходимо стать полноправными гражданами Советского Союза.

— Отец был не в восторге от фюрера, — объяснил Еско. — По его мнению, ефрейтору не хватает рассудительности. Он тороплив и поверхностен.

Здесь молодой человек вновь сделал паузу — долго прикидывал, договаривать или нет?

Я с волнением ждал, на что он решится. Суть разговора уже была мне известна, однако я ничем не выдал себя.

Еско попросил угостить его папиросой. Я протянул ему пачку. Он закурил, глубоко затянулся, выпустил богатую струю дыма и поделился.

— Отец учил меня — сынок, запомни, народ сам выбирает вождей. Не подданные, а именно народ. Мы принадлежим к славному племени германцев. Предки ждут от нас верности и стойкости духа. Это — страна врагов, Алекс. Так было и так будет…

Устная и внутренняя речь совпали слово в слово.

Он жадно затянулся и продолжил.

— Он напомнил: «Не забывай, ты — фон Шеель, и у тебя есть деньги, но, чтобы достойно воспользоваться ими, ты не имеешь права замарать наше славное имя. Ты обязан исполнить долг перед родиной. Гитлеры приходят и уходят, а интересы отчизны остаются. Они неизменны». Что касается России, отец предупредил — здесь ты никогда не будешь своим. Помнится, он даже воскликнул — что ты, фон Шеель, будешь иметь здесь, кроме пайка? Хорошенько подумай об этом и держи язык за зубами.

Слова отца вызвали у подростка тяжелый душевный кризис. Мне стало по-человечески жаль молодого человека. Кроссворд, в котором он оказался, решить было непросто.

— Его якобы левые убеждения, — разгорячился Еско, — оказались фикцией. Точнее, маскировкой. Что касается «напыщенных индюков» в Дюссельдорфе, он даже в Москве вспоминал о них с неприкрытой неприязнью. Они якобы готовы были за пфенниг продать фатерлянд.

Далее Еско с горечью констатировал заболевание, которому оказался подвержен его отец.

— В нем было что-то от фанатика. Даже в России я редко встречал таких. Увидев открытое пламя, он буквально сходил с ума. В Советский Союз он отправился по заданию абвера на глубокое залегание. Я сообщил об этом в своих показаниях. Впрочем, как мне представляется — и это тоже задокументировано — ставка, прежде всего, делалась на меня; на то, что я, оставаясь немцем, впитаю советскую жизнь и стану здесь своим.

После паузы он продолжил.

— Для меня это было трудное испытание. В ту пору мне было четырнадцать лет. Я успел сдружиться с местными ребятами и многое из того, во что они верили, о чем мечтали, казалось мне верным.

Это было совсем по-мессинговски. Путаница в его голове очень напоминала лабиринт, в котором недавно очутился знаменитый маг. В стране мечты тоже были свои темные углы, их оказалось немало, но у меня был опыт общения с Вайскруфтом, с Адди Шикльгрубером и то, что мне, в конце концов, стало ясно как день, для молодого еще человека являлось серьезной, на грани помешательства проблемой. Кто в юные годы готов смириться с проблемой, какое из двух зол выбрать? А выбирать придется, иначе в лабиринте далеко не уедешь.

Между тем молодой Шеель мечтательно продолжил.

— Мы увлекались межпланетными перелетами, создали в школе кружок.

Пауза, легкое облачко дыма, насквозь пропитанное меланхолией.

— Они вовсе не испытывали ненависти к немцам. Они восхищались Обертом, Цандером. Их стремление сказку сделать былью, увлекли меня. Почему бы и нет, господин Мессинг? Я был обязан выполнить приказ родины, но мне претило гадить. Спасибо отцу, он, по-видимому, что-то почувствовал и не стал насильно втягивать меня в работу.

— Возможно, пожалел?

— О чем вы говорите, господин Мессинг! Какая жалость?! Чем в нашем положении могла помочь жалость? Я уверен, сантиментов у него не было, но завязывать меня крепким узлом он считал недальновидным. Я же не червь. Не знаю, поймете ли вы меня, но больше всего мне не хотелось терять уважение к себе. Стоит один раз сломаться…

Он обреченно махнул рукой.

Я заверил Еско.

— Я понимаю вас. Более, чем понимаю.

Молодой человек пожал плечами.

— Мне, в общем-то плевать, понимаете вы меня или нет!.. Когда я учился в последнем классе, отец послал меня в Челябинск. Это был единственный раз, когда он привлек меня к работе. В Челябинске я должен был встретиться с человеком, приметы которого сообщил мне отец, а также осмотреть ведущуюся там стройку. Мы встретились, незнакомец передал мне дешевый портсигар. Приметы агента и описание портсигара я изложил на допросе. Больше никаких заданий такого рода я не выполнял.

Еско сделал последнюю затяжку, затушил папиросу о каблук и возмущенно повторил.

— Жалость!! Надо же! Вы еще вспомните про любовь к ближнему!.. Это все для благородных девиц. Я уверен, по дороге в Челябинск и обратно кто-то исподтишка следил за мной — не заверну ли я по пути в НКВД? Э-э, о чем здесь говорить!..

Он переменил позу, закинул ногу на ногу и объяснил.

— Пафос в другом. Когда я вернулся в Краснозатонск, отец подробно расспросил, как идет строительство машиностроительного завода. Сколько к нему подводят железнодорожных путей, количество корпусов, как много рабочих, о чем они говорят? Когда я спросил, зачем это нужно, он объяснил — на этом заводе будут производить танки, которые рано или поздно обрушатся на нашу родину.

Еско фон Шеель, словно желая, чтобы я предельно серьезно отнесся к его словам, взглянул мне прямо в глаза.

— Мне пришлось сделать выбор.

— Какой же выбор вы сделали? — спросил я.

Он усмехнулся и мысленно послал меня к черту. По-немецки.

Я ответил ему тоже по-немецки. Мысленно.

«Скажите правду».

Он недоверчиво глянул на меня и, не удержавшись, откликнулся: «Какую правду?!» — затем оторопело огляделся, словно отыскивая отверстие в стене, откуда до него долетел немой вопрос.

Я был настойчив. Я был в хорошей форме, и моя внутренняя речь журчала, как прозрачная вода.

«Какой выбор вы сделали? Россия или Германия? Скажите мысленно, на родном языке. Они не могут подслушивать мысли».

Он уставился на меня, побледнел. В его глазах внезапно созрело прозрение, сменившееся откровенным ужасом. Чтобы вывести из ступора, я протянул Еско пачку. Он автоматически, щелчком выколотил оттуда папиросу. Закурив, ожил. Кровь прихлынула к щекам. Мысли его смешались, закружились. Некоторое время я различил неясную туманную взвесь. В ней промелькивали лица, одно из них было женское — по-видимому, матери. Она была в шляпке с букетиком цветов, приколотых к тулье.

Наконец ему удалось взять себя в руки. Возможно, он смирился с тем, что в арсенале НКВД оказалось такое фантастическое средство как угадывание чужих мыслей.

Его голос окреп, обрел расшифрованную ясность.

«Разве (дело в том), Россия или Германия? Беда (в другом), герр Мессинг. Я имею (смутное) подозрение, что это (не тот) выбор. Принять (чья-то сторона) означает (сразу) подписать (себе) смертный приговор. Дело (не в том, кому) служить, а (в том, что) обе страны не правы. (Или) обе правы».

«Говорите вслух… Что-то говорите вслух!» — подтолкнул я его.

— Подождите, я еще не закончил, — торопливо выговорил он. — Перед экзаменами на аттестат зрелости, отец имел со мной доверительную беседу. Он посоветовал поступить в институт, после его окончания зарекомендовать себя и подать заявление в партию. «Война неизбежна, — напомнил он, — ты должен быть готов выполнить долг». Его совет свел меня с ума…

Он вновь перешел на немецкий мысленный.

«Повторяю, (либо) обе страны правы, (либо) обе не правы. Если невозможно исполнить долг (по отношению) к обеим, значит, (надо отвергнуть) их обе. (И) Гитлера, (и) Сталина. Как это осуществить (практически)? Подскажите».

Вслух Еско продолжил.

— Я поступил в Уральский политех. Отучился почти три года. Был отличником! — не без юношеской гордости похвалился он. — С отцом переписывался редко, так было оговорено заранее. За полтора года два письма. От меня — приветы и отчет об успехах в учебе. От него безграничное удовлетворение от проделанной работы — фанера шла высший сорт. Если пропитать листы особым клеем, ее вполне можно использовать при сборке самолетов. В феврале сорокового отец шифрованной телеграммой до востребования вызвал меня на Урал. Поздравление с праздником означало, что я должен вести себя крайне осторожно и ни в коем случае не появляться в Краснозатонске. Я, соблюдая все меры предосторожности, отправился в условленное место. Об этом я подробно рассказал на следствии. Оказалось, наружка не смогла зафиксировать нашу встречу. Отец сообщил, что после последней диверсионной акции обнаружил за собой слежку.

— Что за акция? — поинтересовался Мессинг.

Язык бы Мессингу отрезать!!

Еско подозрительно уставился на меня.

— Он пытался сжечь фанерный завод. Чекисты вышло на след. Конец был неизбежен. Отец хотел любой ценой спасти меня. Для этого он передал мне заранее приготовленные документы, такие чистые, что не подкопаешься, и приказал начать новую жизнь. Он дал мне явку в Москве, которой я мог воспользоваться только в крайнем случае.

Я ушел из института и на время исчез.

Опять в эфире промелькнуло знакомое женское лицо. Меня взяли сомнения — оно мало походило на лицо немецкой дамы.

— …спустя несколько месяцев я отправился в Одессу и там с новыми документами поступил в пехотное училище. Отучился полгода и в весной сорок первого меня взяли. Я до сих пор не могу понять, как они вышли на меня. В чем промах?! Документы безупречные, мне не надо было прикидываться советским, разве что…

Он задумался, потом, словно о чем-то догадавшись, проницательно глянул на меня и добавил.

— Я рассказываю то, что уже давным-давно оформлено в протоколах допросов. Что еще вы хотите услышать от меня?

— Я верю вам, Алекс, — ответил я. — Мне не нужны подробности. Но вы в растерянности, вам не по себе. Поверьте, мне тоже! По правилам этой безумной игры вас уже не должно быть на белом свете. Этот разговор в принципе не должен был состояться!

Далее по-немецки, на волнах телепатического эфира я индуцировал в сторону Алекса.

«Вы не доверяете (мне), но (могу ли) я доверять вам? Возможно, это провокация красных? Они (уже пытались) подловить Мессинга на (какой-нибудь) антисоветчине. (Пытались приписать) умысел на психический теракт. Говорите вслух, не молчите!!! Почему вас оставили в живых?».

Он с непривычки брякнул.

— Вы хотите знать, почему меня не расстреляли?

«Тише, молодой человек! Осторожнее!!»

Теперь пришла моя очередь закурить.

«Знать хочу, — сообщил я, — (но только) правду. Это понятно?»

«Да», — ответил он и наглухо закрылся.

Некоторое время мы играли в молчанку. Время стремительно убывало, а результата не было.

Я заговорил вслух.

— Послушайте, молодой человек. Вы видите перед собой человека, который лучше любого лекаря способен излечить вас от такой заразы как хандра. А также от верности долгу и прочих смертельно-идеальных бацилл, не дающих покоя людям. Я готов помочь вам обрести твердость духа и веру в цель. Что вас мучает? Страх?

Генрих отрывисто кивнул.

— Калибр страха не приемлем?

Еще подтверждающий кивок.

— Вам грозит расстрел?

Кивок.

— Вам предлагают свободу, если вы что-то исполните?

— Я рассчитывал на амнистию, однако они предложили мне сносные условия существования. Меня мобилизуют в трудовую армию. Это считается полупрощением.

— Выбор для вас мучителен? Вы не желаете ощущать себя предателем?

— Мне предлагают работать против Германии. Правда, они хитрецы — утверждают, что работать я буду не против Германии, а против преступного режима Гитлера.

Я сразу распознал почерк Трущева, но разве Николай Михайлович был не прав, играя такого рода «измами»?

Парень был мне симпатичен, его трудности являлись отражением тех испытаний, которые пришлось преодолеть мне. Я не мог оставить его в беде.

Далее торопливый мысленный речитатив.

«Что (вас) смущает?»

«Они (не верят) мне».

«Что вы (хотите от) меня?»

«Чтобы они мне поверили».

«Убедите меня. (Говорите вслух). Убеждайте, убеждайте!!»

— После ареста меня доставили на Лубянку. Здесь следователь (передо мной явственно вплыл лицо Трущева) сообщил, что отца взяли с поличным, приговорили к расстрелу за шпионаж, приговор приведен в исполнение. Если я не хочу последовать за ним, мне придется рассказать все как есть. Я рассказал все как есть, но особой надежды не питал. Статья у меня, сами понимаете, такая, что оставалось только ждать исполнения приговора. Когда на суде мне сунули десятку и даже не за измену родине, а по «пятьдесят восьмой-четыре» (оказание помощи международной буржуазии) и «пятьдесят восьмой-шесть» (сбор сведений несекретного характера), я решил, что мне крупно повезло. Я долго не мог понять, в чем дело, пока на последующих допросах следователь не удивил меня странной направленностью вопросов. Его мало интересовали конкретные факты — адреса, явки, поездка в Челябинск. Куда больше его интересовали наши родственники в Германии, прежние друзья отца. Он расспрашивал о поместье, которое отец продал в двадцать пятом, интересовался фабрикой, нашей городской квартирой в Дюссельдорфе.

Я отвечал как можно более подробно. Рисовал схемы расположения мебели, называл уменьшительные имена, которыми мами награждала служанок. Я в точности описал им баронский герб нашего рода. Догадка посетила меня, когда ко мне в камеру подсадили молодого человека одинаковой со мной наружности…

— То есть?

— Мы были похожи, как две капли воды. У близнецов больше различий, чем у меня с этим русским парнем. Правда, со временем, приглядевшись, я обнаружилось, что и подбородок у него выдается не так, как у меня, и разрез носа, и ухватки чужие, и ведет себя он несколько иначе. Но это было потом, а за то время, что он провел со мной в камере, он усердно старался стать таким как я. Он изо всех сил старался превратиться в Алекса-Еско фон Шееля. Это открыло мне глаза — его готовят на мое место. Это давало мне шанс.

— Шанс? — не понял я.

Я многого не мог понять, но, прежде всего, какое отношение имела ко мне эта захватывающая история? С какой стати Лаврентий Павлович вспомнил о Мессинге? Ну, было упоминание о нем в показаниях этого заключенного, подробно рассказавшего о своем детстве. Ну, вспомнил Шеель о моем выступлении в Одессе — и что? Какую цель преследовал Лаврентий Павлович, приглашая Мессинга? Нет ли в этом приглашении второго дна? Наркомвнудел на все способен, я был уверен в этом, так что ухо следовало держать востро.

— Естественно, — подтвердил Генрих. — В конце ноября сорок первого меня дернули из камеры и сунули в лагерь. На прощание следователь доверительно предупредил — вы неглупый человек, Шеель, и должны понимать, если с вашим визави на той стороне что-то случится, вас ждет суровое наказание. Другими словами, операция началась.

Алекс вслух грубо выругался по-русски-немецки.

— Scheiße, scheiße и еще раз Шайзе (сноска: дерьмо), вашу мать! Подавиться вам колом в глотке!

Далее на немецком мысленном торопливо пожаловался.

«(Сталинский) лагерь хуже (любого наказания), тем более (тот, в котором) я очутился. Я (стремился) любой ценой вырваться (оттуда). Как (видите, моя уловка) сработала».

«Чем (же он) страшен?»

«Вы никогда (не бывали) в лагерях?»

«Нет».

«И не советую. Кормежка (паршивая, обычно ее) вовсе нет. Вы (там и месяца) не протянете».

«Говорите вслух. Только (думайте, что) говорите. О лагерях ни слова».

— Две недели назад меня самолетом доставили сюда и предложили искупить вину.

«Так не бывает!» — не поверил я.

«Я тоже (так считал). Какой (дурак возьмет на себя) ответственность вручить мне оружие и (отправить) на передовую. Я же (по идее сразу) перебегу на ту сторону».

«А вы (не перебежите)?»

«Нет!»

«Не верю. Вы (что-то не) договариваете. Говорите вслух!!! Нельзя (делать слишком) длинные паузы».

«(Если) я скажу, (вам) не выйти отсюда».

«Обо (мне не) беспокойтесь. (Подумайте) о себе. На той стороне (вас тоже ждет) расстрел или лагерь».

«Не скажите. У меня есть (чем поделиться с) дядями из фатерлянда!»

«(Говорите) вслух. (Говорите) что угодно, (только) не молчите!!!»

Он не произнес ни слова, поэтому мне пришлось заполнить опасную паузу.

— Зря надеетесь, Еско. Я знаю фашистов. Так с какой целью вас доставили в Москву?

— Человек на той стороне оказался или скоро окажется на грани провала. Следователь утверждает, что это случилось по моей вине.

— Это правда, Алекс. Я знаю, что это правда. Расскажите все. Что вы утаили от чекистов?

Он сделал вид, что задумался, долго курил, осыпая меня с помощью табачного дыма грубыми и оскорбительными для всякого честного медиума мыслями.

«Вы провокатор. Scheiße, scheiße!!! Вы красный (провокатор)!!! Зачем (вам рисковать) головой? Шайзе!!»

«Не (спешите с) выводами. Я согласен (с вами), выбор труден. Чтобы спастись, (попробуйте) отказаться от романтических настроений. Что-то в Германии и что-то в России враждебно вам. Но что-то настроено дружественно».

«Если вы имеете (в виду исход) войны, я более склоняюсь (к победе) красных. Если Гитлер (не смог сразу раздавить) их, ему каюк! На стороне красных (право) на жизнь. Они (будут драться до) конца. У (них есть) Сталин. Этот кого (угодно в бараний рог) согнет!»

«Согласен. Хотя (это не бесспорно). Не отвлекайтесь! Но выбор (вовсе не означает), что можно (предать живого) человека на той стороне».

«Я (не собираюсь никого) предавать. В том числе (Германию). В том числе (и своих) соотечественников.

Я спросил вслух.

— Вы знаете что творят наши соотечественники на оккупированной территории?

— Разве вы немец?

— Я вырос в Германии, там стал человеком. Мне было одиннадцать лет, когда я сбежал из иешивы? Вы не любите евреев?

— Глупости! Среди моих друзей в Краснозатонске были евреи. Прекрасные ребята.

— Этих прекрасных ребят расстреливают без суда и следствия. Только за обрезание, а их родственников сгоняют в гетто.

Он задумался.

Сердце у меня дрогнула. Я ни в коем случае не стал бы доверять антисемиту, но, чувствовалось, у Еско нет камня за пазухой. Он вспомнил, как его отец по поводу гонений, распространившихся при Гитлере, заметил, что не одобряет преследований по расовому принципу. В первую очередь, объяснил старший Шеель, это бесполезно, во-вторых, примитивно, но это его страна, и он вынужден исполнять долг. Он воистину был старый имперский барон!

Я напомнил Еско.

— Один умный человек, живший в восемнадцатом веке, сказал, что верность долгу относится к тем опаснейшим заболеваниям, которым мечтают заразиться многие.

— Хорошо сказано, но это не мой случай.

«Это (именно тот) случай. (На одной чаше) верность долгу (неизвестно перед) кем и неизвестно по какой причине, (на другой) жизнь человека, который борется (с фашизмом). Расскажи (все). За свои (грехи отвечу) сам. О чем (ты) умолчал?».

— Итак, в чем причина, что вас так срочно привезли в Москву?.. — я был настойчив.

— Перед отъездом отец перевел все свои средства в валюту и положил на счет в один из швейцарских банков. Мы съездили в Женеву, там у меня как наследника взяли отпечатки пальцев. Полагаю, что человеку на той стороне предложено получить деньги. Если он не в состоянии добраться до счета, следовательно, он не Шеель. Мне предлагают отравиться в Швейцарию и снять ключ. За это мне обещана амнистия и восстановление в правах советского гражданина.

«Они (боятся, что ты) сбежишь?!»

«Я сам (боюсь, что) сбегу!»

«Я верю (тебе, Алекс). У тебя (в сердце нет) ненависти к тому (человеку, который сейчас) находится в Германии?»

— У меня нет к нему ненависти.

Я испугался — ах, какой прокол! Я же не спрашивал о ненависти вслух. Хорошо, замнем.

— Ты полагаешь, что стоит тому человеку добраться до твоих денег, и ты останешься гол как сокол?

— Нет. Отец так распределил вклад, что до тридцати пяти лет я могу снять одновременно только твердо назначенную сумму. Она велика, но это мизер по сравнению с общим состоянием.

— Кто следит за исполнением этого условия?

— Душеприказчиками отца являются его друзья по Дюссельдорфу Людвиг фон Майендорф и банкир Ялмар Шахт.

Я поперхнулся.

Вот он, момент истины!!

Я едва сумел прикурить от зажженной спички — руки дрожали. Человеку, проживавшему в Германии после Первой войны, не надо было объяснять, кто такой Ялмар Шахт. Стало ясно, какие ставки на кону. Я знал немцев — перед человеком, чьим душеприказчиком является Шахт, откроются многие двери, в том числе и на самом верху. Они не хотят терять такую возможность. Они все равно отправят Еско в Швейцарию, но Лаврентию Павловичу нужна подстраховка. Если этот молодчик сбежит, он свалит вину и на меня тоже. Одним выстрелом убьет двух зайцев! Лаврентий Павлович крепко повяжет меня неудачей. Ловок, черт!

— Это Шахт настаивает, — спросил я, — чтобы липовый фон Шеель отправился в Швейцарию и оформил права на наследство?

Еско кивнул.

— Да, у моего визави есть примерно месяц, может, чуть больше. Я дал согласие отправиться в Швейцарию.

Каков нахал! Он дал согласие!.. Я бы тоже дал согласие. Надеется сбежать? Нет, что-то не так. Он был искренен, когда признался, что не хочет гадить.

Я еще раз лихорадочно прикинул условие задачи. Она была составлена таким образом, что Мессинг ни при каком раскладе не мог выйти сухим из воды. В случае измены Шееля, мне придется телом искупать вину. Если я угадал, это еще сильнее обострит страхи наркома по отношению к ненароком свалившемуся ему на голову экстрасенсу. Точный прогноз лишь на короткое время поможет мне сохранить относительную свободу рук. Пока у Берии слишком много других забот.

Молодой человек с интересом разглядывал меня.

Я никак не мог отыскать решение, не было даже зацепки, что решение существует. Молодой Шеель был неплохой парень, но где гарантия, что, оказавшись в Швейцарии, он не даст деру. С другой стороны, ему хватало соображалки понять, на той стороне его тоже вряд ли ждут с распростертыми объятьями. Рассчитывать, что соотечественники позволят свободно распоряжаться отцовским наследством — это уверовать в худший из «измов». Это сверхглупость! Красные тут же подбросят такой компромат, что ему не отвертеться».

 

Глава 6

В комнату вошел Николай Михайлович.

Я вздрогнул от неожиданности.

Был он в древнем махровом халате, подпоясанным солдатским ремнем. Из-под халата выглядывал свитер. На ногах войлочные ботинки «прощай, молодость» на босу ногу. Лицо у Трущева было настолько бледное и измученное, что хоть в гроб ложись. Молча, словно привидение, он приблизился к книжному шкафу, поискал что-то на полках. Нашел упаковку, добыл оттуда таблетку, сунул под язык, затем обратился ко мне.

— Вопросы есть?

— Уйма! — выпалил я.

Трущев подсел к столу, не спеша достал из кармана халата допотопный будильник, поставил его на стол и предложил.

— Ладно ты дочитывай, а я рядом посижу, — затем сознался. — Не спится что-то. И сердце ноет. Кто их знает, экстрасенсов, до полуночи еще десять минут осталось. Мало ли, может, в эти последние минуты меня инфаркт и хватанет, а мне еще хотелось бы поведать тебе, как по милости молодого Шееля я оказался в Швейцарии.

Он простодушно глянул на меня. Совсем как ребенок. Или дьявол, что, впрочем, неразрывно сплеталось в нем в некую неделимую сущность, свойственную его поколению, чьими любимыми словечками являлись «даешь», «ударник», «аэроплан — лучший оратор летчика», «изолировать» и «ликвидировать». В любом случае команды полковника госбезопасности, пусть даже пенсионера, следовало выполнять безоговорочно.

Я уткнулся в текст. Рядышком пристроилась история, через плечо заглянула в страницы.

Что там Мессинг насочинял?

«…и сразу провели в кабинет Берии, где уже находился Трущев и неизвестный мне генерал в армейской форме.

Генерал в отличие от наркома представился.

— Алексей Павлович. Товарищ Мессинг, я слыхал вы родом из Польши?

— Так точно, товарищ генерал.

— Вольф Григорьевич, у нас в стране под руководством генерала Андерса организуются польские части. Неплохо, если вы выступите перед ними, расскажете на родном языке о тайнах человеческой психики, о необходимости совместной борьбы с фашизмом.

— Я всегда готов, товарищ генерал.

— Вот и хорошо.

Берия постучал карандашом.

— Ближе к делу, — и, обратившись ко мне, пообещал. — С вами свяжутся по этому вопросу.

Затем нарком поставил вопрос ребром.

— Что ви, Мессинг, можете сказат, о подследственном? Ему можно верит?

Я ответил честно.

— Не могу сказать наверняка, Лаврентий Павлович.

— То есть как не можете сказат?! Хотите увильнуть от ответственности? Не вийдет, Мессинг!

Алексей Павлович унял расходившегося наркома.

— Подождите, Лаврентий Павлович. Зачем пугать нашего гостя. Скажите, Вольф Григорьевич, как настроен ваш подопечный?

«Мой подопечный! — отметил я про себя. — Ишь, как завернул. Этот генерал еще тот крокодил, почище Берии. Призывать поляков воевать на стороне пшеклентых москалей?! Куда хватил!»

Вслух я отрапортовал.

— Подопечный настроен просоветски. Он готов помочь, но я бы не стал прогнозировать поступки того или иного человека исключительно на основе его мыслеобразов. Нужны более серьезные зацепки. В нашем случае я их не нашел, только общие рассуждения, фантазии, уверенность в правоте нашего дела.

— Действительно, — согласился генерал. — Этого мало. Что вы посоветуете?

— Немного подождать.

— Мессинг, ви соображаете, что говорите! — воскликнул Берия. — Дело на контроле Ставки, вы понимаете, что это означает?

— Нет, — признался я.

Алексей Павлович вновь пришел мне на помощь.

— И слава Богу! Не надо впутывать гостя в наши дела. Сколько прикажете ждать?

Я замешкался.

— Н-не знаю. День, неделю, месяц.

— Это слишком долго.

В этот момент в разговор вновь вмешался Берия.

— Послушайте, Мессинг, предупреждаю — ви не выйдете отсюда, пока не дадите четкий и определенный рэзултат, можем мы доверять Шеелю или нет.

— Как это? — удивился я.

— Вот так. Запрем вас в камеру. Посидите, подумаете. Глядишь, что-нибуд придумаете.

Затем он обратился в Трущеву.

— Это и тебя касается, Николай Михайлович.

— Так точно, товарищ нарком.

— Запомните, Мессинг, времени у нас в обрез.

Я ответил.

— Так точно, товарищ нарком.

* * *

Когда мы добрались до кабинета Трущева, светало. Николай Михайлович, подойдя к окну, так и объявил:

— Светает.

Я, уставший донельзя, пристроился на стуле и, подчиняясь команде капитана госбезопасности, бросил взгляд в окно. За стеклами расплывался скудный февральский рассвет. Дома угадывались смутно, будто нарисованные пастелью. Суровая правда окончательно добила меня. Я люблю живопись, люблю драгоценные камни. Они скрашивают мне присутствие на этом свете, но все-таки и на этом свете экстрасенсу надо позволить отдохнуть.

Трущев подсел ко мне и спросил.

— Полагаю, вам ясен смысл операции?

Я кивнул. В голове у него мелькнуло недоговоренное слово — «Близнец».

— Надеюсь, Вольф Григорьевич, вам также ясно, что в случае провала вас ждут не лучшие времена?

— А вас, Николай Михайлович?

Он улыбнулся.

— Меня расстреляют, а от вас попытаются добиться правды.

— Это страшно?

— Намного. Я хочу помочь вам. Прежде всего…

— Не распускать язык?

Трущев наморщил переносицу.

— Причем здесь язык? Язык — это пустое. Прежде всего, вам надо собраться с силами. Ложитесь на койку в комнате отдыха. Усекли? Я пока поработаю. Только скажите, не пустышку ли мы гоним?

— Нет, Николай Михайлович. Шеель — крепкий, по-своему честный парень. К тому по своему умственному развитию он многим даст фору. Если Шеель даст согласие, сдержит слово. Он на перепутье…

— Вы считаете, игра имеет смысл?

— Безусловно. Поверьте, Николай Михайлович, я понимаю, где замешан Шахт, отступления быть не может, но Еско можно было бы поверить. Проблема в том, что вера вас не устраивает.

— Конечно. Нам надо знать.

— Именно так. Решение существует, иначе я не стал бы работать. А сейчас мне надо немного поспать.

— Спите, Вольф Григорьевич. А я пока поработаю.

— У вас много дел?

— Выше головы.

— И даже под угрозой расстрела?..

Он пожал плечами.

* * *

Мне снилась Ханни. Это был несказанно сладостный сон, с объятьями, поцелуями, со слезами. С абрисом бледнеющего лица… Это воспоминание сменило мелькнувшее во время разговора с Шеелем женское личико.

От неожиданности я рывком сел на жесткой солдатской кровати.

Крикнул.

— Николай Михайлович!

Капитан госбезопасности заглянул в проем двери.

— Слушаю, Вольф Григорьевич.

— Необходимо срочно раздобыть фотографии всех девушек, с которыми учился Шеель. В школе, в институте. Надо поговорить с одноклассниками, с институтскими друзьями. Может, кто-то вспомнит — была ли у Еско девушка? Надежда слабая, но это единственный шанс.

— Недели на две работы, — оценил Трущев. — А результат?

— Мне нужны фотографии. Я узнаю, мне только нужны фото.

Как они крутились в НКВД, не могу сказать, только на исходе третьего дня в кабинет Трущева доставили множество фотографий. Мне, отоспавшемуся в камере, не составило труда идентифицировать одну из девиц.

План действий сложился на ходу. Тамара Петровна Сорокина, сокурсница Шееля, в ноябре сорок первого окончила курсы медсестер и сейчас служила в полевом госпитале на Западном направлении. Там в районе Ржева велись тяжелейшие бои.

У Тамары оказался маленький сын, отец неизвестен.

Я взглянул на Николая Михайловича.

— Это жестоко!

— Ну-ну, Вольф Григорьевич, не будем распускать нюни, — улыбнулся капитан госбезопасности.

Я едва не возненавидел его за эту улыбку.

Позже, разрабатывая план встречи, Трущев предложил организовать ее в полевых условиях — во фронтовом госпитале, где служила Тамара. Заодно провезти Шееля по местам недавних боев и освобожденным населенным пунктам.

Из-под небес подтверждаю — Мессинг ни о чем не жалеет! Да, он поддался «изму» ненависти, но это была моя ненависть, осознанная и толкающая в бой, так что не «измам» учить его, как относиться к последователям Шикльгрубера.

В моем присутствии Трущев предъявил фотографию Сорокиной Алексу-Еско. У того ни единая жилочка на лице не дрогнула, но разве от Мессинга скроешь удар, который испытал молодой человек.

— Еско… — я не выдержал и вступил в разговор.

Шеель с ненавистью глянул на меня.

Пауза.

Ненависть сменилась волчьей тоской.

— Еско, — продолжил я. — Судьба любимой женщины в твоих руках.

Трущев добавил.

— А также судьба вашего сына.

Эта новость добила Еско. Он, теряя сознание, сполз со стула.

Я бросился на помощь. Трущев окриком остановил меня.

— Сядьте на место, Мессинг.

Через пару минут Еско пришел в себя.

Трущев обратился к нему.

— Алексей, вы готовы выполнить задание родины?

Шеель замедленно кивнул. Трущев глянул в мою сторону. Я тоже кивнул.

Неожиданно Алекс-Еско вскинул голову.

— Я должен повидаться с Тамарой!!

— Конечно. Только у меня есть просьба, — ответил Трущев. — Не согласились бы вы навестить ее по месту службы?

Алекс-Еско, не скрывая изумления, глянул на следователя.

— Она служит?!

Трущев подтвердил.

— Да, Алеша. В армейском госпитале под Волоколамском.

Шеель кивнул.

— Я согласен.

— Вы отправитесь с нами, Мессинг, — предупредил меня Трущев.

Это была нелегкая поездка. Мороз донимал так, что, как говорят в России, я едва не отдал Богу душу. Маршрут был нарочно проложен таким образом, чтобы Еско, одетый в красноармейскую форму без знаков различия, мог воочию убедиться, чем забавлялись его соотечественники на оккупированной территории. Ничего более страшного я в своей жизни не видал. Замерзшие, истерзанные трупы снятся мне до сих пор, даже на высоте ангельской белизны облаков. Сердце у меня вздрагивало — если швабы так поступали с гоями, что же они выделывали с моими соплеменниками?

Об этом страшно было подумать.

Двести километров мы едва осилили за световой день. В сумерках прибыли в Волоколамск, отыскали в/ч 5114. Встреча любящих произвела на меня странное впечатление своей обыденностью, немногословностью, тусклым светом сделанной из снарядной гильзы керосиновой лампы, негромкими словами, тихой радостью Тамары, подрагивающими руками Еско.

Женщина смогла сказать только два слова:

— Я верила… — и зарыдала.

Мы с Трущевым, не сговариваясь, вышли из комнаты».

* * *

Я перевернул последний листок, аккуратно прибавил его к стопочке, вопросительно глянул на Трущева. Хотелось, конечно, знать, что случилось дальше, но я был не властен ни над Трущевым, ни над временем. Оно неожиданно оглушительной трелью напомнило о себе.

Николай Михайлович внимательно выслушал заливчатый мотивчик, затем отключил звонок.

Наступила тишина.

— Уж полночь минула, — удовлетворенно провозгласил он, — а Германа все нет. Шутка. Будем считать, что Вольф Григорьевич начудил в очередной раз. Итак, — он обратился ко мне, — есть вопросы?

Я, ошарашенный трелью будильника, этим непререкаемым зовом судьбы, полвека поднимавшим советских людей на труд, на бой, перевел дух. Все хорошо в меру. Даже энкаведешная мистика. Единственным спасением представлялась строгая, последовательная хронология событий.

Я так и сказал Николаю Михайловичу — давайте по очереди. Начнем с 1942 года. Как вы оказались в Швейцарии?

Трущев, посасывая валидол, ответил.

— По милости Берии. Трудность состояла не в том, как добраться до Швейцарии, а как выбраться оттуда. Надеюсь, ребенку понятно, что отправлять барончика одного на поиски семейных сокровищ было рискованно. Мессинг Мессингом, но и наш маг… — Трущев кивнул на задорно постукивающий и беззаботно, вопреки всяким пророчествам, передвигавший стрелки будильник, — не был застрахован от ошибок. В сопровождающие был назначен Закруткин. Он также отвечал за подготовку Шееля.

В Женеву мы должны были проникнуть через французскую границу. У нас по линии Коминтерна были хорошие связи с французскими партизанами, действовавшими в департаменте Верхняя Савойя. Для ясности добавлю, в сорок втором году, примерно с весны, наши бомбардировщики ТБ-7, иначе Пе-8, начали совершать челночные рейсы в Англию. Эти полеты совершались под надзором Берии, так что сбросить нас на парашютах в западных предгорьях Альп проблем не составляло. Но как вывезти оттуда?

Он достал портсигар и закурил.

— Предлагались различные варианты — через вишистскую Францию в Испанию, а затем в нейтральную Португалию. Или через Германию в Швецию, оттуда в Союз. Напрямую, через Австрию и Венгрию на оккупированные территории, оттуда к партизанам, но все это была романтика. Что-то из области похождений советского разведчика в тылу врага.

В НКВД к тому времени давно вывелись наивные простаки.

Пересечь границы рейха по поддельным документам было практически невозможно. Провал мог погубить всю операцию. Закруткин старший лучше других знал от этом. Он выдвинул идею ликвидации барончика после того, как тот отыграет свою партию. Константин Петрович высказался в том духе, что «…это куда проще, чем тащить зека через всю Европу для приведения приговора в исполнение». Вариант, конечно, надежный, но весьма рискованный в политическом смысле.

А также, в юридическом.

Лаврентий Палыч особо подчеркнул, что Шеель приговорен не к ВМН (высшая мера наказания.), а к десяти годам. «Как же вы, товарищ Закруткин, заслуженний партиец, может ставит вопрос об приведении приговора в исполнение, если самого приговора не существует в природе?»

Вот тогда Закруткин — сознательно или нет, не знаю, — сморозил глупость. Он заявил — дело, мол, за малым, у вас же есть тройки, на что Берия резко возразил — мы с социалистической законностью в кошки-мышки не играем. Я сам слышал эти слова, могу подтвердить. Спас Закруткина генерал Панфилов, в ту пору назначенный начальником ГРУ. Он свел разговор к тому, что полковника неправильно поняли. Берия не стал раздувать склоку — между нашими ведомствами и так всегда существовали трения. Кстати, той весной Сталин как раз перевел зарубежную военную разведку в подчинение наркомата обороны, то есть замкнул на себя, так что Берии ни к чему была лишняя головная боль.

Тем не менее, проблема оставалась и никто не знал, как к ней подступиться. Самое удивительное, что Шеель, узнав, кем приходится Анатолию полковник Закруткин, сразу смекнул, чем грозит ему путешествие с опытным нелегалом и решительно отказался от данного ранее обещания помочь органам. Уперся как баран — в компании с товарищем Вилли в Швейцарию не поеду, лучше сразу в лагерь. Для меня долгое время оставалось загадкой, кто не побоялся открыть Шеелю служебную тайну.

Накурившись, Трущев вновь сунул таблетку под язык. Долго сидел посасывал. История подсела ближе, вся обратилась в слух.

— Избавиться от Шееля, такого опасного свидетеля, да еще оставить своего Толеньку при деньгах, было заветной мечтой Закруткина-старшего. Я отчетливо выудил это желание из его головы. Подтверждение получил позже, когда Закруткин в пятьдесят третьем накатал на меня донос. Смысл его состоял в том, что сотрудник НКВД Трущев, являясь прихвостнем врага народа Берии, обеспечивал его связь с английской разведкой. Иначе откуда бы в обвинительном заключении Берии появилось этот странный до нелепости пункт.

Разобрались с доносом быстро — следователь предложил мне дать показания на Лаврентия «в том, что он является английским шпионом», и «эту писульку», — он показал мне донос, — «я порву на твоих глазах».

Я отказался и на десять лет отправился во Владимирку.

А ты говоришь, репрессии.

* * *

Рассудил всех Петробыч, пребывавший в марте сорок второго в восхитительном ожидании окончательного разгрома ненавистного врага. Вопреки всему, что утверждают современные писаки, очень многие в его окружении, в том числе и из военной верхушки, уверяли, что после Московского сражения аналогия с отступлением Наполеона напрашивается сама собой. Власов, например, во время разговора со Сталиным заявил: «Я считаю, немец выдохся. Его можно и нужно добить», — на что Петробыч одобрительно заметил: «Хорошо, что вы разделяете мое мнение. Если сидеть и ждать, когда немцы начнут наступать, можно дождаться беды. Отправляйтесь на Волховский фронт. Там намечаются большие дела».

О наших вояках можно рассказать много занятного, особенно что касается заговора тридцать седьмого года, которого якобы не было, начала войны, которое они, во главе с Жуковым и Тимошенко, просрали, и устранения Берии, но это другая тема, а пока вернемся к посещению Кремля, куда меня и Меркулова Лаврентий прихватил с собой. По пути он сообщил, что «ест мнение вместо Закруткина послат тебя. Обдумай это предложение».

Очередь до меня дошла нескоро — у меня было время «обдумат», то есть взять на себя инициативу этого назначения. Как любила выражаться Таня, «внутри все трепетало». Опять я за всех ответчик! Меня дальше Перми, Одессы и оккупированной Калуги еще не посылали, а тут Швейцария! Но попробуй возрази. В управлении на тот период была острая нехватка кадров.

Наконец мутный, бесконечно усталый взгляд Поскребышева внезапно сфокусировался на мне и оборвал бесплодные надежды, что хотя бы на этот раз исполнение долга обойдет меня стороной.

Петробыч поздоровался со мной за руку.

— Здравствуйте, товарищ Трющев.

Отвечать «здравие желаю, товарищ Сталин», держась за руку вождя показалось мне неуместным лицемерием и я, обнаглев по полной, ответил.

— Здравствуйте, Иосиф Виссарионыч.

Шестым чувством почувствовал, как мысленно взвился Берия и как на мгновение оторопел Меркулов. Их реакция доставила немало радости Петробычу — он был телепат почище Вольфа Григорьевича.

— Мне доложили, что барончик ставит условия нашим доблестным чекистам. Как вы считаете, товарищ Трющев, что он задумал? Готов ли он сотрудничат с советской властью или мы имеем дело с двурушником?

У меня не было выбора, как только сказать правду.

— Полагаю, что Шеель искренне готов сотрудничать.

— Тогда зачем условия?

— Он хочет жить, товарищ Сталин.

Петробыч задумался — желание жить, по-видимому, вызывало у него много вопросов, однако он нашел в себе силы отнестись к такой вызывающе-оппортунистической позиции с пониманием.

— Вы хотите сказать, что прорабатывался и такой вариант?

— Так точно, товарищ Сталин.

— Кто предложил эту идею?

Я обреченно подумал, что обязан отыграть свою роль до конца.

— Представитель Разведупра, полковник Закруткин.

— Что ж, Закруткина можно понять, но ведь вопрос не в Закруткине, не так ли, товарищ Трющев?

— Так точно, товарищ Сталин.

— Тогда объясните, в чем же?

— В самом условии, товарищ Сталин.

— Чего же хочет барончик? На каких гарантиях в его положении можно настаивать?

Петробыча искренне заинтересовала ситуация, при которой матерый враг, сын матерого врага, классово чуждый элемент, будучи прижатым к стенке ставит условия чекистам, а те утверждают, что он имеет на это право, так как хочет жить. Это был какой-то неуместный и политически дурно пахнущий либерализм, который к тому же оправдывался практическими соображениями. Неужели буржуазная зараза успела так глубоко проникнуть в самое сердце органов? В таком случае только чисткой и усилением воспитательной работы не обойдешься, однако Петробыч отличался тем, что никогда не спешил принимать окончательное решение. Обычно он старался прояснить вопрос до конца, потом задумывался на две-три минуты. Иногда этого хватало, иногда не хватало.

— Шеель отказывается от переброски в Швейцарию под руководством Закруткина.

— Кого же он выбрал в попутчики?

— Меня, товарищ Сталин. Он почему-то считает, что надежной гарантией являюсь я.

В разговор вмешался Берия.

— Руководство поддерживает эту инициативу.

Сталин не обратил внимания на это уточнение. Он взглянул на меня.

— Он надеется, что у вас дрогнет рука?

— Нет, товарищ Сталин. Рука у меня не дрогнет. Но я считаю, что от живого Шееля пользы будет куда больше, чем от мертвого.

— Это ответственная позиция, товарищ Трющев. С ней можно было бы согласиться, если бы у вас был такой же опыт нелегальной работы за границей, какой есть у Закруткина.

— Я тоже так считаю, товарищ Сталин.

— С другой стороны, нет таких крепостей, которые не могли бы взять коммунисты. Даже если она называется Швейцария. Вы согласны, товарищ Меркулов?

Всеволод Николаевич вздрогнул.

— Так точно, товарищ Сталин.

— Легковесно отвечаете, товарищ Меркулов.

Петробыч любил дразнить Меркулова, возможно, потому, что его привлекало дворянское происхождение чекиста номер 2, а ведь Всеволод Николаевич был безобидным, в сущности, человеком, прекрасным оперативником, выдумщиком и фантазером, болезненно не любившим подписывать смертные приговоры.

— Вам известно, товарищ Меркулов, что партия не любит, когда товарищи легковесно относятся к выполнению ответственных заданий.

— Так точно, товарищ Сталин.

— Тогда поясните, на чем строится ваша уверенность, что товарищ Трющев сумеет выполнить задание?

— Он владеет немецким и в какой-то степени французским, что соответствует легенде. Документы изготовлены на высоком уровне. Переправа надежно отлажена, хотя мы пользуемся ею только в исключительных случаях. Кроме того, у Шееля есть доверие к Трущеву.

— Хорошо, но Шеель вправе задать вопрос — как же он и Трущев будут выбираться из Швейцарии? Неужели вы планируете перевести Трущева на нелегальное положение? Чепуха какая-то.

— Так точно, товарищ Сталин.

Берия, мгновенно почувствовавший, что настроение вождя изменилось к худшему, перехватил инициативу.

— Обратный маршрут предполагается осуществить через Англию.

— То есть как через Англию? — удивился Петробыч.

— Их вывезут на английском самолете. Этот способ уже проверен.

— Вы хотите сказать, что наши люди попадут в руки английской разведки?

У меня внутри все затрепетало. Теперь и мне стал понятен смысл интриги, срежисированной Меркуловым и Берией. Руководству наркомата позарез была нужна санкция верховной власти на такое неординарное мероприятие как контакт с английскими спецслужбами, да еще на их территории.

Задача усложнялась еще более.

— Мы уверены, что иного способа нет — отчеканил Лаврентий Павлович. — Трющев и Шеель получат дополнительные инструкции, как вести себя с англичанами. К тому же мы уже подготовили их вылет на родину.

— Каким образом?

— С помощью дальнего бомбардировщика ПЕ-8. На нем в Великобританию перебросят наших людей, которым поручено принять английские самолеты «Албимайл». Наши летчики утверждают, что это очень плохой самолет, однако пусть проверят на месте. К тому же это отличный повод отладить воздушный мост через оккупированную Европу.

— Вы имеете в виду подготовку к полету в Америку?

— Так точно, товарищ Сталин. Самолет, который доставит наших специалистов в Англию, на обратном пути захватит Трющева и Шееля.

Петробыч прошелся по кабинету, пососал трубку, затем выговорил такое, во что трудно было поверить.

— Интересная получается игра. Вместо одного агента в сердце Германии мы получаем двух агентов. Это перспективно.

Затем он вновь обратился к Всеволоду Николаевичу.

— Что ж, товарищ Меркулов, когда вы переловите всех шпионов и сядете писать песу, вам не надо будет придумывать сюжеты. Приключения этих двух молодцов могут сослужить хорошую службу в воспитательной работе, если, конечно, операции «Наследство» будет сопутствовать успех».

* * *

Трущев надолго замолчал, наконец, кряхтя, поднялся, сунул будильник в карман и направился к дверям. По пути отчетливо упрекнул далекого и незримого друга.

— Эх, Вольф Григорьевич!.. Промахнулся ты на этот раз.

На пороге обернулся.

— Ты вот что, соавтор, тоже ложись спать. Утро вечера мудренее.